Ни шелеста. Ни звука…
Через три четверти часа из кухни доносится запах горячего кофе марагоджип, и ванили, и горячего молока.
— Ну? Все успокоились?.. Пора ужинать.
Люба? Ты не любила знать то, что тебе неприятно?.. Нет на это ответа. И уже не будет. Никогда.
Часы с полнолунным медлительным невозмутимым маятником бьют в гостиной семь. Всё правильно
— семь — время — правильного — ужина — в — правильной — семье — такой — как — у — них —
у Цахилгановых…
Реаниматор Барыбин прошёл прямо к Любе. Прищурившись, он вгляделся во флакон на штативе — повернул регулятор, проверил пульс.
— Иди домой, отдохни, — сказал он, занимаясь своими делами. — Главврач всё же остаётся на ночь здесь. Кстати, ты космат. На себя не похож… Расчёску, что ли, потерял?
— Миша! — поёжился Цахилганов. — Что делать с Любовью? Я не смогу сказать «хватит лекарств». Потому что… Степанидка меня застрелит.
Барыбин явно не слушал его. Но Цахилганов жаловался, раскачиваясь:
— Она пообещала: если с Любой что случится… А ты знаешь её. Девчонка не промахнётся. Вот обнаружится если, что я, я так решил… Застрелит к едрене фене. И в тюрьму сядет с чувством выполненного дочернего долга. Я ведь не за себя боюсь, а за неё… Испортит свою же судьбу. И с кем я тогда останусь на свете?…Я только сейчас понял, Миша, какое же у неё было придавленное детство. Сколько, Миша, в душе её обид спрессовалось из-за меня, страшно подумать. Она ведь…
всегдашнее унижение матери переживала тяжелей, чем…
она ведь… вот-вот приедет.
Я чувствую.
Явится. Сама. Без всякого вызова. И узнает, что Цахилганов дал, дал согласие на то, чтобы Любовь больше не жила…
— Да брось, — отмахнулся Барыбин, отводя озабоченный взгляд от ручных часов. — У тебя мания величия. Кого Степанида и замочит, так это не тебя, а того энергетического паразита.
…Влетела откуда-то из прошлого в современность, включилась старая программа борьбы с Чудищем. Страшные сказки оживают сегодня,
— будто были созданы загодя как пророчества,
и первыми против Чудищ поднимаются дети. Странно…
— Она хочет вернуть страну народу, — вздыхает Барыбин. — Но Стешиной готовностью к подвигу наверняка воспользуется какая-нибудь политическая мразь… Продажная мразь, взбешённая оттого, что её никак не купят. А ты… Кому ты, Андрей, как персона и как личность, нужен? Масштаб-то твой какой? Мизерный… Ты сам в себя стреляешь — казнишь себя ежедневно оттого, что много для себя значишь! А жизни, то есть — Стеше, не до тебя…
— Ты уж не накаркай. Про политическую мразь, — вздрагивает Цахилганов, плотнее закутываясь в халат. — После Любы она одна — родной мне человек.
Одна! Родной! Одна!..
— Погоди, — смущается и краснеет вдруг реаниматор. — Я сейчас. Только…
Спешно отвернувшись, Барыбин отправляется по своим каким-то делам…
Должно быть, за окном слегка моросило, потому что свет одинокого фонаря был теперь подвижно-крапчат:
его одолевала словно какая-то мошкара —
мелкая суетливая мерцающая.
Цахилганов подошёл к потемневшему окну. Ну и каков же итог напряжённо прожитого этого дня? Дарованного, дарованного ему для чего-то, несмотря ни на что…
Понять — бы — для — чего — именно — дарованного — именно — ему — именно — здесь — в — Карагане…
Он вновь запустил передуманое нынче по следующему, более тугому, убыстрённому кругу.
…Скоро снова поднимется чёрная пыль Карагана. Как поднимается она с первых дней жары. Только теперь у Цахилганова взрослое дитя — юное женское существо с недовольно поджатыми губами.
— Откуда у тебя волдыри на локтях?
…Дремучий кавказец-тирщик кивает Степаниде и бесцеремонно забирает у посетителя-мужика третью винтовку слева:
— Это — её.
Парафиновые свечи вдали пылают в ряд крошечными огоньками.
…Весёлый студент Самохвалов держит над пламенем свечи ладонь. «Надо уметь не бояться мира!» И поднимает другой рукой фужер с тёмным вином…
Степанида берёт винтовку с осторожной кошачьей грацией, откидывает косу на спину, опирается на локти — и не стреляет.
Ласково горит пламя свечи под Сашкиной ладонью. Слабо шелестит Сашкин голос: «Ах, юные леди…»
— Подожди, — волнуется Цахилганов. — Ты не правильно держишь винтовку. Ты прижимаешь приклад к ключице. А надо — вот так, к плечу…
— Не смей меня учить, — того и гляди шарахнет его Степанида прикладом. — Тебе нечему меня учить. Отойди от меня,
со своим гнилым опытом…
И она снова мягко припадает щекой к ложу.
Господи! Так держат скрипку, а не оружие!.. Цахилганов растерян. Он отходит к стене, в тень, под насмешливым, непонятным, мимолётным взглядом кавказца.
А Степанида замирает. В тире тихо. И даже мужик перестаёт палить впустую
по огромным жестяным мишеням.
…Подсвечник — стоит — на — Житии — обезьяны — таков — ритуал — жечь — безбожную — парафиновую — свечу — на — животной — основе — человечества…
Степанида целится прямо в их парафиновую свечу…
Зачем, зачем оно преследует Цахилганова, это смещение, это наложение временных пластов —
его, постаревшего, глядящего в крапчатое окно реанимационной палаты?..
Дикий джаз чёрных невольников, бессмысленный, хаотичный, звучит с магнитофона — и освобождает, освобождает, освобождает от канонов… И пламя чадит, чадит пламя свечи…
— …Слышите ли вы, девушки? — шаманит Сашка. — Чувствуете ли движенье исторического маятника: от обезьяны — к человеку, от человека — к обезьяне?..
Степанида целится в тонкий фитиль — в далёкую кручёную нитку, пылающую в прошлом Цахилганова. И он успевает заметить, как плавно, почти вкрадчиво, она отжимает спуск.
…Пламя качнулось, словно от сквозняка, вытянулось, затрепетало. И Сашка, ойкнув, отдёрнул руку.
Жёсткий хлопок выстрела всё равно раздался неожиданно. Парафиновая свеча погашена.
— У-у-у… — проносится осторожный выдох подростков.
Но вот новые пригожие студентки медленно бледнеют от «приворотного зелья». И горит уже новая не церковная свеча под Сашкиной ладонью.
И Степанида в тире снова растирает руки, сильно прикусив губу.
Она деловито гасит их выстрелами. Свечу за свечой. Все крамольные свечи — подряд,
перезаряжая винтовку быстро и ловко…
И на неё, стреляющую,
неотрывно смотрит прищурившийся кавказец….
Нет, так смотрят не на девушек. Так смотрят на игрока за картёжным столом, выигрывающего партию за партией. Или на будущего врага.
…А те, пригожие — уходят молча, всегда — молча, унося с собою омерзительную боль мышц.
Пылает в цахилгановском прошлом неугасимая череда безбожных свеч. И целится — в них! — тонкая дочь его Степанида.
— …Заходи всегда! — сдержанно приглашает её кавказец-тирщик.
Надменная, та даже не оборачивается…
А на улице солнце и сухой скорый, чёрный ветер, который хлещет караганской пылью по глазам.
— У тебя кровоподтёк на ключице! Посмотри, Девочка! У тебя — синячище со сковородку!
— Это не от винта. Кровоподтёк от двустволки. Там — отдача…
Мальчик подвязывает смешную чёрную подушечку под подбородок, чтобы не натереть ключицу –
как — под — горкой — под — горо-о-о-ой — пиликает — скрипка — в — далёком — прошлом — торговал — торговал — торговал —
чтобы не натереть ключицу до красноты… До синяка…
Мать — очень — боялась — что — без — подушечки — у — сына — может — образоваться — кровоподтёк!
— Вот, — вернулся Барыбин. — Я давно должен был отдать это тебе. Извини.
Цахилганов мельком взглянул на безмолвную Любовь и деловито принялся листать синюю записную книжку с металлическими углами.
Да, это был дневник, и что-то она, Люба, должна была писать здесь о нём.
О ком же ещё?
…Он никогда не спрашивал её, как она думает
и как видит то, что просходит.
И боялся, часто боялся, что однажды она вдруг обретёт голос, и скажет ему всё, и это будет страшнее любого судебного приговора.
Но она уже не скажет — она глядит сквозь полуприкрытые веки в потолок.
И кажется, что печальная Любовь знает, что ждёт всех близких ей людей…
Она лежит с таким лицом, словно давно устала тайно оплакивать всех, всех. И безвольным губам её оставаться теперь в этом скорбном изгибе
вечно…
— Но, Люба! Ты не уйдёшь, не объяснившись,
— я — всё — прочту — и — пойму — сейчас — когда — ты — жива — ещё — Люба — молчальница — моя…
Он торопливо открывал страницу за страницей, там и сям. Запись позапрошлого года, этого, пятнадцатилетней давности,
— да — что — за — наважденье —
девятилетней давности: «Non, — dit I’Esprit Saint, — je ne descends pas!»…
Да. Теперь натыкался Цахилганов на одну-единственную —
одну и ту же —
фразу!
Написанную в разное время, разными чернилами. На пожелтевших — и ещё белых листах! «Non, — dit I’Esprit Saint, — je ne descends pas!»…
После каждой даты: «Non, — dit I’Esprit Saint, — je ne descends pas!»…
Снова, снова, снова: «Non, — dit I’Esprit Saint, — je ne descends pas!»…
«Нет, — сказал святой дух, — я не сойду!»
И это — изо дня в день повторяющееся — всё?!. Люба!
Ты была сумасшедшей!
Любовь сошла с ума…
Она нарочно закрылась от всех. Даже здесь закрылась — французским. Зачем она так жила?..
— Она щадила тебя, — Барыбин шевельнулся на кушетке, напряжённо моргая. — Предполагала, что заглянешь, прочтёшь и… И не допустила открытого упрёка. Даже здесь.
— Значит, ты влез и сюда, — обернувшись, Цахилганов говорил это с горьким укором. — Влез, Мишка. Читал… Читал?!
— Ну, — виновато признался Барыбин, отворачиваясь. — Прости. Я мог бы оправдаться, но… Сейчас прав ты. М-да, некрасиво.
— Скажи мне, Барыба, для чего человек живёт?
Барыбин пожал плечами:
— Будто ты не знаешь.
— Не знаю. Для денег? Для удовольствий?
— Нет, напротив. Человек живёт для любви.
Они оба посмотрели на Любовь одновременно — и оба заметили это.
— Ладно. Всё… Водки! — решительно потребовал Цахилганов.
Весна в больничном дворе пахла карболкой, а ближе к прозекторской — формалином, хотя недавно прошёл большой холодный дождь.
Ранняя ночь стояла над ними, идущими, угрюмыми,
и над степью, притихшей перед тем,
как забрать
в свою глубокую тёмную глину — Любу. Любовь.
…А потом — всех. Их всех. Рано или поздно. Потому — что — без — Неё — не — живут.
Уводя взгляд себе под ноги, Цахилганов с чувством обозвал эту первородную, ненасытную, всепоглощающую почву так, как обзывают площадных женщин и неверных в дружбе людей. И тут же почувствовал сильное её сопротивленье.
Земля не приняла грязных его сравнений —
великая, тёмная, равнодушная —
и вернула всю пошлость его мироощущенья —
ему же.
Природа оставалась вне его испорченности, маленькой, жалкой, заключённой только в нём самом, как в неком ходячем мешке, от которого скоро, очень скоро не останется и следа на земле.
— …Ты всё же зря разговаривал с ней, — жалея Цахилганова, твердил Барыбин, идущий за ним след в след. — Не надо было. Я тебя предупреждал: опасно.
— Мне — опасно? — остановившись, Цахилганов смеялся долго, отрывисто. — Это ей опасно, разговаривать с нами — с такими… Скажи, неужели весь этот земной мир вокруг был когда-то раем?
И мы созданы — другими?
— …Любочка, нельзя, милая, так, целыми днями-ночами, обнявшись, смотреть, глаза в глаза, не вставая. Это опасно, ненаглядная моя. Потому что… ты чувствуешь, как обесценивается всё остальное на свете? Это блаженство обесценивает всё…
Так — мы — пропадём — с — тобой.
— Да…
— А есть ведь ещё обязательства, друзья, деньги. Верно? Мы с тобой забросили все дела. Давно. И это уже… опасно!
Невытертая пыль на телефоне, на полках, на столе,
холодная плита,
немытая посуда в раковине.
Весь беспорядок вдруг становится виден им, двоим. Люба пугается, хочет выбраться из-под одеяла:
— Отпусти. На минуту. Я должна, хотя бы сегодня, встать и что-то прибрать, сготовить. В самом деле, пора!
— Куда ты?!! Не уходи, Люба. Я… Я не могу… тебя отпустить.
— Это быстро. Только… поставлю чайник. Хотя бы — чайник! Можно?
— Да! Но это же… так долго… Нет! Я умру без тебя, пока ты его ставишь. Чайник? Это целая вечность… Ты с ума сошла! Нет. Нет. Не уходи!
— …Конечно, нет. Никогда. Не оставлю тебя. Никогда.
— Она говорила, что не оставит меня никогда… — растерянно пожаловался Цахилганов, огибая тёмную лужу и спотыкаясь. — Она обещала, Миша. Когда я просил «не уходи», она подчинялась, всегда. Она и сейчас подчинится, я знаю. Только… я не могу пробиться к её сознанию. Понимаешь — не могу!.. Ты вливаешь ей в кровь то, что нас разъединяет… Ты, ты виноват в этом, Барыба. Ты специально блокировал её сознанье своими препаратами! Чтобы я больше… не пробился к ней! Никогда не пробился… Впрочем, прости. Мы с ней, конечно, давно существуем на разных уровнях — мы потеряли способность растворяться друг в друге.
Она умирает от того, что мы больше не совпадаем…
— Ох, Андрей. Тяжело стало с тобой. Ты, Андрей, как ребёнок…
Цахилганова перекорёжило.
— Во мне вообще много детского! — огрызнулся он, свирепея. — Разве незаметно?
