Ответа от Есенина не последовало.

В декабре 1925-го, когда Есенин снимет номер в «Англетере», Клюев по стечению обстоятельств тоже окажется в Петербурге, он будет жить в пяти минутах ходьбы от гостиницы. Их последняя встреча произойдет за несколько часов до смерти Есенина.

На фотографиях от 26 декабря Клюев стоит в изголовье гроба Есенина. Он плачет на гражданской панихиде и последний долго целует и что-то шепчет Есенину, не давая опустить крышку гроба, перед отправкой тела поэта в Москву.

Лепил я твою душеньку, как гнездо касатка,

Слюной крепил мысли, слова слезинками,

Да погасла зарная свеченька, моя лесная лампадка,

Ушел ты от меня разбойными тропинками!

…Овдовел я без тебя, как печь без помяльца…

Это строки из поэмы Клюева «Плач о Сергее Есенине».

До 1925 года Клюев жил в Вытегре, отдавая все внимание Коленьке – Николаю Ивановичу Архипову (1887-1967). Едва ли не все сочинения Клюева начала 1920-х годов (четыре поэмы) посвящены этому человеку, бывшему учителю, который записывал в свои тетради сны Клюева. Тексты, адресованные Архипову, насквозь гомоэротичны.


О плоть – голубые нагорные липы,

Где в губу цветений вонзились шмели,

Твои листопады сгребает Архипов

Граблями лобзаний в стихов кошели!

(Из поэмы «Четвертый Рим»).

Кстати, именно откровенная гомоэротичность творчества Клюева конца 1920 – начала 1930 годов станет главной причиной того, что поэта выслали из столицы и расстреляли. В этом, например, был абсолютно уверен выдающийся филолог Михаил Бахтин. Бахтин отмечал, что Клюев никогда «не скрывал этого (своей гомосексуальности)… не говорил об этом, конечно, на каждом шагу, но и тайны из этого не делал».

В 1932 году он закончил поэму «О чем шумят седые кедры». Ее читал редактор «Известий» и никак не мог понять, почему в поэме о любви объект чувства – мальчик. Поинтересовался у поэта Павла Васильева. Тот, уже испытавший интимные притязания Клюева, раскрыл глаза редактора на сексуальность Клюева. Тот немедленно набрал номер Ягоды, потом Сталина. Высылка из Москвы началась легко – с отдыха в Сочи, но возвращения в столицу не последовало.

Говоря языком следователей, покинув столицу, Клюев «работы по разложению литературной молодежи не оставил», и не только литературной. Еще 11 апреля 1928 года он познакомился с художником Анатолием Николаевичем Яр-Кравченко (1911-1983), в будущем известным советским графиком. «Ласточка» – так ласково называл его Клюев.

К Кравченко обращены едва ли не все стихи 1929-1933 годов – это в прямом смысле любовная лирика, а также и любовные письма… Клюев как будто чувствовал скорую трагическую развязку своей жизни, а потому отдавался последней своей любви без остатка. В 1929 году они вместе едут в Вятку, живут в крестьянском доме…

После отъезда из Москвы Клюев со временем начинает испытывать большую нужду. Затем следуют многочисленные аресты. В феврале 1934 года под воздействием пыток он признается в государственной измене и участии в антисоветской организации. Получает пять лет исправлагерей с заменой высылкой в Сибирь. Еще один арест в марте 1936 года в Томске. Вновь обошлось – летом Клюева отпустили… Наконец, последний арест в августе 1937 года. Следствие длилось до осени, и 13 октября тройка НКВД Новосибирской области постановила: «Клюева Николая Алексеевича расстрелять. Лично принадлежащее ему имущество конфисковать».

Жизнь Клюева закончилась в общей могиле.

В конце 1930-х годов не только творчество, но и личная жизнь поэта Николая Клюева разошлась с официальной «линией партии». Его арест можно считать началом преследования гомосексуалов Советами. Выслав Клюева в Сибирь из-за его откровенно гомосексуального образа жизни, власти воспользовались бедственным положением ссыльного, чтобы организовать очередное липовое дело об измене родине. Оно стало одним из сотен тысяч фактов массового террора, организованного Советским Союзом против своих граждан. Спустя два года из Москвы в Новосибирск пришла депеша с требованием разыскать ссыльного и вернуть в столицу. Чем была вызвана столь спешная забота о давно расстрелянном поэте неизвестно. Возможно, чтобы сфабриковать новое дело… Впереди страну ждали и другие политические процессы.

«…В прекрасном пожаре сжигая свой вечер!». София Парнок (12 августа 1885 – 25 августа 1933)


Поэтесса София Парнок была самой откровенной лесбийской фигурой русской литературы «серебряного века». Как лесбиянка Парнок жила в полную силу, и ее долгие романы с женщинами, очень разными – по возрасту, профессии и характеру, вошли в творчество поэтессы, она заговорила на языке поэзии от лица своих многих молчаливых сестер.


Значение Софии Парнок в русской поэзии принято сопоставлять с поэтессой Каролиной Павловой (Парнок назвала ее «прабабкой нашей славной»), чье творчество было открыто для широкого читателя лишь в начале ХХ века лидером символистов Валерием Брюсовым. Но в отличие от Павловой-»современницы бесправной» Парнок была широко известна в литературных кругах. Хотя известность открытой и последовательной лесбиянки подчас заслоняла вполне заслуженную поэтическую славу.

София Яковлевна Парнок (настоящая фамилия Парнох) родилась в Таганроге в семье провизора и владельца губернской аптеки Якова Соломоновича Парнох. Матушка Софии, Александра Абросимовна, тоже была врачом. Она скончалась при родах близнецов, брата и сестры Софьи. Скорый брак отца с домовой гувернантской навсегда сделал напряженными отношения между ним и дочерью.

Первые стихи написаны Софией Парнок в шестилетнем возрасте. Позже, учась в Мариинской гимназии Таганрога, она заведет свои первые стихотворные тетради. Надо сказать, что в учении София была очень способна и в 1904 году завершила гимназическое образование с золотой медалью. С Таганрогом, навевавшим тоску памятью о матери, семнадцатилетняя Парнок, не задумываясь, рассталась и «бежала» вслед за какой-то понравившейся ей актрисой в свое первое из трех европейское путешествие. Там, в Европе, Парнок встретила революцию 1905 года, путешествуя по Италии и Швейцарии со «скучными типами» вроде Григория Плеханова. Она предпринимает попытку поступить в Женевскую консерваторию, но бросает музыку и возвращается в Петербург, где идет на юридические курсы, которые, впрочем, тоже не оканчивает.

Двадцатилетняя Парнок переживает роман с Надеждой Павловной Поляковой. Их связь длилась более пяти лет. Н.П.П. стала основным адресатом стихотворений еще в ученических тетрадках Парнок. Впрочем, одновременно на 1904-1909 годы приходятся робкие попытки Парнок связать жизнь с мужчинами. Но нереализованной остается привязанность к Софии композитора Михаила Гнесина. На какое-то время от Н.П.П. ее отвлекает друг-беллетрист Владимир Волькенштейн, двухлетний брак с которым закончился неудачей в 1909 году. Семья Парнок болезненно переживает известие о разрыве с Волькенштейном, полагая, что София вновь вернулась к Надежде Поляковой…

Но в это время Софию Парнок более всего волнуют творческие дела. И через Волькенштейна, и через Полякову она долгое время безуспешное предлагает свои стихи и переводы в литературные журналы – «Золотое Руно», «Журнал для всех»… Тогда она пробует себя в жанре рецензии. С 1913 года начинает выступать под псевдонимом Андрей Полянин – как критик, автор статей и детских сказок.

С 1910-х годов звезда жизни Парнок – личной и поэтической – лишь набирала силу, чтобы вспыхнуть в 1914 году сразу двумя солнцами. «Два солнца-соперники» – так Семен Карлинский назвал недолгий бурный роман 1914 года между Софией Парнок и Мариной Цветаевой, перефразируя поэтическую метафору самой Марины Цветаевой.

Софии Парнок было 29, она была на 7 лет старше Марины Цветаевой, которая стремительно увлеклась уверенной и внешне несколько агрессивной женщиной. Отношения их складывались на грани дозволенного: Марина полностью подчинилась своей Сонечке, а она «отталкивала, заставляла умолять, попирала ногами…», но – и Марина до конца дней верила в это – «любила…»

Однако сейчас, глядя на то, как отразилась эта внезапная любовь в поэзии двух Солнц, обнаруживаешь: опытная, испытавшая в жизни немало разочарований – и «отсутствие» детства, и крушение романа с Поляковой – София Парнок всегда сомневалась в значении этой связи-любви, поэтому неоднократно испытывала соперницу волнами равнодушия.

Парнок для Цветаевой – ее «роковая женщина». Рок войдет и в поэтику текстов Цветаевой, адресованных Парнок. В них главным станет мотив смеренной покорности и поклонения перед возлюбленной, от которой не ждешь взаимности, но которую боготворишь. В значительной степени этот роман, подчеркнутая холодность к «сероглазой подруге», ощущение власти над покорной девчонкой, бросившей ради Сонечки мужа и семью, преобразили внутренние ощущения самой Парнок. Она впервые принимала любовь, позволяла любить себя и, как это часто бывает, словно мстила за то, что когда-то в юности сама стала жертвой такой слепой любви к разочаровавшей ее Поляковой («…и это то, на что я пять лет жизни отдала»).

Одновременно в отношении Парнок к Цветаевой присутствовал и некий элемент материнской любви. Парнок относилась к Марине как к своей дочери, многое ей прощала, словно добрая мать. Но ведь матери иногда воспринимают любовь своих детей как нечто должное и разумеющееся, поэтому, когда Марина вдруг прервала свои отношения с Софией, на душе Парнок остался груз обиды.

Почти проигнорировав свою связь с Мариной в стихах 1915-1916 годов, Парнок вспомнит о своей самой «младшей сестре» незадолго до смерти и признается в стихотворении, адресованном осенью 1929 года Марине Баранович, что прощает…

…Такое же биенье теплоты…

И тот же холод хитрости змеиной

И скользкости… Но я простила ей!

И я люблю тебя, и сквозь тебя, Марина,

Виденье соименницы твоей!

Это «виденье», по свидетельству Л. Горнунга, никогда не покидало ее – карточка Цветаевой долгие годы стояла у Парнок на столе возле постели.

Как бы завершая и одновременно знаменуя роман с Цветаевой в 1916 году, была опубликована первая поэтическая тетрадь Софии Парнок. На сборник «Стихотворения» (Петроград, 1916) лестно откликнется подруга Аделаида Герцык и Макс Волошин. Это будет первая из пяти («Розы Пиери» – 1922, «Лоза» – 1923, «Музыка» – 1926 и «Вполголоса» – 1927) книг Парнок. Но самые проникновенные ее лесбийские стихи увидят свет лишь спустя полвека после смерти поэтессы – филолог София Полякова подготовит книгу «Собрание стихотворений», изданную американским издательством «Ардис» в 1979 году. В России ее переиздадут и того позже - в 1998-м (Санкт-Петербург: ИНАПРЕСС)…

А тогда, в 1915 году, когда чувства Марины иссякли, в доме Парнок появилась актриса театра Незлобина Людмила Владимировна Эрарская. Их привязанность друг к другу приходится на черные революционные годы. Летом 1917-го, когда настроение у всех было «убийственным», а жить стало «почти невозможно», вдвоем они отправятся в Крым, Судак, на дачу Аделаиды Герцык. Там Парнок устроится работать то ли бухгалтером, то ли секретарем в городскую управу. На пайке служащего, превратив часть старого виноградника в огород, Парнок и Эрарская проживут всю гражданскую войну.

В начале 1922 года Парнок вернулась в Москву. Написанные в Крыму стихи вошли в два вышедших один за другим сборника. Но это была лишь часть того, что Парнок намеревалась издать, но не смогла из-за притеснений советской цензуры, которая крепла с каждым днем. Цензоры не пропустили ни статью о поэзии Анны Ахматовой, в которой было слишком много о Боге, не эссе об «Эротических сонетах» Анатолия Эфроса, где было слишком много о плоти.

Из числа многочисленных писательских группировок Парнок выбрала для себя самую малоизвестную – «Литературный круг». Одноименный сборник группы, в который, помимо Парнок, предоставили свои стихи Ахматова, Ходасевич и Мандельштам, был освистан и левыми, и правыми.

Чтобы заработать на жизнь, Парнок занимается всем подряд… Сблизившись с Евдоксией Никитиной, вдохновительницей «Никитинских субботников», одного из самых успешных кооперативных издательств того времени и одноименного литературного общества, Парнок занялась организацией писательских вечеринок – «субботников», которые хоть как-то Никитиной оплачивались...

В начале 1920-х София Парнок познакомилась с профессором математики Ольгой Николаевной Цубербиллер, ставшей главной опорой Парнок «в самые страшные» годы. «Бесценный» и «благословенный» друг Ольга взяла Софию, как та выразилась в одном из писем, «на иждивение». Парнок наконец обосновалась в одной из московских коммуналок. Находясь под своеобразным бытовым покровительством подруги, она не оставляет попыток наладить свою литературную жизнь.

Вдохновленная опытом Евдокии Никитиной, в 1926 году Парнок принимает участие в организации кооперативного издательства «Узел». Но у Никитиной были связи и десятки имен, в том числе политически благонадежных, в издательском портфеле… К закрытию «Узла», в котором вышли два последних сборника Парнок, приведут в 1928 году проблемы с цензурой.

В личной жизни Парнок в конце 1929 года неожиданно блеснет короткое увлечение певицей Марией Максаковой, но та, впрочем, не поймет странных желаний стареющей поэтессы.

Отвергнутая и непонятая Максаковой, Парнок, которая в литературе могла надеяться только на труд чернорабочего-переводчика, приближается к закату своей жизни.

Половину предпоследнего года жизни София Парнок провела в городе Кашине со своей случайной подругой физиком Ниной Евгеньевной Веденеевой. Обеим было под 50… Веденеева стала последней любовью Парнок – София перед смертью словно получила награду от Бога, в которого верила. Кстати, рожденная в семье, исповедовавшей иудаизм, София сознательно крестилась, приняла православие и христианскую культуру. На пороге смерти Парнок в полную меру ощутила силу любви и вновь обрела творческую свободу, которую вдохнули в нее чувства к «седой Музе» – Веденеевой.

