Ленинград, 4 ноября 2022 года. Здесь и сейчас.
Участник
Я мыслю, следовательно... Следовательно, должен существовать. Как там? Две ноги, перьев нет, руки — наоборот, есть. Еще должны быть глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, зубы, чтобы что-то или кого-то съесть. Мех, наверное, серый. Или нет, не помню точно. Кстати, а что такое «мех»? И почему у меня его нет, хотя должен быть? И где тогда глаза, уши и все остальное?
Самое главное, если всего этого нет, а быть должно, где паника? Почему я так противоестественно спокоен, и откуда знаю, что так быть не должно? Так, рыжий, успокойся. Глубокий вдох ртом, два, три, четыре, выдох через нос. Не забывай вибрировать носом, звучать, мантры появились именно так.
Нет, вдоха не произошло. Выдоха, значит, тоже. Кстати, что такое «мантра», и как я вообще существую, если совсем не дышу? И вот еще. Почему я рыжий? Не длинный, не большой, не умный, а именно рыжий? Это же, наверное, обидно. Или нет?
Решил попробовать открыть глаза, и открыл.
В комнате темно, это я понял сразу, даже раньше, чем то, что в комнате. Из-под двери пробивается полоска очень тусклого, слегка синеватого (кварцевание?) света, где-то на уровне моих глаз или того, чем я смотрю, неярко бликует... что-то. Возможно, это стекло, даже скорее всего. Наверное, круглое — колба, пробирка, мензурка...
Маленькая темная комната, кварцевание, бликующая стеклянная посуда. Это научное или медицинское помещение, наверное, больничная палата. Зрение постепенно привыкает к даже такому неяркому освещению, проступают контуры стола, на котором лежит непонятное и стоит бликующий предмет. Кстати, почему непонятное лежит, а предмет стоит? И почему в палате так темно, и зачем в ней такой стол?
На самом деле, в сознании роятся мысли, очень много мыслей. Часть из них как бы на поверхности, именно их я и думаю. Другие, и их очень много, находятся в глубине — второй слой, третий, какой-то еще. Вот эти, глубинные, очень странные: вроде бы понятные слова, отдельные буквы, иногда цифры сменяются с бешеной скоростью и иногда создают очень странные сочетания. Вот, например, что такое «инициатор Д-А-4» и почему он не подключен?
Надо попробовать осмотреться: налево, направо, на нос, на предмет — как получится. Не получается? Вообще никак, смотрим в одну точку прямо перед собой, веки не моргают, глаза не закрываются. Оказывается, минуты три (сто девяносто секунд, приходит понимание) пытаюсь поднять правую руку, и именно в ответ на эти попытки мне сообщают об отсутствии подключения инициатора, чем бы он ни был.
Попробовал всё: руки, ноги, поворот головы, двинуть корпусом, чтобы упасть с кровати — не получилось примерно ничего. Всей реакции — только мысли об инициаторах и пару раз — о недостаточности ВМ и ЭС, причем ни про первое, ни про второе я не знаю вообще ничего. Я неподвижен. Это паралич, или что-то такое, только я точно знаю: если не бьется сердце (не бьется! ни звука, ни ощущений), мозг не получает кислорода, не работает, не живет. Значит, нет мыслей, нет зрения. Но я же живу, мне нужен кислород, я его откуда-то беру!
Второй уровень сознания. Обрывки мыслей сливаются в одну, очень громкую: «ресурс-кислород-один-дробь-сто». Понимаю, что должно быть сто, а на самом деле один, и этого мало. Надо попробовать так же со зрением: почему так темно?
И был свет. Неярко, но значимо, вспыхнула под невысоким потолком старомодная (почему, собственно, старомодная?) лампочка, но чуть раньше приоткрылась дверь, и я, каким-то боковым, но удивительно объемным, зрением, увидел руку, шарящую по стене у дверного проема.