— Да что ты злишься всё время? — не выдержал Барыбин, останавливаясь посреди больничного тёмного двора. — Торчишь тут, орёшь, мешаешь всем. Тебя не должно быть здесь. В реанимации. И я обязан был не впускать тебя в палату… Думаешь, валандался бы я с тобой, если бы она тебя не любила? Как же! Нужен ты мне… Впрочем, она любила ведь не только тебя. Когда она ещё почти не бредила, мы разговаривали… И она всё вспоминала про какого-то мальчика, который бежал за машиной. Её отца, офицера, перевели тогда в Тоцк из Азии. Они переезжали в открытой грузовой машине, с домашним скарбом. А мальчик стоял на обочине…
Мальчик и она не нашли потом друг друга, когда выросли. Не нашли!.. Представляешь?!..
Она тосковала из-за этого. Сильно… Потом начался бред. Боязнь, что будет страдать Степанида.
И… появилась птица.
— Ну, вспомнил! Детская любовь не в счёт, — раздражённо перебил его Цахилганов. — Охота тебе перемалывать глупости…И у меня было нечто подобное. Похожее, кстати. Стоит ли об этом сейчас… Что за темень, ничего не видно. Ты без фонарика, что ли, тут ходишь?
Реаниматор не ответил.
— Погоди, стой!.. А ты? Ты всё ещё любишь её, Барыба? Даже… такую?
— Считай, как хочешь, — сердито отказался говорить реаниматор.
— Нет, погоди! Ответь мне!
— Отпусти. Рукав оторвёшь…
— …Счастливчик, значит? — недобро щурился Цахилганов во тьме.
— Кто?
— Ты! Ты, Барыбин! Это ведь ты изрёк, что человек живёт для… любви. И лишь тем бывает счастлив.
— Ну. Выходит так. Счастливчик, — реаниматор, шлёпая по грязи,
— нет — какая — наглость —! —
даже не стал отпираться.
— Счастливчик. Да! — повторил Барыбин в ночи, за его спиной. — Тебе-то что?! Не всё равно разве? Тебе?..
Бледный фонарь — одинокое око — горит над крыльцом прозекторской.
— Доктор где? — глухо спрашивает из темноты реаниматор Барыбин.
Но здоровый мужик — в треухе, ватных стёганых штанах и фуфайке, всё долбит и долбит ломом в льдистое русло кривого ручья.
— Эй! Александр Павлыч Самохвалов где, спрашиваю?!.
Мужик медленно оборачивается. И утирает ладонью изрытое оспой лицо, похожее на сито.
Одно веко у мужика не поднимается.
Оно висит, приспущенное,
будто в трауре.
Но другое, огромное и бледное, одинокое око его, вдруг всходит пред ними во тьме подобьем луны —
планеты — мёртвых.
— За-чемм??? — раскачиваясь, мычит, маячит, вымучивает из себя, угрюмый сиплый урод.
Ну и рожа! У врат преисподней такому стоять.
— За-чемм??? Йы-во не-ту-у-у! Не-т-т…
— Давай открывай, Циклопка, — кивает Барыбин на дверь. — Не философствуй…
Вместо висячего замка примотана толстая проволока — накрепко, будто навсегда…
Санитар с размаху бросил лом в середину лужи, обдав Цахилганова и Барыбина хлёсткими, высокими брызгами. Он протопал грязной кирзой вниз, по ступеням, и задёргал проволоку в разные стороны —
остервенело, бесполезно, недовольно рыча, и урча, и хрипя.
— Да ты раскручивай. А не рви, — спокойно посоветовал ему Барыбин. — Вот, санитар, едрёна мать.
Мужик закаменел: сначала — в отупении, потом — в подозрительности.
— А тты кто ттакой? — вдруг, разворачиваясь, угрожающе спросил он Барыбина. И устремил своё одинокое прицельное око на лом в луже.
— Кто — я?!. — Барыбин безнадёжно махнул рукой. — Зачем тебе это? Не забивай свою голову излишними знаниями… Эй, раскручивай! Не дури.
Мужик с неохотою снова принялся дёргать дверь и возиться.
— …Сто раз говорил ему: я — реаниматор. Ни хрена не помнит, — перестал смотреть на мужика Барыбин.
Наконец санитар справился с проволокой,
изломав её свирепо и окончательно,
и толкнул дверь сапогом.
Потом пошёл нашаривать лом на дне лужи, хлопая голенищами. Он макал в мутную воду растопыренные пальцы, сидя на корточках. Ватные штаны его были мокрыми до колен.
И кто же, кто, породил такого. Какие люди? Неужто — люди?..
— Значит, новый работник у вас теперь? — спросил Цахилганов про санитара.
— Какое там. Давно прижился.
— А я не видал…
Друзья всё ещё медлили на холоде. Они перетаптывались во тьме —
на — земле — которая — была — раньше — раем.
— Так, Сашка-то где? — оглядывал больничный двор Цахилганов, подняв ворот пиджака повыше.
— Ну, спроси его, — засмеявшись, посоветовал Барыбин, указывая на санитара, сидящего над лужей по-бабьи.
— У этого спросишь…
Они стали спускаться в подвал
по каменным истёртым ступеням,
стараясь не касаться осклизлых стен.
Барыбин теперь шёл первым, тихо ругаясь. Однако снизу, из распахнутой настежь двери, уже проникал синеватый, искусственно-дневной дрожащий свет.
— Узко здесь, — сказал Цахилганов.
— Не говори. Носилки кое-как проходят… Да, бывает, и без носилок приносят. В прошлый раз, так же, Сашки не было. Ну, возвращается — труп на ступенях лежит… Что за человек, откуда? Ни документов, ни сопровождающих лиц. Кинули, как на конвейер. Сейчас — так…
— Понятно.
— А каморку, вот — сбоку, видишь? — спрашивал Барыбин, полуобернувшись. — Тут — куча верхней одежды со всяких безродных покойников. Так этот Циклоп во всё покойницкое, отсюда, и одет… Живёт он там, в ворохе тряпья. На кухню больничную со своим котелком ходит.
— Без выходных, значит, работает?
— Без выходных… Да, впрочем, и без зарплаты. Копейки ему на книжку перечисляют. Для формы…
Теперь они попали в огромный подземный зал, с целым рядом широких оцинкованных столов, которые были пусты и чисто вымыты. Лишь на одном из них лежал труп, накрытый простынёй с головою.
Неоновые лампы под потолком зудели, мерцая.
Барыбин торопливо провёл Цахилганова через зал — в кабинет. Он бодро говорил, отвлекая его от невесёлого зрелища:
— Ничего. Сейчас уединимся! И вмажем…
Но в кабинете у Сашки сейф был закрыт.
— Это он от ублюдка водку запер, — сказал Барыбин, потрогав ручку, похожую на штурвал.
Зато на электрической плитке выкипал, расшумевшись, алюминиевый, с зелёными буквами «ПО» на боку, больничный чайник,
и это значило, что весёлый прозектор вот-вот появится.
— Ну не ублюдок, а? — ругал Барыбин санитара, убирая со стола Самохвалова всё лишнее. — Пилу припёр. Ею череп распиливают, а он её на письменный стол положил, который и обеденный. Вот Сашка ему задаст.
— Слушай, — поморщился Цахилганов, оглядываясь на освещённый зал и на стол с покойником. — А нельзя этому санитару сказать, чтобы он труп отсюда в морозильную камеру увёз и под замок спрятал?.. Сашка же говорил, там ему целую новую камеру хранения для покойников установили, с отдельными ячейками, с замками, с номерами.
— И с температурным режимом! — уточнил Барыбин. — Запад нам, в порядке гуманитарной помощи, особо усовершенствованную прислал.
— …Такую красавицу, да под замок? — возмутился Сашка из зала, уже шагающий к ним, в кабинет, через покойницкую. — Да ты что, Цахилганов? Ты только погляди, какая тёлка!
Прозектор сдёрнул простыню с гордостью. Обнажённая длинная покойница,
впрочем — низкозадая,
лежала с неудобно раскинутыми застывшими руками. На губах её остались следы тёмной помады. И чёрные ухоженные волосы свисали с одной стороны стола тяжёлой траурной волной.
Скрипичный ключ. Маленькая голова, узкие плечи, широкие бёдра. И тонкие, совсем уж тонкие, тесно сдвинутые ноги. Женщина-скрипичный ключ.
Покойница будто подглядывает из-под густых ресниц с осыпавшейся тушью. И кажется, что подглазья её припорошены угольной пылью…
— Много кровушки сбросила красавица: я же говорил — чистый фарфор!.. — любовался Сашка. — А мускулатура хорошая. Рельефная. Чудо!.. С чёрными ноготками на тот свет отправилась. Перед смертью покрасила. Готовилась, к выходу…
— к — выходу — из — жизни.
К покойнице подошёл Барыбин и осматривал теперь её, склонившись.
— Так я и думал: щитовидка увеличена, — сказал реаниматор. — Повышенная возбудимость. Обидчивость, трагическое мироощущенье…
— Именно! Не справилась с собою барышня. Говорил я тебе, Цахилганов? Тут — он самый: симптоматический психоз! — оживлённо кричал прозектор от стола. — Голодная щитовидка! Чем ногти красить, помазала бы запястья йодом, и повеселела бы. Кромсать бы их уже не пришлось.
— Пожалуй, — неохотно признал Барыбин Сашкину правоту.
— Жива осталась бы и душу сберегла — запросто!
Было видно, что это давний их спор,
— оживляющего — и — рассекающего —
потому что Барыбин от последних Сашкиных слов занервничал.
— Жить ей надо было замкнуто, — проворчал реаниматор. — И причащаться почаще, с таким тиреотоксикозом. Не разматывать себе нервную систему — дискотеками, тяжёлым роком, мечтательностью, увлеченьями и прочими усугубляющими факторами. Отгородилась бы от людей понадёжней — жила бы до восьмидесяти лет. Не базедова же болезнь у неё…
Но прозектор с ним не соглашался.
— Причащайся не причащайся, а симптоматическую тоску и душевные надрывы куда ты денешь? Ну, прибилась бы она к церкви! И юродивой бы стала! Без должного леченья, — рассуждал Сашка возле стола. — Наследственный фактор, коллега! Его не замолишь…
Цахилганов же впал в молчанье —
душа не откликалась на слова, ум бездействовал.
— Откуда ты знаешь, что именно её извне к самоубийству подтолкнуло? — недовольствовал Барыбин, направляясь в кабинет. — Нечисть насела, а Бог не спас. Значит, не прибегла к Его помощи… Сама ли не захотела, или родительскими грехами путь к Богу был ей перекрыт, кто знает… Ты, Саша, всё к симптоматике сводишь. Не умно. Совсем не умно.
Сашка, не ответив, задёрнул простыню.
— Про чайник-то я, оказывается, забыл! — удивился Самохвалов, вытаскивая из сейфа сразу две бутылки лимонной водки. — Молодцы, плитку выключили.
— А говорил, у тебя смирновская, — вспомнил Барыбин, садясь за стол.
— Х-хо! Эта мягче. Мне уже новую партию спиртного привезли.
— За что? — рассеянно спросил Цахилганов.
— За что-нибудь выпьем! — ответствовал Сашка, расставляя мензурки.
— Да нет… За что водку принесли?
Места у Сашки одинаковые, вроде бы, для всех; плацкартные — и никаких эсвэ…
— За справочку, — пожал плечами Самохвалов, разливая. — За липовую, разумеется. Мне её написать — раз плюнуть, а у людей могли быть… трудности с законом. Ну что, расширимся?
Полную мензурку Цахилганов опрокинул в себя сразу, Сашка — тоже. Барыбин же отпил ровно до половины, старательно сверив с делениями. Медики закусили хлебом, ломая от краюхи и пыльно посыпая куски из пакета чёрным перцем,
пахнущим сушёными мышами.
Цахилганов тоже отломил кусок — но только понюхал. И сказал довольно вяло:
— А может, лучше я вас в ресторан увезу? На пару часов? Развлечёмся.
Сашка засмеялся, сразу же наливая снова:
— Не ходит Барыбин в рестораны! Он боится, что его там официант за что-нибудь поругает… Так. Быстро по второй. Закрепить хорошее самочувствие. Ибо поздно выпитая вторая — это загубленная первая! Сдвинулись?
Цахилганов поднял было мензурку — но поставил её, передёрнувшись:
— Сашка! Убери ты покойницу со стола, а? Я не могу,
подглядывает девица, даже сквозь простыню,
оттуда энергия мёртвого взгляда идёт…
Аж на горло давит.
— Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! А ещё физик, — Сашка часто качал головой, будто китайский болванчик, и весело нюхал воздух. — На глазах деградируешь! Что значит, не работаешь по специальности. Раньше ты терпеть не мог, когда слово «энергия» употреблялось не в физическом смысле! Помню, помню!
— Про то, как жизненная энергия убывает, мы тогда не знали, — пожал плечами Цахилганов.
— …Циклоп! — крикнул Сашка в сторону двери, сложив ладони рупором. — Циклопка-а-а!.. Ну, не услышит ведь. Сбегай, Андрей, за ним, если хочешь. У меня от беганья ноги сделались как у кентавра. Тубудум-тубудум-тубудум! День деньской — вверх-вниз… Хочешь, копыта покажу?
— А хвост? — сказал Цахилганов.
— …Хвостов, конечно, было много, — вздохнул Сашка, — но все отпали! Ещё в институте. Не будь их, — мечтательно прищурился он, — я бы сейчас не здесь, а по дамской части работал бы. Не знаешь ты, несчастный физик, как прекрасно устроена женщина! Яичники — хризантемы! Маточные своды — небесная сфера. Женщина, брат ты мой, это — детородная, совершенная и прекрасная, вселенная в миниатюре… А что у мужиков? Одно тьфу! Мы созданы не из ребра, а слеплены из грязи! Увы…
Дальше Сашка понёс непотребное.
Послушав немного, Цахилганов поднялся и махнул рукой. Он пошёл по залу, не глядя на стол. Самохвалов же, сдвинув на затылок шапочку с бантом, смеялся ему вслед, поблёскивая единственным, длинным, зубом:
— Осторожней! Цапнет… Красавица. Берегись!
После подвала тьма вокруг казалась чернильной. Лишь в кругу фонаря маслянисто блестела грязь.
Санитар мочился тут же, у двери, в лужу. Под беззвёздным небом широко и безостановочно летел невидимый весенний ветер, шумящий голыми вершинами тополей. И рябое одноглазое лицо санитара, запрокинутое к фонарю, было мечтательным и тоскливым.
Цахилганов, из приличия, подождал немного на пороге, не мешая чужому занятию. Но вот санитар содрогнулся — и завыл вдруг, вскинув голову сильнее.