О, в эту ночь, последнюю на земле,

Покуда жар еще не остыл в золе,

Запекшимся ртом, всей жаждой к тебе припасть,

Моя седая, моя роковая страсть!

После пребывание в Кашине остался цикл стихов – последних у поэтессы. Кашинский цикл – по общему мнению, высшее достижение лирики Парнок.

Следующим летом в разгаре своего необычного позднего романа и яркого творческого взлета «оведенеенная» чувствами Парнок умерла в маленьком русском селе недалеко от Москвы.

В ХХ веке Парнок оказалась единственной русской поэтессой, которая в полной мере и во всем многообразии отразила в своем творчестве сапфическую любовь. Лирика Софии Парнок, как отмечает исследователь ее творчества Диана Л. Бургин, представляет собой своеобразное «жизнеописание лесбийской поэтессы». Гомосексуальность Парнок «сыграла главную роль в становлении и совершенствовании того, что поэтесса называла «такой голос, как мой».

Избавивший Россию от Распутина. Феликс Юсупов (24 марта 1887 – 27 сентября 1967)


Феликс Феликсович Юсупов – последний в роду князей Юсуповых, наследник состояния, размер которого оценивался в десятки миллионов царских рублей, и… убийца старца Распутина.


Свой род, насчитывающий около 1500 лет, Юсуповы вели от Абубекира Бен Райока, первого халифа после смерти Магомета. Фамилия же «Юсуповы» пошла от имени союзника Ивана Грозного Юсуфа. Крещенный в православии Дмитрием Абдул Мирза Юсуф получил от царя Федора Иоанновича титул князя и был записан Юсуповым.

Однако же последний Феликс Юсупов, которого по семейной генеалогии называют Феликсом III, не принадлежал к наследникам по прямой линии, оборвавшейся на семье князя Николая Борисовича Юсупова.

Отец Феликса Юсупова, граф Феликс Сумароков-Эльстон, получил княжеский титул и фамилию Юсупов в браке с княгиней Зинаидой Юсуповой. Сам Эльстон, кстати, был внуком Фридриха-Вильгельма IV Прусского, правда – от внебрачного сына его с графиней Тизенгаузен.

У графа Феликса Сумарокова-Эльстона и княгини Юсуповой было два сына – старший Николай (1883-1908) – убитый на дуэли, и младший – Феликс, о котором и пойдет речь.

Формирование гомосексуальных привычек, возможно, началось у Феликса в тот самый момент, когда от выстрела на дуэли под рукой законного супруга-рогоносца пал старший из последних Юсуповых – Николай.

Известно, что среди родственных пар гомосексуальность чаще проявляют младшие из братьев. Причин тому может быть множество, но одна из них лежит в области воспитания. Оставшись единственным наследником в роду Юсуповых (второй раз за 100 лет), юный Феликс купался в семейной нежности, любви и использовал все приятные стороны вседозволенности. Впрочем, в семье он был уже четвертым мальчиком (двое умерли, не прожив и года). К тому же княгиня Зинаида, мать Феликса, так надеялась на рождение девочки, что даже сшила розовое приданое. Некоторое «огорчение» от рождения сына она позволила себе исправить тем, что до пяти лет одевала маленького Феликса, как девочку, и пыталась дать соответствующее воспитание. Мальчику доставляло удовольствие играть с бриллиантами матушки, примерять ее шикарные платья. Таинственным альковом представлялась ему материнская спальня, обтянутая голубым узорчатым шелком. «В широких горках красовались броши и ожерелья». Любимым развлечением юного Феликса стало переодевания, или так называемые «живые картины» с участием слуг в кабинете отца. Феликс нацеплял матушкины украшения и представлялся то султаном, то сатрапом…

Роскошный гардероб княгини Зинаиды остался одним из самых ярких детских впечатлений Феликса… «Матушкин каприз впоследствии наложил отпечаток на мой характер», – многозначительно обмолвится князь Юсупов в мемуарах, написанных на французском языке в середине ХХ века.

Матушка привила Феликсу любовь к танцу и театру, что тоже было в стиле просвещенных Юсуповых, состоявших на кроткой ноге и с Вольтером, и с Александром Сергеевичем Пушкиным. Учился Феликс довольно плохо. Единственным уроком, доставлявшим ему удовольствие, был танец по выходным. Для Феликса мать – образец великосветской львицы. А вот отношения с отцом оставались довольно прохладными: между ними «всегда была дистанция». Юному Феликсу приятнее было чувствовать себя наследником знатного и богатого рода Юсуповых, упивавшегося великосветской славой, несметными богатствами и «кричащей роскошью в русском стиле с французским изяществом».

В тринадцатилетнем возрасте у Феликса случилось первое сексуальное приключение. На отдыхе в Европе в уединенной беседке курортного парка он застал аргентинца, тискающего хорошенькую даму. Возбужденный, он вновь явился в беседку, где застал ту же влюбленную пару и посмел расспросить о происходящем. На следующий день аргентинец привел его в номера и «приобщил ко взрослым тайнам». Первый интимный опыт Феликса Юсупова был бисексуальным… Он соединился с «тряпичными» увлечениями мальчика и в определенной степени сформировал в нем предпочтения трансвестита.

Переоблачение в женское из развлечения постепенно превращалось в почти физическую необходимость. Зимой 1900 года Феликс и его родственники, два брата и сестра, устроили шумный визит в знаменитый ресторан «Медведь» (по нынешним временам почти элитный гей-клуб), переодевшись барышнями – «разрядились, нарумянились, нацепили украшенья». Когда дело зашло слишком далеко и некоторые из возбужденных завсегдатаев «Медведя» захотели отправиться с переодетым Феликсом в кабинеты, визитеры, узнанные метрдотелем, с позором бежали. На следующий день отец Феликса получил счет за ресторан и остаток жемчуга с ожерелья, которое сорвал с груди его отпрыска нетерпеливый любитель юношей в дамских платьях.

Капризного и ленивого Феликса родители после провала на экзаменах в военную школу отдали в гимназию Гуревича. Но наследник, в чьих жилах билась кровь далеких предков-кочевников, не унимался – на этот раз сошелся с цыганами. Переодетый в дамское Феликс запел цыганские романсы настоящим сопрано…

В 1904 году, после того как все лето в Европе Феликс провел в женских платьях в парижских кафешантанах и досконально изучил их репертуар, старший брат, ставший к тому времени участником его гардеробных приключений, посоветовал ему выйти на сцену «Аквариума», самого шикарного питерского кабаре. Директор прослушал репертуар синеглазой «певички» и взял ее на работу. На шестое выступление интрига была раскрыта друзьями семьи, заметившими на певичке фамильные юсуповские бриллианты.

Не странно ли, что этот образ жизни – с карнавалами, переодеваниями, шутками и интригами – явился для Феликса воплощением его, если так можно сказать, материнского патриотизма. Он, юный Феликс Юсупов, был единственным наследником древнего рода Юсуповых, чья история полна скандальных подробностей. Но эта пикантная картина заключалась в столь благородную и изысканную раму подвигов, достижений, а главное – громких исторических имен и событий, что застилала своим блеском самые бесстыдные детали человеческой жизни.

Зимой 1909 года Феликс впервые встретился с Григорием Распутиным – он показался «хитрым, злым, сладострастным».

Два года князь Юсупов провел в поездках по Европе и в безуспешной попытке учиться в Оксфорде. Тем временем в Париже и Лондоне начались знаменитые Дягилевские сезоны и Юсупов больше времени поводил в театрах и на балах, чем в оксфордских аудиториях.

На осень 1912 года приходятся первые встречи Феликса с Великим князем Дмитрием Павловичем, который много слышал о «скандальных приключениях» Феликса и был впечатлен красотой юноши. Он откровенно заявил Юсупову, что хотел бы встречаться с ним. Но Феликс побоялся новых скандалов, да и Император, узнав, что его брат, склонный к гей-любви, проявляет интерес к «ославленной» персоне, запретил им встречаться.

Но встреча Феликса Юсупова и Дмитрия Романова позже все-таки состоялась. Фундаментом союза, целью которого было избавить Россию от старца Григория Распутина, стала гомосексуальная любовь двух князей.

Их связь не разрушило и соперничество Феликса и Дмитрия в борьбе за руку княжны Ирины, дочери Великого князя Александра Михайловича, о помолвке с которой Юсуповы объявили в конце 1913 года.

Когда в 1914 году молодые отправились в свадебное путешествие в Париж, из окна тронувшегося поезда Феликс «заметил вдалеке на перроне одинокую фигуру Дмитрия». С кем пришел проститься Великий князь – со своей кузиной, так и не ставшей его супругой, или с сердечным другом, встречи с которым приходилось тщательно скрывать от света?..

По возвращении из Европы Феликс занялся обустройством семейного гнезда – дворца на петербургской Мойке, в подвалах которого будет убит Распутин. «Заказаны были какие-то особые гигантские кафли для ванны; на половине Ирины устроен «фонтан слез» из уральских самоцветов». В личных комнатах Феликса был оборудован специальный подвал, напоминавший декорацию «в духе английского готического романа». Там как будто все жило предвкушением убийства.

Своему отношению к Распутину и тому, что произошло в ночь с 29 на 30 декабря 1916 года в подвале особняка на Мойке, Феликс посвятил целую книгу, которую он написал в 1927 году – «Конец Распутина». К 1916 году против Распутина восстали все государственные институты царской России – и Русская православная церковь, и Государственная Дума. Но Юсупов утверждает, что инициатива убийства Распутина принадлежала ему. Своей идеей Феликс поделился с Великим князем Дмитрием – едва ли не самым близким человеком, с которым его связывала уже многолетняя дружба-любовь. Тот пообещал поддержку…

Для того чтобы завоевать внимание Распутина, Феликс придумал обратиться к нему за помощью в лечении от «гомосексуализма». Старец пообещал вылечить и в качестве лекарства предложил оргии в компании цыган. Феликс несколько раз отказывался, но «старец» не унимался и звал его на «лечение» к цыганам. Можно предположить, что бисексуальный Распутин испытывал к Юсупову определенный род влечения. Иначе трудно объяснить ту откровенность, с которой Распутин рассказывал Юсупову о приемах и способах своего влияния на императорскую семью – если только все это не выдумано князем, чтобы оправдать кровавое убийство.

Из депутатов Госдумы помочь в устранении Распутина согласился Владимир Пуришкевич, а князь Дмитрий, осмотревший подготовленный для расправы подвал, предоставил автомобиль, на котором недобитого старца довезли до Невы и спустили в прорубь.

После убийства Феликс укрылся на квартире Великого князя Дмитрия, а утром их обоих арестовали «по приказу императрицы» на несколько дней. Ночи в ожидании решения Императора они провели вместе. На четвертый день было сообщено: Дмитрия ссылают в Персию на турецкий фронт, а Феликса отправляют в ссылку в имение Ракитное.

Там Юсупов и встретит революцию и отречение Николая II от престола.

Потом будет бегство Юсуповых в Крым и еще 40 лет скитаний вне России, но в сердце с ней.

«Часто говорили, что я не люблю женщин, - признается Феликс в дневниках на склоне жизни. – Это неправда. Люблю, когда есть за что… Но должен признаться, дамы редко соответствовали моему идеалу… По-моему, мужчины честней и бескорыстней женщин».

И еще – «меня всегда возмущала несправедливость человеческая к тем, кто любит иначе. Можно порицать однополую любовь, но не самих любящих».

Феликс проживет долгую бурную жизнь: наследство закончится, европейские дворцы и дома Юсуповых пойдут с молотка. Он умрет в 1967 году. С ним прервется мужская линия рода Юсуповых.

Безумный царь танца. Вацлав Нижинский (12 марта 1888 – 8 апреля 1950)


Ровно по середине шестидесятилетней жизни Вацлава Нижинского проходит пропасть – это 1917 год, когда в Аргентине состоялось его последнее публичное выступление. Эта пропасть делит его жизнь на две половины, которые биографам великого танцовщика и его поклонникам подчас бывает невозможно соединить. Десять лет детства, десять – учебы, десять – на вершине балетной сцены… И тридцать лет безумия во власти шизофрении, разрушающей мир вокруг.


Вацлав родился в семье польского странствующего танцовщика Томаша Нижинского, который оставил свою жену Элеонору с тремя детьми (у Вацлава были старший брат Станислав и сестра Бронислава) и завел новую. Брошенная Элеонора вернулась в Петербург, чтобы привести детей в обитель «казенной Терпсихоры» – императорскую балетную школу. Экзаменовал юного Вацлава первый танцовщик Мариинского театра Николай Легат. Внешне замкнутый и туповатый ребенок преобразился в танце и поразил всех своим прыжком – он как бы на мгновение зависал в воздухе.

20 августа 1900 года Вацлава Нижинского зачисли в балетную школу приходящим, а через два года перевели в интернат. В школе Вацлав познакомился с разными приемами мастурбации. Причем этими шалостями он занимался исключительно в одиночестве, тогда как остальные мальчики предпочитали коллективное удовольствие. Позже в дневнике «Чувства», написанном в конце 1930-х годов, когда Нижинский был давно во власти безумия, он уделил немало страниц своей ранней сексуальности, которая казалась ему пороком. С мыслями о сексуальном удовольствии обыкновенно возникает образ Дягилева, дьвола-искусителя, которого юный Вацлав полюбил, «ибо знал, что моя мать и я умрем с голоду».

Это сумрачное представление больного Нижинского не имеет ничего общего с действительностью. Уже на выпускном вечере 29 апреля 1907 года все понимали: на сцене стоит будущий танцевальный гений. Великая и всемогущая протеже Императора Кшесинская сразу же после выпускного поздравила Нижинского и заявила, что хочет видеть его в качестве партнера. Минуя кордебалет, Нижинский, не смотря на провал на экзамене по истории, начал выступать на сцене Маринки как солист. Уже к концу лета, танцуя с Кшесинской в Красном Селе в присутствии Императора Николая II, Нижинский сумел отложить более 2000 рублей (при щедром жаловании 780 рублей в год), которые не просто позволяли жить безбедно, но даже в роскоши. Популярность Нижинского позволила ему самому давать уроки, получая 100 рублей за час. В это время Дягилев, занятый своими проектами, в «Мире искусства» и постановкой «Бориса Годунова» в Париже, только появился на горизонте жизни Нижинского.

