НА СКЛОНЕ ЛЕТ

Et s’il revenait un jour

Que faut-il lui dire?

Dîtes-lui qu’on l’attendit

Jusqu’à s’en mourir.[434]

Это стихотворение Агата записала на клочке бумаги и хранила всю жизнь

Единственные люди, знающие, что представляют собой другие люди, — это художники; причем они понятия не имеют, откуда это знают!

А. Кристи. Мышеловка

В «Бремени любви» Ширли после смерти мужа-инвалида Генри снова выходит замуж. Ее второй муж умен и добр, Генри же — который начал ухаживания за Ширли с того, что без предупреждения объявился в ее доме, когда она играла в теннис на соседнем корте, — был обаятелен, красив и… неверен. «Я была замужем дважды», — рассказывает Ширли Ллуэллину Ноксу, отвечая на его вопрос:

«— Вы любили своего мужа?

Он задал свой вопрос в единственном числе, и она без малейших колебаний ответила:

— Я любила его больше всего на свете».

Часто говорят, будто, достигнув среднего возраста, Агата потом до конца жизни не прикасалась к спиртному; официально это объяснялось тем, что ей был отвратителен его вкус, но вернее будет сказать, что ей не нравилось состояние, в которое оно ее повергало. «Единственным результатом было то, что она становилась грустной. Плаксивой. Вот почему она не пила».[435] Выпивший человек нетвердо владеет своими эмоциями. Они смещаются в сторону некоего опасного самоощущения, иногда придавая взгляду ясность и открывая красоту, недоступную в трезвом состоянии. Ширли не гнушается виски, и именно в баре, говоря о своем первом муже, признается Ноксу: «Я любила его больше всего на свете».

Агата не пила, но впадала в такое же «хмельное» состояние, когда превращалась в Мэри Вестмакотт. В романах, написанных под этим псевдонимом, видны эмоциональная раскрепощенность, поэтический порыв, беспечность, отсутствие строгого контроля над собой; эти книги обнаруживают душевный непокой зрелого человека — состояние, которому Агата никогда не позволяла вырваться наружу и в которое погружалась лишь наедине с собой.

«— Это так трудно объяснить [говорит Ширли Ноксу]. Я была не слишком счастлива, и все же неким удивительным образом мне было хорошо — это было именно то, чего я хотела… Конечно, я его идеализировала, женщинам это свойственно. Но я сейчас вспоминаю, как проснулась однажды рано-рано утром, было около пяти, как раз перед рассветом, холодно — час истины, как говорится, — и в тот момент поняла, можно сказать, увидела, свое будущее. Я уже тогда знала, что не буду счастлива по-настоящему… что люблю его, что никто другой мне не будет дорог, как он, и что я предпочитаю быть несчастливой с ним, нежели довольной и благополучной без него…

Разумеется, мои мысли не были такими четкими и ясными. Я сейчас описываю то, что тогда лишь смутно ощущала. Но ощущение было реальным. Я принялась снова размышлять о том, какой он замечательный, и придумывать всякие проявления его благородства, в которых не было ни грана правды. Но свой момент истины я тогда пережила — момент, когда вам открывается то, что лежит впереди, и вы не можете ни повернуть назад, ни двинуться вперед…

Он очень осторожно спросил:

— И вы сожалеете?..

— Нет, нет! — горячо воскликнула она. — Я никогда не сожалела. Каждая минута жизни с ним стоила того! Сожалею я лишь об одном — что он умер».

То, что Агата по-прежнему испытывала сильное чувство к Арчи, ясно из письма Розалинды. «Я собиралась встретиться с ним и его семьей еще много лет назад, но маму это повергло в ужасное состояние, и хотя никакой враждебности по отношению к нему у нее не было, она, похоже, просто не могла смириться с тем, что между нами возникнут более близкие отношения». Это воспоминание относится ко времени сразу после 1958 года — года, когда умерла Нэнси Кристи, — то есть спустя два года после публикации «Бремени любви». Тогда события 1926-го остались уже далеко позади, и сама Агата давно погрузилась в их общую с Максом жизнь.

«Глубоко счастлива» — так охарактеризовала она свое душевное состояние в 1954 году, вернувшись к «Альбому признаний», последняя запись в котором была сделана ею в Эшфилде, в тринадцатилетнем возрасте (отвечая на тот же вопрос, Макс написал: «Вполне доволен»). Но ее простое и ясное высказывание начинает вызывать сомнения, когда читаешь «Бремя любви», где она задается вопросом: что же на самом деле означает слово «счастье»? Ширли выбрала несчастье — в том смысле, что предпочитала жить так, как жила. Попытка Лоры сделать ее счастливой, допустив смерть Генри, в сущности, погубила и Ширли. По словам Ллуэллина Нокса, счастье — это «пища жизни, оно способствует ее росту, оно — ее великий учитель, но оно не есть цель жизни и само по себе не приносит полного удовлетворения».

Большая часть жизни Агаты проходила в мире «повседневного счастья»: семья, рутина, путешествия, удовольствия, товарищеский дух и свобода, на которых зиждился ее брак с Максом. Она знала, что ей в жизни выпал второй шанс, и при любом удобном случае старалась выразить восторг и благодарность удивительно благоволившей к ней судьбе. Она считала это почти долгом. Поступать иначе было бы грехом отчаяния — коему она предалась лишь однажды — и противоречило бы ее глубочайшему убеждению, что жить — это уже огромная радость.

Однако в интимном воображении она позволяла себе забредать в темные уголки. Она вспоминала. Мечтала о других жизнях, которые могла бы прожить. Быть может, сидя в своем гринвейском саду — ее царстве несравненной красоты, с камелиями, чей век так недолог, и зеркальным блеском Дарта сквозь гущу деревьев, — она воображала, что Арчи сидит рядом?

«— Когда вы оглядываетесь на свою жизнь с ним, что в первую очередь всплывает в памяти, какие моменты вам никогда не забыть? Вашу первую ночь или что-то другое?»[436]

Что она чувствовала, когда писала ему письмо соболезнования после смерти Нэнси? Странный поступок, учитывая злосчастные обстоятельства их расставания.

«— Его шляпу, — ответила она. — Во время нашего медового месяца… Я тогда надела ее, а он надел мою — глупую такую безделицу, какие любят женщины, — и мы хохотали до упаду, глядя друг на друга. „Туристы всегда меняются шляпами, — сказал он и добавил: Господи Боже мой, я так тебя люблю“. Ее голос дрогнул: „Никогда этого не забуду“».[437]

Хотелось ли бы ей узнать, что он подумал, когда получил ее доброе и сочувственное письмо? Пожалел ли о чем-нибудь? В ответном письме он поблагодарил за великодушие, с каким она подарила ему годы счастья с Нэнси, но, в конце концов, что еще он мог сказать? После смерти Нэнси Арчи написал также Розалинде: «Только теперь я ясно осознал: смерть зачастую приходит неожиданно», — и сообщил, что именно поэтому решил купить дочери подарок, который всегда будет напоминать ей о нем.

«Что мне должно сделать по правилам, так это оставить тебе после себя какое-нибудь маленькое напоминание о твоем старом отце. Но я подумал, что лучше тебе иметь его уже сейчас.

Я остановился на кольце с рубином. Ты бы повеселилась, глядя, как я брожу по магазинам, выбирая среди изобилия: маленькие, странных форм штучки, некоторые похожи на кусочки красного стекла. Такие бывают у махараджей или описываются в детективных историях. На прошлой неделе я сдался и купил наконец маленькое колечко, которое видел прежде и которое мне понравилось, но поскольку камешек слишком маленький, даже на мой вкус, я добавил к нему еще одно кольцо, с бриллиантом.

…Уничтожая некоторые твои письма, чтобы никто не смог прочесть их после меня, я перечитал те, что сохранил, — те, что ты писала мне из школы, из заграницы, во время войны… В некоторых из них масса новых идей, а в иных — столько привязанности!

Так что вместе с самыми добрыми пожеланиями на будущее ты получишь две маленькие памятные вещицы и горячую любовь от твоего Старого Папы».[438]

Четыре года спустя, в декабре 1962 года, Розалинда присутствовала на похоронах Арчи, где впервые встретилась со своим единокровным братом — сыном Нэнси. Горевала ли Агата в тот день, не только об Арчи, но и об их хрупком, но не отпускающем ее память счастье? Хотелось ли ей знать, сожалел ли он когда-нибудь, что выбрал другую жизнь?

«Не могу сказать [писала Агата, в „трезвой“ своей ипостаси, отвечая на множество вопросов, которыми ее засыпали в 1971 году], чтобы я когда-нибудь размышляла о том, сожалею я о чем-либо в жизни или нет. Вероятно, есть масса вещей, о которых я сожалею, но, поскольку вернуться в прошлое и что бы то ни было в нем изменить нельзя, какой толк думать об этом? Есть очаровательная пьеса… в ней один персонаж горевал о том, что некогда опоздал на поезд. Ему позволяют вернуться в прошлое, сесть на тот самый поезд, он проживает свою жизнь заново и с безмерной печалью сознает, что сделал это зря. „Судьба каждого человека с рождения вешается ему на шею“. Не следует забывать это определение кармы…»

Итак, ей на роду было написано вторую половину отпущенных ей лет провести с Максом Мэллоуэном, и она знала, что это к лучшему. Он получил прочное положение в жизни, она — свободу. Агата вольно пересекала пространства стран, континентов, идей, цивилизаций, собственной эпохи. Ее энергия и любознательность придавали полноту почти каждому году ее зрелой жизни. Она видела Индию, Пакистан, Шри-Ланку, Турцию, Вест-Индию, Америку; в Ираке она лицезрела прошлое, возвращенное жизни; слушала Вагнера в Бейруте, присутствовала на мистерии, представляющей Страсти Господни, в Обераммергау, наблюдала за коронацией королевы Елизаветы Второй с великолепной обзорной точки на Пиккадилли, 145; общалась с интеллектуалами, которые уважали ее и с которыми она имела возможность обсуждать любую интересовавшую ее тему, наращивая мускулы собственного мощного интеллекта; наслаждалась жизнью в своем удобном Уинтербруке и великолепном Гринвее и летними сезонами, проведенными в обожаемом Девоне с его вересковыми пустошами, пляжами, горами, с его дикой английской природой… Это была хорошая жизнь, по правде сказать, замечательная, едва ли можно желать большего. Останься она замужем за Арчи, всего этого не было бы. («…они бы так и продолжали жить, жить, жить… И она никогда бы ничего не увидела — всех этих дальних стран…»)

Агата была консервативна: она всегда хотела быть замужней дамой. В то же время ей была необходима собственная независимая жизнь. С Арчи она фактически оказалась перед дилеммой, знакомой многим интеллектуальным женщинам, которые почти всегда верят, будто любовь и независимость можно совместить, и слишком часто обнаруживают, что это невозможно. В случае Агаты это почти полностью осуществилось во втором браке по двум причинам: она была столь невероятно успешна, что могла сама определять свой образ жизни, а ее муж был достаточно благоразумен, чтобы не возражать против этого. Макс Мэллоуэн сделал собственную карьеру — не столь прибыльную, но, безусловно, престижную и достойную. Его нисколько не смущало, что он женат на феномене, напротив, он радовался этому — ура! — не в последнюю очередь потому, что ему это безмерно помогало. И в то же время он понимал всю пугающую глубину душевной уязвимости Агаты. Она-то и устраняла неравенство между ними, причиной которого в ином случае могли бы стать ее богатство и слава. Что по-настоящему обеспечивало равновесие в их браке, так это то, что обоих он устраивал. Каждый по-своему хотел, чтобы их брак оказался крепким, а, как ни парадоксально, этой цели куда чаще удается достичь, если супруги не влюблены друг в друга. Ибо любовь, как не уставала повторять Агата, — это «дьявол».

«Я думаю, они были очень добрыми друзьями, — говорит племянник Макса Джон, который проводил летние месяцы в Гринвее в 1950-х и 1960-х годах. — Они искренно любили друг друга, и им было хорошо вместе. Они не целовались и не миловались то и дело, но всегда нежно обращались друг с другом. Не помню, чтобы они когда-либо ссорились. Я вообще не думаю, что Агата была склонна к ссорам. Вот с Розалиндой у моего дяди случались горячие споры, это я запомнил, но, в конце концов, с годами она стала ближе ему по возрасту…»

Семейную жизнь Агаты наблюдала и ее подруга Джоан Оутс, которая после войны работала с Максом на раскопках в Нимруде. «Вообще-то это был странный брак. Странный. Но очень удачный».[439]

Нимруд, что на севере Ирака, неподалеку от Мосула, куда Макс с Агатой ездили каждую весну с 1949 по 1959-й, был делом жизни Макса. Он руководил тамошними раскопками вплоть до иракской революции 1958 года, когда был убит король Фейсал Второй, отпрыск Хашимитов, и установлена республика. В дальнейшем раскопками руководил Дэвид Оутс — муж Джоан, а потом, вплоть до прекращения работ в 1963 году, Джеффри Орчад.

В 1966 году книга Макса «Нимруд и его руины», которую он посвятил Агате,[440] вышла в издательстве «Коллинз». Переговоры, отказавшись от комиссионных, вело агентство «Хью Мэсси». «Я так рада, что Вы захотели помочь Максу», — писала Агата Эдмунду Корку. А сам Макс говорил ему, что «Агате так же не терпится увидеть книгу напечатанной, как и ему самому, ведь она не пропустила ни одного сезона раскопок в Нимруде» и что эта книга «получит широкий резонанс, так как за последнее десятилетие в Западной Азии не было сделано более богатых и эффектных находок, а книга станет самой авторитетной работой на эту тему».[441] (Корк в свойственной ему куртуазной манере ответил, что для них «большая честь» осуществить этот проект. Оубер из Нью-Йорка высказался менее деликатно: «„Коллинз“ выпускает книгу под названием „Нимруд и что-то там еще“, окончания я не помню, но, насколько мне известно, это связано с археологией… „Додд Мид“ согласен взять у них 500 экземпляров».[442])

Нимруд был красивым местом: набегающие волны зелени, а за ними — голубая лента Тигра. Некогда здесь находился один из великих ассирийских городов, ведущий свою историю минимум от XIII века до н. э. В правление Ашурнасипала Второго (883–859 гг. до н. э., то есть вскоре после царя Соломона) он стал столицей Ассирийской империи, всепобеждающей державы, простиравшейся от Западного Ирана до Средиземноморья. В Библии она была названа «Калах» и, по словам Агаты, представляла собой «что-то вроде ассирийского Альдершота,[443] военной столицы».[444] Разрушенный в 614–612 годах до н. э., когда вавилоняне захватили власть над Месопотамией, Нимруд начал раскапывать в середине XIX века сэр Генри Лейард, ошибочно принимая его за Ниневию. С 1987 года ни один археолог практически не приближался к Нимруду, поэтому перед Максом, который заинтересовался им еще в 1930-х годах, во время работы с Кэмпбеллом Томпсоном, открывались безграничные перспективы. В 1949 году он подал заявку на разрешение возобновить раскопки.