…Это была песня, мучительная, но на удивленье ритмичная,
состоящая из гортанного клёкота, короткого молчанья, протяжного воя, бессмысленного хрипа и дикого, разрастающегося стона.
Цахилганов снова вспомнил рабочий африканский джаз. Если бы он услышал песню Циклопа в записи,
то, скорее всего,
признал бы её
гениальной…
Голос Циклопа поднимался всё выше. И в ночном этом вое было теперь нечто жуткое
и значимое…
Слышалось в нём, определённо, беспокойное дыхание потусторонней, неживой вечности, лишённой гармонии и покоя…
Цахилганов стоял, не шелохнувшись, и молчал в изумлении. Одноглазый санитар хрипел, и мычал,
он дико пел о том, как искажённая человеческая жизнь перетекает в искажённое инобытие — санитар пел об уготованном аде,
и в этой звериной дребезжащей песне не было места слову и душе, но много было простора
для застарелого, грубого страха
перед бездной антивремени —
и вечной тоски, которой исходила земля,
приговорённая людьми к безобразным искажениям…
Рай, рай, бывший рай, мы не помним тебя…
Но смолк Циклоп внезапно и обмяк. Потом он долго смотрел огромным круглым оком на весёлые пятна окон в больничных корпусах,
будто ждал чего-то ещё,
какого-то важного для него поступления — оттуда…
Вздрогнув, он принялся застёгивать ватные брюки, низко наклонив голову в драном треухе.
— …Эй, корефан, — сказал Цахилганов негромко. — Там зовут тебя. Давай быстрей. Вниз. Топай.
Мужик даже не обернулся. Тогда Цахилганов толкнул санитара в плечо. Тот качнулся — и жутко осклабился в неверном свете фонаря.
— Корефффа-ан… — вымолвил он вдруг, расслабленно перекатывая слово, не умещающееся во рту. — Гы…
Одинокий, тоскующий, надмирный глаз его умалишённо мерцал во вселенной. А сам санитар был почти не виден во тьме.
— …Корефффа-ан, — повторял мужик, скалясь, и сильно, неприятно толкал Цахилганова в плечо. — Гы. Гы. Корефа-а-ан…
— Ну, хватит! Ты! Заладил… — пятился Цахилганов, отыскивая глазами лом. — Вниз давай! Кому сказал?
Вот, выродок. Удолбище…
Сапоги санитара гулко захлопали за спиной Цахилганова, быстро, очень быстро
спускающегося по ступеням.
Ох, не хотел бы он остаться с этим типом в тёмном узком месте, один на один…
Но возбуждённые голоса Барыбина и Сашки уже доносились снизу, из ярко освещённого кабинета.
— …Нет, у него же всё время все виноваты! Фырчит, не переставая! — возмущённо говорил Барыбин, кажется — про Боречку. — Я перед ним пожизненно виноват — оттого, что мерседеса ему не покупаю. Марьяна виновата — с опозданьем чертёжи для его техникума чертит, пока он с друзьями баклуши бьёт!.. Прежде, чем начать вымогать, он делает тебя виноватым!
…Внушить вину другому — отмычка многих. Вечно — обиженных — из — корыстных — соображений…
— Ну, Барыба, не сильно ты Боречку балуешь, — возражал Сашка. — А его дело молодое. Ему многого хочется. И лучшего. Какой же сын будет доволен твоей, родительской, зарплатой? Не обеспечиваешь ты его толком.
— А если нет у меня? Ну, не-е-ет!!! Таких денег! И потом, сколько можно?!. Дам ему тридцатник, всё на этом. Ох, опять надуется как хомяк…
— Ну и дурак, что нет!..
Санитар шумно дышал за спиной приостановившегося Цахилганова.
— А, Циклопка! — крикнул Самохвалов из дверного проёма. — Увози эту в камеру. Не будет сегодня вскрытия. Клади на тележку. Слышишь?
Санитар распрямился — и окаменел. Он всё не сводил с простыни тоскующего одинокого глаза. На лбу его, от непонятного, непомерного напряженья, выступили серые капли пота. Набычившись, мужик пребывал в трудном бездействии,
— так — медленно — перерабатывалось — в — крупной — уродливой — его — голове — всё — услышанное.
— Увози, — снова распорядился Сашка. И проорал: — Нерезаную на ночь оставим!
Санитар, поняв наконец что-то, просел вдруг в коленях. И расплылся в тупой стылой улыбке. Словно счастливая обезьяна, он принялся суетливо перекладывать труп со стола на каталку.
— Слушай, — подозрительно спросил Цахилганов Сашку, возвращаясь в кабинет. — А чего это он обрадовался? Санитар?
— Так ведь, в ночь дежурить остаётся! — невинно пояснил прозектор. — Ему же скучно тут одному, Циклопке, правильно?.. Сейчас до холодильной камеры будет три часа её везти. Чтоб дольше не застыла. И ещё не понятно, уложит ли… А и уложит, так дверцу ячейки постарается не прикрыть: как бы она автоматически насовсем не заперлась… Нормальные тут не работают. Денег-то почти не платят.
Дебил! Что с него возьмёшь!..
Цахилганова быстро разморило, и мысли в его голове блуждали куцые, незавершённые. Воющий Циклоп, надмирное бледное око его…
Сын… Чей-то сын… Тоже чей-то сын…Человек будущего… На месте бывшего рая поёт санитар…
— Тьфу, — сплюнул Барыбин, ругаясь. — Ты, Санёк, хоть в камере-то её запри, как следует. От него! Барышню эту. А то попала в руки, хрен знает, кому. Знала бы про циклоповы лапы, которые сразу её сцапают, ни в жизнь бы не порезалась!
Кто дедом его был, бабкой — кто… Люди иль нелюди?… За что его так… искурочило… Циклопа…
— Мы были созданы другими, — расслабленно сказал Цахилганов. — А земля эта была раем… Запри от него. Всё, что можно.
— …Ну, запру, запру! — отмахивался Сашка. — Чего вы взъелись оба? Он же — лирик! Он, Циклоп, ими только восхищается. А на эту глядел, как зачарованный! И трепетно сопел!.. Пока я его на улицу пинком не выпер, лёд долбить.
— Пойдём, — поторопил Барыбин Цахилганова. — Мне больше нельзя. Да и тебе не советую тут задерживаться.
— Вот вам, занюхать.
Сашка пододвинул им бутыль с нашатырём. И Цахилганов, отпрянув, прослезился. А Барыбин накапал несколько капель в мензурку, развёл водой из чайника и выпил.
— Циклопка — поэт… — приговаривал прозектор. — Он готов каждой любоваться ночи напролёт!..
Хотя, кто его, дебила, знает…
Наверху раздался скрип открываемой двери. Дробный частый топот прокатился вниз по лестнице.
— К вам сын! — крикнула вертлявая медсестра с порога, зябко передёрнув плечами.
И они обернулись —
все трое…
— К вам сын, Михаил Егорыч.
Медсестра потуже стянула шаль на груди, мелькнула белым подолом халата и ускакала на своих кеглях вверх по лестнице. А парень с нечистым лицом скорбно шмыгал широким носом. Он смотрел теперь на них, поочерёдно,
из дверного проёма,
склонив голову на бок.
Сиротка с низким лбом Марьяны,
— надо — бы — возлюбить — его — ох — надо — но — как..
— Проходи, Боречка! — позвал парня Сашка.
— Так, — судорожно рылся в карманах реаниматор. — Вот тебе… пятьдесят. Я на своём обеде сэкономил. И чтоб я тебя больше здесь не видел! Слышишь?
Он обошёл парня, огорчённо вертящего в руках деньги, и направился к выходу, не вспомнив про Цахилганова.
— Сразу домой! — крикнул Барыбин сыну, поднимаясь по ступеням.
— А где я возьму ещё? — топтался Боречка и хмурился. — мне надо.
— …Ладно! Садись, садись, — подмигнул Сашка парню. — Ну? Что случилось-то у тебя опять?
Боречка выдержал кроткую, печальную паузу.
— Как в прошлый раз, — потупился он, присаживаясь на край стула и потирая раздвоенный подбородок. — Только — другие. Теперь. Напали.
— Представляешь? Разве Барыбину можно такое говорить? — Сашка обернулся к Цахилганову. — Затащили его в подвал и нашыряли. А потом стали деньги за наркоту требовать. Барыбин не знает, учти… Ну, что скажешь?
Цахилганов пожал плечами,
от Боречки он ззабирался в панцирь молчания неизменно.
— Ещё раз предлагаю тебе, Борик: давай — в милицию! — настаивал Сашка.
Парень потупился ещё больше.
— Убьют, — покорно сказал он, склоняя голову ниже. — Они на трассе машины грабят. Оружие у них. И милиция — своя.
— Погоди. Ты же говорил, те — на трассе грабят. Первые. Прежние.
Парень смутился, но лишь на мгновенье.
— Эти — тоже! — страдальчески поморщился он. — На другой. Трассе.
Сашка озадаченно крутил головой.
— Что же ты дома-то не сидел?! — не понимал он парня. — Бросил бы лучше техникум. Или справку бы я тебе достал у Сафьянова. Для академической задолженности… Они его, Андрей, по дороге из техникума ловят, представляешь? Каждый раз!
— Расплатиться надо сначала, — твёрдо сказал парень. — А то они опустить обещали. В общем… нельзя. Без расплаты.
Нельзя — без — расплаты — без — расплаты — им — троим — никак — нельзя — без — какой — расплаты?..
— Ладно. Здесь они? Опускальщики?
Боречка утвердительно мотнул головой:
— Они немного, дядь Саш, просили… Пятьсот баксов всего.
Парень, шмыгая носом, уныло глядел в сторону двери и, казалось, не надеялся ни на что.
Распахнув сейф, Самохвалов долго примерялся к пачкам долларов. Потом вытащил из одной пять бумажек.
— Спасибо, дядя Саш, — весьма торопливо подскочил обрадованный парень. — Папе только не говорите.
— Обещай, что из дома больше не выйдешь! — строго погрозил пальцем Сашка. — Отдай им, а сам — сюда, сразу. Домой вместе поедем.
— Вы на машине? — деловито осведомился Боречка.
— Нет. На автобусе тебя нынче доставлю.
Лицо у Боречки вытянулось. Он расстроился.
— Я думал, вы на машине… — удручённо протянул он. И заторопился. — Ну ладно, тогда я пойду.
— Да мы с тобой вместе выйдем! — встал Сашка.
— Зачем? — криво улыбнулся парень от порога. — Я сам уеду.
— Погоди же ты! Борик!..
— Боря! — надрывался Самохвалов.
Угнаться за парнем по лестнице было, однако, невозможно,
— Боречка — мчался — вверх — по — ступеням — сломя — голову —
и когда Сашка и Цахилганов выбрались из подвала, то увидели только, как тот пролазит, ловко извиваясь, сквозь дыру в заборе.
— Куртку порвёт, — беспокоился Сашка. — Видал, какую куртку я ему купил? Канада… Боюсь, не догоним.
Однако взрослые проделали всё же этот путь,
по скользкой подмороженной грязи,
минуя помойную яму,
едва различимую теперь.
Выбравшись через дыру на пустырь, они вместе вглядывались во тьму.
— …Ёлки-моталки! — озадаченно проговорил Самохвалов. — Он же с деньгами в степь уходит, а не домой. Гляди, вместе с ними! С теми!
— В какую степь? — уже давно всё понял Цахилганов. — Они от развилки влево рванут, в Копай-город. Там наркотой торгуют.
Из темноты доносились возбуждённые молодые голоса, ругательства,
— кто-то — из — парней — расхохотался — истерически — визгливо — скверно — таким — же — визгом — ответил — ему — другой —
резкий свист вспорол ночь и улетел в небо, истаяв в равнодушной высоте.
Вскоре стало видно, как вся стая трусцой устремилась к развилке,
вместе с живо бегущим Боречкой,
минуя слабо освещённую автобусную остановку.
Сашка, не замечая того, топтался и топтался в мелкой луже, поблёскивающей льдистыми краями.
— Так что же он?.. Отдал бы им деньги — выпил бы у меня чаю и ушёл домой, если со мной ехать не хочет… Да что же он — с ними? Боречка! Борька-а-а! — закричал Сашка во тьму, что было силы. — Борик! Вернись сейчас же!!! Иначе я звоню в милицию, слышишь меня?!..
Толпа услышала, приостановилась на мгновенье —
она замешкалась,
— на — самом— краю — света —
однако всё снова пришло в движенье. С развилки, стремительная, похожая на свору одичавших псов, толпа ушла влево.
К Копай городу.
И исчезла во тьме.
— …Пропал парень, — сказал Сашка. — Finis.
— Да что ты каркаешь? «Пропал! Пропал!»… — вдруг сорвался Цахилганов. — Выпутается как-нибудь. Не девка всё же!.. Пусть или соображает, как за себя постоять, или… туда ему и дорога.
— Парень — это не девчонка! — повторил он.
Сашка посмотрел на Цахилганова — и промолчал понимающе. Только зажал уши от ветра.
Продрогшие, они вернулись вниз.
— Зачем ты с ним возишься? — с неприязнью сказал Цахилганов про Боречку. — Пока не бросишь его в воду, мужик сам плавать не научится.
Сашка хотел развязать тесёмки и закатать рукава, но не справился с узлами
и оставил нелепые свои банты в покое.
— Знать бы, кто за этими наркоманами стоит, — принялся размышлять он. — Сами они по себе, или…
Или на Боречку целенаправленно насланы они сильными мира сего, не договорил прозектор.
Цахилганов промолчал.
— …Видишь ли, — озабоченно морщился Сашка, открывая новую бутылку водки. — Есть люди, которым надо, чтобы Мишка Барыбин в деньгах всё время нуждался! В больших деньгах…
Чтобы — брал.
Поддерживать этот разговор Цахилганову решительно не хотелось. Но Самохвалов чесал переносицу и говорил с мензуркой в руке:
— В руках Мишки — жизнь и смерть человеческая. А чья-то жизнь и чья-то смерть — это товар, к которому рвутся… посторонние. Теперь всё — товар! Этого нельзя не учитывать. Так что, ты на мальчишку не сильно-то кати.
Сашка задумался, и Цахилганов знал, о чём.
— Они же…
— Я понимаю, — кивнул Цахилганов. — Не вздыхай.
— …Они же на детишек неподкупных отцов либо напускают изощрённых, эстетствующих пидеров,
для полного, так сказать, порабощающего совращенья,
либо тех, кто на иглу подсаживает…
— Известное дело! — сказал Цахилганов. — Но этот Боречка, по всему видать, сам весьма охоч да кайфа… Ты хоть сейф запирай! Всё содержимое на виду. Кстати, откуда у тебя такие деньжищи? Прямо залежи зелёные,
вечнозелёные…
Сашка немного оживился.