Зато другой великосветский персонаж, известный петербургский гомосексуал князь Павел Львов, был готов сделать ради своего кумира все, что угодно. Львов, приятель и покровитель Дягилева, влюбился в Нижинского на сцене, впрочем, в жизни робкий и неискушенный в однополом сексе Вацлав скоро разочаровал его. Но прежде, желая близкого знакомства, Львов устроил обед в ресторане «Медведь», излюбленном месте встречи петербургских гомосексуалов, туда и привели Нижинского после триумфальной премьеры «Павильона Армиды» Бенуа и Фокина. Куцее пальтишко Вацлава, в котором тот заявился в ресторан, на следующий же день заменила шикарная шуба… На несколько месяцев Вацлав и его семья оказались в золотой клетке, так как Львов оплачивал все его счета. Нижинский перевез мать в новую квартиру, а сам проводил ночи у Львова. Но интерес князя остыл, и Вацлав пошел по рукам… Однако Павел Львов остался первым мужчиной, которого, судя по всему, Нижинский любил, переживая разрыв.

Именно Львов в декабре 1908 года познакомил Нижинского с Дягилевым. И эта встреча двух любовников перевернула представление о классическом балете. Львов представил Нижинского «чиновнику по особым поручениям при театре» во время антракта одного из представлений в Мариинском театре. На первую встречу тет-а-тет с Дягилевым Вацлав отправился в отель «Европейская гостиница», где жил Сергей. Тогда же состоялась и попытка заняться сексом, которая, по словам Нижинского, «оказалась не очень успешной».

Спустя несколько месяцев, Дягилев решил везти русский балет на запад. Перед биографами Нижинского встает вопрос, когда пришло это решение к выдающемуся «антрепренеру» (возьмем это слово в кавычки, так как Дягилев не выносил его) и кто подсказал ему эту, казалось, невероятную идею. Ромола Нижинская, будущая жена Вацлава, уверяет, что инициатором «Русских сезонов» был Нижинский. Это кажется невероятным, ибо молчаливый и полуобразованный Вацлав чувствовал себя уверенно только на сцене и в постели Дягилева. На самом деле впервые о представление русского балета в Париже Дягилев заговорил еще в 1906 году. А реальные очертания в виде сметы и предварительной афиши проект обрел еще до встречи с Нижинским – в июне 1908 года.

В начале мая 1909 года состоялся отъезд русской труппы в Париж. Нижинский проследовал в купе Дягилева, поезд тронулся, очередная золотая клетка захлопнулась почти на десять лет вперед.

18 мая со сцены театра Шатле сошел новый гений танца. Французы долго ждали появления на сцене именно мужчины, которого с некоторых пор вытеснили с парижских подмостков танцовщицы-травести. Пресса заговорила о «чуде мужского танца», воплощением которого был Нижинский. Мужской эротизм, несомненно, явился своеобразным катализатором совершения этого чуда. Понимали ли Нижинский и Дягилев то, что позволяет воспаленным умам со времен выступления Нижинского на парижской сцене твердить о «сговоре гомосексуалистов», соблазнивших публику мужскими чарами?.. В этом есть своя правда, и она заключается в том, что, разумеется, парижские гомосексуалы во главе с Жаном Кокто, ставшим другом Дягилева, были в восторге от экспериментов Нижинского. Но «мужской эротизм» Нижинского содержал в себе лишь самую незначительную толику маскулинности. Движение к воплощению мужского начала в танце шло через размывание границ пола. Нижинский, в котором Фокин отмечал «полное отсутствие мужественности», как нельзя лучше подходил на роль разрушителя традиции. Да и костюмы Нижинского – ленточки, цветочки, нити жемчуга на шее – скорее были воплощением андрогинности. Последнее, кстати, отчасти соответствовало и интимным отношениям Сергея, который выступал в сексе в активной позиции, с Вацлавом, полностью подчинявшимся своему протеже. Нижинский, полный комплексов, переживал свою пассивную роль, хотя она была освоена им еще во время связи с князем Львовым. Но даже в своих «безумных дневниках» «Чувства» он предпочел соврать: «Много раз Дягилев просил, чтобы я любил его, как будто бы он был женщиной».

У успеха в Париже была одна обратная сторона, которая угнетала хрупкую психику Нижинского, – слава распахнула перед ним двери самых неприступных домов, но он по-прежнему чувствовал себя уютнее в одиночестве. Сергей же старался оживить внимание Вацлава интересом к светской жизни через ее внешний блеск. Более всего его интересовало образование любовника: они посещали концерты, спектакли, музеи, Дягилев открыл для своего протеже французскую живопись, особое впечатление на Нижинского произвели картины Гогена.

Вернувшись на новый сезон в Мариинку, Нижинский, ощутил вкус к свободному танцу, нехотя танцевал «классический» репертуар и все чаще сказывался больным, когда в афише назначали спектакли Фокина. Дело в том, что ему уже давал уроки танцовщик-гротеск Энрико Чикетти, который во многом предвидел поэтику модерна в танце.

Спустя год, летом 1910-го, Нижинский, повторив свой успех на сцене в Париже и в Берлине, вернулся в Россию, где уже не мог танцевать, как того требовали старые каноны, и впервые задумался о том, чтобы попробовать себя в хореографии. Нижинский сделал нечто, «выполненное в стиле движущегося греческого фриза». Дягилев подобрал музыку – «Прелюдию к «Полуденному отдыху фавна» Дебюсси, ставить балет взялся Фокин…

Но и этот балет, и феерическое будущее Нижинского так и остались бы в проектах, если бы не его дерзкий жест в «Жизели» на сцене Маринки. Вацлав решил танцевать без обязательных «штанов». Публика решила, что Нижинский вышел на сцену обнаженным. На следующий день Нижинский был уволен из императорского театра, а Дягилев смог наконец создать свою труппу, чтобы отправиться в Европу и окончательно покорить Запад русским балетом – за Парижем последовали Лондон, Берлин, Вена, Будапешт...

«Полуденный отдых фавна» будет поставлен самим Нижинским в 1912 году. И тоже обернется скандалом. Изображая фавна, развлекающегося с шарфом нимф, Нижинский повторит движения, которые были ему хорошо знакомы по мгновениям одинокого удовольствия, – сымитирует мастурбацию в танце. Полиция нравов тут же запретит спектакль, но вторая премьера все же состоится…

Прозрачный эротический жест на сцене подтверждает, насколько важной казалась Вацлаву его скрытая от широких глаз сексуальность. После «Фавна» Нижинский стал единственным хореографом труппы Дягилева, поставил «Весну священную» и «Игры». Но публика не поняла новаторства Нижинского. Вскоре его союз с Дягилевым стал трещать по швам. Причиной конфликта послужили деньги и секс. Пассивная позиция в сексе была навязана Вацлаву его первыми любовниками. Обладая пенисом внушительного размера, Нижинский всегда хотел быть активным и часто возбуждался от самофелляции. В течение всего романа с Дягилевым он постоянно изменял ему с женщинами только для того, чтобы доказать себе свою мужественность.

Что касается денег, то Вацлав никогда не получал больших сумм на руки, в течении десяти лет между ним и Дягилевы не было даже договора.

Разлад завершился неожиданным браком Нижинского на венгерской подданной Ромоле фон Пульски. Скорость и внезапность этого брака напоминают стремительный союз Чайковского и Милюковой. Когда Вацлав и Ромола решили пожениться, они даже не могли общаться друг с другом, так как не знали ни одного общего языка. Долгое время Вацлав не решался вступить с Ромолой в сексуальные отношения…

Нижинский не очень хорошо понимал все последствия своего решения: Дягилев порвал с ним все отношения, а сам он вскоре оказался во власти шизофрении, которая полностью овладела им к 1917 году.

В полубреду Вацлав прожил еще три десятилетия, иногда ненадолго возвращаясь в реальность, чтобы рисовать странные геометрические глаза и писать еще более странную книгу. Попытки вывести его из шизофренического бреда предпринимали и простивший измену Дягилев, и Сергей Лифарь, но более всего Ромола, которую подозревали в том, что она вышла за Вацлава из корыстных побуждений. Было ли это так, не известно, но всю жизнь Ромола и две ее дочери хранили верность мужу и отцу и не раз спасали его от неминуемой гибели в годы первой и второй мировых войн.


Нижинский переживал свою гомосексуальность не так, как, например, Чайковский, – под гнетом общественного мнения… А исключительно по причине своих внутренних психологических комплексов.

Вацлав Нижинский прожил жизнь вне рамок общества – в золотой клетке танца, в которую сам заточил себя, полностью отдавшись искусству. А также за стеной любви и внимания – их ему дарил князь Львов, но более всего Сергей Дягилев. Наконец, болезнь навсегда отгородила его от мира, где у него никогда, с самого детства, не было ни друзей, ни товарищей, а только один-единственный любовник и наставник, от которого он всегда норовил сбежать к парижским проституткам… Но главным его другом, разумеется, был танец, его неповторимый прыжок, символизировавший новаторское движение Нижинского.

«Радость, как плотвица быстрая...». Рюрик Ивнев (23 февраля 1891 – 19 февраля 1981)


Поздней осенью 1911 года на пороге квартиры Александра Блока появился студент юридического факультета Петербургского университета Михаил Александрович Ковалев. Он принес поэту конверт с маленьким коллективным сборником «В наши дни», несколькими вырезками из революционных газет и рукописями. Знаменитый символист запомнил студента Ковалева с «честными, но пустыми глазами…» Уже тогда из глаз поэта Рюрика Ивнева все выжгло пламя его поэзии.


В 1910 году вместе с неким П. Эссом (быть может, это был сам Ковалев) Ивнев издал совершеннейшую ахинею под названием «У Пяти углов; Диалог; Взлет 1». А потом начнут выходить, если судить по названиям, не книги стихов, а какие-то пиротехнические пособия – «Пламя пышет» (1913), «Золото смерти» (1916), «Солнце во гробе» (1921) и, конечно, три «Самосожжения» (1913, 1915, 1916), с которых все – в литературе и в жизни – и начиналось у Рюрика Ивнева...


Михаил Александрович Ковалев родился в семье высокопоставленного царского чиновника. Отец его, офицер русской армии, юрист по образованию, некоторое время был губернатором, потом служил помощником прокурора Кавказского военно-окружного суда, ушел из жизни, когда мальчику едва исполнилось три года. Мать воспитывала Мишу и его старшего брата одна. Чтобы дать детям образование, она вынуждена была искать работу: удалось получить место начальницы женской гимназии в городе Карсе.

Революция 1905 года застала Михаила в Тифлисском военном корпусе. Окончив кадетское училище, он решает пойти по стопам отца-юриста и оказывается в Петербурге, в интимных салонах которого – на «Башне» Иванова, на собраниях у Мережковских… – текла в то время литературная жизнь.

В 1913 году Ковалев уже среди постоянных посетителей литературного кафе «Бродячая собака». Там часто бывали, например, Михаил Кузмин, а также «два Жоржика» – Георгий Адамович и Георгий Иванов, как всегда – под ручку... В 1915 году вместе с сыном Константина Бальмонта Николаем он посещает салон жены романиста Федора Сологуба Анастасии Чеботаревской. На всех этих собраниях атмосфера была просто-таки пресыщена разнонаправленной сексуальностью, поэты – известные и не очень – блистали художественными идеями. И Ковалев, постепенно превращавшийся в Ивнева, задумался придумать свою… Такой оригинальной поэтической метафорой на целых десять лет творчества, до начала 1920-х годов, станет для Ивнева идея «самосожжения».

…В мартовскую петербургскую оттепель через несколько дней после февральской революции Ивнев встретит Сергея Есенина с Николаем Клюевым и еще каким-то поэтом – «резвого, звучного, золотого и загадочного в своей простоте и своей затаенности». Эта есенинская солнечность почти совпадет с «самосожженческими» желаниями Ивнева, и он сразу же влюбится в поэта.

«…И тогда, и потом, и теперь ты возбуждал во мне самые разнообразные чувства… тебя нельзя не любить», – напишет Ивнев, обращаясь к Есенину, в 1921 году в критической книге «Четыре выстрела в Есенина, Кусикова, Мариенгофа, Шершеневича». Книжечка, сочиненная, кстати, чуть ли не по заказу самого Сергея Есенина, стала запоздалым объяснение в любви к «соломенному гению» и «критической телеграммой» о разочаровании в дружбе – творческой и личной – ко всем остальным имажинистам…

Тогда, в 1921 году, Ивнев очень легко охарактеризовал путь Есенина, который поэт прошел на его глазах, – это путь из-под «крылышка» Гиппиус и Философова под ручку с Клюевым. В этой характеристике сквозили творческая и личная ревность одновременно.

В «Четырех выстрелах…» Ивнев рассказывает, за что бы он хотел расстрелять – сжечь – своих приятелей-имажинистов. Но совершает лишь один прицельный выстрел – в того, кого «любит невероятно сильно», до «жуткости близкую» «бархатную лапку с железными коготками», – Сергея Есенина. Огонь льнет к огню – «кудрявому, как будущая Россия, загадочная Р.С.Ф.С.Р., полная огня и фосфора». Разумеется, пиромания Ивнева как метафора воплощала то, что происходит в стране, – пожар революции в буквальном смысле был пламенем, в котором сгорало все – барские усадьбы, книги… наконец, судьбы людей. У Ивнева сгорает, прежде всего, тело, «…познав все скрытое и скрытую любовь». Эта идея прозвучит в последнем стихотворение сборника «Самосожжение».

Одними она будет понята буквально (как психическая пиромания и однополый садомазохизм), других озадачит – Максим Горький, например, иронично называл Ивнева лидером секты, который погубит своих детей, а сам сбежит. И в определенной степени случилось именно так. Из имажинистов – чуть ли не лидером которых Есенин назначит Ивнева – сталинские времена переживет только он.