К тому времени Макс был директором Британской школы археологии (БША) в Ираке, а также профессором западноазиатской археологии Института археологии Лондонского университета. Институт был открыт в 1934 году и начиная с 1937-го занимал Бют-Хаус в Риджент-парке. В конце войны Макс был весьма озабочен перспективами собственной послевоенной деятельности и тем, удастся ли ему подхватить оборванные войной нити карьеры, хотя в глубине души он, должно быть, не сомневался, что Агата всегда подставит ему плечо. «Надеюсь, после войны у нас будет масса возможностей снова заняться археологией, — писал он ей из Триполитании в 1943 году. — Это единственное занятие, которое действительно важно для меня».[445] Как всегда чуткая к тому, что хотел услышать Макс, Агата немедленно ободрила его, заверив, что он сможет продолжить свою работу. «Ты прав относительно будущего, — писала она ему в 1944 году. — Смышленая миссис Пупер знает: единственное, чего желает мистер Пупер, это копать».[446]

В 1947 году Макс и Агата впервые за десять лет вместе отправились на Восток. «Совершенно очевидно, что существуют сотни слив, ждущих, чтобы их выковыряли из богатого земляного пирога Ирака», — писал Макс домой Розалинде. Он также заканчивал отчет о раскопках в Телль-Браке, где провел сезон 1937 года, и Сидни Смит, для которого отчет предназначался и который был профессором-консультантом в институте, начал подыскивать ему академическую должность. По обыкновению, обстоятельства складывались в пользу Макса. Ему идеально подходил институт. В его обязанности входило чтение лекций — в чем, как говорили, он был очень искусен — и научное руководство аспирантами, такая работа позволяла ему пять месяцев в году проводить в поле. Среди его коллег были Кэтлин Кеньон, специалистка по Палестине, Мортимер Уиллер, «последняя крупная фигура героической эпохи британской археологии»,[447] и Рейчел Максуэлл-Хислоп, недавняя выпускница, специализировавшаяся в западноазиатской археологии и подменявшая Макса, когда он бывал в отъездах. А после рабочего дня он мог возвращаться в удивительно удобную квартиру в Челси, которую незадолго до того приобрела Агата.

«Ну, вот я и тут, и теперь я профессор Пупер [писал он Розалинде в мае 1947 года]. Сотни людей, преимущественно женщины, простираются ниц, когда я вхожу в здание… Думаю, мне очень повезло, что я подцепил эту должность. Постараюсь быть хорошим профессором, что в твоем представлении, как я догадываюсь, означает находиться в Лондоне, Уоллингфорде, Поллирэче и Гринвее, читать лекции и писать книги — и все это одновременно… Моя голова в последнее время определенно дала усадку: шляпы так и вертятся вокруг нее, так что я вполне отдаю себе отчет, что должен нарастить мозги, если хочу адекватно справиться с тем, чего от меня ждут».

Как говорили на похоронах Макса, его назначение на должность профессора института на самом деле «вызывало некоторые опасения; считали, это все равно что запрячь скаковую лошадь в плуг». Несмотря на это, Макса явно высоко ценили, его способности не остались незамеченными. В любом случае Макс чувствовал себя достаточно уверенным на новом месте, чтобы искать возможности раскопать какое-нибудь значительное место, коим археологи пока пренебрегали. Он нанес визит директору департамента по охране памятников древности Ирака, во время которого, как он написал в своих воспоминаниях, «всякие представления о предосторожности, если они и были, покинули меня, и я напрямую задал вопрос о возможности нашего возвращения в Нимруд».

Разрешение от иракских властей было получено, но, разумеется, требовались деньги. К тому времени археология стала другой: все еще оставаясь миром в себе, хотя уже и не таким «клубным» занятием, каким была до войны, она сделалась более профессиональной; те, кто ею занимался, были лучше обучены; отношение к Востоку стало не таким имперским, а раскопки в основном велись за счет общественных организаций и частных капиталов. Максу не слишком нравились такие перемены. «Я придерживаюсь того мнения, что в идеале археология — занятие для одиночек, не требующее вовлечения масс», — писал он Агате, и, к счастью, та с ним согласилась. Она оказывала огромную помощь Британской школе археологии. «Ее вклад не поддается никакому счету, — сказала Рейчел Максуэлл-Хислоп.[448] — Существовал фонд, но никто точно не знает, сколько она в него вложила». Что известно наверняка, так это то, что в 1953 году она передала авторские права на книгу «Карман, полный ржи» в дар школе. Эдмунд Корк писал Харолду Оуберу, что «нью-йоркский Метрополитен-музей прекратил поддержку иракского отделения БША, а это означает, что дело жизни мужа Агаты оказалось под угрозой из-за недостатка средств. В связи с этим нам предложили схему, по которой Агата — которая не может напрямую поддерживать школу в силу своих налоговых обстоятельств — передает ей права на „Карман, полный ржи“, которые я выкупил [за 7500 фунтов]».[449] Гонорары тоже шли на поддержку БША и отчасти — на книгу о Нимруде. Корку было довольно трудно осуществлять подобные операции. «За всей этой возней с улаживанием юридических формальностей, — писал он Агате, — вероятно, никто не сказал Вам, сколь удивительной представляется Ваша щедрость обычному человеку».[450]

Работы в Нимруде начались в 1949 году. Как это уже стало для них привычным, Агата и Макс сначала отправились в Багдад, куда прибыли в январе и где Агата, отдыхавшая от работы большую часть предыдущего года, снова принялась за писание. Это тоже вошло в привычку. Именно в Ираке она в основном и писала. В Нимруде, по утрам, когда дом археологов пустовал, она работала в нем, пока за пятьдесят фунтов не пристроила к нему отдельную комнату из саманного кирпича. Комната была квадратной, в ней стояли лишь стол и стул да на стенах висели две картины иракских художников и ее меховой полушубок-размахайка, который она надевала, когда становилось холодно. Это был «бейт Агата» — «домик Агаты». В нем она сочинила большую часть книг 1950-х годов и начала «Автобиографию» в жанре вольных набросков.

За окном этой комнатушки постоянно стоял шум-гам: кричали люди, лаяли собаки, что-то лязгало. «Рев моторов на лондонских улицах по сравнению с этим — ничто».[451] Основным объектом раскопок был холм, под которым покоилась древняя цитадель. Хотя в конце концов были раскопаны и храмы, и дворец правителя, датируемый восьмым веком до н. э., и квартал жилых домов, и крепость, начались работы с того, что получило название Северо-западного дворца, заложенного Ашурнасипалом Вторым и отчасти раскопанного Лейардом. В нем была найдена стела, покрытая клинописью, в тексте описывались титулы царя, его труды и военные победы, а также — во всех подробностях — грандиозный пир, устроенный в честь этих достижений. Выдающаяся находка. Шурфы глубиной двадцать пять метров были расчищены с помощью оборудования, взятого напрокат у иракского отделения компании «Бритиш петролеум», и в глубине обнаружились неожиданные сокровища: например пара лошадиных шор из слоновой кости, украшенная изображениями сфинксов. В 1952 году на обложке журнала «Иллюстрейтед Ландон ньюс» была напечатана фотография «2600-летней Моны Лизы» — женская головка с раскосыми глазами и чувственными губами, вырезанная из слоновьего бивня. У другой женской головки из слоновой кости были глаза навыкате и рот-щель: «Сестра-уродка».

Находками из слоновой кости (а также фотографированием и составлением каталогов) в основном занималась Агата. У нее было женское чутье на подобные вещи, какого не было у других сотрудников Макса. Это она, например, посоветовала несколько недель подержать «Мону Лизу» завернутой во влажные полотенца, чтобы дать возможность древней слоновой кости постепенно приспособиться к сухому воздуху. Много занималась она и очисткой находок:

«У меня, как у любого профессионала [писала она в „Автобиографии“], даже появились свои любимые приспособления: палочка из апельсинового дерева — быть может, когда-то она служила тонкой вязальной спицей… баночка косметического крема, с помощью которого удобнее всего было очищать от грязи трещины, не повредив при этом хрупкую слоновую кость. Мой крем пользовался таким успехом, что недели через две от него ничего не осталось и мне нечем было мазать свое бедное старое лицо!»

В 1953 году она почти в одиночку восстановила более тридцати клинописных табличек из слоновой кости и дерева; их подняли на поверхность разломанными на крохотные фрагменты. Это было ее «великим вкладом в археологию», как писала Джоан Оутс, познакомившаяся с Агатой годом раньше, когда в качестве студентки Кембриджа, ведущей исследовательскую работу, жила в Багдаде в доме БША, «фактически являвшемся для Макса и Агаты родным домом, когда они там пребывали».[452]

Дом с мощеным внутренним двором и балконом, на котором обычно завтракала Агата, стоял прямо на берегу Тигра. Это было очаровательное место и весьма комфортабельное по сравнению с Нимрудом, полностью лишенным удобств. Впрочем, и в свои шестьдесят с лишком лет Агата оставалась неприхотливой в быту: прекрасно мирилась с протекающей крышей дома археологов, спокойно могла провести ночь в палатке, сквозь свод которой дождь лил как из гигантского ведра («ничуть не хуже, чем из лопнувшей бутылки с горячей водой»[453]), с тем, что воду для еженедельной вечерней ванны по четвергам («викторианской сидячей ванны, какие все еще сохранились кое-где в Ираке»[454]) таскали из Тигра на двух осликах и в ней вполне могла оказаться лягушка или рыба. А вот тамошний климат переносить было трудно: безмятежное зеленое благолепие Нимруда могло в один миг оказаться сметенным внезапной бурей.

«Сижу и пишу тебе посреди осыпающей нас градом свирепейшей бури, какую я только видела в жизни [писала она Розалинде в апреле 1957 года]. Обстановка напоминает паром через Канал — повсюду ведра! В них стекает вода, просачивающаяся сквозь крышу. Кабинет Макса может служить отличным плавательным бассейном! Хорошей погоды вообще не было: десять дней назад наступила такая удушающая жара, что мы почти умирали, пот со лба капал у меня в проявитель и на находки из слоновой кости, которые я очищала. А теперь вот уже два дня — жуткие грозы, дорогу смыло полностью…

Однако что касается находок, то их масса: прекрасные резные вещицы из слоновой кости кучами свалены во всех комнатах дома… Мы с Джоан до изнеможения трудимся над ними все дни напролет, времени катастрофически не хватает, а вещи эти лежали так близко под поверхностью земли, что находятся в плачевном состоянии. Моя спина… Моя спина! (Все время что-нибудь не так — то с ногой, то с зубами, то со спиной, то глаза слепнут и т. д. и т. д.)».

Неужели все это доставляло ей удовольствие? В некотором смысле — да; но еще и служило определенной цели. «Она чувствовала себя на раскопках спокойно и непринужденно, — рассказывает Джоан Оутс. — Она обожала цветы, ей нравился пейзаж, и она ни разу не сказала, что ей это надоело. Я восхищалась ею. Она была чрезвычайно дружелюбна и щедра, но всегда держалась на заднем плане. Она была как бы доброй матушкой, но при этом никогда ни во что не вмешивалась. Без нее у нас там была бы совершенно другая жизнь. И с Максом было бы гораздо труднее ладить».

Макс пребывал здесь во всех отношениях в своей стихии, и успех вынес на поверхность дремавшую, видимо, в нем склонность к автократии. На раскопках он часто бывал расположен к конфронтации. «Макс был очень капризен и легко выходил из себя», но присутствие Агаты действовало как бальзам. «Ей всего лишь стоило сказать: „Ну, Макс“, — очень спокойным голосом, и он на минуту замолкал, а потом, какова бы ни была причина его гнева, остывал».

Присутствие Агаты Кристи было, конечно, приманкой, привлекавшей внимание к раскопкам и повышавшей их престиж. Это тоже очень подходило Максу. «Макс обожал внимание. На раскопках кто только не побывал: археологи, послы, министры правительства. Это было чрезвычайно интересно. Но я помню Агату на этих мероприятиях: она забивалась в какой-нибудь дальний угол и тихо там сидела. Не думаю, что она нас избегала, просто не принимала участия в разговорах. Всем заправлял Макс… Это была жизнь, которая ему нравилась. Ей же, полагаю, все это было трудно переносить».[455]

Это лишний раз свидетельствует об Агатиной «робости», примеров которой приводят множество в рассказах о ее более поздних годах (в том числе знаменитая история о том, как в 1958 году ее, не узнав, не хотели пропускать в «Савой» на торжественный прием по случаю десятилетия сценической жизни «Мышеловки», и она безропотно ретировалась). Конечно, с годами Агата становилась все больше расположенной к уединению, хотя не всегда обнаруживала неприязнь к публичным мероприятиям. В те времена вокруг британского посольства в Ираке бурлила жизнь — по словам Джоан Оутс, именно этого стало недоставать Максу после революции 1958 года, — и Агата в ней участвовала. «Сегодня мы ведем Светскую Жизнь — коктейль у французского министра и ужин у кого-то из чиновников Британского совета»,[456] — писала она Розалинде из Багдада. И еще: «Вчера мы ужинали в посольстве и познакомились с новым послом — очень энергичным и занятным человеком. В День подарков на „Паутину“ [ее пьеса, написанная в 1954 году][457] приходили целыми семьями, возраст от 11 до 79 лет, и всем понравилось…»[458] Возможно, она делала это ради Макса: всемирно известная Агата Кристи была, в конце концов, его визитной карточкой, — а возможно, «робость» скорее служила ей прикрытием, чем была подлинным свойством характера. Быть робкой иногда полезно. Особенно если человек является объектом повышенного внимания, которое Агате было в тягость. Как, например, случилось в Каире, где она остановилась на несколько дней (и где ей пришлось участвовать «в двух грандиозных посольских приемах»). Хозяева сообщили ей, что прибыли три девушки, которые «видите ли, желают увидеть миссис Мэллоуэн! Когда они узнали, что у нас остановилась сама Агата Кристи, они не могли в это поверить!». Агата описала эту сцену в письме к Розалинде: «Они тихонько гуськом вошли после чая и, выстроившись в шеренгу, застыли молча, не сводя с меня глаз. Очень неловкая сцена…»[459]

За пределами Востока, однако, Агате в какой-то мере удавалось держать дистанцию с собственной славой. «Наверняка она была счастлива находиться подальше от гнета, который испытывала в Англии, — сказала Джоан Оутс. — Помню, едва завидев машину — мы все ненавидели осаждавших нас визитеров, — Агата удалялась в свой крохотный „кабинет“ и запирала дверь. Однажды приехали два молодых финна. Они явились специально, чтобы увидеть Агату Кристи, и не желали слышать никаких отказов. Они знали, что она там, и были полны решимости познакомиться с ней. Войдя в дом, молодые люди обнаружили, что у нее отдельная комната, и стали барабанить в дверь, за которой скрывалась Агата. Когда к вам проявляют подобное внимание, можете себе представить, как приятно находиться в месте, где такое случается по крайней мере нечасто».