— Откуда деньжонки?.. Сами попёрли. Лавиной.
— …Нет, я тоже всю жизнь делал деньги, старик. Но мне любопытно…
— Ты работал на бесполую Ботвич! — наливал Самохвалов. Я понимаю, из чистого упрямства, но — всё-таки: на кого-то! А для меня это — ничто. Поэтому они и валят…
— Да, так получалось, что всё у этой суки и оказывалось, — невесело признался Цахилганов. — Я ведь её никогда не любил. А как выходило…
— Ну, как? Выходило — как?
Цахилганов, задумавшись, почесал затылок.
Сначала у Ботвич, холодно мерцающей глазами из-под чёрной чёлки, упала с плеча какая-то лямка…
На берегу утреннего озера,
где жарили шашлыки и пили сухое вино,
отворачивающаяся Ботвич
всё время оказывалась рядом с Цахилгановым.
И шёлковая полоска ткани всё падала,
— и — обнажался — всё — обнажался — нежный — как — вишнёвая — косточка — сосок — на — плоской — почти — мальчишеской — груди —
до самой ночи под звёздными небесами.
— Как?.. Да никак, — ответил Сашке Цахилганов. — Сдуру.
— Долго же фирма «Чак» на её наряды пахала, — наконец-то засмеялся Сашка, взбираясь на стул и открывая форточку. — Чтоб тебе покойниками тут не пахло… И на бриллианты её, конечно, вкалывали твои люди, как каторжные.
— …Вернётся она ещё! — вдруг расслабленно сказал Цахилганов. — Ко мне. Посадят этого волчару за решётку, и вернётся. Только она мне больше на дух не нужна! Сука плоскогрудая. Пусть только попробует. Наливай…
— Ну, богаче Гоши Соловейчика на сегодняшний день нет человека в Карагане, — усевшись снова, покосился на сейф Сашка. — Он любой суд купит. Так что, не вернётся…
Соловейчика — она — не — скоро — разорит…
— Вернётся! — грубо крикнул Цахилганов. — Ты ничего не понимаешь.
Сашка хмыкнул — и выпил в одиночку.
— … Она, Ботвич, очень сложная женщина, — начал доказывать Цахилганов, горячась. — Очень! И только я знаю, как именно ей бывает хорошо.
Сашка молчал и всё усмехался.
— А этот Соловейчик… Их в в комсомоле таким тонкостям не учили, — толковал Цахилганов. — С женщинами они привыкли наспех, в перерывах между прениями! Вот. Но с Ботвич… так нельзя. И если бы я не уехал в Москву!.. Ты прикинь: я же её просто уступил!
Короче, она бросит Соловейчика, как только обогатится получше.
— Нет, — качал головой Сашка. — У тебя кошелёк гораздо менее интересный… Соловейчиков — не бросают.
Такой поворот в разговоре Цахилганову решительно не понравился.
— Много ты понимаешь, трупорез! Да если бы я ей позволил, тайно от Гошки прибегала бы! — Цахилганов обвёл кабинет усталым взглядом и уставился в сейф. — А ты что? Тоже — на него работаешь? На Гошку Соловейчика?
— Ну, и ты ведь с ним в дружбе!.. Я, видишь ли, человек подневольный. Человек конвейера. Мне сказали, что по результатам вскрытия должно быть дорожно-транспортное происшествие, я и пишу,
— Самохвалов — прилежно — склонился — над — столом — и — балуясь — поводил — ручкой —
чтобы всё к ДТП подходило!
Он поставил воображаемую точку и рассмеялся:
— Вон, напарница моя, пробовала возникнуть: мол от удара бампером травмируется голень, а вовсе не разрывается ягодица. Тогда как тут… И что? Молчит теперь как миленькая. И без работы осталась. Рада-радёхонька, что жива… А я изначально помирать или работу терять не собирался. Меня теперь даже заменить некем — один!.. Так-то. Исполняю, что скажут…
Сопротивляться? А смысл? Сель идёт. Лавина. Денежный поток…
— Так это — деньги за Протасова? — понял Цахилганов, кивая на сейф. — За журналиста убитого?
Сашка выпил в большой задумчивости.
— Форточку закрыть? Тебе не дует? — спросил он.
И продолжил:
— …Они его, конечно, уже мёртвого на подкупленную служебную «Волгу» кинули. Протасова. Пешеход в нетрезвом состоянии нарушил правило перехода, видите ли… Разумеется, Протасова не сбивали, друг мой. Он ещё жив был, в гостях сидел, а я, здесь, уже — ждал его. Был наготове. Только не знал, кого именно привезут. А что писать придётся — знал! И бригада «скорой» была подготовлена. Ждала вызова из определённого района Карагана! Чтобы оба заключения совпали. Их и наше… Да и в гостях-то Протасов был — у хороших, у старых своих знакомых…
У своих, но уже — подкупленных!..
— Ладно. Замолчи. Все в Карагане и так знают, кто Протасова убил. Два каратиста его увечили. Которые шестёрок Соловейчика обслуживают.
— Что толку от знания правды? Доказать-то не могут… Сегодня много выпить мне надо. Очень много. Не хотел я никому про это говорить, но… Сорок дней нынче, как журналист погиб!
— Помянуть, что ли, собрался? — покачал головой Цахилганов. — Ну и ну…
Сашка наполнил свою мензурку до краёв и встал:
— Я пью за другое. За долгожданную эту ночь!.. В сороковой день после смерти окончательно распадаются ткани. И никто уже в сорок первый день, то есть завтра, ничего не докажет. Ни-ког-да! Концы в воду,
— минул — он — сороковой — роковой — пролетел!
Выпив, Сашка прилежно запер сейф
и положил ключи перед собой.
— Нынче правда умерла, о Протасове. Поминки по ней, по правде, у меня сегодня… Ты думаешь, Цахилганчик, я — из-за денег? — мрачно усмехался он, глядя на ключи исподлобья. — У меня выхода не было. Оккупационные это доллары, души наши завоевавшие… Молодец Америка! Она победила тем, что оккупировала наши души. Завоевала! Купила… И они у нас теперь мёртвые… Напечатали нам зелени, только и всего, бумажками победили… Но, вообще-то, их зелень эта мне на хрен не нужна! Не веришь?
Живо блеснув желудёвыми глазами, Сашка прив-
стал — и Цахилганов услышал прощальный посвист ключей,
улетающих в форточку…
— Вот так их. К едрене фене, — успокоенно сел Сашка. — В грязь! Доисторическую… А дубликата ключей нет ни у кого. Потерял давно. Так что, похоронил я их, деньги эти,
в стальном склепе навечно…
— …Он тебе не снится по ночам? Протасов? — Цахилганов утирал лицо ладонями и морщился. — Я ведь на его похоронах был, по чистой случайности. Один сын у матери. Безотцовщина. А мать — старушонка. Простенькая, дрожит на кладбище, как сухой листок на ветру. Шепчет чего-то,
— …Зачем только я тебя учила, сынок? Из последних копеек учила… Не учила бы — живой был.
— Вы ведь и старушонку одинокую эту убили, Сашка, — тяжело мотал головой Цахилганов. — Её-то за что? Я там, в реанимации, думал: грязнее меня человека нет. А вот этого порога я… Как же ты его переступал,
— ступал — упал — пал —
ты, Самохвалов? А? Как?!.
Опять что-то дробится всё в сознании…
Но Самохвалов с таким обвинением решительно не согласился.
— Её, как раз, сам Протасов убил! — сообщил он вдруг. — Не надо было документы собирать на Соловейчика… А я тут вообще не при чём: купили бы
они и без меня то медицинское заключение, какое им надо. Теперь не покупаемого на свете нет! Свобода…
Прозектор снова выпил, не чокнувшись.
— …Сань! Ты же, всё равно, один из убийц получаешься, — с безвольной улыбкой заметил Цахилганов.
— Не-е-ет! — отказывался Сашка и мотал головой. — Убил его не я. И даже не Соловейчик, с его бензиновым бизнесом, с каратистами… Журналиста убил — депутат Воропаев! Хрен ли он ему документы подсунул, Протасову? Что горючее ушло в Закавказье, по большим ценам, когда Караган замерзал от стужи, и когда тут, среди зимы, всё по швам трещало? Зачем он Протасова этими документами снабдил?!. Если б не бумаги, кто бы его тронул? Воропаев убил Протасова! А Протасов — свою мать. Тем, что погиб…
Нет, правдолюбцы нынче опасны для жизни. Обязательно в историю втянут — в смертельную! И не отвертишься… Бежать от них, от правдолюбцев, надо как от чумы!
— Протасова честно предупреждали, — продолжал Сашка, сдвинув шапку с бантом на затылок. — И по телефону убить грозились, и петлю над его входной дверью вешали. Не внял! Отдал бы им бумаги… Нет! Бегал, с этими документами в портфеле, как заяц, по санаториям прятался… А я тут, правда, не при чём. Главврач другого бы прозектора нашёл. Для большей «объективности» из соседнего города бы пригласили, постороннего… Да пойми ты, дурья башка! Я — не я, а результаты вскрытия другими — быть не могли!!! Ну, ладно. Царство ему небесное — Протасову. Хоть и дурак был, но — мученик.
Они решительно выпили,
не чокаясь.
— …А зато какие роскошные похороны Соловейчик Протасову обеспечил! Ты же видал? — оживился Сашка, переминая дёснами хлеб. — Помог редакции и старушке-матери. Хорошо помог! Благодетель!.. У него денег на всех хватит. Он, Соловейчик, весь город перехоронит,
— зароет — нас — в — чёрную — пыль — сотрёт — в — новую — лагерную — пыль — превратит — всех!..
И скольких ведь уже отправил? В последний путь по высшему разряду… Кому и знать, как не мне…
— Ты консервы бы, что ли, какие-нибудь на закуску держал, — затосковал Цахилганов. — У меня там, в корпусе, хорошей еды полно осталось.
— А я без закуски пью, привык, — махнул рукой Сашка, глуповато улыбаясь. — Так вернее. А то плохо забирает…
— И что же, аппеляций не было? По Протасову?
Прозектор смотрел на Цахилганова бессмысленно. Потом очнулся:
— Ну, как же! Редакция разок шевельнулась! Робко, впорочем… Мы независимого эксперта из Москвы выписали. Светило приехало, с двойным гражданством. И повторное вскрытие — было. Которое подтвердило наше заключение полностью… А ты бы на моём месте что, отказался? — приставал Сашка к Цахилганову. — Дураки они, правдолюбцы… Ты за правду борись, чтоб толк был!
Где не предвидишь успеха, не действуй.
— …Правильно, — согласился Цахилганов. — Правильно. Та правда хороша, которая никого не задевает! А — вся — правда — опасна… Не надо её. Царство ей Небесное! Небесное…
Не земное царство…
— За упокой всей правды! Не чокаясь.
— …А хорошо, что я сюда спустился! — признался Цахилганов после молчаливого и тупого раскачиванья. — Допустим, сидели бы мы возле Любы с этим разговором. И, знаешь, как бы там, в реанимации, я всё это расценил? Я бы горевал: вот она, пора полного мрачного воцарения антихриста. Антихрист — противоположность Христу. Значит — Истине… И царство антихриста — это когда всё перевёрнуто, всё — наоборот. И хорошо то, что скверно,
— когда — правый — виноват — и — он — дурак — а — не — правый — умён — и — молодец —
такие они, антихристовы законы, установились теперь повсюду… Там уж, в реанимации, я досиделся до того, что сам с собой разговаривать стал. В самобичеванье впал, Сашка! Под обстрелом солнечных частиц. Я жестоко мучился там… По-мученически. А теперь всё устаканилось: не мы плохи, а жизнь вокруг такова, что иначе нельзя. Никак нельзя. Невозможно. Глупо — иначе. И… смирись, гордый человек! Прими мир таким, каков он есть,
— приими — мир — антихриста — или — не — живи — вот — к — чему — мы — пришли —
потому как всякий бунтующий и восстающий, не хотящий жить по законам этим — обречён на уничтоженье, как Протасов… И Барыбка обречён… Да одна уж верность врачебному долгу в мире антихриста есть бунт,
дерзкий бунт,
именно так!
Восстание против власти денег…
— Ну-у! — почему-то уже стоял Сашка, а не сидел. — Известное дело! Там, у Барыбина, чистилище. Ты засиделся в барыбинском чистилище, и вот результат: чуть не спятил… А у меня — во вратах адовых, всё без глупостей: всё — чётко. Там — идеализм, тут — реальность, во всей её честной неприглядности! И главное — всё можно! Свобода. Ты же чувствуешь?
Здесь — наивысшая — концентрация — свободы — здесь — в — мире — трупов!
— Чувствую, — стучал кулаком по столу Цахилганов. — Определённо. Противно мне отчего-то, будто дерьма я наелся, зато реалии вернулись в сознанье. И я от-рез-вел!.. Порезвел… Да, не так уж я чёрен, со своей индустрией разврата. Более того, я не вляпался в такие переделки, в которые вляпался ты и… остальные. Оказывается, я счастлив, Саня!.. Устал я там сам себя распинать, мучаясь от собственного несовершенства. А тут — отпустило. И вот! Сам себе — рад! Вот стою сейчас рядом с тобой, смотрю на себя — и р-р-ад! Ад…
Всюду — ад…
И он мне уже не страшен!
Я жил в гармонии с миром антихриста, а значит, в ладу с собой и со всеми уважаемыми людьми.
— Где же ты стоишь со мной, когда ты — сидишь! — смеялся Сашка.
— Да? — глупо удивился Цахилганов. — Всё равно хорошо… А в барыбинские сети я больше — ни ногой.
Ты знаешь, у него там святые из прошлых веков ходят, и учат, и грозят муками. Неприятно. Там…
— Тогда — наливай.
— Логично. Наливаю, Саня. А всё-таки Ботвич — сука!
— Известное дело, сука! — легко согласился Сашка.
— А Горюнова — нет, — сообщил Цахилганов.
— И Горюнова — сука. Не знаю я никакой Горюновой, но уверен: не ошибаюсь. Ду-ду-ду-ду-ду! — напел он.
— Что-что? — не сразу узнал мелодию Цахилганов, однако просветлел. — Повтори на бис.
— «Соломенная подстилка»! Автор неизвестен.