И был звук. И запах тоже был наверняка, хотя я его не ощущал, как и звука. Помещение — действительно небольшое и взаправду научно-медицинское — заполнилось населением в количестве трех единиц. Единицы населения принялись хаотично перемещаться, смешно раскрывать беззвучные рты, перекладывать с места на место непонятные предметы, дружелюбно (видимо) общаться и рыться в ящиках столов. На меня, стоймя стоящего у одной из стен, внимания почти не обращали — только раз зачем-то потыкали там, где должен быть нос, пальцем, и сказали нечто интересное. Жаль, что не получилось услышать, что именно.
В больнице должно быть всякое. Должны быть болючие уколы и невкусные таблетки, соседи по палате, симпатичные молодые медсестры и пожилые злобные санитарки, в конце концов, в больнице должны кормить и интересоваться самочувствием. Ничего из этого не было, ни-че-го. Только маленькая, неважно освещенная, комната, заваленные разным хламом столы, и трое в не очень свежих, и, кажется, не медицинских, халатах.
Значит, это не больница, и я не пациент, а кто-то другой. Или, судя по реакции персонала, не совсем кто-то. Но если я что-то, как я себя осознаю, и почему мне кажется, что я не механизм или электронная схема, а живой человек?
***
Утрехт - Ленинград, 3-5 ноября 2022 года. Здесь и сейчас.
Капитан второго ранга Гюнтер Корсак.
Подземным пограничникам, тем более отставным, тем более, вечным капитанам, буквально под самую отставку заполучившим вожделенное определение «второго ранга», не положено путешествовать первым классом. Советский воздушный флот и термина-то такого не знает, граждане у нас равны, на классы их делить не положено, поэтому у нас не какие-то классы, а хорошие и понятные «плацкарт», «купе» и даже иногда «СВ», предназначенные для ответработников и других полезных и важных людей.
То, что «СВ» — это, как и все остальное, вагон, а в гондоле дирижабля никаких вагонов, конечно, нет, значения не имеет. То, что было бы каютой первого класса на какой-нибудь Люфтганзе или Эйр Франс, в советской стране — строго СВ, и никак иначе. Впрочем, каюта СВ капитану второго ранга положена не была бы тоже.
Обстоятельства, позволившие капитану второго ранга Корсаку занять излишне роскошную каюту, более того, проделать всю дорогу из Утрехта, столицы Голландской Народно-Демократической Республики, до Ленинграда, в гордом одиночестве, была следствием удивительной цепочки совпадений.
Сначала — в преддверии великого советского праздника — не оказалось вообще ни одного билета в купейную каюту, а отправлять боевого командира плацкартным местом было совсем неправильно в смысле субординации и уважения к выслуге лет. Затем выяснилось, что «горит» бронь, предназначенная для адмирала подземного флота ГНДР Ван Халена и его бессменного адъютанта и телохранителя — ответственного товарища задержали какие-то важные начальственные дела, а сдавать билеты было уже поздно. Кроме того, Корсак был знаком с адъютантом адмирала: в деле, в котором тот потерял ногу, замененную теперь на современный протез, нынешний кап-два был еще каплеем. Тогда он командовал бронекатером, который, неожиданно обойдя понизу гранитный «язык», вывалился в полостной режим так, чтобы аккуратно прикрыть бортом уже потерявшего сознание командира, и эвакуировать того на большую землю, спасая жизнь и остатки здоровья.
Конечно, мещанское явление, известное жителям страны Советов по книгам и старинным плоским кинофильмам как блат, у нас уже повсеместно изжито, но кто сказал, что один толковый командир не может быть немного благодарен другому толковому командиру, и что благодарность эта не может быть выражена в виде частично материальном?
В общем, Корсак, в нарушение правил, традиций и даже немного приличий, прибыл в Ленинград в каюте Аэро-СВ.