Это действительно служило одной из основных причин ее частых отлучек на Восток. На протяжении 1950-х гнет общественного внимания к Агате на родине стал столь тяжким, что Восток приобрел для нее притягательность поистине духовного убежища. «Как прекрасно по утрам выползать на балкон и смотреть на Тигр, — писала она Розалинде, — отдохнуть, сидя под солнцем, обдумать парочку замысловатых убийств, поворошить огонь в очаге и съесть хорошую порцию довольно грубой пищи!» Несмотря на все посольские ловушки, это была более простая жизнь. Она обладала тем обаянием примитива, который Агата изобразила в конце своего раннего романа «Человек в коричневом костюме»: там ее героиня, «молодая цыганка», живет в духовном слиянии с грандиозной южноафриканской природой, и ее ничуть не волнует холодный суперцивилизованный Запад. Что-то привлекало Агату в тамошнем пронзительном воздухе, необузданном климате и улыбчивом арабском фатализме. («Сара наслаждалась его легкой размашистой походкой, гордо-независимой посадкой головы. Только европейские детали его костюма казались безвкусными и неуместными».[460]) Это обаяние она ощутила, впервые посетив Багдад в 1928 году, когда он помог ей перестроиться после кончины ее прежней жизни. Теперь он стал для нее иного рода убежищем. Он приносил очищение. Если Англия грозила одолеть ее, она всегда могла собрать чемоданы и устремиться на Восток. Правда, психоз вокруг ее славы вырос настолько, что за ней могли следовать и до берегов Тигра. Но было еще кое-что, что она каждый год мечтала хоть на время оставить позади; и ей повезло, что к тому моменту на родине у нее была команда людей, которые могли присмотреть за ее делами в обмен на финансовую защиту, которую она им предоставляла. Quid pro quo — услуга за услугу: она получала свободу делать работу, которая обеспечивала их содержание.

Эдмунд Корк теперь большую часть своей жизни посвящал организации жизни Агаты. Агата называла это «Службой Корка»: управляя ее издательскими делами, он одновременно разбирался с арендаторами, устраивал ее путешествия и валютные операции, бронировал места в отелях, покупал театральные билеты на самые разные лондонские представления (желательно во втором ряду партера), делал за нее ставки на Гранд-Нэшнл (и на дерби, если она бывала в отъезде в июне), оплачивал ее счета и пытался — почти неразрешимая задача — улаживать ее налоговые проблемы. «Я полагаюсь на Вас, Эдмунд» — таков был ее постоянный рефрен. Заботиться об Агате неизбежно означало заботиться и о Максе, не только об издании его книги о Нимруде, но и о его личных делах. Например, когда у Макса оказались дела в Париже, Корк забронировал ему номер в отеле «Монталамбер». За все труды Макс отблагодарил Корка замечанием: «Я бы особо никому этот отель не рекомендовал».

Розалинда тоже была включена в орбиту обслуживания матери. В 1949 году она снова вышла замуж — за человека безмерного обаяния по имени Энтони Хикс, который ранее был принят в гильдию адвокатов, но впоследствии плодотворно работал на Агату, что устраивало обоих. Энтони считал Агату «прекрасной тещей» и, как говорили, боготворил Макса (позднее, когда они с Розалиндой стали хозяевами Гринвея, Энтони настоял на том, чтобы спать на старой узкой кровати Макса, установленной рядом с их помпезным двуспальным ложем). Со своим сдержанным юмором, способностью ладить со всеми, острым умом, который он обычно держал при себе, Энтони очень легко вошел в семью. В какой-то мере отгородившись от мира, он сосредоточился на изучении Тибета, ему нравилось так жить.

Их брак с Розалиндой не был браком по любви. В своем обычном сухом тоне Розалинда сообщила Агате письмом, что церемония бракосочетания состоится в Кенсингтонском бюро записи актов гражданского состояния:

«Не думаю, что это кому-либо доставит удовольствие, но вам с Максом придется присутствовать, потом надо будет вернуться домой, чтобы не оставлять надолго собак без присмотра. Наряжаться тебе нет необходимости… Надеюсь, что ты довольна. Думаю, лучше нам поселиться здесь [в Поллирэче]. У него есть кое-какие деньги (больше, чем у меня!), и он даст мне 10 тысяч фунтов, но жить на два дома не может себе позволить… Думаю, ты увидишь, что Мэтью тоже доволен. Он всегда настаивает, чтобы Энтони оставался у нас подольше, и мне не кажется, что он станет ревновать».[461]

После трагического опыта первого брака Розалинда решила выйти замуж скорее из прагматических соображений. В этом, как, возможно, сознавала, она шла по стопам матери. Для нее было большой удачей обрести спутника жизни с легким характером — сама Розалинда легкостью характера отнюдь не отличалась — и разделить с ним тяготы, которые она несла в одиночку с тех пор, как в 1944 году погиб Хьюберт Причард: заботы о Мэтью, о Поллирэче и с годами все больше — о матери. Внимание Агаты всегда было сосредоточено на Максе, она считала своей обязанностью ублажать мужа. Макс же, в свою очередь, позволял Розалинде и Энтони ублажать Агату. Оба были достаточно разумны, чтобы понимать, что это приносит им значительную выгоду и что построить отношения по-другому невозможно, хотя Розалинда, при своем рационализме, прекрасно понимала, что происходит. «Энтони посвятил себя моей матери, — писала она на склоне лет, — помогал ей во всех делах и даже взял на себя заботу о ее садах, потому что Макса такими пустяками беспокоить было нельзя».

В течение 1950-х проблемы, связанные с Гринвеем, со все возраставшей тяжестью ложились на плечи Розалинды и Энтони; лишь финансовая часть оставалась за Агатой.

Когда она уезжала в Ирак, следить за домом и садом должны были Хиксы, что на практике означало необходимость найти добросовестных работников, которым можно было бы доверять. Легче сказать, чем сделать. Агате не нравился главный садовник Гринвея Фрэнк Лавин («Гитлер-Лавин»), но он знал свое дело и всегда собирал богатый урожай призов на выставке цветов в Бриксхеме. Остальные работники, к сожалению, бесконечно менялись. Нет сомнений, что отчасти именно эта ситуация вдохновила Агату на создание образа домоправительницы ее мечты Люси Айлсбарроу, когда она в 1956 году в Нимруде писала «В 4.50 из Паддингтона». В письмах домой она постоянно возвращается к теме слуг, приукрашенный идеал которых определялся для нее пятидесятилетней давности воспоминаниями об эшфилдских слугах: кухарке Джейн, со спокойным достоинством царившей на кухне, и горничных, бесшумно, споро и незаметно двигавшихся по дому. «Что касается Мэйзи, то мне очень жаль, — написала Агата Розалинде в 1948 году, когда та в Поллирэче лишилась своей экономки. — Я так надеялась, что она останется с тобой более-менее на всю жизнь… Что за безрадостный мир».

Уинтербрук тоже требовал присмотра: «Должна сказать, я очень рада, что Смиты там, — писала Агата в феврале 1953 года. — Она такая толстая, уютная и обожает гостей… А он, полагаю, работает и будет продолжать работать в саду в перерывах между бесконечными своими разговорами». Но в том же письме читаем: «Как бы мне хотелось, чтобы уладилось дело и с Гринвеем». Году в 1954-м ей удалось наконец нанять туда надежную супружескую пару по фамилии Гаулер — кухарку и старшего слугу, но случилось это лишь после периода пертурбаций, косвенно спровоцированных самой Агатой. В 1952 году она приняла на службу некую миссис Макферсон, чтобы та в ее отсутствие следила как за домом, так и за садом, а также руководила четой Бристли, работавшей в Гринвее к тому времени уже три года. Отношения между миссис Макферсон и четой Бристли сложились хуже некуда. Бристли не нравилось, что ему указывают, что делать, и он в знак протеста запустил сад до такой степени, что Розалинда была вынуждена сделать предупреждение ему и его (замечательной, надо сказать) жене. После этого предстояло уладить дело с миссис Макферсон. «Мне пришлось поехать в Гринвей, чтобы помочь Розалинде справиться с той гадкой ситуацией, которая там сложилась, — писал Агате в апреле Эдмунд Корк. — Миссис Макферсон оказалась совершенно не тем, что Вам требовалось. Ее представление об обязанностях управляющей состояло в том, что она должна лишь изображать из себя хозяйку имения…» Месяц спустя миссис Макферсон пыталась покончить с собой в доме, где жила, в Ферри-коттедже, стоявшем на земле Гринвея. Когда полиция провела расследование, оказалось, что она была отпетой мошенницей и дошла до полного отчаяния, вдрызг проигравшись на бегах, к тому же имела неоплаченных счетов на общую сумму более восьмисот пятидесяти фунтов. «Полиция желает знать, что в коттедже принадлежит миссис Макферсон, — писал Корк Розалинде. — Судя по счетам, они полагают, что ей не принадлежит абсолютно ничего, кроме одежды…»[462] Среди счетов был внушительный заказ на спиртное, «который миссис Макферсон, безусловно, обязана оплатить сама». За все остальное заплатила Агата. Несчетное количество писем («миссис Мэллоуэн сожалеет…») с приложением чеков было разослано девонским поставщикам.

После этого переполоха Розалинда и Энтони по-настоящему взялись за Гринвей, который следовало поставить на коммерческую основу, чтобы сократить налоги. В сущности, именно грозный налоговый Молох в первую очередь и заставил Агату нанять миссис Макферсон. «Я сказала ей: „Мы должны зарабатывать деньги“, — написала Агата Розалинде, когда проблемы еще только начинались. — Как я могу платить трем работникам [помощникам садовника] при подоходном налоге 19 шиллингов с фунта, не имея никакой налоговой скидки?»[463] Эдмунд Корк сообщал Агате, что «налоговый инспектор настойчиво задает затруднительные вопросы, совершенно очевидно пытаясь доказать, что сады есть не что иное, как просто ее увлечение».[464] В конце концов эта конкретная проблема была решена, и Энтони возглавил фирму «Сады Гринвея», которой была предоставлена налоговая льгота. В 1959 году Агата формально продала Гринвей Розалинде, чтобы избежать налога, хотя продолжала пользоваться им как собственным домом, в то время как Хиксы жили в Поллирэче. Но события в Гринвее были лишь небольшой интермедией в основном сюжете — преследовании Агаты в связи с налоговой задолженностью как в Америке, так и в Великобритании, начавшемся в 1938 году и продолжавшемся то с большей, то с меньшей интенсивностью до ее глубокой старости.

Это было странное и весьма неприятное дело. Сила характера, которую продемонстрировала Агата, продолжая жить и работать под этим тяжким гнетом, удивительна. Возможно, Эдмунду Корку следовало действовать более расторопно и энергично, но он был застигнут врасплох невероятным, стремительно растущим успехом своей клиентки, ведь размах продаж ее книг достигал ошеломляющих масштабов. Тем не менее он пытался разобраться с налоговыми требованиями предвоенных лет, которые возникли словно бы ниоткуда.

Соглашение по американским налоговым претензиям было достигнуто только в 1948 году: сумма долга за 1930–1941 годы была определена в 160 тысяч долларов и уплачена векселями с рассрочкой на десять лет (включая векселя, предполагающие выплату долгов из наследства), однако это был далеко не конец истории. Правительство Великобритании выдвинуло претензии на остаток американских доходов писательницы, который был заморожен на десятилетие и теперь возвращен ей; она остро нуждалась в этих деньгах, но отечественные налоговые власти боролись за них до конца 1954 года.

На протяжении всех 1950-х годов эта проблема возникала снова и снова. Ясности добиться никак не удавалось. Добавочный подоходный налог в те времена был запредельно высок, и в марте 1954-го Агата писала Корку из Нимруда: «Налоговая декларация, посланная мне Хейвеном[465] [невероятно, но именно такова была фамилия ее бухгалтера], потрясла меня до глубины души! Неужели я действительно заработала за год 30 тысяч фунтов? Где все это?!!»

«Действительно ужасно, — писал он в ответ, — что человек может заработать 30 тысяч фунтов и получить так мало. Едва ли подобный факт способен воодушевить автора продолжать работу над книгой, которой ждут не дождутся издатели [она работала над романом „Место назначения неизвестно“]. Короткий ответ на вопрос, где все это, — мистер Батлер… В текущем году налоги составят 25 100 фунтов плюс по 25 800 фунтов за два предыдущих года». В том году удалось наконец решить «с английского конца» изнурительный спор об американских налогах — это означало, что уплаченные в Америке налоги были наконец признаны «расходами, вычитаемыми из суммы, облагаемой налогом» (уже большое облегчение), однако оставалось большое количество долгов на родине. В сентябре 1954 года Корк проинформировал Агату, что ее долг британскому государству составляет около 70 тысяч фунтов. Учитывая врожденное неумение Агаты экономить, он благоразумно перевел приблизительно такую сумму на счет, который называл ее «депозитным счетом номер один». «У меня словно гора с плеч свалилась, — писала она ему, поскольку до того полагала, что на „счете номер один“ у нее всего фунтов двадцать семь. — Вы намеренно скрыли от меня, какое богатство хранится на счете номер один, чтобы я не могла истратить его без Вашего ведома? И очень мудро поступили! А то бы я купила скаковую лошадь и начала собирать конюшню».[466]

Это было весьма ободряющей информацией, и, несмотря на то что речь шла об очень крупной сумме, Агата радовалась, что может ее уплатить, в надежде, что теперь она сбросит наконец с плеч департамент по налогам и сборам. Разумеется, все оказалось не так. В конце 1954 года она писала Розалинде из Суон-Корта, что только что получила от Корка письмо, в котором говорится: «Я беспокоюсь, Агата, страшно беспокоюсь! Я ужасно боюсь, что в будущем году ваш доход составит 100 тысяч фунтов!» При тогдашней налоговой политике правительства это действительно было поводом для серьезной тревоги. «Что-то необходимо сделать, причем быстро. Я говорю об этом уже много лет» — так заканчивалось ее ответное письмо.