Но вернемся к поэтическому выстрелу в обожаемого Ивневым Есенина – только в Есенина, потому что все остальные оказались осечками – выстрел в «лицемерного» Кусикова это выстрел в никуда: «он уже далеко», в Мариегофа – это пальба в «зеленых облаков стоячие пруды», а в Шершеневича Ивнев вообще отказывается стрелять…

Безусловно, поэтический выстрел в Есенина был для Ивнева своеобразным объяснением в любви. И Есенин, способствовавший написанию книги и ее изданию, об этом прекрасно знал. Но «самосожжение» для Ивнева – все-таки не только жест поэтический, так как в ту эпоху было не принято разделять идеи и дела. Напомним, что Ивнев дружил с поэтом и гомосексуалом Иваном Васильевичем Игнатьевым-Казанским (1892-1914), который стал первым издателем его книг. Он, один из лидеров эгофутуризма, и заговорил в своих статьях об идее самоуничтожения в гомосексуальной любви: «Интуит становится трагиком, и тем трагичнее его судьба, что он идет на самосожжение во имя «Ego». Здесь очень интересна игра слов – «Эго» или все-таки «Его»? Эту игру Игнатьев разрешил в жизни. В конце 1913 года он издал сборник, так сказать, эксбиционистских стихов «Эшафот» с подзаголовком «Любовникам посвящаю», в посвящениях смело указав имена любовников... А 2 февраля 1914 года Рюрик Ивнев сидел на свадьбе Игнатьева. Молодожен налил всем шампанского, поцеловал невесту, вышел в спальню и бритвой перерезал себе горло.

Ивнев и сам устраивал такие вот смертельно-любовные игры с мужчинами, которые ему нравились. Одно время среди знакомцев Ивнева значился музыкант и журналист Всеволод Леонидович Пастухов, который рассказывал, как «в одну из ночей, когда мы были вдвоем, и уже много было выпито и переговорено, с Рюриком случилась внезапная перемена. Он посмотрел на меня полусумасшедшим взглядом и сказал: «Ты такой хороший, и я боюсь, что тебя испортит жизнь. Я хочу теперь, сейчас же убить тебя».

Пастухов подумал, что это всего лишь шутка, и ответил: «Что же, это хорошая мысль». Ивнев тем временем выхватил револьвер и навел его на Всеволода. «Было что-то в его нервно подергивающемся лице, что вдруг меня испугало, но я равнодушным голосом сказал: «Рюрик, бросьте ваши глупые штучки. Вы меня своим незаряженным револьвером не напугаете». Но в это мгновение раздался выстрел, и Пастухов почувствовал, как пуля просвистела мимо его виска…

Ивнев так напугал юношу, что тот перестал встречаться с ним и отвечать на телефонные звонки.

Так что «Четыре выстрела…» доказывают: Ивнев просто-таки обожал Есенина – и не только в качестве поэта. Огонь в орудии убийства должен был уничтожить эту любовь. В одном из поэтических сборников Ивнева «огненной серии» под названием «Пламя пышет» (1913) звучит призыв к божественному огню – «…дорогой, изумительный Боже, // Помоги усыпить мне любовь». Или вот, например, откровенный садомазохизм:

Что может быть лучше крика грубого.

И взмаха плетки, и вздоха стен?

Поцелуй – укус в губы,

Мимолетный, перелетный плен…

На 1918-1921 годы приходится время наиболее активных отношений Ивнева с Есениным, вместе они устраивают литературные вечера, вместе собираются за границу. Но Рюрик, узнав об установлении советской власти в Грузии, едет на Кавказ…

Сергей и Рюрик познакомились в 1915 году на литературном вечере в Петербурге. В антракте к Ивневу подошел «хрупкий, весь светящийся и как бы пронизанный голубизной» юноша. «Вот таким голубым он и запомнился мне на всю жизнь», – напишет в мемуарах Ивнев. Эти записки проникнуты ревностью ко всем, кто претендовал на внимание Есенина, особенно пристрастны они по отношению к женщинам – Зинаиде Гиппиус, Асейдоре Дункан, претенденткам на место жены – Толстой или Шаляпиной, протягивавшим к Есенину свои «щупальца». Через пару недель после встречи очарованный Ивлев устроил вечер Есенина в шикарной квартире родителей своего приятеля Павлика Павлова. Но до этого он безвылазно провел несколько дней в полуподвальной комнате Кости Ландау – «лампе Алладина», где Есенин читал им свои стихи.

Вскоре Есенин и Ивнев обменялись поэтическими посланиями… Позже Ивнев рассуждал о том, как, попав под личное обаяние Есенина, он почти избежал его литературного влияния. «Может быть, это произошло потому, что где-то в глубине души у меня тлело опасение, что если я сверну со своей собственной дороги, то он потеряет ко мне всякий интерес…» Не просто тлело, а полыхало, грозило «самосожжением в любви».

В годы октябрьского переворота Ивнев едва не поделил Есенина с Клюевым… Но к 1919 году наметилось сближение Есенина, Мариенгофа, Шершеневича и Ивнева – так появились имажинисты. В январе 1919-го Есенину пришла в голову мысль создать «писательскую коммуну». Для нее выхлопотали квартиру в Москве в Козицком переулке. Основателями коммуны стали Есенин и Ивнев. У каждого была своя комната, но уже на «открытии» Ивневу пришлось перебраться на кровать Есенина. Впрочем, на его койке уже кто-то был… Не вынеся суровых условий теплого дома (там – редкость по революционным временам – было отопление), Ивнев вернулся в ледяное одиночество своей комнаты в Трехпрудном переулке. А Есенин, смущенный быстрым исчезновением своего верного коммунара, написал посвященный Ивневу и единственный во всем его творчестве акростих – «Радость, как плотвица быстрая...»

В 1920 году, вернувшись в Москву после поездки по России, Ивнев встретил Есенина и Мариенгофа в большом зале консерватории – «они сбегали с лестницы, веселые, оживленные, держа друг друга за руки…» Есенин и Мариенгоф жили тогда вместе и содержали небольшой книжный магазинчик, за прилавком которого периодически появлялись. Ивнев стал целыми днями пропадать в магазинчике, манкируя работой у Луначарского. Магазин Есенина он называл своим вторым домом. Издать новую книгу стихов Ивлева предложил именно Есенин – это был сборник «Солнце во гробе», следом появились «Четыре выстрела»…

«Продолжая жить с Мариегофом, Есенин и я все более сближались… но третьему здесь не было места…», – напишет спустя сорок лет, в конце 1960-х, Рюрик Ивнев. И, действительно, Рюрик третьим не стал. Место в сердце «голубого» поэта было занято Мариенгофом. Впрочем, нужно отдать должное Ивневу: несмотря на явную неприязнь к Мариенгофу, он никогда не стремился его опорочить. И даже вступился за него в мемуарах, защищая от тех, кто уверял, что Мариенгоф сознательно спаивал Есенина, пытаясь таким образом привязать поэта к себе…

Конец 1920-х годов Ивнев провел на Дальнем Востоке, работал во владивостокском издательстве, потом в Петропавловске-Камчатском – корреспондентом журнала «Огонек». В начале 1930–х возвратился в Грузию. Жизнь в провинции, возможно, и спасла его от сталинского террора. Ивлев много переводил грузинских, осетинских и азербайджанских поэтов. Во время Великой Отечественной войны был журналистом в газете Закавказского военного округа «Боец РККА».

В 1950-м вернулся в Москву, предварительно переведя на русский язык несколько здравиц в честь «усатого диктатора». «Песня о Сталине» Дмитрия Гулиа в его переложении издавалась более десяти раз.

В конце 1960-х засел за мемуары. Удивительно, что все эти истории – о Кузмине, Клюеве, Хлебникове, Мандельштаме, Есенине, разбавленные воспоминаниями о политически благонадежных Горьком, Луначарском, Маяковском и других, – печаталась в начале 1970-х в советских издательствах.

Сам Ивнев написал много «идеологически правильных» стихов, но в его квартире в Москве по-прежнему собирались осколки большого серебряного зеркала, разбитого террором века.

После смерти писателя остался немалый архив: около 1000 неопубликованных стихотворений, десятки рассказов, повестей, романов, воспоминаний… Не переиздавались вот уже почти век его ранний роман о «противоестественной любви» матери к пасынку «Несчастный ангел» (1917), одним из героев которого стал Гришка Распутин, а также трилогия о жизни русской богемы начала XX века – «Любовь без любви»…

«…Неистовый источник ересей». Марина Цветаева (26 сентября 1892 – 31 августа 1941)


В сорок четыре года вдовец Иван Владимирович Цветаев, на руках которого были маленькие дети Андрей и Валерия, второй раз сочетался законным браком – взял в жены двадцатидвухлетнюю девушку пианистку Марию Александровну Мейн. Почти ровно через год после венчания, в конце сентября 1892 года, Мария родила девочку – Марину.


Радость рождения была омрачена разочарованием юной матери – она ждала мальчика и даже придумала ему имя – Александр. К тому же колыбель да пеленки грозили оторвать Марию Мейн от главного в жизни – музыки. Поэтому едва дети (в 1894-м на свет появилась младшая дочь Анастасия) подросли, матушка передоверила их гувернанткам, взяв под свой пристальный контроль лишь одно – музыкальное образование. Но часы за гаммами у рояля останутся самыми неприятными воспоминаниями детства, а отвращение к игре (не к музыке, а именно к музицированию) будет преследовать Марину всю ее жизнь. И хотя исполнительское мастерство девочка осваивала довольно быстро, к семи годам в ее жизни произошло открытие, которое все больше уводило от звуков, извлекаемых музыкальным инструментом, в сторону звуков и образов литературной речи.

Складывание слов в рифмы в четырехлетнем возрасте, казавшееся матери детской забавой, со временем превратилось для ребенка в необходимость. Открытие слова, восторг пред музой Пушкина (Марина «влюбилась в Онегина и Татьяну… в Татьяну немножечко больше») – все это совпало со странной любовью Марины к старшей сводной сестре Валерии.

Мать пыталась пресечь «бумажную страсть» дочери, прятала бумагу и письменные принадлежности, полагая – нет бумаги, нет и стихов. Но стихи жили, заполняя пространство маленькой Марины. С походами в гимназию на Садово-Кудринскую в ее жизнь пришла старая Москва. Стены уютного отцовского дома на Трехпрудном расширились за пределы Садового кольца.

В 1902 году у Марии Александровны Мейн стал стремительно развиваться туберкулез. Лечение за границей, куда переехала семья, не помогло. Странствия по курортам закончились смертью матери в июне 1906 года. Последовало возвращение в Москву.

Марина продолжила обучение в гимназии фон Дервиз, откуда была исключена в 1907 году. В 16 лет, заявив, что собирается продолжить во Францию, она отправилась в Париж. Новые впечатления торопились воплотиться в стихи… Принимая такие самостоятельные решения, к 1910 году Марина полностью вышла из-под влияния отца.

Под впечатлением юношеской влюбленности в поэта Владимира Нилендера, восемнадцатилетняя Марина решается привлечь его внимание книгой своих стихов и издает на деньги отца, знаменитого основателя Русского музея, свой первый сборник «Вечерний альбом». Рассылает его в редакции литературных журналов. На книжку последовало невероятное для поэтической премьеры количество откликов – Валерия Брюсова, Ильи Эренбурга, Николая Гумилева и Макса Волошина.

Так легко Марина вошла в литературное пространство «серебряного века». Спустя несколько дней к ней в Трехпрудный явился с комплиментами Макс Волошин, она заявила отцу, что гимназия ей – поэтессе – ни к чему и оставила учебу. Именно у Волошина в Коктебеле она встретит своего избранника Сергея Эфрона. Они обвенчаются в январе 1912 года. В этом же году выйдет в свет сборник Цветаевой «Волшебный фонарь» и увидит свет первая дочь Марины – Ариадна…

Семейную идиллию Цветаевой разрушит встреча с Софией Парнок. Знакомство Марины и Софии состоялось глубокой осенью 1914 года в доме подруги Парнок переводчицы Аделаиды Герцык. В это время Парнок была более известна как открытая лесбиянка, чем поэтесса. Ну, может быть, благодаря публикациям в петроградских изданиях она заработала известность критикессы.

Связь Марины и Софии была первым опытом физической лесбийской любви для Цветаевой. Но Марина ждала большего, а «это было только физическое». В сознании Цветаевой не укладывалась возможность подобного расщепления любви. Физическая привязанность не могла, это следовало из чувственного опыта Цветаевой, иметь только плотское олицетворение. Для опытной же лесбиянки Парнок все было гораздо проще с пониманием эмпирического воплощения чувства.

Около полутора лет Парнок и Цветаева были лесбийской парой. Они вместе посещали литературные вечера и салоны. «Обе сидели в обнимку и вдвоем, по очереди, курили одну папироску» (П.Сувчинский). Пик их романа приходится на весну-лето 1915 года. Цветаева оставила ребенка с гувернанткой и отправилась с Парнок сначала в Коктебель, а затем в Святые Горы в Малороссию, в Ростов Великий…

В конце 1915 года Цветаева после недолгого пребывания в Москве вновь оставила семью и поехала с Парнок в Петроград, где София своим волевым решением ввела Марину в число редакторов «Северных записок», журнала левого толка, издававшегося состоятельной русско-еврейской семьей – Яковом Сакером и его бисексуальной женой Софией Чайкиной. Новый 1916 год Марина с Софией также встречали в Петербурге у Сакера и Чайкиной.

В начале января Михаил Кузмин организовал в доме кораблестроителя Акима Каннегисера вечер, на котором Цветаева с успехом прочла свои стихи. На собрании присутствовал широкий круг питерских гомосексуалов во главе с Кузминым, а также Осип Мандельштам (ему Марина симпатизировала и не стеснялась кокетничать) и Сергей Есенин… После этого вечера между Софией и Мариной произошел разрыв. Парнок в дом Каннегисера не поехала, сказавшись больной, но пообещала дождаться Марину с впечатлениям. Цветаева торопилась к приболевшей, а потому ушла с вечера раньше срока, не выслушав музыкальных упражнений Кузмина. Вернувшись, она обнаружила, что София спит.

На утро случился ставший обычным для Марины и Софии скандал. Марина немедленно вернулась в Москву, надеясь, что София сделает все, чтобы восстановить отношения. Но через месяц, устав ждать примирения, она сама поспешила к Парнок и обнаружила у постели больной поэтессы другую женщину.