Каюта, названная, в силу традиции, спальным вагоном, капитану второго ранга страшно понравилось. Отличный анатомический диван, широкий иллюминатор каюты, достовернейшим образом имитирующий выгнутую стеклянную стену, даром что каюты находятся в самой глубине гондолы, предупредительные бортпроводники и многое другое. Понравилось, например, включенное в стоимость билета питание (на борту работал отличный ресторан), а также возможность читать периодику прямо в элофоне: мощный ретранслятор сокращал трату собственных эфирных сил командира почти до нуля.
Перелет, таким образом, прошел замечательно, но, как и все замечательные вещи, скоро закончился.
Город, огромной площади и высоты северная столица СССР, набегал на дирижабль снизу, обидно оставаясь по левую руку. Дирижабль заходил на Пулковскую мачту со стороны залива, а летать над жилыми кварталами пассажирскому флоту не положено: безопасность граждан превыше всего, что граждан летящих, что мирно трудящихся километром ниже.
Капитан второго ранга Корсак, почти прилипший, как и все остальные пассажиры главной палубы, к левому обзорному окну, до рези в глазах вглядывался в искаженную панораму города Великого Ленина. Очень хотелось разглядеть с огромной высоты какой-нибудь интересный ориентир, знакомый только по книгам и фильмам, и ни разу не виданный воочию, но получалось плохо: ориентиры, конечно, присутствовали, но опознаваться отказывались.
Вскоре воздушный лайнер и вовсе заложил плавный поворот, показывая пассажирам совсем неинтересные Пулковские высоты, расчерченные тонкой ниткой Киевского шоссе и немного застроенные небольшими жилмассивами.
За спиной кап-два тоже стояли какие-то люди, иногда переговариваясь о неинтересном (Корсак уловил пару фраз, возмутился, не согласился, но вмешиваться в чужую беседу тактично не стал). Людей было много, и ничего удивительного в этом не было: граждане СССР и других советских государств всеми силами старались попасть в Ленинград ко дню празднования годовщины Октября.
- Любопытствуете? - немного высокомерно поинтересовался пожилой солидный товарищ, профессор или даже целый академик: в очках, с пухлым чемоданчиком, в пальто номенклатурного кроя и мохеровым шарфе на плотной шее. Товарищ стоял совсем рядом, тоже рассматривал панораму, но делал это солидно и степенно — было заметно, что вид этот ему знаком и, возможно, успел уже порядком наскучить.
- Интересуюсь, - уточнил капитан второго ранга. - Первый раз пришел в воздушный порт северной столицы, новый опыт, сами понимаете.
- Понимаю, - улыбнулся возможный академик, и от улыбки этой сразу стал совсем человечен и дружелюбен. Оказалось, что никакого высокомерия к попутчику у него нет, а есть просто несколько минут, которые можно провести за приятной беседой.
- Понимаю и поддерживаю, - почти повторил солидный собеседник капитана второго ранга. - Летаю сюда уже тридцать лет, каждые три месяца, как по расписанию, а все не могу налюбоваться. Красивее Ленинграда только Москва, уж прошу мне поверить. Даже Новый Ташкент со всеми его садами и каналами, даже тысячелетние дворцы Стамбула с высоты выглядят бледнее и невнятнее. А вот, смотрите туда!
Там, куда предлагалось посмотреть, ненадолго — на четверть оборота — показалась массивная туша Старого Телескопа, здания, давно превращенного из обсерватории в музей, но остававшегося все еще величественным памятником первым годам космической эры человечества. Корсаку ненадолго показалось, что он видит людей, машущих руками воздушному лайнеру, но это, конечно, была иллюзия. Командиру подземной лодки редко доводится смотреть на что-то вот так, издалека, и зрение потому играло с почти уже отставленным подзграничником в странные игры.
Капитан успел еще восхититься видом — исключительно для того, чтобы не обидеть солидного товарища — но в этот самый момент мощно заявил о себе причальный ревун, и гондола дирижабля сразу же плотно толкнулась в причальный демпфер. «Прибыли, слава Партии,» — сообщил из-за спины кто-то, и на этот раз Корсак с ним согласился.