План, который Корк обдумывал уже давно — быть может, слишком долго, — состоял в том, чтобы превратить «Агату Кристи» в компанию с ограниченной ответственностью, где Агата будет наемным работником с обязанностью писать романы за зарплату. Ее доход составит приблизительно ту же сумму, которую она получала теперь после уплаты налогов, но правительству достанется куда меньше денег, поскольку компания будет обязана платить лишь налог с дохода по стандартному тарифу. В 1955 году был создан Фонд доверительной собственности Кристи. Доверительные собственники выкупили сто акций компании, получившей название «Агата Кристи лимитед» и контролируемой самой Агатой. В 1957 году была создана компания «Авторские права Кристи», призванная печься о соблюдении авторских прав почти на все произведения Агаты (за собой она оставила право распоряжаться лишь двадцатью книгами и рассказами). Это снимало возможные проблемы после ее смерти: в ином случае ее авторские права могли быть оценены в сумму около 20 миллионов фунтов — как это было с авторскими правами Бернарда Шоу, — если бы власти решили умножить доход от дорогостоящих прав (например на «Свидетеля обвинения») на количество написанных ею рассказов.

В сущности, Агате пришлось раздать все, что она могла, способом, оптимальным для нее самой, чтобы не отдавать департаменту налогов и сборов. К тому времени она уже подарила права на «Мышеловку» и «Игру зеркал» Мэтью, на «Карман, полный ржи» — БША и на публикации в периодике рассказа «Святилище» — Фонду Вестминстерского аббатства, но все это было сделано не столько ради ухода от налогов, сколько по доброте. Теперь она передала права на фильм «Свидетель обвинения» Розалинде, на роман «Хикори-дикори» — двум племянникам Макса, Джону и Питеру Мэллоуэнам, учредив фонд для оплаты их образования; определенные суммы она отчислила семейству Бомер (родственникам ее матери), своим крестникам и Шарлотте Фишер. Она жертвовала на благотворительность домам престарелых, а позднее учредила Детский фонд. Права на рассказ «Ошибка Гриншоу»[467] она отдала Эксетерской епархии, чтобы та расплатилась за витраж для церкви в Чарстон-Феррерз, неподалеку от Гринвея, прихожанкой которой она являлась. Агата по натуре была чрезвычайно щедрым человеком, но теперь ей еще и приходилось быть таковой.

С самого начала она испытывала сомнения относительно придуманной ее помощниками схемы: «Надеюсь, это не противоречит этике? В наши дни бывает так трудно разобраться».[468] Находя свои налоговые счета абсурдными, доказывающими непомерную алчность правительства, она никогда даже не рассматривала возможности уклониться от налогов, сменив гражданство, или прибегнуть к уловкам в отношениях с департаментом налогов и сборов. Поэтому подсознательно ей было неловко хитрить и изворачиваться с собственными деньгами. Почему должно быть так? На пороге семидесятилетия она продолжала очень усердно трудиться и не по своей вине вынуждена была играть в абсурдную игру с налогами, стараясь не пасть жертвой собственной невероятной популярности. Она хотела оставаться честной. «Со всеми этими текущими рекой деньгами и работой, которая дается все тяжелее, жизнь стала куда хуже, чем была, когда мы имели всего четыреста фунтов в год и я каждый день гуляла в парке с коляской»,[469] — писала она Корку.

Он, разумеется, действовал исходя исключительно из интересов Агаты, как он их понимал, и прилагал все возможные усилия, чтобы создать наилучшую схему. В этом ему помогал Энтони с его блестящими «юридическими мозгами». Он наряду с Корком и Розалиндой должен был стать одним из доверительных собственников. Отчасти в этом и заключалась загвоздка. Вся схема — которая, по сути дела, осуществлялась без участия Агаты и в которой она занимала место лишь «наемного раба на зарплате», как она это называла, — была выгодна отнюдь не ей. «Это по-настоящему огорчает Розалинду и Энтони», — писала она Корку в 1956 году. К тому же чудовищная неловкость состояла в том, что пришлось сообщить Агате: чтобы система заработала, она должна прожить еще пять лет. «Как цинично это звучит, — писал Корк. — Махинации с налогами всегда выставляют людей в бесчеловечном свете. Но пожалуйста, поверьте, в том, что касается нашей дорогой Агаты, мы не бесчеловечны».[470] Она прекрасно понимала их смущение («Дорогой Эдмунд, Кукла сделает все от нее зависящее, чтобы прожить еще пять лет»), но ей вся эта затея очень не нравилась, и она хотела отмежеваться от нее насколько возможно.

«Все сложности оставляю Вам и Энтони, которого, подозреваю, они могут даже воодушевлять. На Розалинду можно рассчитывать как на тормозной рычаг, смазанный безукоризненным пессимизмом.

Не расстраивайтесь слишком сильно из-за всего этого. Я всегда знала, что в налоговых делах кости выпадают в пользу лишь одного игрока».[471]

Розалинде и Энтони Агата писала: «Вся эта затея предпринята ради вашего блага, не моего, поскольку средства, обеспечивающие мое существование (и роскошное существование!), остаются более-менее неизменными. А посему, если вы не заинтересованы по-настоящему и не считаете это дело благородным, оставьте все как есть. [Но] если вы оба полагаете, что вероятные хлопоты и осложнения того стоят, тогда — вперед! Лично я не намерена не только беспокоиться о чем бы то ни было, но даже и вникать в это. Считаю, что это целиком ваше дело».[472]

Письмо было переслано Корку как свидетельство безразличия Агаты. «Я решительно не готов продвигаться вперед до тех пор, пока наша схема не получит Вашего безоговорочного одобрения, — написал он ей. — Ее осуществление возможно лишь при условии Вашего полного доверия ко мне и Энтони…»[473] Он не переставал верить, что создание компании необходимо, но отчаянно хотел, чтобы Агата была довольна затеянным предприятием, хотя в глубине души знал, что это не так. Тем не менее она согласилась со схемой.

«Задетая тем, что была названа безразличной (не вами — Энтони), я послала возмущенную телеграмму, отвергающую обвинение. Покладистая — да, но не безразличная… Ладно, оставьте сомнения, Эдмунд, я знаю, что Вы делаете все возможное для моего финансового благополучия (и покоя!), и полностью доверяю Вам и Энтони, тем более что я сама всегда побуждала Вас придумать что-нибудь в этом роде, разве не так? Поэтому не давайте тревогам слишком омрачать Ваше чело».[474]

Но она оказалась права, сомневаясь в том, что придуманная схема защитит ее. В 1957 году департамент по налогам и сборам снова зашевелился. Он оспаривал правомочность передачи налогового бремени по доходам от прав на издание произведений Агаты, которые составили около 120 тысяч фунтов, в руки доверительных собственников. Надо признать, что схема, согласно которой утверждалось, будто Агата «умерла как автор» в 1955 году и возродилась всего лишь как наемный служащий компании с рядовым налоговым индексом, действительно вызывала сомнения. Сначала департамент согласился с подобным изменением ее статуса, потом, как выразился Корк, «передумал легко, как это может делать только корона». Так же как после дела Сабатини в 1938 году, для Агаты начался кошмар налоговых проблем в Америке, в Англии над ней нависла новая угроза ввиду прецедента, ждавшего судебного решения, — на сей раз речь шла об авторских правах покойного писателя Питера Чейни; дело завершилось лишь в конце 1964 года.

Тем временем Корк решил действовать дальше. После успеха «Свидетеля обвинения» возник большой интерес к нему со стороны киноиндустрии; перспектива сотрудничества с Эм-джи-эм казалась простым способом откупиться от налоговиков, если такая необходимость возникнет. Сделка оказалась неудачной. По словам Мэтью, книги Агаты «были просто отданы первому, кто сделал предложение».[475] В начале 1960 года компания Эм-джи-эм заплатила 75 тысяч фунтов за права на экранизацию и телепостановку; в то время ожидалось, что доход — который должен был быть разделен пополам между Эм-джи-эм и «Агатой Кристи лимитед» — будет приличным. И снова Агата усомнилась, и снова оказалась права. «Надеюсь, из-за соглашения с Эм-джи-эм не будет „разбитых сердец“… Но чему быть, того не миновать! И потеряв в деньгах, можно избавиться от забот. Только не надрывайте из-за этого свое сердце, Эдмунд, дорогой…»[476]

В Эм-джи-эм на роль мисс Марпл взяли Маргарет Рутерфорд, которая на первый взгляд совершенно не подходила для нее по своим физическим данным — крупная, с грузной подпрыгивающей походкой, лицом, которое кто-то сравнил с яйцом-пашот, — но при этом с подобающе мягким голосом и чисто английским дамским обаянием. Как написал Розалинде Корк, «она гораздо больше похожа на мисс Марпл, чем иные лишенные простоты американские кокетки, которых нам предлагали. У Эм-джи-эм есть виды на Рутерфорд и на будущее, так что можно надеяться на долгую и прибыльную экранную жизнь мисс Марпл». Первый фильм, «Она сказала: „Убийство“», вышедший в 1961 году, являлся экранизацией «В 4.50 из Паддингтона». Он имел хорошие сборы, но у Агаты были основания написать Корку после семейного просмотра фильма в кинотеатре «Ригал» в Торки: «По правде сказать, фильм весьма слабый! Я так и думала тогда, вечером, в Лондоне, но не могла сказать этого в присутствии Маргарет Рутерфорд, тем более что она-то как раз очень хороша. Я подумала: может, у меня сложится другое впечатление, если я еще раз посмотрю фильм в настоящем кинотеатре, с публикой? Но нет, решительно нет».[477]

Агате нравилась Маргарет Рутерфорд, она восхищалась ею и посвятила ей «И, треснув, зеркало звенит». «Поверьте, для меня это момент величайшей в жизни гордости, — с трогательной искренностью написала ей Рутерфорд. — Я рада, что Вам понравилось мое исполнение, поскольку никто, кроме Вас, по-настоящему не знает, какая она, „мисс Марпл“. Я лишь с полным доверием отдала себя в ее руки, и она сделала остальное… Она сделала меня очень счастливой!» Пикантность ситуации состояла в том, что, хотя актриса выражала горячее желание продолжать работу, Агата предпринимала все возможное, чтобы остановить съемки фильмов. Ее мнение о картине «Она сказала: „Убийство“» («весьма слабый») было пустяком по сравнению с тем, что она думала об «Убийстве на скаку» — крайне вольной интерпретации романа «День поминовения», действие которого в фильме по непонятной причине перенесено в школу верховой езды, и о «Самом подлом убийстве» — еще более вольной интерпретации романа «Миссис Макгинти с жизнью рассталась».[478] Когда Агата ясно дала понять, что она думает по поводу излишних вольностей в обращении с ее текстами, Эм-джи-эм не нашла ничего лучшего, чем выйти с фильмом «Убийство: аврал!», в котором мисс Марпл действовала на корабле военно-морских сил и который вообще не имел ничего общего ни с одним из сюжетов Кристи.

После этого студия принялась за Пуаро, которому уготовила реинкарнацию в облике усатого старого развратника — его роль исполнял Зеро Мостел. Были сняты также «Убийства по алфавиту»[479] — с Тони Рэндаллом в роли Пуаро и Маргарет Рутерфорд в роли мисс Марпл, на этом все и закончилось. Поначалу у Агаты сложились дружеские отношения с Лоренсом Бэчманном, представителем Эм-джи-эм, который нанес ей визит в Гринвее и очень ей понравился, поскольку и он, и его жена обожали собак (Агата к тому времени обзавелась собственным манчестерским терьером по кличке Трикл из помета 1955 года, которого Розалинда подарила матери, поскольку он не ладил с ее шитсу). Бэчманн заверил Агату, что экранизации — хотя они неизбежно и будут несколько отклоняться от оригинального сюжета — не расстроят ее и не поставят в неловкое положение. Так что она была готова даже к существенным изменениям. «Не думайте, что я расстроена фильмом «Она сказала: „Убийство“», — писала она Корку. — Вовсе нет! Он более-менее соответствует тому, чего я и ожидала».[480] Но на премьере «Убийства на скаку» она присутствовать отказалась и не без язвительности написала Бэчманну по поводу переноса места действия в школу верховой езды: «Смотрите не убейте Маргарет Рутерфорд, заставляя ее слишком много заниматься спортом на свежем воздухе».[481] Но больше всего ее расстроило название фильма «Убийство: аврал!». «Возвращаю Вам эту чепуху! — написала она Пэт Корк (дочери Эдмунда) по прочтении сценария в марте 1964 года. — Почему, черт возьми, Эм-джи-эм не может писать собственные сценарии, снимать Маргарет Рутерфорд в роли некой старой дамы, скажем мисс Сэмпсон, получать массу дешевого удовольствия и оставить в покое мои сочинения?» Об этом не могло быть и речи. В Эм-джи-эм очень ценили ее книги; только вот почему при этом они сделали все, что могли, чтобы погубить все то, что в них действительно ценно?

«Для меня было шоком обнаружить, что у Эм-джи-эм есть право писать собственные сценарии по моим книгам и на свой вкус переделывать моих персонажей. Этого ни я, ни Розалинда не знали…

Едва ли может быть большее несчастье для автора, чем видеть характеры своих героев полностью извращенными. В конце концов, у меня как у автора есть некоторая репутация… Я испытываю отвращение и стыд от того, что сделала, согласившись сотрудничать с Эм-джи-эм. Моя вина. Иногда делаешь что-то лишь ради денег, а этого делать не следует, потому что ты как человек уже являешься неотъемлемой частью своей литературной целостности. Раз попав в ловушку, из нее уже не вырвешься. И это одно из тошнотворных явлений нашего времени… Я держалась до семидесяти лет, но в конце концов пала.