— A pallet on the floor… Нет, Горюнова –
она — классная — чувиха — старик — чувиха — из — нашего — прошлого — жалко — что — в — современности — чувиха — как — таковая — это —
всего лишь рядовая… хабардистка! Милые моему сердцу халды. Теперь они сильно испорчены практичным веком. И вот… Для них человек — только мебель, только орудие для достижения своих целей. В данном случае — половых… Им, новым халдам, любовь нужна — для здоровья! И только… Кстати, отчего у меня — мёртвые сперматозоиды, Сашка?
Почему природа меня выключила? Вырубила из процесса сотворения себе подобных?
— Разве? — удивился Сашка. — Ну, ты даёшь… Не плодоносишь, значит…
Самохвалов долго думал, поддерживая лоб рукою. А подумав, одобрил:
— Слушай, Цахилган! А зачем мы ей, природе? И зачем нам она — такая? Со вспышками и землетрясеньями? От одних только магнитных бесконечных бурь темя трещит, будто проломленное. Чудовищный энергетический натиск идёт из космоса… Мы портим природу, свою и окружающую. Природа мстит нам. Какой смысл длить это? Пусть всё летит в тар-тарары — беспрепятственно! Тем более, что этого уже не остановить…
Цахилганов согласно мотал головой:
— Человек и природа должны расстаться наконец-то друг с другом. Поскольку из этого альянса ничего хорошего не получилось. Но расстаться надо — весело!
Вперёд! Прочь от мучительного бессмертия, перемалывающего душу, будто кофемолка!
Главное — не придумать бы ненароком какой-нибудь… программы дефрагментации!
Оживления — то — есть.
Иначе намучаемся мы здесь, на земле, под этими жесточайшими вспышками, до посинения, а помереть тогда — уж всё, шалишь, брат: не удастся.
Смерть! Только спасительная, стирающая всё —
и всё уничтожающая,
окончательная и бесповоротная смерть освободит нас
от мук глобального противоречия…
С большим и хорошим чувством Цахилганов решил обнять Сашку, в приступе благодарности за всё — за приют, за пониманье и за что-то ещё, самое важное. Он поднялся, широко раскинул руки —
и увидел перед собой
одинокое огромное млечное око санитара.
— Коре-е-фан… — счастливо осклабился Циклоп — и принялся сметать со стола крохи и корки огромной половой тряпкой.
— Тьфу ты! — Цахилганова передёрнуло.
— Так, про что ты рассуждал? — весело вошёл Сашка. — Я тут в клозет отлучался. Минут на пятнадцать всего. Но ты время не терял. Так ораторствовал!..
Цахилганов задумался на миг. И продолжил ещё вдохновенней:
— …Да! Всё — одно к одному! Магнитная буря кончилась — и реальность тут же восторжествовала! Я воссоединился сам с собою не длительным путём какого-то там очищения совести, а — выпив у тебя водки! И всё отчего? Оттого, что здесь не надо быть лучше, чем ты есть… А у Барыбина — надо.
— Ой, там тоска. Тупая борьба за бессмысленную жизнь…
— И вот, Внешний Цахилганов не смотрит больше на меня, заметь. И Патрикеич не следит! — хвастался Цахилганов. — Правда, подглядывает за мной теперь та, ваша: скрипичный ключ. Девушка. Самоубийца.
Покойница с шахтёрскими подглазьями…
Но это ничего!
Пускай!
— Ага! — ответил Сашка, возбуждённо расхаживая из угла в угол. — Хочешь быть психически здоровым, не перечь ты действительности, дурачина! А находись в соитии с ней!
Иначе она тебя… сметёт. Тряпкой.
— А скажи на милость, что же мои большие полушария? — озадачился вдруг Цахилганов, ощупывая свою голову. — Отключаются что ли они вне барыбинской реанимации? Представляешь, не разлагают больше сложность внешнего и внутреннего мира на отдельные элементы и моменты,
— чёрная — пыль — Карагана — улетучилась — из — башки — Раздолинка — отец — подземные — лаборатории — репрессированные — толпы — всё — исчезло — куда-то —
и не связываются проанализированные мною явления с деятельностью моего организма…
Что же полушария?
Они перестают работать здесь?
Цахилганову вдруг захотелось заплакать, только он не понимал, от чего: от огорчения — или от радости.
— О, куда тебя занесло! — Сашка стал ужасно неспокоен. — Теперь ты возбудил мои самые нехорошие мозговые центры —
и напрасно.
Прозектор подсел к столу и начал водить по нему пальцем, словно по чертежу.
— Вокруг меня, в историческом пространстве, располагаются антиподы, — шёпотом заговорил он, совершенно не шепелявя. — Тут, тут и тут. Они меня окружили, хуже, чем люди Соловейчика; с ними-то я как раз лажу, но — антиподы! Они невыносимы… Так вот, один из них сильно мне досаждает: Спаланцани! Знаешь такого? Макаронника?.. Исторический друг Мишки Барыбина, между прочим…
Не боящийся смерти,
прозектор боится какого-то итальянца —
причём — так — что — бледнеют — глаза…
Самохвалов придвинулся к Цахилганову и стал жаловаться ещё тише.
— Он, Спаланцани, в водосточных желобах и в лужах коловратий ловил! — боязливо озирался Сашка. — Высушивал вместе с песком. При 54-ёх градусах. До такой степени, что эти коловратии, которые при 25-и градусах в воде своей подыхают, у Спаланцани просто крошились, будто кристаллы! Запечатал он пересушенных коловратий в пробирки. Смочил водой через четыре года. И они ожили… Они, крошащиеся и умертвлённые, восстановились! Коловратии!.. Что это, старик? Воскрешение мертвых?!. И мне нечего сказать в ответ Барыбину, который всё время тычет мне в нос этим Спаланцани! И коловратиями — тычет в нос. Причём, всегда успешно!.. Помоги мне в идейной борьбе против них, Андрей. Иначе у меня… мировоззрение рушится. Из-за них, двоих. Я-то знаю, что я — прав! Но… помоги.
— В борьбе с кем? — не понял Цахилганов, отвлекаясь на другое. — С кем?..
Низ стены в Сашкином кабинете отсырел, и штукатурка там, рядом со столом, шелушилась, будто влажная перхоть и короста…
То подземные воды поднимаются,
выступают из чёрной, угольной земли Карагана,
проеденной ходами
на многие тысячи подземных пустых километров…
Тёмные воды подступают здесь исподволь к Цахилганову, наплевавшему на реанимацию и сидящему, весело и самодовольно, в кабинете Самохвалова…
Впрочем, не важно.
— Помочь? В борьбе с кем? — повторял Цахилганов.
Самохвалов напрягся, вспоминая. Затем хлопнул себя по лбу с размаха:
— В борьбе с неистребимыми коловратиями! Как с идеей самовосстановления жизни. Вот. Помоги. Иначе…
Иначе — смерти-то — нет!!!
— Значит, самовоскрешение заложено в природе… Понимаю. Это чревато уголовной статьёй.
Но… мы, по-моему, слишком громко говорим. Про коловратий. А там… Там — главврач! — предостерёг Цахилганов, показывая пальцем вверх. — Твой криминальный сообщник! Намёки на самовоскрешение, старик, могут его огорчить.
— А мне лично по хрену, — отмахнулся Сашка, стоя, почему-то, уже в дверях. — Я! Я нужен, главному. На их конвейере смерти. А не он — мне. Ты думаешь, сколько он за Протасова получил? Больше моего получил в десятки раз! Только вот Барыба… не вписывается. Упорно не вписывается в картину нашей общей гармоничной жизни. Барыба — и этот… Спаланцани! Если слушать про их коловратий, то Протасов — неистребим!.. Спрысни его прах водой — и вот уж он снова пред тобой. И сорок первый, освобождающий меня от всякой ответственности, нынешний день тогда — ничего не значит!.. Извини, я должен разобраться с главным врачом. Немедленно! Ибо час пробил…
Если смерти нет, зачем мы на неё работаем?!.
Цахилганов расстроился.
— За что ты мордуешь меня коловратиями? — с тихим упрёком произнёс он, исследуя шелушащуюся стену: граница сырости расползлась подобьем карты Африки. — Только всё устаканилось — и удар под дых: сдохшие коловратии обретают жизнь, спрыснутые водой. Выходит, от бессмертия нам с тобой никуда не деться. Разве это честно? Ты зачем воз-мутил себя — и меня?! Мы ведь так хорошо сидели!..
Муть. Поднимается душевная муть. Из тёмных глубин.
Сашка! Я и сам знаю, Сашка, нечто… весьма для нас неприятное: электроны,
соединяясь с позитронами,
умирают как частицы материи! И те, и другие.
Но превращаются при этом в электромагнитное излучение!.. А электромагнитное поле, Сашка, может опять материализоваться — в пару: электрон — позитрон. Вот тебе уничтожение материи —
и возвращение материи с того света.
Вос-кре-ше-ние!..
Но заметь, Санёк: я же не мордую тебя процессами аннигиляции и материализации? Процессами перехода материи — в излучение, и излучения — в материю? Не загоняю тебя в мысли о потустороннем мире, правильно?..
В мысли о взаимопроникновении миров, материального и лучевого…
В мысли о переходе жизни из материального состояния в энергетическое — и обратно. Главное — обратно: из смерти в жизнь! Я тебя щажу, Сашка, а ты меня — нет! Шептун беззубый.
— …Ты ушёл что ли? — спросил Цахилганов Сашку. — А я хотел спросить тебя, что есть ад. Обсудить как следует, ибо нам с тобой — туда.
Ему никто не ответил.
— Ну вот, — развёл руками Цахилганов. — Ни позитронов, ни коловратий. Все меня бросили. Один!.. Один, как прежде, и… убит.
Он со стуком уронил голову на стол. Но тяжёлый, мутный сон его перебивался странным вопросом, который он понимал ясно и от которого его знобило. Кто-то предлагал ему немедленно решить, кому оставаться на этой земле — а кому лучше исчезнуть с неё. Останется Цахилганов — Любовь умрёт. А чтобы осталась Любовь — должен уйти Цахилганов. Уйти немедленно. Аннигилироваться… Или — или! Потому как сочетание — Любовь и он — более на земле,
после сегодняшнего вечера,
невозможно.
И Цахилганов морщился во сне от нежелания решать.
Потом он понял нечто важное о Степаниде — и сразу забыл, что именно. Но тут же вспомнил снова…
Если — на — земле — останется — он — то — Степаниде — придётся — жить — в — его — мире — а — если — останется — Любовь — то — девочка — будет — жить — в — Любином — мире — а — не — в — его…
Только мир-то, весь мир теперь — цахилгановский! И Цахилганову придется уходить с земли лишь вместе с этим американизированным
— своим — то — есть —
миром. Иначе какой же смысл в его, цахилгановской, жертве, если он не утащит весь мрак с собою?..
Значит, чтобы жила Любовь и дочь…
Значит, ради дочери он должен…
Что он должен сделать? Что?
— Да подскажите же кто нибудь? — взмолился Цахилганов во сне.
— Ты, как будто, звал меня?
Кто это расхаживает перед картой Советского Союза,
разложенной на столе,
в кабинете огромном, как ангар,
в котором резко свищет чёрный сквозняк?
Но металлические стены ангара раскалены до красна.
Отец. Он в гражданском,
— в — дешёвом — чёрном — костюме — из — похоронного — бюро —
однако в офицерских мягких сапогах,
и на вздувшейся, синюшной шее его затянут офицерский ремень.
— Куда я попал? — спросил Цахилганов, не рискуя подойти к нему.
Он стоял перед отцом, будто связанный — ни двинуться, ни пошелохнуться.
— Здесь канцелярия ада, — просто ответил отец, вглядываясь в сына с любопытством. — Всё делопроизводство — здесь… От каждой прозекторской до нас рукой подать. Тут прямое сообщение, я всё слышал… Ты, как носитель душевной крамолы, решил уйти в ад добровольцем, утащив с собою непременно всё «гнездо крамолы» мира?
Сделав неприметный предупредительный жест, отец закричал вдруг, оттягивая ремень с шеи:
— Но у тебя ничего не выйдет! Ты попадёшь в ад — один! «Гнездо крамолы» наверху сохранится!.. Посмотри, какие доблестные силы его оберегают! Вздумал тягаться с ними? С ними?!.
Крупные и мелкие бесы
— с — облезлыми — хвостами — волосатые — и — не — очень — но — все — как — один — в — фуражках — энкавэдэ —
сидели по периметру ангара, на полу, и скучали. Казалось, что отца они не слушают совершенно. Кто грыз в задумчивости наманикюренные ногти, кто почёсывал плешиво-волосатые бока, кто просто глядел на Цахилганова-сына круглыми, ничего не выражающими, глазами.
Самый жалкий из них был, впрочем, бесшёрстным. Однако этот, бес курения, покрытый густой рыхлой копотью, казался тепло одетым — в чёрно-жёлтый плюш. Был он мал, как шестиклассник, и печален.
Но тут выскочил откуда-то совсем уж мелкий — запыхавшийся бес пьянства. Зелёный, он скакал, мельтешил, вертелся. И наркомовская фуражка с синим верхом была на нём будто кукольная —
индивидуального пошива, должно быть.
— Не обращай внимания. Они — нерабочие бесы, — сказал отец, отслеживая равнодушно прыжки зелёного и косясь на покрытого копотью. — Так, соглядатаи. На твою душу безоговорочно претендует
вон тот!..
В углу ангара независимо стал вихляться самоуверенный рослый бес, похожий на худого орангутанга, с развинченными суставами и надменно выставляемой задницей. Он был совершенно голым, а под подбородком его алел красный галстук-бабочка.
— Это бес джаза, — пояснил отец недовольно. — Я не понимаю, какое отношение он имеет к серьёзным процессам? Разве что вспомогательное.
Основные — там!..
Цахилганов-сын глянул в указанную сторону —
и увидел группу важных бесов с портфелями:
одного — похожего на комиссара Рыкова,
другого — на Петровского,
третьего — на Троцкого.
И лишь смахивающий на комиссара Алгасова был без портфеля, но с широко открытым ртом.
— Имел право голоса без должности, — пояснил отец про того, беспортфельного. — Они давно уж вернулись из длительной командировки. Но до сих пор вид имеют усталый. Слишком долго и много работали они на поверхности Земли, в сложных православных условиях. Перетрудились основательно. Теперь стараются переложить всю работу на других, сволочи…
— А ты здесь что делаешь? — удивился наконец-то Цахилганов-сын.
— Как — что? Веду допросы.
— Так, значит, ты и здесь — чекист?