Действительно, прибыли.
***
Ленинград, 5 ноября 2022 года. Здесь и сейчас.
Семенов-младший, комсорг курса
Дома Стаса, конечно, ждали, и уже порядком беспокоились: отец, мать, давно живущий отдельно, но именно в этот день решивший ночевать дома, старший брат. Было уже поздно, намного позже, чем он привык возвращаться домой, и чем привыкли родные и близкие, уныло моросил ленинградский дождь, размывая в и без того неважно видящих глазах яркую картинку центральной улицы города. Проспект 25 октября, так и не переименованный в сороковые обратно в Невский, был залит яркими огнями вывесок, по нему с шумом и брызгами проносились блестящие хромом и бронзой автомобили, где-то над головой завис патрульный аэростат, вооруженный мощным прожектором в несколько тысяч люменов: город жил нормальной ночной жизнью.
Идти домой не хотелось. Он медленно и печально, поглядывая сквозь перила на свинцовую рябь реки, пересек мост. С моста совсем недавно увезли коней, на чистку, реставрацию и для других нужных дел, и проспект без них выглядел странным и немного чужим. Статуи обещали поставить обратно к сотой годовщине Великого Октября, но пока их не было, и от этого становилось как-то еще печальнее и тягостнее на душе.
Предстояло еще с три тысячи шагов: ситуация оставила его совсем без копейки, не было даже двушки на эсобус, ехать же зайцем комсоргу курса не позволяла и без того нечистая совесть молодого коммунара.
- Вспомнил совесть, - тот, который слева, проснулся и вылез на положенное плечо. - Где она была час назад, хотелось бы знать?
- Уйди, фикция, - Стас несколько раз моргнул, плотно зажмурился и вновь раскрыл глаза. Тот, который слева, никуда не делся — наоборот, он принял вальяжную позу и уже потягивал сладкий дымок из крохотного походного кальяна. - Уйди, не то...
Тот, который слева, изобразил лицом вопрос «не то что?», выпустил иллюзорный дым в лицо носителю, и уточнил: - Ты бы сначала ответил, что ли. На вопрос, в смысле. Если забыл, то я напомню: где была твоя совесть час назад? Может быть, делась туда же, куда и тот, который был справа?
Тот, который справа, был для Станислава любимой больной мозолью. Пять лет тому назад, почти сразу после того, как восторженного пионера приняли в стройные и тесные ряды ВЛКСМ, тот, который справа, ненадолго пропал, вернулся и сообщил неприятное, но ожидаемое.
- Был на ковре там, - тот, который справа, показал крохотным указательным пальцем вверх. - Исключения решили не делать. Раз ты теперь воинствующий безбожник, то обходись как-нибудь сам, мне по чину не положено.
Сказал и исчез, чтобы больше не появляться. Зато натурально разгулялся тот, который слева. Оставшийся без вечного оппонента, он с какой-то утроенной силой бросился сбивать Стаса с пути истинного, или того, что таковым называли солидные граждане в старинных одеждах, немного похожих на длинные черные платья. Вся жизнь Стаса, все хорошее, что он сделал и все плохое, чего избежал, за время отсутствия пригляда сверху («Бога нет!» — привычно сложился кукиш в левом кармане), все это было как будто вопреки разным словам, которые постоянно нашептывал противный голосок в левом ухе.
Стас считал себя человеком положительным и сознательным, и товарищи, уже во второй раз выбравшие его комсоргом, были с этим полностью согласны. «Знали бы они, знали бы они все!» - думал Стас.
Было-то все до ужасного просто: любовь и деньги.
Несколько недель назад студенту страшно понравилась девушка, поступившая в Институт сразу на второй курс, и оказавшаяся в его, комсорга, группе. Девушка была тонкая и звонкая, невероятно светловолосая и голубоглазая, а заостренные края ушей и тягучий прибалтийский акцент выдавали в ней уроженку Рижской или Таллинской пущи.