Если у них есть право до бесконечности писать эти свои сценарии, мы действительно в ловушке. Но я все же надеюсь, что это не так».

Письмо было адресовано Лари Бэчманну, который, извиняясь за «трудности с „Убийством: аврал!“» и пытаясь приободрить ее насчет «Убийств по алфавиту», писал: «Прошу Вас, не сомневайтесь, что в целом концепция характера Эркюля Пуаро такова, что она не нанесет ущерба Вашей гордости за создание этого всемирно известного образа… Мы не сделаем его беспутным, „охочим до юбок“, сомнительным или мелким персонажем».[482] («Сколько ни повторяй „халва“, во рту слаще не станет» — так начинался ответ Агаты, и если он мог лишь смутить Бэчманна, то дальнейший текст письма не оставлял никаких сомнений: «Я по-прежнему сомневаюсь, что у Вас действительно есть право действовать так, как Вы действовали до сих пор».) Корк изо всех сил старался сдерживать дальнейшие эксцессы со стороны Эм-джи-эм, но это была битва, обреченная на поражение, и он это понимал: «Ни одна кинокомпания не поступится правом на неограниченный контроль над текстом», — писал он Энтони в мае 1964-го. Однако Агата тоже была упряма. Фильмы становились раз от разу все хуже, фактически они начинали позорить ее, и не оставалось ни малейшей надежды, что Эм-джи-эм когда-нибудь начнет относиться к ее книгам хоть с каким-то уважением. Положение было патовым. В июле 1965 года Корк сообщил, что «Эм-джи-эм больше не планирует фильмов, поскольку считает нецелесообразным работать дальше, не имея более гибкого соглашения относительно адаптации текстов, чем то, которое мы готовы им предоставить». Розалинде он написал: «Какое облегчение освободиться от Эм-джи-эм…» Компания поручила Агате написать сценарий по «Холодному дому» Чарлза Диккенса — одному из ее любимых романов. За этот сценарий ей — точнее, «Агате Кристи лимитед» — в 1962 году заплатили 10 тысяч фунтов. Сама по себе работа доставляла ей истинное наслаждение, но ее мучили постоянные вмешательства. «Она говорила, что ни одна работа не сопровождалась для нее такой головной болью, как эта»,[483] — писал АЛ. Роуз. Фильм по ее сценарию так и не сняли.

Таким образом, альянс с Эм-джи-эм не принес ожидавшихся дивидендов. А дело Чейни, которое с 1957 года все еще ждало своего решения, действовало против нее. В ноябре 1964-го Корк написал ей: «Излишне говорить, как прискорбно было мне сообщить Вам вчера вечером, что мы проиграли наш иск против особых уполномоченных». Вследствие этого она оказалась должна от 100 до 125 тысяч фунтов — такова была ставка по задолженности с 1955 года. «Боюсь, Агата будет потрясена, когда осознает, какие суммы стоят на кону», — писал Корк Энтони; сам он был чрезвычайно этим расстроен и пребывал в отчаянии от того, что не сумел ее защитить.

Он пытался приободрить Агату: «По моим подсчетам, выручки за авторские права, которые мы приберегли на всякий случай, должно с избытком хватить», — уверял он ее, но, разумеется, при ставке налога 18 шиллингов с фунта на доход от продажи авторских прав рассчитывать не приходилось. Призрак банкротства снова поднял голову. «Вы останетесь безоговорочно платежеспособной», — старался утешить ее Корк, но это откровенно неправдоподобное предположение не выдерживало критики. «Я более чем когда-либо уверен, что будет найдено решение, которое не коснется кубышки и не заставит Вас хоть как-то изменить свой образ жизни. Если Вы сами решите несколько сократить расходы, тогда другое дело!»[484]

Это была отчаянная битва. Хотя ничьей вины в том не было — если не считать грабительского департамента по налогам и сборам, — для Агаты ситуация оказалась жестокой. Решение виделось в иске, но иск был проигран. Чем больше денег выплачивалось, тем больше требовалось. В молодости Агата обладала стойкостью, позволявшей противостоять подобным ситуациям, которые с безжалостной неотвратимостью преследовали ее всю жизнь. Но в семьдесят лет справляться с ними стало трудно, хотя внешне она держалась мужественно.

«Теперь, когда недоброй памяти финансовый год завершился [писала она Корку в марте 1966 г.], не будете ли Вы любезны прислать мне отчет по моим счетам, чтобы я знала, каково мое положение и почему — я ведь понятия не имею, как или что трачу. И это меня беспокоит. Так что окажите любезность, поскольку у Вас в руках есть цифры, а у меня нет. Пока я не могу сказать, что 1966 год был удачным… Благодарю Вас за приложенные к письму счета. Не могу не пожаловаться на Медли [один из ее юрисконсультов]! Разговоры, разговоры, разговоры, возражения — и никакого положительного результата!»

В октябре в Сомерсет-Хаусе состоялась встреча, во время которой сумма ее задолженности была определена почти в 200 тысяч фунтов, но также достигнуто соглашение о том, что она может продать сохраненные ранее за собой авторские права компании «Агата Кристи лимитед» за 150 тысяч без уплаты налога. Агата находилась в тот момент в Америке и в письме из Принстона написала:

«Было приятно получить от Вас письмо, хотя должна признать, что я далеко не разделяю Вашего необъяснимого ликования!.. Если люди из налогового ведомства разрешают мне продать мои авторские права компании „Агата Кристи“, то уж они позаботятся, чтобы почти вся вырученная сумма пошла на уплату обычного подоходного налога, — и, без сомнения, так и будет! Почему бы нет? Это их работа. Нет, я не вижу повода для радости.

Мы здесь прекрасно проводим время…»

В конце концов своего рода решение было найдено, когда 51 процент акций «Агата Кристи лимитед»[485] был продан в 1968 году. Покупателем стала «Букер Макконнелл» (компания, учредившая в 1972 году Букеровскую премию), дочернее предприятие которой точно так же выкупило контрольный пакет на авторские права Яна Флеминга, включая права на все книги о Джеймсе Бонде. К 1972 году Букер заинтересовался также теми правами, которые находились в распоряжении компании «Авторские права Кристи».[486] После этого компания одолжила Агате сумму, которую та задолжала департаменту по налогам и сборам, под залог авторских прав, которые она продолжала удерживать за собой. Вот так получилось, что в восемьдесят с лишним лет Агата Кристи оказалась персональной должницей компании «Букер Макконнелл», освободившись, правда, наконец от обязательств по отношению к департаменту налогов и сборов, скинув с себя груз, который давил на нее — к концу жизни давил чудовищно — более тридцати лет. То, что называли загадкой ее завещания, а именно тот факт, что она оставила после себя всего 106 тысяч фунтов, на самом деле никакой загадкой не было. Просто все остальное у нее отняли.


Позиция Розалинды всегда была сложной — как и все в отношениях между ней и матерью. Для начала следует признать, что ее точка зрения на творчество матери была далека от открытости. Как и Агата, она ненавидела публичность (потому что с 1926 года тоже жила с осадком в душе и по натуре была человеком приземленным и подозрительным к пустым комплиментам), а что могло завораживать публику и вызывать духов прошлого больше, чем слова «Агата Кристи»? Романы, написанные под псевдонимом Мэри Вестмакотт, были откровенно автобиографичны, что заставляло Розалинду в зрелые годы с раздражением, подчеркнуто решительно отрицать это, — по словам ее сына, она бы предпочла, «чтобы они никогда не были напечатаны». Пьесы Агаты шли повсюду, но премьеры Розалинда ненавидела всей душой. «Она не гордилась матерью и тем, чем та занималась».[487]

Вовсе не удивительно, что Розалинда испытывала обиду — слишком глубокую, чтобы признаться в ней даже себе: ведь именно из-за карьеры Агаты в душе девочки запечатлелся образ вечно отсутствующей матери, каковой Агата, несомненно, и была. В глазах Розалинды работа Агаты отчасти была причиной и того, что распался ее брак с Арчи («Она слишком часто оставляла его одного…»). Портрет же самой Розалинды, нарисованный в «Неоконченном портрете» и в меньшей мере в романе «Дочь есть дочь», был столь вызывающе трезвым, что, читая эти книги, невозможно отрицать: в первую очередь Агата была писателем и лишь во вторую — матерью.

К Мэтью Агата относилась совсем по-другому. Она безумно любила его с самого начала за счастливый оптимизм характера. Остроту этой любви добавляла гибель Хьюберта Причарда и безотцовство Мэтью. Ее льющееся через край восхищение «чудесным мальчиком» резко контрастировало с холодным, ироничным отношением к Розалинде («Маме не следует сдерживать себя, если у нее возникнет желание написать мне, — писала Розалинда Мэтью. — Скажи ей это»).

Подсознательно преувеличенное восхищение внуком могло быть направлено против Розалинды. Агата не первая, кто поступал подобным образом: женщины, которые в свое время держались отстраненно от собственных детей, довольно часто становятся истово преданными бабушками, словно бы желая доказать детям, что материнские чувства им не чужды. Однако нет сомнений, что Мэтью Агата действительно считала более родственной душой, нежели Розалинду.

И когда он был веселым мальчиком в Итоне, и когда — красивым юношей в Оксфорде, она наслаждалась его обществом: отвозила в школу в своем «роллс-ройсе», наблюдала, как он играет в крикет в Лорде, могла внезапно увезти его в Стратфорд («Я беру с собой Мэтью, — писала она Розалинде. — Сообщаю тебе это, а не прошу разрешения, потому что ты поднимешь шум и скажешь „нет“», — и вместе с ним предавалась их общей любви к Вагнеру в Бейруте. Во многих отношениях он действительно гораздо больше напоминал Агату, чем мать (хотя внешне был похож на Розалинду и Арчи). Розалинда не излучала радости жизни. Она ничего не могла поделать с собой и относилась к сыну скептически. «Мой бедный маленький дурачок», — назвала она его в письме к Агате в 1944 году. Избытком материнских чувств она не страдала. «Агате иногда с ужасом казалось, что Розалинда любит своих собак больше, чем Мэтью», — сказал Джон Мэллоуэн (не без иронии, учитывая, что песика Питера сама Агата называла своим «ребенком»), но на самом деле, как многие люди, демонстративно подчеркивающие свою любовь к животным, Розалинда была отнюдь не бесчувственна к людям, только ей было трудно это показать. В детстве она очень тосковала по отцу, но была вынуждена скрывать это. Она пыталась завоевать внимание матери ерническими или грустными письмами, но проиграла Максу. И, став взрослой, она продолжала играть в семье странную роль еще молодой и очень привлекательной женщины, живущей пусть и в полном согласии, но в браке по расчету, не имеющей права произнести вслух имя отца, живущей с матерью, для которой она должна была вечно оставаться служанкой. И в чем же среди всего этого заключалась ее собственная жизнь?

В то же время Розалинда была законченным прагматиком (еще одно различие между ней и матерью) и прекрасно понимала, что Агатины книги обеспечивают им всем безбедное существование. Если у них с Энтони были проблемы с Гринвеем, то они ведь и владели Гринвеем; если им приходилось беспокоиться о том, как поступить с деньгами, то ведь они и имели деньги. Так что роль служанки оказалась единственно возможной.

Но обида Розалинды опасно давала себя знать, когда речь шла о компании «Агата Кристи лимитед», хотя та и на свет-то появилась ради ее собственного блага (а также блага ее мужа и ребенка). В соответствии с уставом компании Агата была наемной работницей с ежегодным жалованьем. В письмах к Розалинде Корк шутливо называл Агату «нашей служащей», в сущности, чтобы подчеркнуть, что на самом деле она оставалась ее полноправной хозяйкой. А вот Розалинда никаких угрызений совести не испытывала. «Я рада, что „Агата Кристи лимитед“ заработала кое-какие деньги, и искренне надеюсь, что не все они будут выплачены нашей Рабыне-на-зарплате!»[488] Звучит тоже как шутка, но это не шутка. «Надеюсь, Вы не выплатите слишком большую часть из этих 14 тысяч фунтов моей матери в виде зарплаты!»[489] — писала она Корку, который сообщил ей, что доход компании по итогам первого года работы составил именно такую сумму. К 1958 году компания накопила 45 тысяч; Корк предложил поднять жалованье Агаты с 5 до 7,5 тысяч. «Я нахожу эту идею очень плохой, но, если Вы думаете, что это будет приемлемо при подоходном налоге 5 тысяч фунтов и ежегодных расходах 3 тысячи, придется обдумать Ваше предложение…»[490]

В некотором роде было правдой, что ежегодное жалованье являлось формальностью, соблюдавшейся, чтобы выполнять условия схемы минимизации налогов. Агата по-прежнему получала деньги от продажи авторских прав, хотя они, как и все остальное, чем она владела, потенциально могли быть отняты департаментом по налогам и сборам. Тем не менее отношение Розалинды было удивительным, и Корка оно озадачивало. Когда «Агате Кристи лимитед» заплатили 10 тысяч за сценарий «Холодного дома», он осторожно намекнул, что «было бы правильно [со стороны компании] выразить благодарность Агате, выплатив ей пять тысяч».[491] В ответ пришло такое письмо: «Я неуверена, как, полагаю, Энтони уже сообщил Вам по телефону, что моей матери следует выплатить лишние деньги, и должна подумать об этом. Хотя я рада, что компания получила 10 тысяч!»[492]

Розалинда согласилась, что Агате нужна новая машина; до того издательство «Коллинз» подарило ей огромный «хамбер», но с ним были одни неприятности. Однако Корку понадобилось немалое время, чтобы настоять на необходимости выплатить Агате эти дополнительные 5 тысяч фунтов.