Своенравной Марине была нанесена жестокая обида, о которой она не забыла до конца дней, превратив свой скоротечный роман в цикл стихов «Подруга».

Ожесточение против Парнок осталось навсегда… Она никогда не отказывала себе в удовольствии при случае устно и в письмах посылать в бывшую любовницу, «о смерти которой теперь не пожалела бы ни секунды», стрелы колкостей.

Как будто в отместку Соне, так ласково она называла Парнок, в качестве своей второй любовницы Марина выбирает… Сонечку. Теперь уже она чувствует себя «старшей сестрой» и наперсницей юной Сонечки Голлидэй, подающей надежды актрисы второй студии Художественного театра. Познакомились они в первой половине 1919 года. Марине было 27 лет, а «маленькая девочка, «живой пожар» была на четыре года младше подруги. История их любви описана Цветаевой в «Повести о Сонечке». Ей же был посвящен цикл 1919 года «Фортуна», для нее написаны роли в пьесах «Приключение», «Каменный ангел», «Феникс» и «Фортуна».

Но любимая Сонечка поступила еще более неожиданно, чем «на время» оставленная Мариной Соня. После гастролей по провинции, откуда она писала Марине трогательные, полные любви письма, Голлидэй просто больше никогда не зашла к Цветаевой.

На внезапный разрыв Марина ответила с удивительным равнодушием. И «Повесть о Сонечке» села писать только летом 1937 года, когда письмо от Ариадны принесло ей весть о смерти Голлидэй – она умерла от рака двумя годами раньше в Новосибирске (там едва вспыхнувшая звезда МХАТа играла травести).

Некоторые исследователи жизни и творчества Цветаевой и Парнок приводят факты возможного продолжительного романа Парнок и Голлидэй. Возникла эта связь двух Сонечек до встречи Парнок и Цветаевой или уже после, неизвестно. Но Цветаева невольно обвенчала своих таких разных любовниц все в той же «Повести о Сонечке» и в «Письме Амазонке».

«Письмо к Амазонке», написанное Мариной Цветаевой в 1932 году, стало своеобразным эссе об уничтожении в себе лесбийской любви.

Любовь к амазонке, которую теперь предстояло развенчать, Марина испытала еще в юности. Это была «любовь с первого взгляда» к амазонке Пенфесилее. Всего лишь гипсовому слепку с античной скульптуры в Германии – образу могучей, мужественной девы-воительницы, воплощающий тот тип женщины, к которому Цветаеву влекло всю жизнь.

Позже, с появлением с Сонечки Голлидэй, Марина наконец сама идентифицирует себя с этой воинственной амазонкой.

В эмиграции Цветаева посетит несколько вечеров известной феминистки Натали Клиффорд Барни и будет обсуждать с ней темы лесбийской любви. Полемике с Барни и идеям, изложенными в ее книге «Мысли Амазонки» (1920), как раз и посвящено «Письмо к Амазонке», где можно заметить некоторые элементы лесбофобии… «По Цветаевой тотальная трагедия лесбийских взаимоотношений заключается в невозможности иметь ребенка, зачатого обеими, общего ребенка», – отмечает искусствовед и исследователь лесбийской субкультуры России Ольга Жук.

Впрочем, нельзя оставлять в стороне и тот аспект критики лесбийских отношений в «Письме к Амазонке», в котором есть отголоски личной неприязни Цветаевой к Барни. Она обещала помочь Цветаевой с публикацией ее сочинений во Франции, но в итоге потеряла ценную рукопись. По справедливому мнению Дианы Л. Бургин, «Письмо…» Цветаевой адресовано сразу двум обманувшим ее чувства реальным амазонкам – Натали Барни и Софии Парнок. Тем более что черты сходства любовной истории «Письма к Амазонке» с взаимоотношениями Марины и Софии очевидны. Но, предрекая в «Письме…» смерть старшей женщины – «одинокой» и «гордой», Цветаева обрекала себя на еще большее, почти вселенское одиночество, о котором она, сочиняя письмо, еще вряд ли подозревала.

Эти неестественные для художника одиночество и страх («Не осталось ничего, кроме страха за Мура (сын Цветаевой)») охватят ее в эвакуации в августе 1941 года. Отправив к соседям шестнадцатилетнего Мура, она запечатает в конверты три письма и повесится у выхода из старой избы, в которой им предстояло жить.

Марина Цветаева, чье творчество, преданное забвению после ее смерти, в полной мере вернулось к российскому читателю только с начала 1990-х годов, в сущности, всегда любила женщин. Она была лесбиянкой, в ее жизни романы с мужчинами становились лишь способом мести неверным «подругам».

Мир творчества Цветаевой насквозь пропитан гомоэротическими желаниями и движется навстречу однополому сексу. Но талант Цветаевой был гораздо шире того пространства, которое можно было осмыслить в границах лесбийской сексуальности. Да и сама Марина, называвшая себя «…неистовым источником ересей», вышла за пределы одной только лесбийской традиции. В отличие, например, от Софии Парнок, которая сознательно выбрала путь первой и самой последовательной лесбийской поэтессы «серебряного века».

«Милый мой, ты у меня в груди…». Сергей Есенин (3 ноября 1895 - 28 декабря 1925)


До свиданья, друг мой, до свиданья.


Милый мой, ты у меня в груди.

Предназначенное расставанье

Обещает встречу впереди…

Эти последние есенинские стихи, написанные кровью накануне его гибели, всегда вызывали вопросы. Точнее, не стихи даже, а история их появления. Помимо катастрофической обстановки – пьянство, одиночество, безденежье… – они оказались единственной «уликой» самостоятельности ухода поэта. Недоверие к ним возникает и потому, что отданы эти пронзительные строки (между делом сунуты в карман пиджака) какому-то двадцатитрехлетнему еврейчику Вольфу Эрлиху. Как-то не укладывается все это в глянцевую биографию поэта, главными темами лирики которого будут объявлены религиозность и любовь к женщине (как вариант – родине-матери). И вдруг у национального гения не оказывается в Петербурге никого ближе желторотого сотрудника НКВД…

Вольф Эрлих – последний спутник Есенина, который, забыв обо всем, стал слугой поэта весной 1925 года. С Есениным Эрлих познакомился, когда был объявлен призыв в имажинисты – движение поэтов, придуманное Есениным вместе с его другом Анатолием Мариенгофом. Никакой теоретической основы, кроме того, что образ – «imag» (иностранное слово предложил образованный Анатолий) был провозглашен самоцелью творчества, в появлении имажинистов не было. Просто создание группы позволяло в начале 1920-х заниматься литературной коммерцией. Мариенгоф с Есениным открыли свой книжный магазинчик, кафе «Стойло Пегаса» и небольшое издательство. Вместе вели дела, стояли за прилавком, подсчитывали прибыль в поэтическом кабаке… Но, впрочем, вернемся к Эрлиху.

Эрлих в то время жил на квартире Александра Михайловича Сахарова, одного из обожателей Есенина. Он, кажется, даже продал граммофон, чтобы купить бумагу и издать есенинского «Пугачева». Там они и встретились… С юным Эрлихом Есенин быстро сдружился. В начале 1920-х ему нравилось быть наставником у молодых поэтов. «Есенинские птенцы» – так называли современники молодых людей, которые, по словам С. Виноградской, «являлись не только его учениками, но и необходимыми атрибутами его личной жизни». Для Есенина, помимо разных бытовых удовольствий, это был еще и признак его поэтической значимости. Поэтический эгоцентризм проявлялся во всем – Есенин не терпел критики и непонимания, только если это не было организовано им самим – например, демарш с выходом из имажинистов Рюрика Ивнева или первые работы Крученого, ставшего после смерти Есенина его литературным могильщиком. Еще не отяжелеет земля на свежей могиле поэта, а он уже напишет несколько книг о «нравственной» неизбежности «самоубийства» Есенина – пропойцы и развратника.

«Женщин в этом мире хороших – до черта. А на меня одна шваль скачет», – говорил Сергей Есенин Эрлиху. Но Вольф, или, как его по-русски называл Есенин, – Вова, все-таки посвятил свою единственную книгу о Сергее Есенине «Право на песнь» одной из этой «швали» – Галине Артуровне Бениславской…

Несмотря на бесконечные связи с женщинами, среди друзей у Есенина были исключительно мужчины, которые, как мы уже сказали, являлись не столько соратниками или спутниками в творчестве, сколько просто сожителями, с которыми он делил кров и постель. Конечно, в послереволюционное время в Москве гораздо легче было выживать вместе. Но для Есенина присутствие верного друга, с которым ты делишься всем и отдаешь ему больше, чем получаешь сам, было, судя по всему, едва ли не физиологической необходимостью.

Скорее всего, это был отголосок деревенского детства, общинного сознания рязанского крестьянина: «Артельный он был парень, веселый, бедовый, много друзей имел. Соберутся ватагой – и за Оку, в луга…» Первое соприкосновение с однополой сексуальностью произошло, вероятно, в самом раннем возрасте.

Образование Есенин получил в церковно-учительской школе в Спас-Клепиках. В Константинове была только начальная школа. В Клепиках Сергей поселился в интернате в комнате с мальчиками из всех окрестных школ. Обстановка в подобного рода замкнутых подростковых коллективах, как правило, располагает к гомосексуальным играм. Более ничего определенного о сексуальности юного Есенина сказать нельзя. Разве только то, что было в стихах… Но пока это все исключительно гетеросексуально, как, например, конец стихотворения про «…Алый цвет зари» и зацелованную допьяна и измятую, как цвет, которое народ закономерно допишет так:

И уже не девушкой ты придешь домой,

А вернешься женщиной с грустью и тоской.

Тем не менее, в интернате он почти влюбился в болезненного Гришу Панфилова. Мальчики проводили вместе все свободное время, а родителям Панфилова Сережка стал за второго сына. Письма Панфилову, умирающему от чахотки, пожалуй, самые проникновенные у Есенина.

Что было дальше? Дальше был побег в Москву от отца, объявившего стихи пустым занятием. Увлечение социал-демократией, лекции в Народном университете Шанявского, странном учебном заведении, которое могло дать лишь самое поверхностное образование. Первый брак – на А. Р. Изрядновой (на 4 года старше Есенина). В 1914 году Есенин сотрудничал в журнале «Друг народа», но разошелся взглядами и уехал в Петербург. Жену оставил в Москве, с ребенком, и больше не вспоминал о них.

В марте 1915-го Есенин отправился напрямик в квартиру Блока – почти повторил маршрут Николая Клюева четырехлетней давности. Блок порекомендовал Есенина Сергею Городецкому, бисексуальность которого общеизвестна. Напомним, что он был одним и завсегдатаев вечеров Гафиза у Иванова и Аннибал. Случилась однажды короткая влюбленность Вячеслава Иванова в Сергея Городецкого. Еще любил Городецкий беглые поцелуйчики и ласки. Подробные описания таких эротических игр, которые сегодня бы назвали петтингом, оставил в своих дневниках Михаил Кузмин.

Городецкий написал несколько писем издателям и поселил «Сергуньку» у себя. «С первых же строк мне было ясно, какая радость пришла в русскую поэзию. <…> Мы целовались, и Сергунька опять читал свои стихи». Что значили эти поцелуи Городецкого и Есенина, который недолго, но все же жил у поэта, почти не важно, потому что впереди у Есенина еще будет настоящая любовь человека, искушенного в самых изысканных мужских ласках. Таким учителем во всем станет Николай Клюев, а пока, вероятно, были только самые шалости, первые уроки, так сказать…

Не удивительно, что и претендентов на учительство нашлось достаточно. В «доме Мурузи», на вечерах в логове «триединой семьи» (Гиппиус, Мережковского и Философова), он читал свои стихи. И ревнивая Гиппиус, заметившая взгляд Дмитрия Философова, задержавшийся на Есенине, зло острила над деревенским парнишкой. Смотря на его валенки сквозь лорнет, она намеренно громко вот уже который раз спрашивала: «Скажите, Есенин, на вас, кажется, новые гетры?» И не напрасно ревновала Гиппиус. Первые стихи Есенина опубликует именно Философов в своем журнале «Голос жизни».

В 1915 году Есенин встретил на одном из литературных вечеров Михаила Ковалева (Рюрика Ивнева), недавнего выпускника Пажеского корпуса. Они сошлись как-то быстро, вероятно, потому, что оба почувствовали друг в друге провинциалов. Ковалев прибыл в Москву из Тифлиса и в начале 1910-х обошел уже все салоны.

После первой встречи Ивнев загорелся устроить вечер Есенина на квартире родителей своего приятеля Павлова, у которого он снимал комнату. Сергей прочел стихи в семейной библиотеке. Потом гости уединились в комнате Ивнева. Выключили свет, и Есенин заголосил похабные частушки. Ивнев в мемуарах уверяет, что ему удалось прекратить это безобразие, и после недолгих разговоров они с Сергеем улеглись спать. Но через пару дней на квартиру Павловых пришел взволнованный Дмитрий Философов, с которым Ивнев был едва знаком, и произошло следующее.

«Он говорил о разных литературных мелочах, потом вдруг подвинулся ко мне ближе и спросил:

– Скажите, что у вас тогда было, когда вы устраивали вечер с Есениным?

– Читали стихи, – отвечал я.

– Нет, я не об этом. Что было потом?

– Пели частушки.

– А потом?

– Разошлись по домам.

Д. В. Философов досадливо морщится.

– Мне-то вы можете сказать все!

– Я вам сказал все.

– Нет, бросьте, расскажите обо всем, чем вы ночью занимались.

Мне делается смешно.

Я вам рассказал решительно все, Дмитрий Владимирович!

После этих решительных слов он раскланялся и ушел, как мне кажется, обиженным. Уже значительно позже я узнал, что Философову кто-то рассказал, что у нас был «афинский вечер», и он хотел узнать подробности».

Интересно, что, переиздавая в 1960-х годах свои рассказы о Есенине, Ивнев удалил этот фрагмент, за исключением реплики о «шупальцах» Гиппиус-Философовых, протянутых к поэту. Но вырвал Есенина из этих «щупальцев» вовсе не Ивнев, а Николай Клюев.