- Ингаэль, - представилась она. «Инга», - привычно (про себя) сократил Стас, и немедленно влюбился.
Новая одногруппница то ли не понимала притязаний одногруппника, то ли делала вид, что не понимает, но планомерная осада, которую Стас вел уже половину семестра, пока не принесла вообще никакого заметного эффекта. Незадачливый юноша злился сам на себя, на девушку, снова на себя, предпринимал попытки, менял тактику, но все было бесполезно. Ингаэль охотно принимала знаки внимания — несколько раз ходила с кавалером в оперу (один раз даже был великий Альварес, аргентинский дворф, постоянно поющий в итальянском Ла Скала, и потому очень редко выступающий по эту сторону Рассвета) и не отказывалась от предложения проводить до дома, но на этом — всё. Ни целоваться, ни браться за руки, ни даже выделять ухажера среди других таких же, бродивших вокруг в числе немалом, девушка не желала.
- Эльфийка! - фыркали подруги и знакомые. - Живет долго, знает много, думает медленно!
- Это расизм! - немедленно возмущался комсорг. - Эльфы — такие же люди. Вот в работах Каутского предельно ясно сказано, что...
- Плевать она хотела на Каутского, причем, вместе с Энгельсом! - не сдавались подруги. - Посмотри, кто ее забирает по средам и на чем они вместе уезжают, сразу всё станет ясно, даже тебе!
На это возразить было нечего. Неизвестный эльф, выглядящий взрослым даже по меркам своей вечно юной расы («Кто он ей?» - заполошно металось в голове. «Отец? Старший брат? Или…») приезжал за девушкой на эсомобиле роскошном настолько, что место ему, казалось, было только в гараже обкома или даже Центрального Комитета Партии. Редкая и очень дорогая машина, модный костюм, явно сотканный на заказ, например, шустрыми помощницами директрисы дома мод Арахны Павловой... Но более того — невероятное, нечеловеческое просто, достоинство, с которым держал себя спутник объекта обожания.
Стас размышлял долго — два или три дня, а потом решил — надо бороться!
Для борьбы оказались нужны ресурсы, сиречь средства, и средства эти надо было добыть, желательно, как можно скорее и с минимальными усилиями: вряд ли зарплаты ветеринарного фельдшера или медбрата хватило бы для удовлетворения немалых запросов юной красавицы, а больше Стас ничего толком и не умел.
- Ты же черт! Ну, пусть на четверть, но черт! Вам же, рогатым, должно страшно везти в карты, кости и... - Самый зряшный, прямо пропащий, сокурсник, казалось, совсем не удивился вопросу комсорга о чем-то этаком, чтобы побыстрее и побольше.
- Играй! Знаю серьезных людей, могу свести!
Стас считал себя игроком не то, чтобы гениальным, но достаточно внятным. В старших классах он, как и многие комсомольцы, ходил в кружок моделирования процесса везения, и, конечно, надеялся на ту самую, присущую чертям и их потомкам («Черт ворожит!» - шептались товарищи по кружку), азартную удачу, верить в которую комсомольцу было не положено.
Кроме того, в дело активно включился тот, который слева, и уже через два дня Стас, занявший денег у старшего брата, оказался за столом в прокуренном катране.
Черт, видимо, ворожил, но — не своему очевидному потомку.
Через полтора часа замученный совестью комсорг остался без пошедшего поначалу выигрыша, заемных денег и чувства собственного достоинства, а еще — очень зря согласился отыграться в долг.
Идти домой не хотелось.
***
Поселок «Туманный Стан», 3 августа 1918 года. Много лет назад.
Леонид Лысый, отставной стрелок.
- Товарищи! - взобравшийся, за неимением лучшей трибуны, на тендерную цистерну, туго затянутый в кожаную куртку полугоблин воздел патетически руку.