— Разумеется, — ответил отец с достоинством. — Чем больше допускают промашек чекисты там, наверху, тем больше они оставляют работы нам, в аду. Приходится за них упираться… Спецов там не осталось! Но от ответственности за свои поступки всё равно никто не уйдёт,
— если — на — земле — толком — не — допросят — то — под — землёй — втройне — наверстают —
верно? Нет, когда мы там служили, все очищенными уже сюда прибывали — так, что в рай отзывались некоторые прямо из канцелярии, да… В общем, работаю в личном кабинете. С горлом замучился: болит горло! Тут жар от стен, холод от сквозняка.
Мороз, огонь.
Огонь — мороз!
Ремень трёт…
— А у меня что-то с башкой, — пожаловался сын. — Я её в реанимации малость перетрудил. И с нервной сис-темой,
— с — темой — одновременного — уничтожениея — гнезда — крамолы — внутреннего — гнезда — и — внешнего — у — меня — нелады…
Кто-то из крупных бесов рыкнул угрожающе. Цахилганов-сын обернулся. Однако крупные бесы сделали вид, что они не при чём, и отвернулись. Но отец перепугался необычайно:
— Никогда не обнаруживай перед нечистью своего слабого места! Туда и ударят, в самое уязвимое. Непременно!..
Спохватившись, он сменил тон на самый жёсткий:
— Ты, марш, сюда — сюда, под лампочку! Гражданин Цахилганов, — чётко и громогласно принялся выговаривать отец простуженным голосом. — Ну, рассказывай всё как есть. Запираться и лгать не советую.
Только теперь Цахилганов увидел, что отец стоит перед своим столом с початой бутылкой водки в руках.
— О чём ты думаешь, отец? — совсем тихо спросил Цахилганов.
О чём ты только думаешь на чёрном свете, отец, пристрастившийся на белом свете прихлёбывать обжигающую водку будто прохладную воду?
— Тише, — перешёл вдруг отец на шёпот. — Я проанализировал все ошибки, допущенные там, наверху. Их следует исправить.
Вдруг отец передёрнулся от омерзенья и закричал бесам:
— Вон! Вон отсюда!
Однако добавил спокойней, прихлебнув из бутылки:
— Допрос сына — дело тонкое, попрошу всю нечисть мне не мешать. Я поговорю с ним один на один.
Таким поворотом дела бесы были явно недовольны. Особенно гримасничал, нервно дёргался и кривлялся бес джаза. Только бес курения, утонувший во взрослой фуражке, направился к выходу покорно и сразу.
Однако, наконец, подчинились все, переговариваясь:
«Да наш он… Наш! Осталось только доказать. А это совсем просто».
Последним ушёл похожий на Рыкова,
припечатав отца многозначительным
и очень подозрительным,
долгим взглядом.
— Стены слышат всё!
— Ни хрена они не слышат, — проворчал отец ему вслед и вдруг заорал на Цахилганова-сына: — А ну встать! Смотреть в глаза!.. Отвечать по существу!
Но тут же, понизив голос, указал на дверь:
— Слушай внимательно. Они все, эти бесы — агенты мирового империализма. Это здесь мне удалось установить с точностью. Я провёл тщательное и незаметное расследование в аду… А в бутылке — вода, я их дурю. Теперь запоминай. Секретная лаборатория системы «Ослябя» находится там, куда я тебя возил. Помнишь, торчал из земли какой-то ящик в кустах? Около того места в степи, где были сожжены тёплые вещи репрессированных… Она — под лощиной, лаборатория! На большой глубине, прямо под Мёртвым полем…. Когда стало ясно, что лаборатория, приговорённая к ликвидации, в нужное время не взорвалась по каким-то…
— по — известным — впрочем — нам — с — Дулой — Патрикеичем —
причинам, была большая неразбериха в верхах. Июньский Пленум, волнения в Германии, арест Берия… И после его расстрела в бункере,
— в — Центре — боевого — управления — Московского — военного — округа —
все успокоились надолго. У Москвы руки до Карагана дошли не скоро… А когда дошли, про нашу лабораторию спрашивали только люди Суслова, да и то второпях — как про дела давно минувших дней. Но кто-то из людей Андропова, из западников, наткнулся на показания полковника Майрановского, начальника Специальной Лаборатории Ядов, арестованного с ведома Берия в 53-ем году. Она находилась не у нас, а в Москве, в Варсанофьевском переулке, но связь с нами у них была!.. В общем, интересующихся нашей лабораторией надо было сбить со следа.
Оглядываясь на дверь ангара, полковник с ремнём на шее говорил быстро, ужасно быстро.
— Готовилась в то время такая акция: по использованию пустот отработанных шахт Карагана для захоронения атомных отходов. У меня мало времени, слушай внимательно! Местному партийному руководству удалось будто бы отстоять старые шахты. Однако это не вся правда. Часть отходов тайно всё же пришла в Караган! Совещание по этому вопросу проводилось в верхах очень спешное, закрытое. И тут я опередил людей Андропова: по моему докладу выходило, что лаборатория полностью пришла в негодность,
и моё это было предложение —
вход в неё заполнить как раз атомными отходами…
Слова, которые в промежутке между шёпотом и шёпотом выкрикивал отец, не имели никакого отношения к разговору,
— ты — мне — брось — заливать — про — корм — для — попугайчиков — в — коробке — был — насвай —
но они воспринимались младшим Цахилгановым, как необходимые. Он только морщился иногда, будто при резкой смене температуры —
отец то словно бы двоился,
и один нёс что-то бессвязное,
другой же тщательно, тихо выроваривал:
— Похоронили одним махом и отходы, и, будто бы, лабораторию. Мы с Патрикеичем принимали в этом самое прямое участие. Потом андроповцы опомнились, но было поздно. Мне не дали генеральского звания — оттого, что московская комиссия не успела ничего обследовать. Да, комиссия, недовольная моей описью и отчётом по самостоятельному нашему захоронению лаборатории, будто бы пришедшей в негодность, очень возмущалась… Но меня отправили на пенсию, и всего лишь. Только вот что потом вышло…
Вечную пытку раскалёнными железными прутьями ты уже заработал. Бес джаза у нас мастерски играет ими на рёбрах таких, как ты!..
Нас подвели эти перестроечные сволочи в КГБ, которые за доллары сдали архивы с потрохами западным спецслужбам… В общем, старые распоряжения по системе «Ослябя», считавшиеся устными, всё-таки где-то в бумагах оставили след. Невнятный, но — след!.. И в последние годы интерес к лаборатории со стороны иностранных спецслужб был таков, что в Карагане уже всё прочесали, вдоль и поперёк.
А отходами был завален не тот!.. Не тот,
а — ложный шахтный ствол!
Лаборатория не была похоронена нами,
слышишь?!.
Отец проговаривал, не останавливаясь:
— …Правда, мы запустили в своё время туманную дезинформацию — о нахождении лаборатории под бульваром Коммунизма, и они искали её там. Потом — под больницей искали, и даже в Раздолинке. Рядились то под геодезистов, то под экологов, но не нашли, разумеется, ничего. А для них…каждый уцелевший клочок бумаги, с расчётами высоколобых советских заключённых,
— где — ты — купил — изумруды — в — каком — таком — переходе — метро — это — важно — для — нас — это…
представляет огромный интерес.
Теперь так: на днях в Караган направляется опять экологическая, будто бы, международная проверочная комиссия. Знай: эти — уже вооружены. И по сомнительному следу они не пойдут. Ложный шахтный ствол, заваленный атомными отходами, ими давно обследован. Туда уже никто не двинется: незачем… Теперь они почти у цели. Не сегодня, так завтра они появятся на Мёртвом поле и наткнутся на угол будки. Хорошо, если не продвинутся дальше полой ниши, но если выйдут к шахтёрской клети, плохо дело… Советником у них — Митька Рудый, да-да, тот самый — строитель мирового лагерного капитализма. Его программе дано кодовое название
«Синкопа-2».
Потому что программа развала Союза
носила у них название
«Синкопа»…
Что значит, там, где сидела старая кореянка?!.. Не кореянка же тебе их продавала!..
Цахилганов младший, оглянувшись, тихонько пожал плечами:
— А зачем — им — устаревшие научные разработки? Я не понимаю…
— О! — засмеялся отец. — То, что создавалось для нашей государственной самообороны, они смогут использовать иначе. Если им повезёт, они получат власть над всем миром! Невидимое смертоносное оружие, действие которого невозможно разоблачить, проредит человечество за считанные месяцы таким образом, что на планете останутся лишь они, господа,
и горстка рабов,
— скотолюдей — с — низменными — запросами…
Знай также: лаборатория в полной сохранности и дееспособности. Наши современные ослабленные спецслужбы этого знать не могут. Они только отслеживают активизацию врага, и потому тоже направляются сюда. Теперь прикидывай: допустим, им повезёт, и они захватят лабораторию первыми, эфэсбэшники. Отвечай: продадут они её иностранцам — или нет?
— Я знаю теперешнюю жизнь, отец. Среди самых верных государственников всегда найдётся хотя бы один, кто продаст всё с потрохами и уедет за рубеж, барствовать, — без запинки ответил Цахилганов-сын.
Отец наклонился к самому уху сына:
— Хвалю за верное представление о нынешних кадрах. Но там, у них — тоже борьба, там нет единомыслия… Значит, так: это уже решать тебе, сотрудничать с ними — или поостеречься. Лучше не рисковать, конечно. Рассчитывать только на себя. Возьми себе Дулу Патрикеича в проводники. Он понимает кое-что в снаряжении. Вы должны опередить всех.
Мёртвое поле — ты хорошо помнишь его?!
Мёртвое поле, куда я тебя возил…
Поле, которого мне не забыть…
Там пылал костёр…
Он неугасим.
— Отец, я всё давно понял. Про вечный огонь в тебе, — нетерпеливо перебил Цахилганов.
— Нет! Понять это невозможно… Но, запоминай хорошенько. Итак: вход в действующую лабораторию — под углом железного ящика. Тут придётся чуть-чуть поработать лопатой — сделать совсем незначительный подкоп под днище. И сразу же откроется очень узкий лаз. Прыгай в него, не бойся — лететь вниз придётся всего метра четыре. И ты окажешься в той самой полой нише, про которую я говорил. Там может подтравливать метан. Но респиратора не понадобится. Курить в нише, разумеется, нельзя, рванёт хоть и без ущерба для лаборатории, но как следует… А до лаборатории ещё добираться и добираться. Справа, в темноте, ты нашаришь металлический кривой прут, торчащий из породы, будто негодная арматура. Раскопай пространство вокруг него. И прут выведет тебя прямиком на рычаг,
— попрошу — подробней — внятней — чётче — оправдание — не — принимается —
отожми его до упора вниз. Откроется лаз, в котором висит шахтёрская старая клеть. Не бойся. Она тронется вниз, по тросам, если раскручивать лебёдку. Это тяжело, вы будете с Патрикеичем крутить её попеременно, сдерживая инерцию разматывания. Иначе, выпустив рукоятку, разобьётесь вдребезги.
На глубине в восемьсот метров клеть встанет. Вы увидите ржавые рельсы, они проложены в узком тоннеле. Когда кончатся рельсы, по правую руку вы найдёте трансформаторный ящик. Да, огромный трансформатор там стоит, в дощатой обшивке. От него надо идти, глядя вправо. На крепи, дальше, будет висеть счётчик — индикатор метана. Не обращай на это никакого внимания — он показывает сверхаварийный уровень газа. Так придумал и установил навечно Патрикеич, своими руками: зашкаливает, значит, прибор,
— молчать — мразь — развратник —
но дренаж там был проведён, как нигде, и скважины надёжно зацементированы. А для скапливающегося десятилетиями газа хорошие проложены отводы…
Однако тут раздался страшный грохот: бесы в энкавэдэшных фуражках упорно колотили в дверь и уже совали в щель свои мерзкие рожи.
— Ну вот! — громко расстроился отец. — Только человек начал давать искренние признания, как вы норовите всё пустить насмарку! Ну, нет у вас ума — и не прибудет.
Одна злоба да хитрость…
Взвизгнув, бесы исчезли.
— Они, вообще-то, глупые, — сообщил отец. — К счастью.
— Ты же атеист, — вспомнил Цахилганов. — А если для тебя нет… То нет и их.
— Разумеется, атеист! А как бы я без этого попал к ним в доверие?.. Но не отвлекайся. В пяти метрах от счётчика штрек кончается: перед вами будет глухая стена. Однако справа — низкий лаз, едва заметный. Ныряйте в него. Там на четвереньках проползёте метров сто. И пространство начнёт раширяться. Впереди себя ты нащупаешь ещё один рычаг… Слушают, сволочи! — вскричал отец и добавил, торопливо: — Ладно, остальное Патрикеич знает. Главное же для тебя — пробраться к пульту в самой лаборатории, в зал «Г», запомни. В залах «А», «Б» — там другое: биояды, геохимия и прочее. А геокосмика и биофизика — в «Г»… Над одним пультом — слабое свечение,
— кто — такая — Самокрутка — в — каких — отношениях — ты — с — ней — состоял — бабник —
оно работает в экономном режиме…
Отец задыхался от торопливости. Он пытался ослабить ремень на шее, хрипел и сипел, однако говорил без пауз:
— …Фосфорные лампы находятся под толстой защитой. Вариант первый. Ты нажимаешь синюю кнопку, она самая доступная. Это — кнопка ликвидации лаборатории, замыкается на отводы метана в ложном шахтном стволе. Взлетит всё дочиста: рванут атомные отходы.
И это будет самоубийство.
Да, ты не допустишь врага к советской информации. И выполнишь программу-минимум. Но… Но… Впрочем, ты понимаешь. Уцелеть вам с Патрикеичем не удастся.
О — блудных — делах — можно — короче!..