В 1915 году Есенин поселился на квартире сестры Клюева. Есенину было двадцать, а Клюеву шел тридцатый год. Для выступления по госпиталям сшили специальные русские сапоги из ярко-коричневой кожи, для Есенина еще голубую русскую рубашку. В таком одеянии рядом с Клюевом в кафтане он выглядел мальчиком-подпаском. Отношения развивались в течение полутора или двух лет. Под их занавес в 1917 году Есенин написал стихотворение «О, Русь взмахни крылами…», героями которого стали Алексей Кольцов, его «середний брат» «бескудроголовый» «смиренный Николай» и сам Есенин.

Иду тропу тая,

Кудрявый и веселый,

Такой разбойный я.

Интересно, что здесь он подметил те немногие визуальные черты, которые позволяли уже современникам сравнивать пару Есенина и Клюева с Рембо и Верленом. Лысоватый Верлен и кудрявый Рембо. Приставанья Клюева Есенин не всегда отвергал, о чем существуют недвусмысленные записи в дневнике литературного критика Владимира Чернявского, впервые приведенные в эмигрантском двухтомнике Клюева, изданном в 1969 под редакцией профессоров Бориса Филиппова и Глеба Струве.

Клюев устроит его в Царскосельский гарнизон, в санитарный поезд Императрицы Александры Федоровны, когда придет время призыва в армию. Там Есенин будет обласкан вниманием вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которая позволит ему посвятить себе сборник «Голубень». Впрочем, скоро случится революционная смута и набор книги рассыпят, а Есенин из армии дезертирует и неожиданно вновь женится, не сообщив ничего Клюеву, на Зинаиде Райх.

Над браком с Райх, как и над прочими своими связями с женщинами, Есенин иронизировал. Тогда Райх еще не была знаменитой актрисой (которой ее сделал режиссер Мейерхольд, взявший на воспитание и двух детей Есенина). Слава к ней пришла в середине 1930-х, а тогда Зинаида была обыкновенной секретаршей в эсеровской газете «Дело народа». Почему-то кто-то из современников отметит только ее непропорционально толстые ноги. Райх и Есенин познакомились необыкновенно жарким для Петербурга летом 1917 года. Небольшой компанией отправились отдохнуть в Орел, ну и по пути обвенчались в одной из церквей. Вернувшись в Петроград, сняли квартиру на Литейном и даже завели самовар… Но не надолго. Райх вскоре вернулась в Орел, а Есенин поселился в бывшем особняке Морозовых, который занял Пролеткульт. Вместо комнаты ему выделили ванную комнату. Там и разыскал его Анатолий Мариенгоф.

Мариенгоф, хотя и приехал только что из Пензы покорять Москву, был совершенной противоположностью Есенину. Безукоризненно одетый, костюмы шил у лучших столичных портных, вид его всегда был безупречен.

Есть в дружбе счастье оголтелое

И судорога буйных чувств –

Огонь растапливает тело,

Как стеариновую свечу.

Возлюбленный мой! Дай мне руки…

Это из стихотворения «Прощание с Мариенгофом», написанном перед самым побегом Есенина с Дункан.

А вот восприятие той же привязанности с другой стороны, в документальном «Романе без вранья» Мариеногофа.

Нежно обняв за плечи и купая свой голубой глаз в моих зрачках, Есенин спросил:

– Любишь ли ты меня, Анатолий? Друг ты мне взаправдашний или не друг? <…>

– Что ты, Сережа!..

– Эх, милой, из петли меня вынуть не хочешь... петля мне – ее любовь (Дункан)... <…> Дай тебя поцелую...

Впрочем, позже Есенин жаловался Августе Миклашевской (одной из тех женщин, на которую жаловался другой – например, Галине Бениславской): «Анатолий сделал все, чтобы поссорить меня с Райх. Уводил меня из дома, постоянно твердил, что поэт не должен быть женат. Развел меня, а сам женился и оставил меня одного». Стоит обратить внимание на последнюю фразу – «оставил меня одного». Здесь звучит какая-то личная ревность, ведь уже было однажды – и Есенин точно так ушел от Клюева в предреволюционном Петрограде, а потом от Мариенгофа уехал с Айседорой Дункан.

Распространено мнение, что Анатолий Мариенгоф – воплощение разврата и худших сторон богемы: пил, гулял, спаивал Есенина. Но Рюрик Ивнев, например, напротив полагает, что «отношения его с Мариенгофом до появления Дункан – самый здоровый период жизни Есенина». И факты говорят, что это именно так. Время дружбы и совместной жизни Есенина и Мариенгофа приходится на 1919 – 1921 годы. Они поселились вместе в Москве в одной комнате в Богословском переулке. Ни о каком пьянстве не было и речи. Как вспоминает одноклассник Мариенгофа по гимназии, однажды он оказался третьим на дне рождения Есенина. И у них даже не было вина. Зато на дверях висело расписание часов приема поэтов Мариенгофа и Есенина.

В начале 1920-х Есенин был полностью погружен в проекты Мариенгофа – имажинизм, магазинчик, который был одной из десяти книжных лавок в Москве, продававшей книги без ордеров, кафе «Стойло Пегаса». Все это приносило неплохие деньги для двоих. Кстати, и отношениям с Райх близость его с Мариенгофом (в комнате была одна кровать) не мешала. Зинаида тогда жила у родителей в Орле, Есенин время от времени наезжал к ней. В 1920 году у них родился второй ребенок – сын Константин (дочь появилась в Орле в 1918-м). Развод последовал в 1921 году. Это было предвестие появления Дункан.

Имажинизм угас после ухода Есенина к Айседоре Дункан. В мае 1922-го они зарегистрировали свой брак, но уже летом 1923-го, после американских приключений, Есенин перебирается к Галине Бениславской в Брюсов переулок. Бениславская в буквальном смысле оторвала его от Дункан, посылая той дерзкие телеграммы, уверяющие танцовщицу в том, что теперь только она, Галина, интересует Есенина. Судя по дневнику Бениславской, она только хотела быть близкой ему, но Есенин так и не ответил на ее желания, честно признавшись: «Как женщина ты мне не нравишься…» Но даже дружбой своей Гали он не дорожил. Трезвый никогда к ней не заходил, а напьется – пожалуйста.

В 1926 году, в очередной раз объяснившись в любви Есенину на страницах своего дневника, Галя застрелится на его могиле на Ваганьковском кладбище.

Итак, рядом с Есениным всегда был мужчина, который оказывался ему больше, чем другом. В зависимости от возраста и общественного положения Есенин играл в этих союзах разные роли. Сначала был идейным подпаском возле Сергея Городецкого, Философова и Мережковских, Николая Клюева. С Анатолием Мариенгофом отчасти чувствовал себя на равных. А вот с Рюриком Ивневым или Вольфом Эрлихом вел себя как уверенный наставник.

В 1924-1925 году наличие мальчика-спутника вошло в привычку. Во время недолгой поездки в Баку он взял к себе шестнадцатилетнего беспризорника Ваську. Известный всему Баку как доступная проститутка Васька стал для поэта нянькой: пьяного отводил в гостиницу, раздевал, укладывал в постель, заботился о ванне и белье (те же обязательства, кстати, по приему ванны были закреплены и за Эрлихом). Интересно, что Васька позже рассказал бакинскому журналисту Льву Файнштейну, как застал Есенина в кровати с небезызвестным в 1920-е годы Владимиром Хольцшмитом, наркоманом, гипнотизером и поклонником свободной любви, а также по совместительству совладельцем московского «Кафе поэтов» – прибежища кокаинистов.

В последние полтора года жизни верным слугой Есенина был Вольф Эрлих. В московском в кафе в Брюсовском переулке Эрлих после небольшой размолвки принес Есенину своеобразную клятву верности. Дело было так. В гостях у одного из многочисленных приятелей Есенина Жоржа Якулова Эрлих отказался сходить к Гале – за трешкой на вино. Ночь Эрлих провел у имажиниста Шершеневича, а утром вернулся в Брюсовский переулок. Вместе с Есениным они молча спустились в подвал позавтракать, и у них произошел такой разговор.

«После долгого молчания, он поднимает на меня глаза. Они печальны и почти суровы.

– Разве я оскорбил тебя?

Я молчу.

– Если так, прости!

Тут только я начинаю понимать, что я совершил гнусность. Я предал его, занятый мыслью о том, что обо мне подумает Якулов! Вспотев от стыда, я подымаюсь на ноги.

– Сергей! Если можешь, забудь вчерашний вечер. Я готов служить тебе.

Он тоже поднимается и смотрит мне в глаза.

– У тебя есть полтинник?

– Есть.

– Дай мне!

Он берет деньги и выходит на улицу. Раньше чем я успеваю сообразить, в чем дело, он возвращается и кладет передо мной коробку «Дукат».

– У тебя нет папирос…»

Вскоре Есенин попросит Эрлиха спать с ним в одной комнате. Он маниакально боится некого заговора с целью убить его. Вместе с Эрлихом он отправится за обручальными кольцами, когда решит жениться, и будет выбирать между двумя фамилиями – дочерью Шаляпина или Толстого. На квартире у последней жены – Софьи Толстой – для Эрлиха и Есенина будет выделена отдельная комната.

«Знаете, живу с нелюбимой, – будет он рассказывать о причинах своей грусти.

– Зачем же вы женились?

– Ну-у! Зачем? Да назло, вышло так…»

Последний брак его был сущей бессмыслицей. «Погнался за именем Толстой – все его жалеют и презирают: не любит, а женился» (Бениславская). Была ли у Есенина личная жизнь с Толстой? Это почти невероятно: он несколько раз срывался в Константиново, даже не сообщая о своем отъезде – только устно или запиской через Эрлиха.

24 декабря 1925 года Есенин едет в Ленинград. Он собирался обустроиться там основательно. Обзавестись квартирой вместе с приятелями – семьей Устиновых и Эрлихом, который ждал его в Ленинграде. В первый день приезда они только и успеют вместе с Эрлихом зайти к Клюеву, который обидел Сереженьку злоречивой рецензией на его новые стихи: «…если бы эти стихи собрать в одну книжечку, они бы стали настольным чтением для всех девушек и нежных юношей, живущих в России». Потом Эрлих устроит для Есенина ванну, они побреют друг друга. В шутливых разговорах Есенин передаст Эрлиху стихотворение… То самое – написанное кровью из-за отсутствия чернил…

До свиданья, друг мой, без руки, без слова,

Не грусти и не печаль бровей, –

В этой жизни умирать не ново,

Но и жить, конечно, не новей.

Эти строки Вольф Эрлих прочтет уже после смерти Есенина.

«…Так и не узнала, что к чему». Фаина Раневская (27 августа 1896 – 20 июля 1983)


«В одну из наших суббот я поправлял Фуфин сползший верхний матрасик на тахте. Войдя в спальню, Фуфа наблюдала за мной, остановившись посредине комнаты. Потом тихо сказала: «Тебе будут говорить, что мы были с бабушкой лесбиянки». И беззащитно добавила: «Лешка, не верь!» …больше мы никогда не говорили об этом». Фуфой близкие называли Фаину Георгиевну Раневскую, а Лешка, Алексей Щеглов, – это внук ее подруги Павлы Вульф, которая стала для Раневской ее семьей на сорок с лишним лет. Разговор происходит в самом конце 1970-х. Только что отметили 80-летний юбилей народной артистки СССР Фаины Раневской. А Павла Леонтьевна Вульф (1878-1961) – «мой первый друг, мой друг бесценный» – скончалась на руках Фаины Георгиевны уже как двадцать лет назад. Раневская тяжело переживала эту смерть. «В жизни меня любила только П. Л.», запишет она на «клочках» своего знаменитого дневника в декабре 1966 года. «Мамочка», «мамочка моя дорогая», «золотиночка» – все это о Павле Вульф, которую пятнадцатилетняя Фаина Фельдман впервые увидела на сцене Таганрогского театра весной 1911 года…


Вообще Раневская любила рассуждать и в шутку, и всерьез на тему своего «лесбианизма». А своих театральных критикесс называла «амазонками в климаксе». Среди них оказалась Раиса Моисеевна Беньяш (она не скрывала свой «лесбийско-альтернативный образ жизни»), автор творческих портретов женщин-актрис, в том числе и Раневской…

«Как сольный трагикомический номер» известна и такая многократно рассказанная актрисой история одного из ее несостоявшихся свиданий. «Однажды молодой человек пришел к актрисе, – она тщательно готовилась к его визиту: убрала квартиру, из скудных средств устроила стол, – и сказал: «Я хочу вас попросить, пожалуйста, уступите мне на сегодня вашу комнату, мне негде встретиться с девушкой». Этот рассказ, пишет в книге «Русские амазонки…» искусствовед Ольга Жук, Раневская обыкновенно завершала словами «с тех пор я стала лесбиянкой…». Включая Раневскую в свою «…Историю лесбийской субкультуры в России», Жук указывает на «узы дружбы-любви» Фаины Раневской и Павлы Вульф, а также на ее вполне вероятный роман с Анной Андреевной Ахматовой.

Фаина Георгиевна родилась в Таганроге в богатой и благополучной еврейской семье Фельдманов («…в семье была нелюбима»). «Мой отец – небогатый нефтепромышленник», - иронизировала актриса над возможным началом книги своих мемуаров. Гирши Фельдман был одним из самых богатых людей южной России. Большая семья несколько раз в год выезжала на отдых за границу – Австрия, Франция, Швейцария.

Детство Фаины прошло в большом двухэтажном семейном доме в центре Таганрога. С самого малого возраста она почувствовала страсть к игре. Это заметно и в затянувшейся у Фаины привычке «повторять все, что говорят и делают» колоритные фигуры вокруг.

В 1908 году поцелуй на экране в раскрашенном фильме «Ромео и Джульетта» стал для подростка настоящим потрясением. «В состоянии опьянения от искусства» она разбила копилку и раздала деньги соседским детям, чтобы все они испытали любовь в кино.