Товарищи взволновались: хорошей, и даже отличной по нынешним временам, нефтью, цистерну загрузили здесь, на станции, а вот двенадцать блиндированных вагонов и два тяжелых паровоза прибыли откуда-то с запада.
«Из Казани, не иначе!» - предполагали одни. «Да кому мы в этой Казани нужны!» - возражали вторые, добавляя, впрочем, парадоксальное «бери выше — из Москвы!». «Петроград. Это Петроград прислал делегатов и пулеметные команды,» - утверждали третьи, делая вид многозначительный и что-то особенное знающий.
Как бы то ни было, ничего хорошего в железнодорожный поселок Туманный Стан со стороны Запада не являлось отродясь, ни при новой — любой из новых — власти, ни добезцаря, ни, как поговаривали редкие, но проживающие при станции долгоживущие, значительно раньше, в темные времена номерных самозванцев и народных то ли ополчений, то ли банд. Поэтому кожаного решили послушать, но не очень внимательно, имея в виду возможность быстро разбежаться, случись что неприятное и местным неинтересное.
- Товарищи! - вновь воззвал полугоблин. - Известно ли вам, дорогие товарищи, что прямо сейчас наше социалистическое отечество пребывает в страшной, просто чудовищной, опасности?
Отечество, пребывающее в опасности, никакой новости из себя не представляло еще с четырнадцатого года, когда на еще более дальнем, чем Петроград, Закате, зашевелился кто-то чужой и неправильный. Царь, тогда еще батюшка, взывал к населению империи именно в таких словах.
Отечество было в опасности, и надо было несколько раз собирать самых ловких и толковых мужиков, отправлять их поездами на запад, и отчаянно ждать возвращения: увечных, контуженных, оборванных, но живых.
Отечество было в опасности, и невеликий собственный запас посевного хлеба изымала, угрожая пулеметами, поездная же команда лощеных, мордатых военных, одетых, для пущего страху, в казачью форму.
Отечество было в опасности и сейчас, поэтому ничего хорошего от новоприбывших не ждали.
Толпа, сама собой собравшаяся у бревенчатого перрона и кирпичного здания станции (все вместе это называлось сначала чужим словом айзенбанн, а после — более коротким, но тоже чужим «Вокзал»), притихла, и, на всякий случай, выдвинула вперед самых старых, больных и увечных: случись что, тех было не так жалко, как молодых и здоровых.
- …и вот сейчас, когда отечество, повторюсь, в опасности, нам, как никогда, нужны честные и преданные товарищи, даже, не побоюсь громкого слова, граждане, готовые грудью встать… - Оратор очевидным образом распалялся, пытаясь, видимо, завести толпу и сподвигнуть ее на какие-то, одному оратору понятные, деяния и даже подвиги.
«Горазд же горло драть!» - кто-то в толпе то ли восхитился, то ли, наоборот, разозлился. «Болтать — не мешки ворочать,» - согласился кто-то другой.
Полугоблин, оседлавший паровозный тендер, перешел, натурально, на крик. Речь его, громкая и отрывистая, окончательно утратила связность: слышались выкрики «даешь», «не позволим», «все, как один» и разные подобные. Оратор, видимо, упарившись («Он бы еще, сердешный, на паровоз залез,» - сообщил по этому поводу очередной кто-то), резким движением распахнул кожанку, на землю полетели крупные пуговицы, не пережившие рывка.
«Эвон какой!» - осудили собравшиеся. «Вещь-то отличная, столичная, цены немалой, а он ее вот так!»
В общем, толпа утратила и без того невеликий интерес, и принялась расходиться.
Сила Железнов-Каменистый, предпочитавший, впрочем, куда более громкое и интересное «Тигр Восстания» (так его называли только самые близкие соратники, нечастые возлюбленные, и, разумеется, он сам), решительно отказывался понимать суть происходящего.