Цахилганов-сын поёжился:
— Понятно. Синяя кнопка — кнопка моей смерти. А «гнездо крамолы» в мире останется невредимым. Ну, разве что не усилится оно древнесоветской военной мощью. М-да. И зарезал сам себя. Вес-сёлый разговор,
так спел бы Самохвалов…
— Да не думай ты о таком пустяке, как собственная земная жизнь! — раздражился отец. — Хуже другое. Я не исключаю, что, чем-то наподобие метановых ходов, все атомные захоронения страны связаны между собой. Скорее всего — дремлющим электричеством. Захоронения осуществлялись не по нашей программе! И, судя, по долларовым вложениям…Нет гарантии, сын, что следом за ложным стволом не взлетят на воздух, по цепной реакции, целые города наши, и в первую очередь — Караган. За ним — Челябинск, Иркутск, Подмосковье… и пошло. А это…
Это…
— Армагеддон. Понимаю. Ещё веселее! — торопливо кивнул Цахилганов. — Головы Чудища сделали своё дело. Армагеддон в отдельно взятой стране нам обеспечен,
— беспечен — был — перестроечный — мир — ох — беспечен…
— Локального армагеддона на Земле не будет, — покачал головой отец. — Это — ядерная зима. Она накроет весь земной шар… Повторяю: таковы мои подозрения. Но здесь, в аду, ведя допросы мёртвых предателей, атомщиков, министров, я натыкался на косвенные улики. Их было предостаточно! Дремлющим электричеством связаны все… Остальное я записываю, поскольку — бесы… — отец негромко рассмеялся, — бесы безграмотны! Представь себе. Они очень сообразительны, всё слышат, и даже по движению губ, по краткому жесту могут определить, что думает человек, а вот читать написанное!.. Это только в аду обнаружилось. Даже бесы, которые прошли персонификацию — то есть, как бы жили, они… — всё хрипло смеялся отец. — Они занимали посты министров, писали, разговаривали на разных языках, но… Восстановившись в своей изначальной ипостаси, здесь, в аду, все навыки теряли…
Впрочем, люди неверно считают, что действуют они сами по себе:
и над ними — Промысл,
которого им никогда не понять.
Промысл свыше…
Хотя и нам дано понять не многое…
— Отец! Ты отвлёкся.
— Разве? Ну да… Вариант второй, на который я рассчитываю. Крепко расчитываю!
Он достал блокнот и принялся быстро писать карандашом «Сакко и Ванцетти».
«Среди множества одинаковых серых кнопок на пульте есть одна, под которой раздаётся едва слышное тиканье. Нажмешь на неё и поднимется щит, под которым — табло. Замигают буквы: «опасно для жизни», раздастся вой сирены. Не бойся, там внизу, на щите, есть кнопка совсем незаметная, она не больше горошины, плоская будто заклёпка…
— ах — ты — не — знал — что — держать — мистическую — литературу — в — доме — нельзя — что — это — навлекает — на — домашних — цепь — несчастий — кто — тебе — дал — Гурджиева — отвечай…
Нажимай смело. Когда упадёт железная штора, загорятся мельчайшие лампы накаливания в приборах. И вот тут стоят тумблеры. Тебе надо посмотреть на часы и набрать, в виде кода, поочерёдно, год, месяц, день, час. Год, месяц, день, час! Взрыв запланирован с учётом всех будущих тектонических сдвигов. И он ускорит их в тот миг многократно. По определённым метановым отводам пламя пойдёт в толщу земли, к нишам газовых конденсатов, к подземным нефтяным морям. Это будет исторический взрыв!.. Он немного потрясёт земной шар — подобьем обширного землетрясения баллов в пять-шесть, это не особо опасно. Но сметёт с лица земли часть материка, откуда исходит гибель миру… Эту часть захлестнёт океан».
— Новая Атлантида?
— Нет. Срабатывание системы «Ослябя»! — торжественно сказал отец, вырывая листок из блокнота. — Впрочем… Да! Была ведь там, под землёй, группа теоретиков, исследовавшая гибель Атлантиды. Возможно, эти разработки легли в основу… Но… «Ослябя» — система столь комплексная, что Атлантида…
— мелко — плавала.
— …Значит, назад нам уже не выбраться? — деловито осведомился Цахилганов-сын.
— Разумеется, — холодно ответил отец. — Ты же понимаешь, в какие годы система разрабатывалась? Исполнители действия тогда не должны были оставаться в живых. И так должно быть всегда! Высшие государственные интересы требуют этого.
Значит — включая — телевизор — в — котором — скачут — шлюхи — и — геи — ты — воображал — что — их — эманации — не — действуют — на — детей — калеча — их — души — ты — оказывается — совсем — не — прегрешал?!
— Нам помогал, — радостно подсказывали из-за двери бесы и хихикали, торжествуя.
— Понял, и во втором случае мне придётся погибнуть на пару с Патрикеичем. Но — третий вариант? Почему ты ничего не говоришь о нём? — удивился сын. — Вдруг я, я сам захочу продать лабораторию англичанам, американцам или кому-то ещё, прежде чем это сделают современные чекисты? Сейчас ведь время такое — время больших состязаний: кто кого опередит в продажности…
— …Если бы ты не сидел в реанимации, у Барыбина, рядом с Любовью, ты бы так и поступил. Но сейчас… третий вариант для тебя уже невозможен.
— Да почему же? Я что, жить не хочу?! Тем более, припеваючи? — возмутился младший Цахилганов.
— Ты не сможешь стать предателем, — холодно повторил отец. — Потому что ты прошёл сквозь чистилище.
— Так. Для этого, значит, принимался терзать меня Внешний Цахилганов — отслоившаяся совесть моя? И Патрикеич там вертелся — для этого? Они что же — готовили меня к…
— Да. Раньше всех прочих — Степанида. И Люба. Потом — Мария. Да тот же Барыбин! Они помогали тебе готовиться. К поступку. Во имя очищения мира от скверны и погибели. Только прежде ты должен был увидеть всю скверну в себе самом. Человек способен одолеть зло мира, истребив прежде зло — в себе.
— Но… Я же пил потом с Сашкой! И отрёкся даже… Я отрекался в подвале от своих же выводов! От реанимационных выводов! Пил — и отрекался.
Я отрёкся трижды от…
— Забудь о своём отступничестве. Через прозектора шли особые искушения. Которым ты совсем было поддался. Но тут вмешались те… — отец указал вверх, — …те, весьма серьёзные, силы,
— их — девять — по — численности —
и Самохвалов, против воли, стал проговаривать спасительную для тебя информацию. Про Спаланцани и его высушенных, мёртвых, возвращающихся к жизни из небытия этих… каракатиц; забываю, как их там…
— Коловратий, — подсказал Цахилганов-сын. — Мою широченную душу спасали… мельчайшие коловратии?
Странно, ничтожные коловратии
развернули всё
в другую сторону.
Обидно даже…
— И твои позитроны с электронами! — поднял палец отец. — Но была ещё главная, решающая проверка, которую ты выдерживаешь с переменным успехом. Касающаяся любви. Впрочем, тебе не надо знать об этом. Потому что она ещё не завершена.
— Да ну? — усомнился Цахилганов.
— Наш разговор останется только сном, если ты ухватишься за ложное, за пустое. Тогда история человечества станет развиваться по другим законам… Великое — в малом… И малое — в великом… Если бы ты знал, с каким напряжением смотрят на тебя светлые и тёмные силы,
они на каждого живущего так смотрят,
в каждый миг его жизни…
— Отец! Что за пафос?! — нервничал Цахилганов. — Ближе к делу!
Тот однако продолжал бормотать своё:
— Каждый поступок либо способствует…
— Всё ясно, время такое! Значит, именно я должен пойти против «Синкопы-2». И сокрушить её?.. Я, любитель джаза, и — против синкопы… Чудно, право. Парадоксально!
— А что тебя удивляет? Кто лучше тебя мог осознать философию преизбытков и выпадений? С твоей душой происходило в жизни то, что произошло с Союзом, разрушаемым «Синкопой». И тебе, знатоку джаза, именно тебе была ясна изначально механика смещения с сильной доли на слабую!
С сильной доли на слабую…
Впрочем, тут много аллегорий. Всех не перечислить. Ибо любой пустяк — символ. Символ и философия.
— Понимаю. Солнце грело так горячо…
— Именно. К тому же ты — электронщик, что весьма, весьма нам необходимо, — упрямо толковал отец осипшим голосом. — Вот и выходит: единственно ты, как наиболее низменный и наиболее разрушенный, годишься для высочайшей этой цели.
Дальше он бормотал и вовсе неразборчиво, тускло, прерывисто:
— Прошедшему путь саморазрушенья и разрушения всё это безобразие — своё и мира — предстоит искупить… Предстоит… Таково твоё предназначенье…
Он закашлялся от удушья. Но алый отсвет раскалённой стены оживлял бледное лицо отца, будто он заглядывал в дверцу печи, и если бы не ремень на шее… Цахилганов-старший казался теперь значительно более живым,
чем на земле.
— Я рассказал тебе почти всё.
…Ты у меня, сволочь, обманщик, растлитель, отправляешься в ад по десяти статьям! Поздравляю!
— Да почему же ты так во мне уверен? — удивлялся сын непривычной доверчивости отца. — И где теперь я найду твоего дряхлого, древнего лиса — Дулу Патрикеича? Эту энкавэдэшную рухлядь? Дабы изменить ход исторических событий?
Отец с досады даже заскрипел зубами:
— Опять — душевная плесень! Чистили тебя в реанимации, чистили… Своим теперешним сомненьем в себе ты осложнил многое наперёд. На такие дела идут с чистым сердцем. С ликом светлым и глазами смелыми! А ты… — отец брезгливо морщился. — Прикидываешь: так — выгодно, так — страшно…
В тот миг в дверях ангара показалась злорадная бесья рожа, мелькнула красная бабочка.
— Извини, бес попутал, — признался младший Цахилганов. — Бес джаза, кажется…
— Но Патрикеич будет осведомлён, — сухо сказал отец, прислушиваясь к усилившейся возне за дверью. — И, если только будет угодно там…
Однако поднять глаза вверх он не успел.
В воздухе запахло серой. Шквал приветственного воя раздался вдали. Визг, грохот, стук уже сотрясали преисподнюю. Где-то, совсем рядом, встречали того, кто приближался к раскалённому кабинету с каждым мгновеньем. И отец, растерявшись, быстро поднёс листок к раскалённой стене ангара. Бумага взялась пламенем. Но случилось страшное:
буквы! —
сгоревшие буквы отпечатались на багровой стене.
…По метановым отводам пламя пойдёт в толщу земли, к нишам газовых конденсатов, к подземным нефтяным морям…
Отец размышлял только миг. Он зажмурился и крепко прижался к буквам спиной. Раздалось шипенье, похожее на шипенье сковороды. Запахло горелым. Страшный вопль отца, бьющегося у стены, поверг сына в ужас.
— Что ты сделал? — закричал Цахилганов-сын. — Зачем? Они же не умеют читать!
— Они заставят прочитать это души… допрашиваемых грешников… — сумел выговорить Цахилганов-старший, прикипевший к стене. — Беги! Мне отсюда… нельзя. Я тебя вытолкну… усилием воли. Только одной моей воли теперь может… не хватить. И смотри, не пей потом! Нельзя! Ни грамма!..
На это идут с ликом светлым,
глазами ясными
и…
Цахилганов поднял от стола совершенно трезвую голову. Он увидел снова запертый сейф, тёмную бутыль с нашатырём. И штукатурка рядом со столом шелушилась, будто влажная короста.
То подземные воды поднимаются, выступают из чёрной, угольной земли Карагана, проеденной ходами на многие тысячи подземных километров…
Грунтовые тёмные воды подступают здесь исподволь к Цахилганову, образуя на отсыревшей стене
очертания материков, континентов, стран.
И слова отца всё ещё звучат в памяти,
— слова — из — ада.
— …Да! Хорош он, русский выбор! — почесал Цахилганов взлохмаченный затылок. — Направо пойдёшь — смерть найдёшь, налево — то же самое: погибнешь… А вообще-то, что мне терять? К праведности я не пригоден. А за оголтелую неправедность меня… Степанидка однажды в сердцах может прихлопнуть,
за то, что я сгубил Любовь,
— природа — устранила — жизнеспособность — семени — а — дитя — довершит — дело — природы —
стрельнет хоть из чего, и разнесёт полбашки, не моргнув глазом. И сядет… Сядет в тюрьму, дурочка… Нет. Остаться в живых Цахилганову не суждено хоть так, хоть эдак, хоть разэдак, да и смысла нету!.. Налево пойдёшь — направо пойдёшь — прямо пойдёшь… А Люба — пусть! Пусть Любовь оживёт,
пусть живёт
вместо Цахилганова, поганца,
жизнь которого только истребляет
её,
то есть — Любовь…
То есть — Жизнь.
Да, убираться с земли придётся Цахилганову. И не хотелось бы, но… Обречённо махнув рукою, он подхватил мензурку с остатками водки и, крякнув как следует, опрокинул в себя,
— эх — калёно — железо — охнуло — пространство — знакомым — голосом — и — словно — захлебнулось.
— Тьфу ты, я же пить не собирался… — ошалело крутил он головой и жмурился: — Патрикеич, клянусь, не хотел!
В глаза его метнулось какое-то косматое пламя —
и — погасло.
Уже через минуту, однако, Цахилганов благодушно посмеивался:
— Велика важность. То всего лишь сон был! Странный сон. И всё. Подумаешь, принял сорок граммов…
Но опьянел он вдруг сразу и необычайно сильно.
— Оставайся, Любочка. Живи лучше — ты!.. — широко мотал рукой Цахилганов, довольный собственным великодушьем, и заваливался набок. И плакал легко и светло, вытирая обильные слёзы растопыренной ладонью. И снова жалел себя:
— Я обречён! Пусть будет так!..
Пнув стул, Цахилганов пошёл искать санитара,
чтобы сказать ему срочно, дерзко и смело,
всю правду.
«Я освобождаю землю от себя, во имя чистоты и света».
— …Ты, адов привратник! Почему не на службе? — заранее говорил Цахилганов, держась за стенки зала и не находя санитара нигде. — Ты сам не знаешь, дурак, урод, что ты есть — пер-со-ни-фи-кация!.. Персонификация моих — моих! — низменных страстей, Циклоп. Вот кто ты есть, мать твою за ногу!.. Циклопка! Друган! Иди сюда, я тебя расцелую, не чужой ты мне. Тьфу. Тьфу… В адовых вратах, значит, нас встречает некая персонификация наших страстей, и ты — таков, Циклопчик, потому что мои страсти — таковы: они — одноглазы! Кривые страсти… Плоские, как твоя рожа. Рябые…
Тьфу. Род-ной ты мой… Копия души…
— Эй, копия? Души… меня в своих мерзких объятьях и целуй напоследок! Давай прощаться. Я, отслаиваюсь, я тебя покидаю, я избавляюсь от того, что ты есть, навсегда! Иду на взлёт!.. От винта!
С этими словами он кое-как выбрался из подвала.
Лицо обдало крепким весенним холодом,
и Цахилганов немного пришёл в себя.
Удивительный синий свет заливал больничный двор. Тонко поблёскивали льдинки по краям застывающих луж. Мужик санитар в треухе одиноко стоял в этом синем свечении. Он терпеливо смотрел на дальние ворота, застывшие в бездействии, — и на яркое окно операционной в больничном корпусе, и тосковал, как тоскует человек, к которому слишком долго не приезжают следующие, долгожданные, новые гости.
Циклоп развернулся —
и уставил на Цахилганова своё лунное око.