И все же, несмотря ни на что, Розалинда всегда защищала мать. В феврале 1957 года она писала Корку о статье, которая появилась в «Дейли мейл»: «Я чрезвычайно расстроена из-за упоминания в ней ее исчезновения. Там сказано [о некой исчезнувшей женщине]: „Не уверен, что она не играет с нами в Агату Кристи“. Не знаю, можете ли Вы заявить по этому поводу какой-нибудь протест, но я очень сердита и знаю, что маме это не понравится… Я действительно очень расстроена». События 1926 года всегда были для Розалинды болезненным воспоминанием — по смешанным причинам, разумеется. У нее самой было много оснований обижаться из-за них на обоих родителей, и ей приходилось всегда поддерживать полувымышленную «официальную» версию. В то же время, как только этот сюжет всплывал, она поднималась на защиту матери. Ей было невыносимо, когда Агату порочили или насмехались над ней; она слишком хорошо помнила, как сильно та страдала тогда, и ей причиняло почти физическую боль, если эти страдания выставляли ничтожными. «Неприкасаемый сюжет», как назвала его Джоан Оутс, был оселком, на котором испытывали каждого, прежде чем позволить переступить «персональный Розалиндин порог». Перед любым, кто считал тогдашнее поведение Агаты обманом или желанием сделать себе рекламу, дверь ее дома захлопывалась. Джудит Гарднер была подругой детства Розалинды; ее мать, Нэн Кон, — подругой Агаты; когда в 1959 году Нэн умерла. Агата написала Джудит: «Если когда-либо тебе понадобится помощь или совет старшего, я всегда в твоем распоряжении, и ты можешь считать меня в некотором роде своей матерью». Тем не менее в 1996 году Джудит стала сотрудничать с Джаредом Кейдом в его работе над книгой, которая претендовала на раскрытие тайны исчезновения Агаты и в которой оно безоговорочно называлось рекламным трюком. Розалинда, которая сочла поведение Джудит объявлением вендетты ее семье, была потрясена и испытала омерзение к поступку бывшей подруги. Как ни странно, сама Агата, узнав в 1960 году, что журналист Ричи Колдер собирается писать книгу, в которую должны были войти его «воспоминания» о том, как Агату обнаружили в Харрогите, отреагировала вяло. Агата писала Эдмунду Корку: «Вы, наверное, беспокоитесь, что это дошло до моих ушей, но, в конце концов, это ничем не хуже того, что дает всходы каждые несколько лет. Так какой смысл поднимать шумиху на этот раз?» Отчасти это могло быть бравадой, но, так или иначе, Розалинда всегда старалась, чтобы подобные слухи обходили Агату стороной.

Точно так же она упорно стояла на страже интересов творчества матери. Она яростно отбивала атаки на ее книги, которые часто случались и после смерти писательницы, хотя успех их был таков, что они не нуждались в защите и можно было бы спокойно предоставить кому угодно говорить что угодно. Но Розалинда чувствовала, что жизнь и творчество Агаты Кристи часто извращают, как в передаче «Я обвиняю» Четвертого канала, которая ее очень разгневала.[493] До собственной смерти в 2004 году Розалинда чувствовала себя обязанной защищать книги матери. Даже перестав быть влиятельным лицом в компании «Агата Кристи лимитед», она ополчалась на многое, что делалось от имени компании, протестовала против адаптаций, которые казались ей абсурдными, неприемлемыми и недостаточно уважительными к оригиналам. Превосходный телесериал Би-би-си с Джоан Хиксон в роли мисс Марпл заслужил ее восторженную похвалу; сериал Ай-ти-ви «Пуаро» в целом одобрен, но она не могла понять необходимости все же встречающихся в нем неточностей. Розалинда была уверена: чем ближе интерпретация к оригиналу, тем лучше, и в общем была права. Но ее уверенность зиждилась исключительно на преданности матери и убежденности, что так хотела бы сама Агата.

Она помнила, например, в какое отчаяние повергали мать экранизации Эм-джи-эм. Агата пыталась не принимать это близко к сердцу, но на самом деле ее это очень глубоко задевало, и в марте 1964 года Розалинда написала Корку:

«Я чувствую свою личную ответственность, и мне стыдно за наше соглашение с Эм-джи-эм. Лари Бэчманн знал, что он не прав как с юридической, так и с моральной точки зрения в том, что касается этого фильма… Вы можете сказать, как постоянно говорили все последние дни, что это хорошие деньги, но я пребываю в смятении (и искренне огорчена тем, что Вы не разделяете моих чувств) оттого, что мы действительно подвели мою мать в этом деле».

А вот из письма, написанного в 1965 году: «Меня очень тревожат налоги моей матери… Главное опасение касается моей матери… Она неважно выглядит, и я знаю, что все это ее очень беспокоит».[494]

Возникало ощущение, будто Розалинда чувствует свою вину перед Агатой: не только из-за того, что матери приходится тяжело трудиться ради их общего благополучия, но и из-за того, что у нее самой вызывает отвращение работа, за которую она, казалось бы, должна быть только благодарна. Чтобы Агата могла писать, Розалинда должна была помогать ей управляться со всем остальным. Так сложилась жизнь, и это порождало в душе Розалинды смешанные чувства, о которых она, будучи таким человеком, каким была, не только не говорила вслух, но даже не позволяла себе думать. Тем не менее ее постоянное стремление оградить Агату отчасти все же было связано с чувством вины: защищая мать, она пыталась избавиться от этого чувства и доказать самой себе, что оно ложно.

Чем старше становилась Агата, тем больше оберегала ее Розалинда. А после смерти матери она вообще превратилась в разъяренную львицу и без малейших колебаний бросалась защищать ее и как женщину, и как писательницу. «Даже при том, что я ее дочь, я уверена, что она была исключительной личностью!»[495] Так же как мать, Розалинда являлась продуктом своего времени, в котором было не принято проявлять слабость на людях, но в отличие от матери обладала незаурядной способностью принимать все, чем огорошивала ее жизнь, спокойно и относиться ко всему просто как к данности. Она была дочерью Агаты Кристи, что влекло за собой как хорошее, так и плохое. И это был просто факт.

Ее называли «ущербной», «трудной»… Едва ли она сама узнала бы себя в таких описаниях, да они и впрямь не имели почти никакого отношения к отзывчивой, очень умной, прямой в высказываниях женщине, какой она была в преклонном возрасте. Это правда, что в наши дни ее детство кажется непоправимо отравленным: она не имела возможности регулярно общаться с отцом; месяцами была предоставлена сама себе, пока мать путешествовала; оказалась отодвинута на второй план, уступив место отчиму, который по возрасту годился в мужья ей самой. Правда и то, что ее зрелые годы, после смерти Хьюберта, на самом деле ей не принадлежали и доставляли не много радости. Но ведь правда и то, что она прожила славную жизнь благодаря успеху матери. Так уж сложилось. И вместо того чтобы ворошить это, не лучше ли было пропустить добрую порцию джина (в отличие от матери Розалинда не была трезвенницей — говаривали, что жизнь в Гринвее вращалась вокруг стакана) и жить дальше.

Что касается Агаты, то ей всегда было трудно выразить свои чувства словами, когда речь шла о Розалинде. Письма, которые она слала ей с Востока в 1950-е, всегда выдержаны в одном и том же тоне: «Возможно, ты будешь скрежетать зубами, читая это, но я веду здесь очень приятную жизнь», — писала она из Багдада. И еще, после посещения Туниса: «Тебе повезло, что ты не родилась в карфагенские времена. Они приносили в жертву своих первенцев! Здесь тысячи и тысячи ям, заполненных выбеленными маленькими косточками!» В то же время она с нетерпением ждала писем от дочери: «Почтальон, доставивший письмо от тебя, был потрясен моей реакцией»; «Я здесь уже больше трех недель, а от тебя — ни единого слова. Это уж чересчур!»

В 1955 году на раскопках Агату свалила болезнь, которую Макс описывал Розалинде как «внутренний озноб» (на самом деле это была весьма неприятная инфекция), и ее три с половиной часа везли в больницу в Киркук. Оттуда она написала: «Что за мерзкий ты корреспондент! Я очень недовольна. Теперь, когда я являюсь всего лишь служащей компании, нужно создавать мне хорошее настроение и проявлять по отношению ко мне большую доброту, чтобы я могла работать!!!.. С большой и искренней любовью к тебе, несносная ты девчонка».[496]

Агата знала, что она перед Розалиндой в долгу, и тоже чувствовала свою вину: ее поведение в 1926 году повлияло на жизнь дочери, причем отнюдь не так, как та хотела бы. Она по-прежнему считала, что ее развод был большой ошибкой и что в каком-то смысле виновата в нем она сама; она знала, что Розалинда видится с Арчи, и была благодарна ей зато, что она делает это тайно. Сознавала она и то, что ее второй брак отодвинул Розалинду на второй план и что дочь стоически поддерживает огонь в домашнем очаге, пока они с Максом живут как хотят.

В то же время Агата отдавала себе отчет — а как могло быть иначе? — что деньги, которыми оплачивалось все, принадлежат ей, и это порой делало ее поведение диктаторским. Скромная на первый взгляд, она могла быть и властной — не со всеми, но (довольно часто) с Корком и (иногда) с Розалиндой. В зените оглушительной славы она проявляла склонность распоряжаться своими делами с раздражающей беззаботностью. «Съезди как-нибудь в Гринвей и посмотри, как там дела. (Только не выходи из себя и не „создавай проблем“!..) Самое главное, чтобы никто не писал и не беспокоил меня!» Она предоставляла Розалинде и Энтони разбираться с Гринвеем («Скажи Энтони, что гнуть спину, дергая латук, — лучшее средство от его болей и скованности в спине», — писала она из Нимруда) и в глубине души считала, что это правильно и справедливо. Но там же, в глубине души, шевелилось и иное чувство. Во время ее визита в Поллирэч случилась ссора из-за Гринвея, и у защищавшей дом Агаты, по ее собственному выражению, «снесло крышу». После отъезда она написала Розалинде письмо с извинениями:

«Признаюсь, что испытываю чувство вины из-за Гринвея. У тебя, Энтони и Мэтью есть Поллирэч с очаровательным домом и садом. У Макса — Уинтербрук с его книгами и рекой. И только я цепляюсь за Гринвей, потому что так его люблю… С тех пор как сад — спасибо Энтони — приведен в порядок, я чувствую себя немного лучше, но, конечно же, с моей стороны это чистый эгоизм.

Нет никаких сомнений, что я отнюдь не ром-баба, а проклятая старая стерва».[497]

Она обожала этот дом с глубокой и сокровенной страстью. Он отчасти скрашивал тоску по Эшфилду, хотя так и не смог вытеснить его из ее сердца: Эшфилд навсегда остался для нее местом, где ей жилось вольготнее всего и где она была совершенно счастлива. Но Гринвей придавал острый, изысканный флер ее воображению. Летом он всегда был полон народу — в книге посетителей значатся имена членов семьи Мэллоуэн, Аллена и Летиции Лейн, Билли Коллинза, Питера Сондерса, Стивена Гленвилла и его дочери Лусии, Шарлотты Фишер, Нэн Кон, Эдмунда Корка, Стеллы Керван (с 1950-х секретаря и подруги Агаты), А. Л. Роуза — и жизнь в нем кипела: теннис, крокет, малый гольф, катание на лодках по Дарту, дети, резвящиеся на солнце, бегающие повсюду собаки… И в то же время это было место, которое могло сделать ее одиночество волшебным. Обнесенный стеной сад, путаница дорожек, недолговечные камелии, комнаты, затененные опущенными жалюзи, сквозь которые пробиваются солнечные лучики, лужайка, сбегающая от главного входа к Дарту, — видение воплощенного покоя, осененного шелестом деревьев. Во всем этом была безмятежность, тревожную нотку в которую вносила лишь красота, красота настолько ошеломляющая, что она не давала душе успокоиться до конца и требовала ответного импульса воображения. Это был пейзаж мечты Агаты, и она, толстая морщинистая дама с полуопущенными веками, бродила по нему в сопровождении ни на шаг не отстававшего черно-коричневого песика — с виду типичная хозяйка загородного имения, но какие тайны роились при этом у нее в голове!

Вот почему она испытывала горячую благодарность к Розалинде и Энтони, которого обожала, за помощь в поддержании этого дома, а в сущности, и за все другое. «О, дорогая Розалинда! Какое это для меня облегчение! — писала она в апреле 1953 года, узнав, что Хиксы возьмут на себя заботу о ее делах, пока она будет в Нимруде. — Теперь я смогу со всем усердием приняться за важное дело — разработку сюжета „Дня поминовения“». Несмотря на внешнюю сухость их отношений, Агата очень ценила Розалинду, и чем старше становилась, тем больше ценила. «Я должна выразить тебе самую искреннюю и глубокую благодарность за очаровательное Рождество, которое ты для нас устроила… Знаю, какого это потребовало труда, сколько тебе пришлось всего придумать и обдумать, чтобы все получилось так уместно и выглядело столь непринужденно. И я это очень ценю…»

В Нимруде она начинала скучать по своей английской жизни: «Песчаные бури завывают дни напролет… я сижу, задыхаюсь и тоскую по дому, по крокусам, по снегопадам, гринвейским камелиям, реке в Уоллингфорде, по тебе и Мэтью в Поллирэче, по местам, где зелено и где есть хоть один-два цветочка. Понять не могу, зачем я захотела поехать в эту глупую страну…» В 1957 году она писала о том, как пыталась перепечатать на машинке каталог Макса, в то время как ураган бился в дверь домика археологов и под его напором разлетались оконные стекла, а потом ложилась спать, ненадежно укутавшись в плащ.

«Все это — визитеры, песчаные мухи, какие-то особые жуки, а теперь еще и москиты — сильно поубавило во мне энтузиазма. И когда я читаю о твоих желтых нарциссах, я тоскую по Поллирэчу, по тебе и Энтони и еще, может быть, по парочке японских стихотворений!

Но теперь осталось недолго…»

Тем не менее Агата ездила в Нимруд и чтобы быть рядом с Максом, и чтобы отдохнуть от тягот жизни в Англии; о том, чтобы отпустить Макса на Восток одного, не могло быть и речи. Она бы больше никогда в жизни не оставила мужа одного. Розалинда знала, что мать предана Максу настолько, что даже использует собственную карьеру, чтобы способствовать процветанию карьеры мужа, и это тоже играло роль в ее желании помочь матери. Вероятно, отчасти этим объясняются и ее попытки заморозить сумму жалованья, которое Агате ежегодно выплачивала «Агата Кристи лимитед». Ведь эти деньги были бы неизбежно истрачены на жизнь с Максом: путешествия, поездки в Рим и Париж, проживание в отеле «Бристоль» и шикарные французские ужины («ударили по шато латур урожая 1924 года, — писал Розалинде Макс в 1953 году, — и завершили „шатобрианом“ под бернским соусом и полным набором французских сыров. Вино стоило 1600 франков…»). Чем больше у Агаты было бы денег на личные расходы, тем больше тратилось бы на подобные вещи.