Действовал он строго по наставлению, полученному несколько лет назад по ту сторону Большой Соленой Воды: взобрался на самую высокую доступную точку, принял героическую позу, и, разумеется, ловко повернул бронзовый барашек, торчащий из торца удобно вшитого внутрь кожаной куртки устройства.
Устройство это обладало свойствами, жизненно необходимыми в работе того, кто сам себя назначил главным агитатором молодой Советской Республики. После того, как устройство выходило на рабочий режим (то есть, качественно нагревалось и начинало мелко дрожать), ему, Силе, можно было говорить все, что угодно: кричать, ругаться по матушке, петь гимны восходящему солнцу или даже славить бывшего царя со всеми присными последнего.
Любая чушь, ересь и бессмыслица, сказанная в такой ситуации достаточно громко, зажигала в простецах истинный революционный задор, а в таком состоянии он, Сила Любимович, мог внушить окружающим вообще все, что угодно. К некоторой чести агитатора, примерно в половине случаев внушенное действительно шло на пользу грамотно используемой революции.
Самое главное же было в том, что применяемая методика не требовала пассов магическим жезлом, и, соответственно, не вызывала никаких подозрений нужного толка у подвергаемых воздействию.
Ни грамотная методика, ни умная техника до сей поры сбоев не давали: Сила Железнов-Каменистый добивался от собравшихся всего, чего хотел, одаривал, для вещественного закрепления методики, наиболее ярких и громких новых последователей зачарованными подарками (портсигарами, именными часами, дешевыми револьверами, коих в специальном вагоне хранились многие сотни штук) и следовал дальше, на Восток, стремясь опередить товарищей-конкурентов и охватить властью и влиянием как можно большую территорию.
Теперь же что-то явно шло не так: население не просто не реагировало на специальное поведение умелого и технически оснащенного оратора правильно — оно не реагировало примерно никак.
Тигр Восстания пошел на крайние меры: выкрутил бронзовый барашек до упора (пять оборотов вместо одного), и принялся орать еще громче, надсадно терзая связки. Зримый эффект появился: население взволновалось и перестало расходиться. Лицом к паровозу, тендеру и Силе Любимовичу стали поворачиваться даже те, кто почти ушел с маленькой привокзальной площади.
Агитатор немного успокоился: все наконец-то пошло так, как надо. Вот уже вздымались первые мозолистые кулаки, вот раскрылись в гневном, но пока беззвучном, крике рты, вот кто-то крикнул: «Веди нас, Тигр!»…
Гром выстрела крупного винтовочного калибра собравшиеся услышали секундой позже: сначала все увидели, как ставший таким понятным, родным и правильным полугоблин сломался пополам: верхнюю часть туловища вместе с взъерошенной головой, модным пенсне и кожаной курткой унесло назад, и уронило по ту сторону стальной гусеницы бронепоезда. Ноги, обутые, как оказалось, в кавалерийские галифе и щегольские сапоги, еще несколько мгновений стояли, как бы удивляясь произошедшему, но потом и они упали куда-то внутрь вагона, в котором располагалась цистерна.
Морок спал, и народ резво разбежался в разные стороны. Особо медленные норовили спрятаться за предметами, вовсе для того не подходящими — парой декоративного вида деревьев, решетчатым основанием водяного бака и просто друг за другом. Самые бодрые, и, возможно, умные, предпочли воздвигнуть между собой и очевидной опасностью более вменяемую преграду — расстояние и зигзагообразный бег. Застучало что-то громкое.
Это ожили пулеметные башенки, густо натыканные поверх блиндированных вагонов, и ничего хорошего от них, этих башенок, ждать не приходилось.
Снова сказал свое слово одинокий крупный калибр: самая ближняя к беззащитному населению башенка лишилась броневого колпака, установленного внутри пулемета и верхней половины туловища пулеметчика: невидимому, покамест, стрелку явно нравилось и удавалось стрелять в центр торса, вызывая критические повреждения.