Весной 1911 года на сцене Таганрогского театра Фаина впервые увидит Павлу Леонтьевну Вульф…

Но пройдет еще четыре года, прежде чем, окончив гимназию, Фаина все бросит и, вопреки желанию родителей, уедет в Москву, мечтая стать актрисой. Потратив свои сбережения, потеряв деньги, присланные отцом, отчаявшимся направить дочь на истинный путь, продрогшая от мороза, Фаина будет беспомощно стоять в колоннаде Большого театра. Жалкий вид ее привлечет внимание знаменитой балерины Екатерины Васильевны Гельцер. Она приведет продрогшую девочку к себе в дом, потом – во МХАТ; будет брать на актерские встречи, в салоны. Там Фаина познакомится с Мариной Цветаевой (1892 – 1941), чуть позже, вероятно, с Софией Парнок (1885 – 1933) (сохранилась даже их совместная фотография). Марина звала ее своим парикмахером: Фаина подстригала ей челку…

В это время появится и артистический псевдоним Фаины Фельдман – Раневская. Он пришел из «Вишневого сада» Антона Чехова. Присланные отцом деньги, унесенные порывов ветра на ступенях телеграфа, напомнили приятелям Фаины отношение к деньгам Раневской, и кто-то произнес реплику из пьесы: «Ну, посыпались…»

Гельцер устроила Раневскую на выходные роли в летний Малаховский театр в 25 километрах от Москвы. Так началась ее сценическая судьба.

Весной 1917 года Раневская узнала, что ее семья бежала в Турцию на собственном пароходе «Святой Николай». Она осталась в стране одна – до середины 1960-х годов, когда вернет из эмиграции сестру Бэлу.

От кровного семейного одиночества избавила Фаину Раневскую Павла Леонтьевна Вульф. Новая встреча с ней произошла в Ростове-на-Дону как раз в те дни, когда «Святой Николай» пристал к турецкому берегу. Началась почти сорокалетняя жизнь Фаины Раневской рядом, вместе с Павлой Вульф.

Невероятная степень близости Вульф и Раневской просматривается сквозь ревность к бабушке Алексея Щеглова, автора книги о жизни Фаины Георгиевны, написанной на основе личных воспоминаний и записок Раневской. «Родная дочь Вульф, – кажется Щеглову (речь идет о его матушке – Ирине Вульф), – вызывала у Фаины чувство ревности и раздражения…». Она, Ирина, «отходила в тень, не находила тепла в своим доме». Но все-таки в Крыму это еще была семья из четырех человек – Павла с дочерью, Фаина и Тата (Наталья Александровна Иванова – портниха и костюмерша Вульф). Там в первые годы революции они выжили благодаря заботе поэта Макса Волошина.

Все изменилось в 1923 году, когда все вернулись в Москву из Крыма: «это были уже совершенно непохожие две семьи – мхатовской студентки Ирины Вульф и другая – Павлы Леонтьевны, Фаины и Таты».

В 1925 году Вульф и Раневская вместе поступили на службу в передвижной театр московского отдела народного образования – МОНО. Он, следуя своему названию, скитался по стране – Артемовск, Баку, Гомель, Смоленск, Архангельск, Сталинград… Семь лет совместного быта в «театральном обозе».

С 1931 года, после возвращения в Москву, Вульф занялась педагогической работой в театре рабочей молодежи – ТРАМ. Раневская сыграла свою первую роль в кино – «Пышка» Михаила Ромма. В 1936 году Павла и Фаина ненадолго расстанутся. Театр Юрия Завадского, в котором служила Павла в звании Заслуженной артистки РСФСР, переведут в Ростов-на-Дону. «Женская колония», по словам Раневской, соберется вновь в эвакуации в Ташкенте. Частым гостем дома Вульф-Раневской станет Анна Андреевна Ахматова. Интересно, что свою связь с Борисом Пастернаком Ахматова будет сравнивать с отношениями Раневской и Павлы Вульф: «она говорит, что Борис Пастернак относится к ней, как я к П.Л.».

Раневская вообще после смерти Вульф как-то тяготилась необходимостью объяснить их долгую совместную жизнь. И не находила ничего иного, как соотнести их союз с наиболее успешными творческими гетеросексуальными парами. Наблюдая за вежливыми и трепетными благодарностями между Григорием Александровым и Любовью Орловой, Раневская однажды «заплакала от радости, что так близко, так явственно видит счастье двух талантов, созданных друг для друга». «Очень, очень редко так бывает. Ну с кем еще случилось такое? Разве что Таиров и Алиса Коонен, Елена Кузьмина и Михаил Ромм. Кому еще выпало подобное?.. О себе могу сказать, что не была бы известной вам Раневской, если бы в начале моего пути я не обрела друга – замечательную актрису и театрального педагога Павлу Леонтьевну Вульф».

После возвращения из эвакуации в 1943 году Раневская «боялась надолго разлучаться с Вульф, беспокоилась о ее здоровье, скучала». Хотя с 1947 года Фаина и Павла стали жить отдельно, они встречались и проводили друг с другом достаточно много времени. Вместе отдыхали: «…Третий час ночи… Знаю, не засну, буду думать, где достать деньги, чтобы отдохнуть во время отпуска мне, и не одной, а с П. Л.» – запись «на клочках» 1948 года.

В недолгие недели расставаний они беспрестанно созванивались, писали друг другу нежные послания: «Все мои мысли, вся душа с тобой, а телом буду к 1 июля… Не унывай, не приходи в отчаяние». Это из переписки лета 1950 года... Обеим было уже за 50 лет.

Уход Павлы Леонтьевны стал для Фаины Георгиевны невозвратной потерей, которая на несколько лет остановила всю ее жизнь. Это был оглушительный удар, он смел все и не оставлял надежды на будущее: «…скончалась в муках Павла Леонтьевна, а я еще жива, мучаюсь как в аду…» «Как я тоскую по ней, по моей доброй умнице Павле Леонтьевне. Как мне тошно без тебя, как не нужна мне жизнь без тебя, как жаль тебя, несчастную мою сестру».

В конце жизни Фаина Раневская, задумываясь над вопросом, любил ли кто-нибудь ее, отвечала: «В этой жизни меня любила только П.Л.» «Как я всегда боялась того, что случилось: боялась пережить ее». Но это произошло, и Раневская постепенно пришла в себя и восстановила дружеские отношения с Анной Андреевной Ахматовой, которую называла в Ташкенте своей madame de Lambaille.

Но Павла по-прежнему оставалась в сердце. На обороте фотографии Вульф Раневская где-то в конце 1960-х написала: «Родная моя, родная, ты же вся моя жизнь. Как же мне тяжко без тебя, что же мне делать? Дни и ночи я думаю о тебе и не понимаю, как это я не умру от горя, что же мне делать теперь одной без тебя?»

Около пятнадцати лет, судя по запискам Раневской, мысли о невосполнимой потере после смерти Павлы Вульф не покидают ее. Павла ей беспрестанно снится, «звонит с того света», просит прикрыть холодеющие в гробу ноги. И на склоне жизни, перебирая в памяти самое важное, Раневская запишет: «Теперь, в конце жизни, я поняла, каким счастьем была для меня встреча с моей незабвенной Павлой Леонтьевной. Я бы не стала актрисой без ее помощи. Она истребила во мне все, что могло помешать тому, чем я стала...

Она умерла у меня на руках.

Теперь мне кажется, что я осталась одна на всей планете».

«На склоне лет: мне не хватает трех моих: Павлы Леонтьевны, Анны Ахматовой, Качалова. Но больше всего П.Л.»

Были ли в жизни Фаины Раневской мужчины? Мы не может назвать ни одного. Да, она влюблялась в своих партнеров на сцене – на один спектакль, на время съемок – в режиссеров. Но это была влюбленность в их талант, в их пронзающий душу дар. Любила ли Раневская кого-нибудь иначе – со страстью неспокойного сердца, слепо рвущегося навстречу дорогого тебе человека? Нет, таких не было. Несостоявшиеся и неудачные ее свидания («…не так много я получала приглашений на свидание») – постоянный предмет актерской иронии, сквозь которую просвечивает характерная только трагикомическому таланту Раневской жизненная драма. Ну разве что вспомнить можно ее непонятную короткую дружбу с Толбухиным, которая оборвалась со смертью маршала в 1949 году.

Последние годы Раневская провела в Южинском переулке в Москве в кирпичной шестнадцатиэтажной башне, поближе к театру. Жила в одиночестве с собакой по кличке Мальчик.

«Экстазов давно не испытываю. Жизнь кончена, а я так и не узнала, что к чему».

В кино и на сцене, словно иронизируя на темы своего «лесбиянизма», Раневская оставила довольно двусмысленных шуток. Чего стоит хотя бы ее «Лев Маргаритович» (так называет себя героиня, потерявшая «психологическое равновесие» из-за коварного любовника) в фильме Георгия Александрова «Весна». Эту реплику придумала сама Раневская. А роль в постановке пьесы Лилианы Хелман «Лисички» в Московском театре драмы в 1945 году она просто сыграла, полагает Ольга Жук, как «сложную драму лесбийских переживаний».


«Интеллектуальный девственник…». Сергей Эйзенштейн (23 января 1898 – 10 февраля 1948)


Личность великого режиссера Сергея Эйзенштейна, автора «Броненосца Потемкина», признанного в ХХ веке лучшим фильмом за всю историю кино, может претендовать также на лавры самой загадочной персоны с точки зрения ее сексуальности. Не существует никаких доказательств его сексуальных связей ни с мужчинами, ни с женщинами… Но вопрос гомосексуальности Эйзенштейна и ее воплощения в созданных режиссером фильмах возникает со времени смерти художника всякий раз, когда кто-либо предпринимает попытку проникнуть в его киномир или написать биографию.


Сергей Эйзенштейн родился в семье рижского архитектора Михаила Осиповича Эйзенштейна, крещеного еврея, и дочери петербургского промышленника Юлии Ивановны Коноплевой. Он был слабым, болезненным мальчиком, очень замкнутым в себе. Проблем в воспитании своим родителям почти не доставлял – во всем послушный и воспитанный юноша, которому легко давались гуманитарные предметы. К семи годам мальчик сносно объяснялся уже на трех языках. Но домашняя покорность Сережи свидетельствовала как раз ни о семейном благополучии, а, возможно, о желании ребенка скрыться от бесконечных семейных неурядиц в мир литературы и уютной православной обрядности. На какое-то время матушку ему заменила кормилица, чья комната была уставлена множеством икон и ладанок…

А между матерью и отцом не утихали скандалы… «Матушка кричала, что мой отец – вор, а папенька – что маменька – продажная женщина». В 1905 году мать ушла из семьи и увезла Сережу в Петербург. Но вскоре ребенка, мешавшего ее сердечным приключениям, возвращают к отцу в Ригу – одного, в запертом на ключ купе поезда. В 1909 году бесконечные скандалы закончатся разводом, на котором будут объявлены множественные факты адюльтера матери, в том числе с родственниками ее бывшего супруга. Окончательно развод оформят только в 1912 году. Сережу отправят подальше от все продолжавшихся скандалов – вновь вернут в Ригу, к тетушкам, когда отец в 1910 году будет назначен инженером в управу Санкт-Петербурга.

С детства сыновья привязанность к родителям будет соседствовать в сердце Эйзенштейна с грузом мучительных воспоминаний, страха и нежеланной ответственности. Как это часто бывает, супружеские неудачи родителей отразятся на возможности будущего семейного счастья их сына, который никогда даже не предпримет попытки создать семью.

С 1915 по 1918 год Сергей учился в Институте гражданских инженеров в Петрограде. Но архитектура оставалась на обочине главного интереса его жизни – театра. Варьете и драма заслонили от 19-летнего Эйзенштейна революцию. В феврале 1917 года, когда все началось, он смотрел знаменитую интерпретацию «Маскерада» в театре Мейерхольда. Революцию, гимны которой он будет петь в своих кинофильмах, Эйзенштейн на самом деле пропустит так же, как и время ранней юношеской увлеченности, превращающее подростковую сексуальность в могучее чувство любви. Ему было 19 лет, и он ни разу не обнимал девушку.

Как раз между двумя революциями, вкусив воздух абсолютной творческой свободы, он несет свои первые карикатуры в «Огонек». И подписывает их Sir Gay (Веселый сэр), транскрибируя свое русское имя на английский лад. Интересно, что, спустя полвека, когда слово «gay» приобретет привычное для современных гомосексуалов значение – «гей», то есть мужчина, который любит мужчин, многие русскоязычные геи с еще большей фантазией будут использовать возможности двусмысленной игры с этим своим русским именем.

Впрочем, таких игривых совпадений, разворачивающих вектор жизни Эйзенштейна в сторону гомосексуальности, будет в творчестве и жизни режиссера уж слишком много. Так, в одном из интервью американскому журналисту в начале 1930-х годов он заявит: «Если бы не Леонардо, Маркс, Ленин, Фрейд и кино, то я, очень возможно, стал бы вторым Оскаром Уайльдом». Разумеется, тогда Эйзенштейн имел в виду всего лишь «чистое искусство» Уайльда… Однако с высоты времени, благодаря которому мы можем осмыслить личную и творческую жизнь Эйзенштейна в целом, гораздо справедливее физиологическая истинность этого признания.

Эйзенштейн – Леонардо своего времени. Он был творцом, который, приспосабливаясь к законам общества и сталинского политического режима с целью сохранить свою физическую жизнь, в остальном подчинял ее одному только творчеству, в котором гомосексуальные аллюзии составляли немалую часть. Такую реконструкцию жизни и творчества Эйзенштейна – сквозь призму его сексуальности – предпринял в 1969 году французский писатель-гей Доминик Фернандез. Он создал вторую более или менее полную творческую биографию Эйзенштейна за ХХ век. Первую написала американская журналистка Мари Сетон, которая фиксировала рассказы режиссера в 1932-1935 годах в Америке во время его работы над фильмом «Да здравствует Мексика!». Кстати, в биографа Эйзенштейна Сетон превратилась после безуспешных попыток завладеть его сердцем. До сих пор любопытным поклонникам таланта режиссера не на что опереться в попытках понять его эмоциональную эволюцию. Режиссер почти не оставил личных воспоминаний, кроме нескольких коротких автобиографий и многочисленных теоретических трудов…

Единственное, что лежит на поверхности, – это его, Эйзенштейна, быт в качестве третьего со сложившимися гетеросексуальными парами. Даже когда успешный режиссер мог с легкостью обеспечить себе отдельную квартиру, он равнодушно принимал неудобства, присутствуя третьим в чужой семье, и к 30 годам все еще оставался девственником. В начале 1920-х его, только что вернувшегося с фронта, приютили в семье режиссера Пролеткульта Валентина Смышляева.

