Когда я окончил Эксидентал-колледж со всеми почестями, какие только можно было воздать толстому русскому еврею, то решил, подобно многим молодым людям, перебраться на Манхэттен. Несмотря на американское образование, в душе я все еще оставался советским гражданином, одержимым сталинистской гигантоманией, и поэтому, взглянув на топографию Манхэттена, естественно, остановил свой взгляд на башнях-близнецах Всемирного торгового центра — этих 110-этажных гигантах, сверкавших белым золотом в лучах полуденного солнца. Они казались мне совершенным воплощением соцреализма, мальчишеской научной фантастикой, уходящей чуть ли не в бесконечность. Можно сказать, я в них влюбился.
Как только я обнаружил, что не смогу снять квартиру прямо во Всемирном торговом центре, я решил снять целый этаж в ближайшем небоскребе конца века. С моего верхнего этажа открывался потрясающий вид на Мисс Свободу в гавани с одной стороны и на Всемирный торговый центр, заслонявший всю линию горизонта, — с другой. Я скакал от одного окна к другому: когда солнце освещало верхнюю часть статуи, башни-близнецы становились завораживающей шахматной доской из освещенных и неосвещенных окон — особенно хороши они становились после нескольких затяжек марихуаной. Под стать своей квартире со столь живописным видом я подыскал себе и работу в фирме, связанной с искусством, которую субсидировал некий щедрый банк. Точнее, ее подыскал мне офис при Эксидентал-колледже, занимавшийся карьерами молодых джентльменов и леди, определяя их на престижные и низкооплачиваемые должности. И таким образом я каждое утро, часов в десять, облачившись в свой утренний костюм, украшенный блестящими медалями факультета мультикультурных исследований Эксидентал-колледжа (так именовалась моя профилирующая дисциплина), отправлялся за три квартала в небоскреб банка, где в течение нескольких часов выполнял свои служебные обязанности — подшивал бумаги.
Коллеги считали меня чудаком, но, конечно, мне далеко было до одного молодого человека, который за ланчем наряжался хомяком и бурно рыдал в уборной ровно час пятнадцать минут (также бывший питомец Эксидентал, что понятно без слов). Когда возникали сомнения, разумно ли терпеть сонного русского Гаргантюа в помещении, где и без того тесновато, мне нужно было лишь произнести что-то вроде «Малевич!» или «Тарковский!» — и отблеск славы моих соотечественников падал на мои медали Мультикультурных Исследований.
В конце концов хомяка уволили.
Жизнь молодых выпускников американских колледжей — сплошной праздник. Свободные от необходимости содержать свою семью, они в основном проводят время, устраивая веселые пирушки на крышах, где вволю размышляют о своем извилистом электронном детстве, а порой целуют друг друга в губы или шею. Моя собственная жизнь была столь же приятной и свободной от сложностей, и лишь одно омрачало ее: у меня не было любимой девушки; грудастая языческая девушка не побуждала меня подняться с ложа, экзотическая полинезийская красотка не расцвечивала мою одноцветную жизнь коричневой и желтой красками. Итак, каждый уикенд я тащился на крышу, где выпускники Эксидентал-колледжа собирались вместе рядом с группами питомцев аналогичных колледжей, и их разговоры создавали колючую проволоку, за которую не проникнуть непривилегированным и непосвященным. Я делал остроумные замечания и произносил абсурдистские шутки, но на самом деле моя цель была более традиционна: я высматривал женщину, которая приняла бы меня таким, как я есть, до последнего фунта веса, с изувеченным багровым насекомым между ног.
Желающих не находилось, но меня по-своему любили. «Папаша Закусь!» — кричали юноши и девушки, когда я по узкой лестнице поднимался к ним на крышу. Девушки потягивали сухое шампанское через соломинки, а юноши жадно осушали сорокаунциевые контейнеры с солодовым напитком, вытирая рот обратной стороной галстуков. Мы пытались быть как можно более «урбанистичными», не впадая в карикатурность, и наши взгляды скользили по темным созвездиям зданий городской застройки, которые зловеще вырисовывались на дальнем горизонте. Я становился у столика с закуской и окунал длинную морковку в вазочку с соусом из шпината. Девушки относились ко мне как к надежному наперснику, как будто избыточный вес превращал меня в любимого дядюшку. Они подносили к моим губам бокалы с шампанским, жалуясь на своих бойфрендов — эти юные робкие мальчики также были моими друзьями, но я бы с готовностью променял их всего лишь на один случайный поцелуй, отдающий шпинатом.