— Ну! Прощай! — прокричал санитару Цахилганов. — Люба — и я. Я — и она. Либо то — либо другое. Принадлежащие разным мирам, мы должны были… найти общую форму существованья! Увы!.. Циклоп, друг, это трудно. И уже невозможно теперь. Невозможно, как чудо… Но скрепляет всё — я понял — она! Любовь! Я слишком далеко отошёл от неё… И всё же, ради неё, ради Любы моей…
Выброшу спицу завтра утром! Отмычку для газировки… Обещаю!..
— Ради неё… Мы с Патрикеич идём искать лаз, — уверял он санитара. — Я попробую совершить нечто. Ради всех порядочных — я и ради порядочных! — людей на земле. Смех!.. Но ты меня понял?
Тот ощерился и прорычал нечто нечленораздельное. Рябое лицо санитара затем отразило тупое, животное неудовольствие
— от того, что Циклоп слишком долго смотрит на живого и даже разговаривающего ещё человека.
Оглядываясь на санитара с опаской, Цахилганов сделал пару неверных шагов в сторону больничного корпуса:
— Прощай, братец… Я попрошу, чтобы меня благословила Любовь. Я отправляюсь на заданье…
Вдруг он услышал трудный, клокочущий, злорадный хрип.
— До сви-дань-я!!! — внятно выговорил Циклоп ему в спину.
Цахилганов остановился. Мужик сверлил его одиноким оком и скалился.
— Да ты, Циклопка, не такой уж и болван… — похолодел Цахилганов от его рокового «до свиданья». — А раз так, то вот и не пойду я никуда. Не видать тебе моего трупа… Буду сидеть в вашем подвале и ждать Сашку. Более того, я велю Сашке выгнать тебя! Выгнать вон!.. Так что, никакого следующего «свиданья» у нас с тобой не будет!.. При-бить бы тебя на месте, истре-бить бы, да ладно: дуй на все четыре стороны… Расстанешься скоро ты со своей покойницей. Извини.
Цахилганов резко повернулся, едва не упав при этом от сильного волненья, и решительно двинулся назад, в морг.
— Я сразу понял, кто ты, шельма! — сказал Цахилганов, задевая санитара плечом. — Ты — тот, который устроился в морг, чтобы сбросить меня в преисподнюю. И не дать мне совершить великое дело спасения мира! Но — шалишь. Ничего у тебя не выйдет: ты будешь уволен!.
Одинокое, бессмысленно выпученное око санитара не отразило ровным счётом ничего.
Оно млечно мерцало, похожее на бельмо.
— Да, это так, привратник ада, — сказал уже для себя Цахилганов, спускаясь в подвал. — А мой ангел сейчас… Мой ангел…
Он уселся на ступенях и снова заплакал, вспомнив, как истончились Любины веки и как потемнела кожа на её висках.
Или это падал тогда на её лицо коричневый отсвет от охряного полукруга в изголовьи?
— …Мой ангел будет жить! — решил он опять, вставая. — Да! Я этого добьюсь! Люба! Я… не хорош для тебя. Я не имел права приближаться к тебе. Прости! Я больше не буду тебе мешать… жить! Своим присутствием я всё время убивал тебя. Только — убивал. Я превращал твою жизнь в ад. Но теперь я иду против ада… Отрекаюсь от ада!..
— Я отрекаюсь от ада! — рыдал Цахилганов, покачиваясь. — …Ключи от неправедных денег выброшены Сашкой. Выброшены они и мной,
в ночь, в грязь, в темень…
В кабинете у Самохвалова он долго искал, чего бы ещё выпить — но нашёл только бутылёк с нашатырным спиртом и понюхал его коротко,
а потом натёр себе виски,
расплёскивая вонючее содержимое флакона.
— Циклоп! — заорал он. — Сашка всё ещё тебя не выкинул отсюда?.. Пока ты не уволен, изволь принести… водки. Водка — это адский напиток. Значит, доставка её — за тобой. Быстро, давай!
Невнятное враждебное мычанье донеслось из покойницкой. И Цахилганов направился туда.
— Однако, тут хорошее эхо!.. Эхо вибрирует… Слышь, Циклотрон? Где ты,
— ускоритель — протонов — и — ионов — при — условии — резонанса…
Санитар стаскивал покойницу в простыне с тележки. Он зарычал по-звериному, закрывая труп собой, и одинокое око его стало зловеще отливать
огнём.
— Ну! Ты — не балуй! — строго прикрикнул на санитара Цахилганов, усаживаясь на кафельный пол. — Засовывай её туда! Вон, в импортную ячейку. Пусть лежит смирно там,
где все остальные…
усопшие,
— мертвец — мертвецу — глаз — не — выклюет…
И захлопни дверцу, чтоб не подглядывала! Будет тут ещё всякая мёртвая баба следить за мной. Привязалась. Думает, если мой организм вырабатывает только мёртвые… Но это ещё не значит, что она, мертвячка,
имеет на меня все свои, полные, права!
— …Зря она меня гипнотизирует, — уверял Цахилганов санитара. — Я не собираюсь отправляться на тот свет — с ней под ручку. У меня другие задачи. Ишь, притягивает, шельма. Увлекает баба —
скрипичный — ключ —
в свой мёртвый стан…
— Туда — её. Понимаешь? — громко, как глухому, приказывал он санитару, показывая на ряд распахнутых металлических дверок с номерами. — Циклоп! У тебя до изгнания осталась часть ночи! Так что, шевелись. Работай, Циклотрон! Марш за водкой… Но учти: утром главврач тебя выпрет отсюда! И…
Цикл, круг то есть, на этом замкнётся. Конец!..
Санитар не сводил с Цахилганова своего одинокого насторожённого глаза. Держа покойницу, как держат грудных детей, он тоже, медленно и неловко, усаживался на пол и, ёрзая, двигая сапожищами, отодвигался потихоньку к дальнему углу зала.
— А всё-таки Ботвич — дрянь! Я не говорил тебе, Циклотрон, как она мою Любу обидела? Смертельно… Горюнова — не в счёт. Горюнова — так, замужняя потаскушка, безобидная дешёвая хвас-тушка,
— тушка — розовая — да — и — всё — хоть — за — ней — и — стоит — некая — страшная — идея — неотвратимой — жестокости — новых — нарождающихся — элит…
Санитар в ответ зарычал утробно. И это оскорбило Цахилганова до невозможности:
— А может ты, рябая рожа, думаешь, будто я — нетрезв?!
Обхватив покойницу, санитар неспокойно мычал, забиваясь в угол.
— Да брось ты её! — посоветовал Цахилганов. — У тебя же такого добра навалом!..Или тебе эта конкретно нравится? Не слышу!.. Ах, да, это же твоя последняя ночь здесь. С первым утренним лучом Сашка тебя выставит за дверь, навсегда… Цикл есть цикл! Ладно, расцелуйся со своей мертвячкой по-быстрому и… пошли-ка в кабинет. Обмоем окончание твоей трудовой деятельности,
— обмоем — бр-р-р — как — дико — это — звучит — в — покойницкой…
Тихо поскуливая, санитар следил из угла за каждым движеньем Цахилганова.
— Мы должны спрыснуть наше с тобой расставанье, образина, — продолжал Цахилганов. — Я уже выскочил, считай, из цикла… Слышишь? Я отрёкся от прежнего себя, Циклоп! Но…
— но — джаз — единственно — джаз — останется — со — мной — из — всех — прежних — отрад — и — с — этой — своей — страстью — я — не — в — силах — расстаться — даже — теперь —
так что, спой мне свой дикарский, дебильный, ублюдочный джаз напоследок, ещё разок, в системе аккустического резонанса…
Санитар крутил головой, озираясь насторожённо.
— Прощай, моё прошлое, — горько умилился Цахилганов. — Теперь у меня ведь больше никто никогда не родится. И не потому, что…
вот именно: не при чём тут мёртвые сперматозоиды,
а потому что я покидаю мир страстей. Только вот…Джаз — и всё! Послушаю — и пойду выполнять предначертанное… Спой теперь для меня! Пой же, Циклоп!
Но лишь неоновые синеватые лампы зудели в зале,
будто набитые прозрачными возбуждёнными осами.
Вдруг око санитара, зорко следящее за Цахилгановым, устремилось вверх —
выкатилось
и застыло.
Циклоп отчаянно захрипел, зарычал в своём углу.
Гортанный, вой-клёкот-стон заметался, забился в кафельных стенах, словно в судороге.
— …Прекрасно, — кротко восхитился Цахилганов, утирая глаза рукою. — Неподражаемая, животная экспрессия!
Вжимаясь в угол, санитар сучил ногами, не переставая. Око его в ужасе блуждало по верхам.
— Отлично! — всхлипнул Цахилганов от большого чувства. — Только следи за ритмом… Песнь неосторожного орангутанга, попавшегося в петлю из цветущей лианы… Пой, друг мой, пой…
Циклоп взвыл ещё пронзительней! И оглушительный удар по затылку вбил голову Цахилганова в плечи.
Он дёрнулся всем телом раз, другой — и медленно завалился на бок.
— Зачем же по старым швам… — хотел возмутиться Цахилганов.
Однако было поздно.
Он уходил под воду, под тёмную воду. Но тянулся вверх и старался ухватиться хоть за что-нибудь.
— Люба, дай руку! — кричал он без голоса, захлёбываясь в стремительном водовороте, увлекающем его в бездонную пучину. — Скорее.
Однако над Цахилгановым раскачивалась на тёмных волнах лишь резиновая Горюнова, накаченная до предела спасительной пустотой…
Дотянуться до неё было просто. Она, розовая оболочка того, что есть Ничто, даже приближалась как будто…
— Нет, — сказал Горюновой Цахилганов и перестал рваться из глубины вверх. — Нет. Я лучше — туда… Прощай, Люба. Живи.
Он шёл ко дну, держась за горло и готовый разодрать его, распираемое удушьем,
и корабль жизни, уплывающий от водоворота, уже не светил ему огнями, лишь мрачное пятно днища маячило где-то в несусветной дали,
как вдруг Цахилганову стало свободно дышать.
И тьма рассеялась, превратившись в полумглу.
И водный купол распался над ним.
Тогда он увидел себя с высоты, лежащего на кафельном полу прозекторской с разбитым затылком.
Санитар, крепко прижимающий к себе покойницу, сидел неподалёку. А стая парней, похожих на одичавших псов, сновала из зала — в кабинет Самохвалова, из кабинета — в зал,
мимо Цахилганова, лежащего ничком.
Они двигались быстро, пригнув шеи, и почти не разговаривали. Потом четверо из них, поднатужившись, протащили сейф к двери враскоряку, но уронили на пол, не одолев середины зала. И Цахилганов тоже видел это сверху.
Вскоре он услышал стук двери подвала,
затем — шаги.
И парни переглянулись озабоченно.
В зал входил прозектор.
— Что же ты? Зачем? — успел спросить Самохвалов Боречку Барыбина, виновато потупившегося и тихого.
— Дядь Саш! Не уходи, — лепетал тот. — Стой! Погоди!
— Зачем? — Самохвалов пятился к двери. — Борик! Не надо! Сынок…
Однако к Сашке уже подлетели двое подростков, молниеносно сбили с ног, и руки одного из них сцепились на горле у прозектора.
Сашкина шапочка, слетевшая с головы, валялась теперь поодаль,
тесёмочный бант, завязанный кастеляншей, сидел на ней, будто скособоченная бабочка.
— Я не хотел, дядь Саш! — закричал вдруг Боречка издали, когда тело прозектора ещё дергалось. — Я не хотел, правда!
— Да ладно тебе! — прикрикнул на него душивший. — Подержи лучше ноги. Бьётся, зараза. Жилистый, старикан. Быстрей!
Боречка деловито шмыгнул носом и с готовностью прижал дёргающиеся башмаки Самохвалова к полу. Потом сел на них.
— Успокойся, дядь Саш, — приговаривал Боречка сочувственно. — Успокойся… Не надо! Всё уже, всё…
Однако вскоре Боречка вскочил,
— увидев — поднос — с — инструментами.
— …На, вот этим, — протянул Боречка душившему нечто блестящее, увесистое, похожее на зубило. — Давай. Так надёжней… А то жалко его, дядю Сашу… Лучше ударить. Этим, тяжёлым… Чтоб сразу,
— он — же — мучается!
На ногах у Сашки уже сидел другой болван, самый тщедушный, в прозрачном дождевике, и бил прозектора по икрам ребром ладони, словно тренируясь.
— А чего ты — мне?.. — спросил душивший, отворачиваясь от зубила.
— Ага, щас, щас. Понял, — замешкался было Боречка, неловко пританцовывая возле Сашкиной головы. — Понял. Щас…
Боречка ещё раз усердно шмыгнул широким своим носом, вонзая инструмент в лоб прозектора с небольшого замаха, и проговорил жалостливо:
— На всякий случай — надо. Извини, дядь Саш.
Но Боречку, вдруг побледневшего до синевы, качнуло — и стошнило тут же.
— На всякий случай… — отплёвываясь, бормотал он, поглядывая на инструмент. — Чисто — на всякий случай… Прости, дядь Саш.
И жаловался парням, согнувшись в три погибели:
— Ой, не могу. Я крови боюсь… Тьфу. Один бы точно не справился…
— Ну, мы дураки! Ключ же надо было сначала у него, живого, взять! От сейфа — ключ! — душивший только что парень начал обшаривать Сашкины карманы, однако не нашёл ничего, кроме небольшого, величиною с записную книжку, Евагелия, должно быть — старинного, с изрядно износившимися страницами. Между ними мелькнула твёрдая пожелтевшая фотография плотной девушки в гимназической форме,
бесстрашно глядящей вдаль
ласковыми, смешливыми глазами.
Прядь волос гимназистки была перекинута на плечо. И маленькая рука под кружевной манжетой упиралась в тумбу крепко
и победно…
Раздосадованный, парень всё же сунул Евангелие, вместе с фотографией, Сашке за пазуху, фыркнув:
— Барыня, что ль, какая-то?.. Гляди-ка, верующий оказался.
— Нет, он просто так добрый, — натужно выговаривал Боречка, сгибаясь. — Там его мать. Которая настоящая… Она в психушке умерла, типа бичиха.
Топчась, Боречка наступал на тесёмочную бабочку самохваловской шапки.
— Её это, Евангелие называется, — морщился он. — Не его. Он мне показывал… Продать надо.
— За червонец, что ли?! Ну, ты, Борян, жлоб…
— Всё равно же пропадёт, — мучился Боречка. — Жалко… Он говорил, ему эта книга дорогая,