Потом была жизнь втроем с актером Александровым и его женой. Встреча Эйзенштейна с «сердечным другом» Григорием Александровым, приехавшим с Урала за славой актера, произошла в 1921-1922 годах. Александров стал закадычным приятелем Гришей и одновременно личным секретарем Сергея. Многие сценарии и замыслы начала 1920-х записаны под диктовку почерком 18-летниго сибиряка. Знакомство, дружба, а вероятно, и любовь начались с драки. Мари Сетон, которая услышала версию встречи Гриши и Сергея в стерео формате – одновременно из уст режиссера и актера во время их совместного пребывания в Штатах, сама в биографии неожиданно поднимает вопрос о гомосексуальности. Стало быть, ко времени написания ее труда, в конце 1950-х, а, может быть, и ранее – во время бесед Сетон с режиссером, этот вопрос уже каким-то образом напрашивался.

«…Физическая красота Гриши сама по себе не имеет для него значения. Речь не идет о гомосексуальном влечении. Он хотел жить, как живет Гриша…», – пишет Сетон. Интересно, что в этом замечании Сетон приводит один из существенных, по мнению Игоря Кона, признаков гомосексуальной влюбленности. Когда один партнер любит в другом то, что он никогда не сможет испытать в самом себе. И таким предметом обожания, на основе которого формируется гомосексуальная привязанность, не обязательно может быть телесная красота – но иной склад характера… И физически и эстетически Григорий Александров был натурой абсолютно противоположной Сергею Эйзенштейну. Актерская фактура и образ жизни Григория привлекали режиссера, но, как справедливо заметил Фернандез, в своем творческом сознании Эйзенштейн упорно отталкивал Александрова, поручая ему исключительно отрицательные роли в своих спектаклях и лентах. Тем не менее, Ольга Жук, автор работы «Русские амазонки…», называет Александрова возлюбленным Эйзенштейна.

Кстати, будущий брак режиссера Александрова с советской звездой Любовью Орловой, как известно, оказался своеобразным творческим контрактом двух киногениев, хотя, конечно, и был проникнут предельным уважением друг к другу. Первый успех комедий Александрова пришелся как раз на время художественного «простоя» Эйзенштейна, который ревностно отнесся к успеху бывшего ученика и друга. По легенде, на просьбу помочь вывезти на международный фестиваль «Веселых ребят» Эйзенштейн ответил: «Ассенизатором не работаю, говно не вывожу…»

…Еще некоторое время Эйзенштейн жил в одной комнате с единственным гимназическим другом Максом Штраухом. К 1924 году кровать артиста Штрауха пришлось отгородить ширмой – он женился.

Возможно, попыткой наладить хотя бы быт с женщиной были отношения Эйзенштейна с Перой Аташевой, киножурналисткой, с которой режиссер познакомился во время работы над «Броненосцем…» Аташева стала подругой-сиделкой, она мечтала иметь от Эйзенштейна детей и очень страдала от того, что Старик (так она его называла) не может дать ей любви в ответ. Их связь оставалась невинной всю жизнь, даже после того, как в 1934 году они официально оформили свой брак… Но и тогда только что вернувшийся из-за границы после пятилетнего отсутствия Эйзенштейн предпочел жить отдельно от супруги. В конце 1930 года место Аташевой займет ассистентка Елена Телешева. Этот союз станет причиной насмешек столичных сплетников: «Он любит женщин-гренадеров», – шептали недоброжелатели, намекая на физические параметры Телешевой.

Теоретическую основу своей упорной девственности Эйзенштейн находит в учении Зигмунда Фрейда: «Без Фрейда – нет сублимации, без сублимации – я простой эстет a la Оскар Уайльд…» С учением Фрейда и выводами немецкой сексологической науки Эйзенштейн знакомится в начале 1930-х в Европе. В Берлине он с интересом окунается в жизнь ночных клубов для гомосексуалов и пристально вглядывается в облик немецких трансвеститов. Посещает институт Магнуса Хиршфельда и, судя по всему, встречается с самим Хиршфельдом. В результате он убеждается, что путь воздержания и сублимации, выбранный им, более правильный, чем дорога раскрепощения своей сексуальности… Сразу после немецких впечатлений Сергей признается Мари Сетон, что окончательно утвердился во мнении: «гомосексуализм – это регрессия», и соглашается на «бисексуальную тенденцию только в интеллектуальной области».

…Но что делать с сотнями гомосексуальных рисунков Эйзенштейна, которые станут достоянием архивов после его смерти? Однополая и бисексуальная часть составляет примерно половину образцов «непристойного письма» режиссера. Огромные вздыбленные члены намечены всего несколькими линиями – очень схематично, без гомосексуального фетишизма к мужскому достоинству. Нужно сказать, что и противопоставить этот схематизм нечему – женские половые органы в набросках Эйзенштейна больше напоминают перевернутые глаза… Боязнь сексуального раскрепощения, преследовавшая режиссера всю жизнь, проявлялась и в тайных граффити на полях рукописей и обрывках бумаг. Как правило, на гомосексуальных рисунках Эйзенштейна (он рисовал их всю жизнь и особенно активно в последние годы перед смертью) присутствуют два партнера, которые принадлежат друг другу. Эйзенштейн всегда занимает позицию вуайериста: все, как тогда, в революционные 1920-е… Интимная жизнь его приятелей проходила рядом за ширмой в общей комнате.

Период исканий объяснения своей сексуальности, который пришелся на 1930-е годы, когда Эйзенштейн, в основном в зарубежных интервью, говорит об этой стороне жизни любого творца, оказался самым беспомощным в художественном смысле. «Да здравствует Мексика!» (1935) была смонтирована без участия Эйзенштейна. «Бежин луг» так и не был снят из-за запрета властей.

Шедевры создавались тогда, когда Эйзенштейн вновь выбрал путь сублимации и выплеснул свою сексуальность на поля рукописей в гомосексуальные рисунки, которые производил во множестве, но тут же рвал на мелкие клочки…

Героический эпос «Александр Невский» (1937), опера «Валькирия» (1940) в Большом, две части «Ивана Грозного» (1944, 1948), феминизированный Басманов (апокрифический любовник царя), Михаил Ромм в пробах на роль Елизаветы… Бесконечная череда гомосексуальных образов, которые Эйзенштейн, всю жизнь боровшийся в себе с Оскаром Уайльдом, оставил в своих фильмах.

«Между амазонкой и скорбной влюбленной…». Анна Баркова (16 июля 1901 – 26 апреля 1976)


Поэтесса Анна Баркова, чье творчество воспринималось в 1920-е годы как революционная альтернатива молитвенной лирике Анны Ахматовой, около тридцати лет жизни провела в сталинских лагерях. Пройдя сквозь тюрьмы и ГУЛАГ, она в полной мере осознала свою гомосексуальность и нашла духовное оправдание своего лесбиянизма в полемике с «Людьми лунного света» Василия Розанова. Над этой книгой Баркова много размышляла в своих дневниках конца 1950-х годов. «В отношении к сексу и браку он (Розанов) в чем-то, безусловно, прав. Я понимаю это. Но правота его меня, человека «лунного света», чертовски раздражает…»


Анна Баркова выступала против маскулинизации «лунных женщин» и стремилась доказать, что лесбиянка способна оставаться просто женщиной. Первый и единственный прижизненный сборник стихов Барковой так и был озаглавлен «Женщина». Он вышел в Петрограде осенью 1922 года с предисловием большевистского наркома просвещения Анатолия Луначарского. Анна Баркова, которой Луначарский обещал «большое будущее…», была настоящей «красной Амазонкой» начала 1920-х годов.

О детстве Анны Барковой известно настолько мало, что мы даже не знаем полных имен ее родителей. Скромные сведения извлекаются из автобиографического эссе «Обретаемое время» (1954). Известно, что Анна была пятым и единственным выжившим ребенком в семье. Где-то в возрасте десяти лет она лишилась матери. Отец пристроил дочь в Иваново-Вознесенскую женскую гимназию, где работал сторожем и, судя по всему, имел близкие отношения с начальницей учебного заведения.

В тринадцать лет «полоумная <…> девчонка», «бронзово-рыжий, курносый, с золотыми косами» ребенок, впервые влюбилась в гимназическую учительницу. «Мне всего тринадцать лет. Я – гимназистка. И я люблю женщину. Она, разумеется, гораздо старше меня. Она моя учительница и немка. Я – русская. И уже около года продолжается так называемая «первая мировая война». …Все это чудовищно».

Первый биограф Барковой Леонид Таганов полагает, что женщина, которую боготворит подросток, – это преподавательница литературы некая Вера Леонидовна, позже уволенная из гимназии за неформальные отношения с воспитанницами. Там же в гимназии лет в пятнадцать Анна Баркова начала вести «Дневник внука подпольного человека», который позже, несмотря на три ареста, неоднократно возобновляла. Дневники забрали при первом же аресте. Судя по поздним записям, они содержали рассуждения Барковой о сексуальности и ее полемику с концепцией однополой любви Василия Розанова…

В 1956 году в записных книжках Анна Баркова признается: «С самого раннего детства в половом чувствовала угрозу и гибель. С восьми лет одна мечта о величии, славе, власти через духовное творчество. Не любила и не люблю детей до сих пор, сейчас мне 55 лет. И когда мне снилось, что я выхожу замуж, во сне меня охватывал непередаваемый ужас, чувство рабства». Уже в пятнадцать–шестнадцать лет, в попытке избавиться от необычной сексуальности, Анна Баркова задавалась вопросом, как соотносятся сексуальное наслаждение и удовольствие с ощущением власти и славы? И полагала, что первое, физиологическое, – «кратковременно», а второе, идеологическое, – «длится бесконечно». Сделав такие выводы, она все же задумывалась: «Нет ли и в любви инстинкта власти?» Но если эта власть существует, то – понимала она - сама хотела бы стать только субъектом этой силы, но никогда не смогла бы повиноваться ей – чьей-то любви. Но вот быть любимой – это значит повелевать и порабощать… Главное, чего боится в интимных отношениях Анна Баркова, – это испытать слабость и привязанность к другой.

Поэтому когда в 1918 году Баркова пришла в газету «Рабочий край» в Иваново-Вознесенске (ее редактировал в будущем известный пролетарский критик и лидер «Перевала» Александр Константинович Воронский), то только с властным расчетом произвести грандиозное впечатление. Баркова сразу стала местной знаменитостью. А поэтому была представлена Анатолию Луначарскому во время одного из его визитов в Иваново-Вознесенск. После недолгой переписки наркома и провинциальной журналистки последовало приглашение переехать в Москву. Произошел головокружительный взлет. Луначарский лично занялся устройством Барковой в Москве. В 1920 году двадцатилетняя журналистка была назначена секретарем наркома и поселилась в его кремлевской квартире.

Период взаимопонимания Луначарского и Барковой длился около полутора лет. Сборник «Женщины» (Петроград, 1922) с предисловием наркома получил несколько благожелательных отзывов. Валерий Брюсов назвал поэтическую тетрадь Барковой первым «женским голосом в хоре пролетарской поэзии». Кто-то сравнил поэтессу с Жанной Д’Арк… Последнее было гораздо ближе к пониманию Барковой своего поэтического я. И в личном общении, и в творчестве она сразу же стала демонстрировать такую самостоятельность и резкость суждений, которые вряд ли могли найти понимание даже в революционные времена. Она стремилась выглядеть абсолютно независимой (в любви и поэзии) – и это было частью ее представлений о современной Амазонке, впрочем, представления эти очень скоро разбились о лагерную и тюремную реальность. В казематах Баркова испытала желание не только быть любимой, но и любить.

Примечательно, что уже в первом стихотворении «Женщины», Амазонка Барковой ищет и ждет другую – равную себе, которой готова покориться.

Поэтесса великой эры,

Топчи, топчи мои песни цветы!

Утоли жажду моей веры

Из чаши новой красоты!

Воспрянул к ней благоговейный дух мой,

Следы копыт я хочу целовать.

Освежительным ветром слух мой

Овеяли дивные слова…

Амазонка Барковой врывается в новую жизнь на «звонко-золотом коне» и ждет встречи, но не с комиссаром, купающим красного коня, а с другой революционной бестией. Она уже ищет, надеется найти старшую сестру. Да, богохульствуя, Амазонка Барковой взрывает православные храмы «в боевой запыленной одежде». Поэтому у нее нет времени и сил ждать кого-то «в садике наивных мечтаний». Но полагать, что такая Амазонка полностью отказывается от страсти, неверно. Она хочет, она жаждет любить, - но то будут не нежные лобзания с любимой…

Я не буду игрушечкой:

Невозможно, и скучно, и поздно!

Те глаза, что меня когда-то ласкали,

Во вражеском стане заснули.

И приветствую дали

Я коварно-целующей пулей.

Нужно отдать должное прозорливости Луначарского, который в предисловии к книге «Женщина» отметил, что Баркова выражает переживания героини, задержавшейся где-то «между Амазонкой и скорбной влюбленной»... В этом смысле стоит обратить внимание на два стихотворения сборника, одно из которых называется «Две женщины», а второе адресовано Сафо. В своем обращении к Сафо Баркова формулирует концептуальную сторону отношений двух Амазонок. Суть их заключается в необходимости каждой наследницы Сафо вырвать себя из любых сетей: следовать за Сафо – не принадлежать никому: мужчине, другой женщине или даже самой Сапфо.

В необозримых полях столетий

Ты – цветок – звезда сладострастная.

Опасны твои сети,

И вся ты сладко опасная…

…Сафо, вызов бросаю

В благоуханные царства твои!

Сети твои разрываю,

Страстнокудрая жрица любви.

«Две женщины» («Я боюсь бессильем заразиться…») – это, напротив, роман о встрече, пылкой любви, подобной пожару и разлуке. Новая Амазонка одинока, но свое одиночество и силу, а также мужество быть одной она понимает, сознательно отказавшись от любых привязанностей («Опечаль в последний раз мне душу. // А потом уйди, оставь меня!»). Любовь – это бессилье. Но Баркова еще не знает, что любовь становится силой там – за лагерными заборами, над бездной тюрьмы…

Загрузка...