Накачанный шампанским, я возвращался на свой необъятный верхний этаж, раздевался и, прижавшись к окну, впускал в себя городские огни, которые мерцали глубоко во мне. Порой я испускал арктический вой, изобретенный специально для моей ссылки. Я прикрывал руками то, что осталось от моего khui, и плакал о папе, находившемся в пяти тысячах миль к северо-востоку. Как я мог покинуть единственного человека, который по-настоящему меня любил? Нева вытекала из Финского залива, Нил — из своей дельты, Гудзон — из какого-то американского истока, а я — из моего отца.
Чувствуя себя одиноким, я вслух беседовал с башнями-близнецами Всемирного торгового центра, которым дал имена Леня и Гаврила, умоляя их сделать меня более похожим на них: худым, стройным, со стеклянными глазами, безмолвным и непобедимым. Иногда, когда в небе пролетал вертолет, я опускался на колени и просил меня спасти — поднять меня над крышами, где устраивают вечеринки, и унести в потайной край, некий перевернутый Нью-Йорк, здания которого глубоко зарылись в землю, а водонапорные башни и крыши мансард прошли сквозь земной центр, как бы я желал пройти между потными бедрами моих бывших однокурсниц — этих бесконечно умных и невозмутимых девушек, высеченных из мягкой калифорнийской скалы римского туфа, которые привнесли в мою жизнь больше вдохновения, нежели все бледные жертвы марксизма в библиотеке Эксидентал-колледжа, вместе взятые.
И однажды мне повезло. Вот как это случилось. Во время перерыва на ланч я любил полакомиться парой сэндвичей с цыпленком и галлоном карамельного десерта в баре на Нассау-стрит, который — объясняю для тех, кто не знаком с этой частью Манхэттена, — идет параллельно Нижнему Бродвею. Там я завершал свою трапезу несколькими глотками водки, беседуя с моим сотрапезником по ланчу, длинным и худым евреем средних лет, биржевым маклером с Лонг-Айленда, который уже не надеялся встретить подлинное человеческое тепло или вызвать любовь у женщины. Звали его, разумеется, Макс.
У этого бара была своя «изюминка», причем весьма эффективная: на барменшах не было ничего, кроме бикини. Если вы заказывали текилу за особую цену, они наливали себе между грудями лимонный сок, посыпали сверху солью и предлагали вам слизнуть эту смесь (после чего вы выпивали свою водку). Сегодня это неотъемлемая часть американского флирта, а тогда казалось нам с Максом вершиной разврата.
Однажды мы веселились с другими мерзавцами с Уолл-стрит, уговаривая двух белокурых барменш поцеловать друг друга, что они иногда делали за большие чаевые, как вдруг появилась новенькая служащая бара, волоча за собой искусственную пальму (там был «тропический интерьер»). Я сразу же привлек к себе ее внимание.
— Мать твою так! — воскликнула она, роняя пальму и сделав грациозный жест, как будто собиралась протереть глаза. — Ух ты, папочка!
— Будь любезна с Мишей, — сказала одна из барменш, сердито на нее взглянув.
— Да, это первое правило заведения, — хихикнула вторая. Я славился очень щедрыми чаевыми. Хотя все барменши были из Бронкса и не получили образования, они обращались со мной как с невинным ребенком — в отличие от девушек из Эксидентал-колледжа на крыше, которые советовались со мной, как с мудрым старым европейцем. По моему мнению, у бедняков часто есть своя собственная мудрость и смекалка.
— Остыньте, вы, суки, — обратилась вновь прибывшая к своим коллегам и сбросила джинсы. — Мне нравится этот парень.
— Я думаю, ты ей нравишься, — шепнул мне на ухо Макс, и его слюна легонько щекотнула мне лицо. Он положил ладони на стойку и уронил на них голову. Часто в конце ланча ему становилось нехорошо.
— Привет, — сказал я молодой женщине.
— Привет, увалень, — ответила она. — Они тебе нравятся? — Она приподняла большими пальцами свои груди, после чего они каким-то образом поднялись сами, как робкие животные, выглядывавшие из-за изгороди. — Ведь нравятся, мистер?
— Очень. Но у меня самого есть очень даже неплохие, мисс. — Я обхватил свои груди ладонями и потер соски, так что они стали твердыми. Другие барменши, как всегда, засмеялись.
— Пусти Мишу за стойку! — закричала одна из них.
— Ну и насмешили же вы меня, мистер! — сказала новая барменша и дернула меня за волосы. — Но когда за стойкой бара я, ты должен смотреть на мои титьки. Мне не нужна конкуренция.