Считается, что Розалинда очень любила Макса, хотя никаких особых свидетельств, ни подтверждающих, ни опровергающих такое мнение, нет. «Он не бил ни меня, ни мою мать, насколько я помню», — сказала она о нем.[498] Конечно, он относился к ней с симпатией, это показывают его письма с войны, и прекрасно ладил с Энтони: оба были интеллектуалами и любили поболтать за бокалом вина. Чувства Розалинды не столь очевидны. Ее тетушка Мэдж, умершая в 1950 году, никогда не доверяла Максу, равно как и ее сын Джек, — они считали его безусловно умным человеком, но с хитрецой. У них вызывало настороженность то, что молодой бедный мужчина (к тому же католик) искал брака с женщиной, которая была намного старше его и притом весьма богата. Нет никаких доказательств тому, что Розалинда разделяла их мнение. «Вполне вероятно, она могла обижаться из-за того, что дядя Макс увозил ее мать на раскопки, а ее запихивали в школу-пансион или оставляли на попечение Агатиной секретарше», — говорил Джон Мэллоуэн, хотя на самом деле Розалинда с большим воодушевлением отнеслась ко второму браку матери. Но, похоже, со временем она начала с подозрением относиться к одному конкретному аспекту поведения Макса.

Никому достоверно не известно, был ли у него роман с Барбарой Паркер, женщиной, отвечавшей за организацию раскопок в Нимруде, на которой он женился менее чем через два года после смерти Агаты. Подобная связь, если она и существовала, разумеется, держалась в строгом секрете. Тем не менее по этому поводу ходили слухи и сплетни, иные из которых, видимо, достигали ушей Розалинды, а возможно, и Агаты. Действительно ли, несмотря на все ее старания постоянно оставаться рядом со вторым мужем и всячески его ублажать, Макс предал ее так же, как Арчи?

На восемнадцать лет моложе Агаты и, безусловно, далеко не такая выдающаяся личность, как она, Барбара Паркер была по-своему интересной женщиной, отнюдь не заурядной. В своей книге о жизни Агаты Джаред Кейд — который, конечно же, придерживается мнения, что связь между Максом и Барбарой существовала, — описывает Барбару как существо жалкое: трудолюбивая старая дева, которая «уступчивым характером и собачьей преданностью [Максу] маскировала свои неудовлетворенные сексуальные потребности». Такова, возможно, была точка зрения Джудит Гарднер (и ее мужа Грэма), но не такой Барбара предстает в воспоминаниях других людей. «Весьма замечательная женщина эта Барбара, — рассказывал доктор Джулиан Рид, который в 1960-е был молодым археологом. — У нее был такой раскатистый шепот, что, когда она произносила им: „Он — один из них“, — слышно было в другом конце комнаты».[499]

«Я обожала Барбару, — говорила Джоан Оутс, которая жила с ней на раскопках в Нимруде в одной палатке. — Она была необычной личностью. Обладала характером. Ее можно с полным правом включить в список выдающихся англичанок, которые провели много лет на Ближнем Востоке, таких как леди Хестер Стэнхоуп, — она женщина той же закалки, потрясающая. Немного странная, но когда живешь такой жизнью, невольно становишься странной».[500]

То, как Барбара оказалась в мире археологов, показывает, сколь узким — и в то же время открытым для энтузиастов — он был в предвоенные годы. Объявление о том, что набираются слушатели на курс по археологии Западной Азии, она увидела на доске объявлений в лондонском институте Кортолд, где изучала китайский язык. До того она работала манекенщицей в доме моделей «Уорт» и посещала Академию танца. Барбара решила записаться на этот курс. Единственной, кто посещал его, кроме нее, была Рейчел Максуэлл-Хислоп, которая рассказывала: «Курс существовал лишь на бумаге. Никто никогда ничего от нас не требовал!»[501] Но с легкой руки Стивена Гленвилла — «благослови Бог его душу» — две женщины познакомились с работавшим в Британском музее Сидни Смитом и стали под его руководством изучать клинопись. «Он был поражен. Поражен настолько, что отнесся к нам с изумительной любезностью». Смит консультировал их после работы в музее и отсылал к источникам, существовавшим только на немецком языке, которого ни одна из них не знала, но, к счастью, позднее к ним присоединилась еще одна студентка, которая оказалась двуязычной. Рейчел Максуэлл-Хислоп была высокообразованной аспиранткой, настроенной на академическую карьеру, чего отнюдь нельзя было сказать о Барбаре, но она окончила двухгодичный курс, и хотя, судя по биографии Макса Мэллоуэна, написанной Генриеттой Макколл, «коллеги никогда ее слишком всерьез не принимали», очевидно, обладала пытливым и быстрым умом. «Археология в те времена была такой живой, — рассказывает Рейчел Максуэлл-Хислоп, чье увлечение предметом подогревалось лекциями Леонарда Вули. — Например, он показывал слайд и говорил: „Это место, где причалил Ковчег!“ Чрезвычайно волнующе! Нельзя было даже предположить, какой будет следующая находка. И занималось этим совсем немного людей. Мы все друг друга знали, и все попали в этот круг странными путями».

Когда Макса взяли на работу в институт археологии, Рейчел Максуэлл-Хислоп стала его ассистенткой-лектором, а Барбару, работавшую до войны в Палестине, «забросили в Багдад» в 1949 году руководить домом БША. К тому времени Макс был уже некоторое время знаком с нею; в письме военного времени он просит Агату передать Барбаре — тогда работавшей в лондонской пожарной службе — просьбу «прислать моего Геродота» в Триполитанию. По приезде в Ирак она почти не владела арабским, но быстро выучила его и приспособилась хорошо ладить с арабами. Ее связи в арабском обществе оказались бесценными для Макса Мэллоуэна. «В Багдаде никуда не пробьешься, если не знаешь нужного человека, и когда возникали трудности, Барбара всегда знала, кого следует пригласить на ужин».[502] Так что Макс извлекал выгоду не только из состояния Агаты, но и из умения Барбары ориентироваться в местной обстановке.

Барбара была стройной и хрупкой, с заостренными чертами лица и большими выразительными глазами. Ее внешность послужила моделью для портрета Валери Хобхаус в «Хикори-дикори». «Валери очень похожа на Барбару!» — записала Агата в одной из своих тетрадок. Говорили, что Барбара была очень привлекательна, хотя в целом, похоже, ей — в отличие от соблазнительно красивой Валери — недоставало уверенности в себе, чтобы стать femme fatale. Джон Мэллоуэн вспоминает, что в Гринвее «ее приходилось держать подальше от тарелок и бокалов, потому что она была несколько неуклюжа». Но на фотографии, сделанной на раскопках в Нимруде, видно ошеломляющее различие силуэтов Барбары и Агаты: один — чуть оплывший «цаплевидный» силуэт бывшей манекенщицы, другой — грузный силуэт стареющей слонихи. «Барбару нельзя было назвать элегантной, — говорит Джоан Оутс. — Она была немного эксцентричной, носила традиционные курдские штаны, но имела хороший рост и была очень стройна». Совершенно определенно она нравилась знатным арабам, с которыми легко находила общий язык. Однажды в 1950 году ее обвинили в нарушении нового закона, запрещавшего впредь сливать нечистоты в Тигр (хотя в таком доме, как резиденция БША, где сточные трубы были выведены в реку, другой возможности не было). «Ее вызвали в суд, — рассказывала Джоан Оутс, — адвоката не было, поэтому она решила защищать себя сама. По-арабски, языком она к тому времени владела достаточно хорошо. И она вела собственную защиту в суде, и была признана невиновной, и судья пригласил ее пообедать с ним». В 1951 году Агата писала Розалинде: «…наша Барбара теперь в весьма близких отношениях с шейхом Абдаллой, от которого получила дюжину индеек, набор диванных подушек с пестрыми шелковыми кистями и призму…»

Джоан Оутс познакомилась с Барбарой в 1952-м, когда они одновременно оказались в доме БША, ожидая приезда Макса и Агаты. «В предшествовавший год Макс поручил ей строительство дома для археологов в Нимруде. И она поехала и построила дом [на самом деле она лишь расширила тот, что уже имелся]. Впечатляет. Там, в этой глуши, без чьей бы то ни было помощи, она должна была сама нанимать рабочих — Макс лишь указал ей, что следует сделать. Со всем, что было трудно, она справлялась превосходно. Простые вещи всегда навлекали на нее „увольнение“».[503] Это была популярная шутка: Макс «увольнял» ее чуть не каждый день. Она была классическим образцом ученого на раскопках, писал Роберт Гамильтон, и «добродушной мишенью саркастических насмешек Макса». Бывала она и жертвой непостоянства его нрава. Будучи хорошим эпиграфистом, она не умела работать сосредоточенно и аккуратно. «Ее записи того периода выглядят сделанными наспех», — писала Генриетта Макколл,[504] и Макс по любому поводу срывал на ней свое недовольство. В 1955 году Агата писала Розалинде, что на раскопках найдено «множество впечатляющих табличек» и у Барбары появилось «огромное количество работы, приводящей ее в уныние. „Если у вас, кроме меня, не будет еще одного эпиграфиста, это плохо кончится“, — говорит она, но отлично справляется, постоянно понукаемая Максом».

Да, Барбара была способна на трудную научную работу по расшифровке клинописи, но ее истинный талант заключался в умении проникнуть в иракское общество и понять его. Даже после революции 1958 года связи, установленные Барбарой, продолжали действовать. «БША обязана ей за это, — говорит Рейчел Максуэлл-Хислоп. — Ей это было очень нелегко хотя бы потому, что она женщина». Но она делала и многое другое, загоняя себя работой до мазохизма. Макс, как говорят, отдавал себе отчет в степени ее преданности (как работе, так и лично ему) и пользовался этим. Например, ей поручили выдавать зарплату рабочим. Однажды, как рассказывают, она забыла съездить в банк. Заплатив первому рабочему, она попросила одолжить ей эти деньги, выплатила их второму, снова одолжила — и так до конца очереди. «Она была очень изобретательна», — свидетельствует Джоан Оутс. Барбара также вела финансовую отчетность, хотя подсчеты никогда не выходили у нее правильно и она вкладывала собственные деньги (которых у нее было отнюдь не много), чтобы свести дебет с кредитом. «А Макс мог прийти и сказать: „Мне нужны деньги, чтобы поехать в Киркук и выколотить средства из этой нефтяной компании. Фунтов двести, думаю, хватит…“».[505]

Зимой 1952 года Барбара отправилась из Багдада в Мосул за саженцами фруктовых деревьев, чтобы обсадить ими террасу дома археологов, и взяла с собой Джоан. «И тут разразился дождь. Проливной. А когда начинался такой ливень, дороги вмиг становились непроезжими. Но она должна была ехать, потому что Агате захотелось деревьев». В конце концов Барбара уговорила двух полицейских доставить их в Нимруд — это километров тридцать от Мосула. «И они довезли нас до Нимруда, и Барбара еще заставила этих полицейских выкопать ямы для саженцев».

Агата и Барбара дружили, хотя и не близко. Судя по всему, они друг другу нравились. «Похожа на Барбару — отличная компания», — читаем мы в одной из ее записных книжек. Каждый год они вдвоем выезжали из Багдада в Нимруд — «как настоящие леди» — через несколько дней после мужчин. Но, как показывает история с фруктовыми деревьями, Барбара работала и на Агату, а Агата всегда находилась в позиции повелевающего. Вернувшись в Англию, Барбара вела абсолютно уединенную жизнь в квартире племянника в Кенсингтоне. Гринвейская книга посетителей свидетельствует, что каждый год, почти без единого пропуска, она проводила в Гринвее две-три недели с августа по сентябрь. Если она ездила туда ради Макса, то только благодаря приглашению Агаты и ее гостеприимству — почти так же, как Нэнси Нил когда-то гостила в Стайлсе.

Но ради ли Макса приезжала туда Барбара? Джоан Оутс отвечает на этот вопрос категорическим «нет». «Я ни на секунду не верю в историю об их связи. Я жила в доме БША в Багдаде, а там все спальни выходят во внутренний двор. В Нимруде мы делили с Барбарой палатку, и я действительно хорошо ее знала. Слух пошел от кого-то, кто останавливался в багдадском доме. Злонамеренный слух».

В 1956 году Джоан Оутс вышла замуж (за следующего руководителя раскопок), после чего, разумеется, уже не делила палатку с Барбарой; тем не менее она пылко отрицает существование любовной связи, как и Джон Мэллоуэн, который высказался по этому поводу ясно и спокойно: «Я помню Джуди и Грэма [Гарднер] и полагаю, что они просто все совершенно неправильно истолковали. Не думаю, что между Барбарой и дядей Максом что-то было. Они были добрыми друзьями, имели общие интересы, так что пожениться после Агатиной смерти было для них логично. И Барбара помогала Максу с Агатой до самого конца, помогала искренне. Барбара всегда была… очень верным человеком. Я думаю, он использовал свое влияние, чтобы помогать ей получать работу. Но уверен, что этим дело и ограничивалось».[506]

Другие знавшие Барбару и Макса придерживаются того же мнения: они были лишь друзьями, не более, и поженились в ноябре 1977 года, лишь чтобы скрасить друг другу одиночество. На фотографии, хотя она сделана еще в 1960-х, они действительно выглядят как супруги: сидят на диване в какой-то неизвестной комнате (возможно, где-то на Востоке), Макс читает, уютно устроившись в тапочках, Барбара рядом, улыбается в объектив, на подушке возле нее покоится бутылка джина «Гордон». Они выглядят не то чтобы счастливыми, но хорошо знающими друг друга. Есть люди, считающие, будто такая близость — результат долгой любовной связи, которая спустя тридцать лет или около того завершилась наконец законным браком. Один из друзей, не утверждая с определенностью, что связь между ними существовала, тем не менее не скрывает, что готов в это поверить. «То, что говорят люди [имеются в виду те, кто отрицает такую связь], может, и является правдой в их глазах. Только глаза бывают подслеповатыми».