Легла поверх голов очередь: то ли пристрелочная, то ли наводчик пулемета неправильно выкрутил винт вертикальной наводки. Снова грянул рукотворный гром, отправляя в небытие еще один пулеметный расчет вместе с пулеметом. Бестолково шевельнулось рыло короткого поездного орудия: канониру пока было непонятно, куда стрелять.
Откуда-то из далекого далека, в которое сейчас смотрел хищный нос переднего тяжелого паровоза, послышалось пение, негромкое, но торжественное. Оставшиеся пулеметы вдруг перестали водить хищными рылами водяных охладителей, да и вовсе замерли. Бронепоезд немедленно заволокло невероятно быстро сгустившимся и чудовищно плотным туманом.
Изнутри тумана слышались звуки странные и страшные: будто кто-то огромный вскрывает циклопическим консервным ножом броневые банки, достает изнутри банок человеческие сардины и пожирает их, громко чавкая. Сардины при этом орали ужасными голосами и пытались то ли отбиваться, то ли отстреливаться, но без особенного успеха.
Вскоре звуки прекратились, и замершая в ужасе полуразбежавшаяся толпа вновь принялась шевелиться. Внезапным порывом ветра унесло туман: то, что предстало взорам собравшихся, напоминало бронепоезд только самой нижней своей частью, то есть — колесными парами. Все остальное утратило форму и расцветилось разнообразными пятнами неприятного происхождения.
Двумя часами позже, когда остатки бронепоезда ловко затолкали на запасный путь, сами пути окатили водой из пожарного брандспойта, а население разошлось по своим делам, в здании вокзала сидели и беседовали трое.
- Вы правильно поступили, товарищ Лысый, - сообщил самый старший из собравшихся, одетый явным холмовым волхвом. - Команда дежурного бру не успевала совсем чуть-чуть, страшно представить, что бы случилось, если бы гоблин успел взять под контроль хотя бы треть толпы! И ружье Ваше… Что-то новое, передовое?
- Никак нет, - смутился молодой, почти юный, ши, одетый унтером тридцать восьмого пехотного Тобольского генерала графа Милорадовича полка, правда, со споротыми погонами. - Отцово то крепостное ружье, конструкции капитана Гуниуса, восемнадцать линий калибр, от того и стрелял нечасто и с опаской, даром, что ружье, все-таки, казнозарядное.
- И не побоялись взять на себя ответственность, Леонид… эээ… Владимирович? - вступил третий собеседник, одетый в такую же, как на давешнем агитаторе, кожаную куртку. Под курткой отлично угадывался — по манере держаться, густому басу и росту в тридцать вершков — чистокровный дворф. - Ведь было же известно, что по этой же линии должен прибыть состав настоящего товарища Троцкого. Что, если бы это действительно был он, а не выдающий себя за пламенного борца аферист при бронепоезде?
Дальнейшая судьба меткого и смелого стрелка была решена прямо тут же: из столицы, совсем недавно, в марте того же года, переехавшей в Москву, вовремя поступил запрос на призыв в органы внутренних дел местного уроженца, умного, деятельного, имеющего боевой опыт, и обязательно сочувствующего делу побеждающей революции. На запросы подобного рода требовалось отвечать исключительно согласием, и в знак такого согласия командировать в столицу требуемые кадры при первой же возможности.
Уже тремя днями позже Леня Лысый, одетый в заклятую от ножа, револьверной пули и боевых заклятий невысокого класса, куртку прочнейшей кожи, сидел в выстуженном по экономии угля на обогрев, купе, и пил едва теплый морковный чай с сахарином.
Из головы не шли игра в гляделки, затеянная старшими товарищами, и их же громкий, но немного смущенный, смех. И первое, и второе воспоследовали за честным и искренним ответом на заданный вопрос:
- Да видел я его, в Петрограде видел, и в Тамбове, и в Казани. Это ж известнейший провокатор, агент шести разведок и финансового капитала, а никакой не товарищ Троцкий!