— Ой! — воскликнул я. Она сделала мне больно. — Я же только пошутил.
Она перестала дергать меня за волосы, но все еще не выпускала, и ее ладонь поглаживала мою шею. У нее было несвежее дыхание, отдававшее кислым молоком, алкоголем и сигаретами. Но она была красива какой-то чахлой красотой. Она напомнила мне красивый манекен оливкового цвета, который я как-то видел в витрине универмага. Поза дамы-манекена, небрежно наклонившегося над бильярдным столом с кием в руке, намекала на то, что она знает о половом акте гораздо больше, нежели любая другая женщина в Ленинграде — даже проститутки возле гостиницы «Октябрьская». У моей новой приятельницы тоже был такой вид, будто она хорошо информирована в этой области. У нее было большое красивое лицо, маленькие карие глаза метиски, а бледность была сероватого оттенка от солнца и нехватки витаминов. Глядя на ее живот, можно было решить, что у нее небольшой срок беременности, но это было следствием неправильного питания. У нее были большие груди.
— Ты еврей? — спросила она меня.
Услышав слово «еврей», Макс немедленно проснулся.
— Что-что? — спросил он. — Что ты сказала?
— Да, я нецерковный еврей, — ответил я с гордостью.
— Так я и думала, — сказала девушка. — У тебя совершенно еврейское лицо.
— Погодите минутку, погодите минутку… — пробормотал Макс.
— Какое у тебя хорошенькое личико, — продолжала девушка. — Мне нравятся твои голубые маленькие глазки, мистер, и твоя большая жирная улыбка. О, если бы тебе слегка похудеть, ты бы мог стать одной из этих толстых кинозвезд. — Она протянула руку, чтобы потрогать меня за подбородок, а я наклонился, чтобы поцеловать эту руку, в нарушение неписаных законов бара.
— Меня зовут Миша, — представился я.
— А мое имя в баре — Дезире, — сказала она, — но я скажу тебе свое настоящее имя. — Она наклонилась через стойку, ее дыхание, благоухающее запахами фаст-фуда, рывком перебросило меня из антисептического прозябания Эксидентал-колледжа в настоящую жизнь. — Меня зовут Руанна.
— Привет, Руанна, — сказал я.
Она шлепнула меня по щеке.
— В баре называй меня Дезире, — прошипела она.
— Прости, Дезире, — исправился я. Я даже не заметил боли — так захватила меня перспектива узнать ее настоящее имя. В этот момент какой-то клиент позвал Руанну, чтобы слизнуть с ее декольте соль и лимонный сок. Я не удержал в памяти, как он сунул свой прыщавый нос между ее грудями, а также его чавканье, но отчетливо помню, какой величественный вид был у Руанны, когда она выпрямилась и вытерла остатки сока мокрым полотенцем.
— Вам, еврейским мальчикам, нужно положить сюда немного мацы? — закричала она мне и Максу.
— Минутку, минутку, — сказал Макс. — Вы еврейка?
— Не-а, — ответила Руанна. — Но у меня есть друзья.
— Кто же вы тогда? — не унимался Макс.
— Наполовину пуэрториканка. Наполовину немка. А еще наполовину мексиканка и ирландка. Но воспитана я главным образом как доминиканка.
— Значит, католичка, — заключил Макс, удовлетворенный тем, что она не еврейка.
— Мы были католиками, но потом пришли эти методисты и дали нам еду. Так что мы вроде как… о’кей, теперь мы методисты.
Этот теологический диспут чуть не довел меня до слез. Вообще-то в тот момент я плакал охотно, счастливыми слезами, и они стекали на мое изувеченное багровое насекомое, которое заявило о своем присутствии. Наполовину пуэрториканка. И наполовину немка. И наполовину мексиканка и ирландка, и все остальное в придачу.
После того как закончилась смена Руанны, я повел ее к себе в гости, на мой огромный «чердак», и в смешной русской манере сразу же сказал, что я ее люблю.
Не думаю, что Руанна меня услышала, но ее впечатлил стиль моего жилища.
— Ну ни фига себе! — воскликнула она, и ее хриплый голос отдавался в моей квартире, которая была величиной с ангар. — Думаю, наконец-то я это сделала. — Она окинула взглядом мою небольшую коллекцию произведений искусства. — Почему у тебя по всему дому эти гигантские пенисы?
— Эти скульптуры? О, наверное, это часть бранкузианского мотива[3].
— Ты педик?
— Кто? О, нет. Хотя среди моих друзей есть гомосексуалисты.
— Что ты только что сказал?
— Гомосексуалисты…
— О господи! Кто же ты все-таки? — Она рассмеялась и двинула меня в солнечное сплетение. — Я просто дурачусь, — сообщила она. — Играю.
— Продолжай играть, — попросил я, улыбаясь и потирая живот. — Я люблю играть.
— Где ты спишь, увалень? Не возражаешь, если я буду тебя так называть?
— В колледже меня называли Папаша Закусь. Вот эта лестница ведет к моей кровати.
Моя кровать была чем-то вроде шведских нар, которые нехотя принимали мою тушу. Они издали душераздирающий скрип, похожий на ворчание, когда мы с Руанной улеглись вместе. Я хотел снова объяснить ей, на этот раз подробно, что люблю ее, но она сразу же поцеловала меня в губы и обеими руками потерла мои груди и животы. Она расстегнула мне брюки. Потом отстранилась и печально на меня взглянула. «О, нет», — подумал я. Но она лишь сказала:
— Ты славный.
— Правда? — Я вытянулся на кровати. Я потел и непристойно покачивался.
— Сердцеед? — сказала она.
— Нет, — возразил я. — Я даже никогда не был с девушкой по-настоящему. В колледже только тискал их немножко. А ведь мне уже почти двадцать пять.
— Ты милый, милый мужчина, вот ты кто. Ты обращаешься со мной как с королевой. Я буду твоей королевой, хорошо, Папаша Закусь?
— Угу.
— Покажи-ка мне, что там у тебя есть для мамочки. — Она начала стягивать с меня трусы.
— Нет, пожалуйста, — просил я, вцепившись в них обеими руками. — У меня проблема.
— Твой мальчик слишком большой для меня? — спросила Руанна. — Он никогда не бывает слишком большим для мамочки. — Я попытался объяснить ей насчет рьяных хасидов и их низкооплачиваемых мясников в общественной больнице. Скажите мне, пожалуйста, кто же в здравом уме делает обрезание восемнадцатилетнему мужчине-ребенку в операционной, где воняет плесенью и жареным рисом?
Я боролся, налегая всей своей массой, но Руанна меня осилила. Мои трусы разорвались пополам. Изуродованное багровое насекомое застенчиво втянуло свою головку в шею.
Могло показаться, что khui отвинтили, а затем привинтили обратно, но сделали это неправильно, так что теперь он кренился направо под углом тридцать градусов и удерживался на месте лишь полосками кожи и ниточкой. К тому же он был изуродован алыми шрамами. Я полагаю, что сравнение с раздавленным насекомым было особенно удачным, когда khui еще был покрыт кровью на операционном столе. Теперь же мои гениталии скорее походили на оскорбленную игуану.
Руанна наклонилась и потерлась своим мягким животом о мой khui. Я подумал, что это единственный способ, которым она в состоянии дотронуться до него, но это было не так. Она склонилась над ним с открытым ртом и легонько подула. Мой khui выпрямился и пополз к поджидавшему его отверстию. «Останови его! — сказал я себе. — Ты — омерзительное существо. Ты этого не заслуживаешь».
Но Руанна не взяла мой khui в рот. Она перевернула его и обнаружила самую кошмарную часть, изуродованную послеоперационной инфекцией и напоминавшую Дрезден после бомбежки. В течение следующих 389 секунд (часы на руке помогли мне это сосчитать) она запечатлевала на нем поцелуй.
Мой взгляд перемещался с ее темноволосой головы на скульптуры пенисов, располагавшиеся у стен моего «чердака», а затем — на окна с двойными рамами.
Я плыл над городом, окидывая все взглядом. Квинс и Бруклин, прямоугольники домов из коричневого кирпича с террасами, Манхэттен и Нью-Джерси, гирлянды желтых огней — это фасады небоскребов, гирлянды желтых огней — это многоквартирные дома, гирлянды желтых огней — это фары караванов такси; гирлянды желтых огней, чьи прихотливые узоры — последнее прибежище для надежд нашей цивилизации.
И я говорю моему отцу: «Прости, но это ощущение, будто я плыву, этот желтый город у моих ног, эти полные губы вокруг того, что от меня осталось, — это мое счастье, папа. Это мои, „пироги“».
И я спрашиваю генералов, ответственных за Службу иммиграции и натурализации, которые терпеливо читают эту повесть о девушке смешанных кровей из Бронкса и о тучном русском: «В какой другой стране могли бы мы оказаться вместе? В какой другой стране вообще могли бы существовать?»
И, опустившись на свои шишковатые колени, я говорю генералам СИН: «Пожалуйста, господа».
Я прошу их, как ребенок: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…»