Джудит и Грэм Гарднер к «подслеповатым» себя явно не относят. Сотрудничая с Джаредом Кейдом, они потчевали его историями о неверности Макса, о его изменах — причем не только с Барбарой. Например, они утверждали, будто Макс заводил романы со студентками в институте археологии, где начал преподавать в 1947 году. Это абсолютно ничем не подтверждается. Как свидетельствует Джулиан Рид, у Макса и студентов-то почти не было (он помнит лишь одного заслуживающего внимания молодого иракца, чья диссертация была опубликована под руководством Макса), так что представление, будто стайки девушек так и порхали вокруг него, совершенно неверно. По словам Гарднеров, однако, мать Джудит, Нэн, обнаружила, что у Макса бывают иногда мимолетные романы, и «рассказала об этом Агате… Нэн обратилась к Максу за советом относительно дочери своей подруги, которая не знала, что нужно сделать, чтобы посвятить себя археологии. Макс предложил помочь, взяв девушку в свой класс, и хотя с ней у него никаких отношений не было, слухи о его „дружбах“ с другими студентками дошли до матери этой девушки, а через нее — до Нэн».[507]

Близкая дружба Нэн и Агаты — в которой Кейд старается убедить читателя, поскольку Нэн является источником почти всего, что рассказано в его книге, — не опирается ни на какие факты. Да, Агата и Нэн, разумеется, были добрыми приятельницами. Нэн первая сделала запись в книге посетителей Гринвея («Счастья Гринвею, Агате, Максу. С огромной любовью, Нэнски»), но одновременно с ней в доме гостила и Дороти Норт, и в корреспонденции Агаты писем от Нэн не больше, чем от нее. Макс упоминает о ней в письме военных лет, винясь, что не ответил на ее письмо; Агата пишет о ней как о занятной гостье на ужине, которая позабавила Аллена Лейна, но хотя Агата и написала Джудит после смерти ее матери в 1959 году: «Мне будет очень ее недоставать», — ощущения, что они были близкими подругами, как пытается внушить Джаред Кейд, не создается. Просто Агата была не тем человеком, который заводит доверительные отношения. При всей своей зависимости от Макса, она была гордым, даже слегка надменным и весьма замкнутым человеком, и невозможно представить, чтобы она делилась своими женскими секретам и и сплетничала о мужней неверности за чашкой чая в Челси.

Говорят, что Макс «засматривался на хорошеньких девушек». В Багдаде, например, он был явно сражен очаровательной женой некоего посла. Но для мужчины в этом нет ничего необычного и неблагопристойного, это ничего не значит, иначе острый глаз Джоан Оутс уж что-нибудь да заметил бы.

Тем не менее в силу самого характера брака Мэллоуэна вполне могли привлекать другие женщины. Не только потому, что Агата старела, в то время как он только вступал в средний возраст, но и по более тонкой причине. Деньги принадлежали Агате, дома принадлежали Агате, распоряжалась всем Агата, и это все знали. В подобных обстоятельствах — которые, пусть не в такой исключительной форме, встречаются не так уж редко, — мужчине свойственно стремиться заполучить нечто, что принадлежало бы именно ему. Например, любовницу.

В ранних письмах Агаты есть намеки на то, что, если Максу время от времени захочется «посмотреть по сторонам», она это поймет. Агата прекрасно сознавала характер их брака. Это не было великой любовью: разница в возрасте слишком велика, и особой физической привлекательностью Агата не обладала (хотя и Макс избытком этого качества похвастать не мог). Дело в том, что Макс просто не имел права причинить Агате такую боль, какую причинил ей Арчи. Раз-другой пофлиртовать — это она бы простила. Единственное, чего бы она не перенесла, так это нового одиночества, и на самом деле она никогда не верила, что Макс может ее бросить.

Даже если бы Барбара была его любовницей, угрозы она не представляла, потому что не могла предложить ему ничего, хоть отдаленно сравнимого с той жизнью, какую давала ему Агата. «Тем не менее, — пишет Джаред Кейд, — [Агата] горевала об утрате любви Макса к ней» — утверждение, не основанное ни на малейшем доказательстве, его источником может быть лишь хорошо известная «конфидентка» Агаты Нэн Кон.

Более конкретное (хотя и неподтвержденное) свидетельство принадлежит Грэму Гарднеру, который ездил в Багдад вместе с женой в 1962 году, хотя Мэллоуэнов в то время там не было. Чета поселилась в доме БША, где Грэм фотографировал некоторые сокровища Нимруда. Из его слов следует, что перед отъездом в Багдад он посетил Макса в Суон-Корте, чтобы получить от него инструкции относительно того, что следует снимать. По приезде он обнаружил, что его визита не ждали: он застал их «любовное свидание» в «уютном тайном гнездышке». Истинный смысл увиденного им все же неясен. Барбара жила неподалеку, в Кенсингтоне, и если Грэм Гарднер не застал их на месте преступления, так сказать, en flagrante, — о чем он уж наверняка бы не умолчал, — то вполне возможно, что Барбара приехала к Максу как друг и коллега.

Равным образом ничем не подтверждается заявление Гарднера о том, что Макс якобы «содержал Барбару» (предполагается, что на деньги Агаты). Как пишет Генриетта Макколл, Барбара была «рабыней Макса», его секретарем и незаменимой помощницей, так что, если он в ответ тоже помогал ей, это в порядке вещей. Гарднеры также говорят, будто роман процветал под крышей Уинтербрука. Это опять-таки трудно доказать. Рассказывали — не Гарднеры, — что во время визитов Барбары в Гринвей-Хаус они с Максом надолго запирались в библиотеке; при этом Барбара выставляла за дверь свои парусиновые туфли как предупреждение о том, что их нельзя беспокоить. Но ведь никто не знает, что происходило между ними за закрытой дверью. Так же как в отношении исчезновения Агаты, в отношении романа Макса и Барбары Джаред Кейд выдвигает кучу бездоказательных предположений, выдавая их за неоспоримые факты.

И то сказать, поведение Макса после смерти Агаты не назовешь поведением убитого горем вдовца. Гарднеры говорят, будто он не мог дождаться смерти Агаты, чтобы поскорее жениться на Барбаре.[508] На самом деле он посматривал в разные стороны, особенно внимательно — на очаровательную баронессу Камойз, жившую неподалеку от Уинтербрука в восхитительном Стонор-парке, возле Хенли, — в одном из знаменательнейших для католической истории домов.[509] Жанна Камойз Стонор родилась в 1913 году от незаконной связи дочери ирландского виконта с испанским грандом. Она была истинной породистой красавицей, способной вскружить голову любому мужчине, но имела фатальные склонности. Она ругалась, как портовый грузчик, беззастенчиво поддерживала нацистов во время войны («Оле и хайль Гитлер!») и третировала своего добрейшего мужа едва ли не с презрением. Она обхаживала Агату с Максом — своих знаменитых и богатых соседей, — и когда в марте 1976 года умер ее муж, сочла недавно овдовевшего Макса подходящей заменой. По ее разумению, Агата должна была оставить ему миллионы. На самом деле ситуация была, разумеется, сложнее, но, похоже, какое-то недолгое время Макс тоже считал себя подходящим мужем для этой вульгарной и экстравагантной пожирательницы мужчин. Потом по неизвестной причине — может, друзья убедили его, что она ему не пара, а может, Жанна узнала, что он не так богат, как она предполагала, — Макс покинул стонорскую сцену.

Была у него и менее экзотичная приятельница, чем леди Камойз, — юная девушка Д., лет двадцати от роду, с которой он подружился вскоре после смерти Агаты. Она попросила разрешения для своего пони щипать траву на уинтербрукской лужайке, еще когда Агата была жива, но уже тяжело болела. После ее смерти Макс возобновил знакомство, и они быстро сблизились. Он возил ее в своем «мерседесе»[510] обедать в «Будлз» — «я — как была, в своей повседневной одежде» — или мог вдруг потащить ее в «Фортнум энд Мэйсон» есть мороженое, причем машину парковал «прямо на Пиккадилли». У Макса всегда были шикарные машины. В 1950-х он ездил на серебристом «роллс-ройсе» — по словам Джона Мэллоуэна, «настоящем монстре», на котором разгонялся до семидесяти миль в час на извилистой девонской дороге, тянувшейся вдоль Слэптон-Сэндз, — и славился тем, что всегда ездил по середине шоссе. А под конец Д. возила его на своем «бентли» в Гринвей, они «останавливались по дороге, чтобы выпить шерри и поесть сандвичей с сардинами», и ей стоило больших усилий противостоять его уговорам проверить, «может ли ее машина сделать сто тридцать миль в час». Итак, Д. стала частой гостьей в Гринвей-Хаус и полгода прожила в «конюшенном доме» на Крессуэлл-плейс, который Агата приобрела в 1928 году. Макс боялся самозахвата, поэтому предложил: «Почему бы тебе не пожить в моем доме?» Он также пригласил ее поехать с ним в Иран и «стать чем-то вроде хозяйки: возить его повсюду и все такое». Для Макса это было тогда уже своего рода мечтой; к тому времени дни, когда он лебедем парил над Востоком, остались позади.

В их отношениях не было ничего неприличного, хотя в те времена они, вероятно, не были еще все же общепринятыми — просто последнее невинное увлечение. У Д. «создалось впечатление, что в конце жизни Агата стала немного трудновата в общении и что для Макса ее смерть явилась почти облегчением. Думаю, последние два-три года жизни с Агатой дались ему тяжело». Поэтому, видимо, почуяв свободу, он и повел себя как стареющий, но все еще игривый пес, спущенный с поводка. Он наслаждался привычной ролью учителя — «он был моим наставником», — особенно с этой юной, прямодушной, бесстрашной девушкой, на которую не производило впечатления его значительное общественное положение и которая понятия не имела о его достижениях. «Я просто говорила ему: „Ну и что ты там делал?“» Несомненно, это немало его забавляло. После стольких лет поисков чьего-то расположения, карабканья по социальной лестнице, академического политиканства, после жизни, прожитой в качестве «мистера Агата Кристи», как, должно быть, освежающе это действовало на него — запрыгнуть в «бентли» с этой веселой простой девушкой, играть при ней роль короля Кофетуа[511] и доставлять ей всяческие удовольствия.

Неудивительно, что она вспоминает о нем с большой теплотой. «У каждого в жизни должен быть свой Макс. Встреча с ним была — как пикник».[512]

Д., конечно, знала Барбару, которая всегда была «где-нибудь поблизости» (Рейчел Максуэлл-Хислоп вспоминает, как Барбара говорила: «По выходным я ничего не могу делать»,[513] потому что опекала Макса в Уинтербруке). «Она была великолепна. Настоящая чудачка. Она сводила Розалинду с ума, потому что не ела того, не ела этого… У нее была знаменитая старая шуба, совершенно обшарпанная, но она носила ее даже летом, потому что постоянно мерзла. Это тоже страшно раздражало Розалинду. Розалинда любила поговорить об Агате, но она была очень ревнива, очень, очень ревниво относилась к ее памяти».[514]

Д., видимо, почуяла антипатию Розалинды к Барбаре. Макс не без трепета сообщил падчерице о своем намерении жениться снова. «Никто никогда не займет в моем сердце место моей дорогой Агаты, — написал он ей в марте 1977 года, — но, думаю, она одобрила бы этот шаг, потому что неоднократно говорила мне, чтобы я женился, если с ней что-то случится… Мне одиноко, а с Барбарой, всегда бывшей преданным другом, станет легче».

«Было совершенно очевидно, что он женится на Барбаре, — говорит Д., — уж больно много времени она там проводила… Он сказал мне: „Я испытывал искушение сделать предложение тебе“. Слава Богу, что не сделал! Нет, никогда ничего такого не было… Я привыкла к тому, что он дразнил меня».

При чтении книги Джареда Кейда возникает впечатление, будто Барбара отчаянно хотела выйти замуж за Макса, но Д., которая большую часть времени проводила в Уинтербруке, говорит: «Ей было все равно. Я слышала, как она сказала: „Это так глупо… так глупо. Я знаю, что он и так будет заботиться обо мне“. Но Макс хотел жениться на ней — в знак благодарности». Макс с Барбарой прожили вместе в Уинтербруке едва ли год. Компанию им составлял пес Бинго, второй Агатин манчестерский терьер. Один наблюдательный друг заметил, что в ее преклонные годы они с псом стали похожи, «как существа одной породы».

После смерти Макса в августе 1978 года Барбаре досталось 40 тысяч фунтов, на которые она в конце концов купила себе дом в Уоллингфорде, где и жила одна до своей смерти, последовавшей в 1993 году. Уинтербрук был продан. Это причинило Розалинде немало страданий, потому что дом был полон вещей, принадлежавших Агате — и даже Арчи, — и приходилось постоянно доказывать свое право на них. «Следует знать, что, согласно завещанию, все свои личные вещи моя мать оставила мне, — писала она Сесилу Мэллоуэну, брату Макса, в 1981 году. — Во-вторых, по завещанию Макса, я могла выбрать кое-какие безделушки, особенно связанные с памятью о маме, после того как Барбара покинула дом. Я всегда знала и признавала, что Уинтербрук был домом Макса…»

Неудивительно, что, по воспоминаниям Д., после похорон Макса Розалинда «ходила по дому, приговаривая: „Это мое, и это мое…“» Нетрудно понять и то, почему по мере того, как мать старела, Розалинда все более рьяно защищала ее и все больше заботилась о судьбе ее наследства.

Отношение же Агаты к этому было иным. В чем бы она ни подозревала своего второго мужа — в том, что он женился на ней ради денег, в том, что он ей изменял, в том, что он немедленно женится вновь, если она умрет раньше, — она непоколебимо оставалась на его стороне. В 1971 году она прислала Розалинде длинное письмо, касающееся своих пьес (Розалинда предостерегала ее против новой постановки «Пятерки Фиддлера», последней работы, встретившей холодный прием). Письмо заканчивалось так: «Я знаю, что ты печешься прежде всего о моих интересах, как делала тетя Москитик [Мэдж], когда внушала мне не выходить замуж за Макса и даже отказалась приехать на свадьбу. Слава богу, я ее не послушала! А то упустила бы сорок лет счастья. Если человек не готов рискнуть в своей жизни хоть несколько раз, лучше ему сразу умереть!»[515]


Такова была позиция Агаты: Макс сделал ее счастливой. Это могло означать, что у Макса не было длительного романа с Барбарой Паркер и что супруги Мэллоуэн были до конца верны друг другу. Так представил дело Макс в своих мемуарах. Или это могло означать, что роман все же был, но Агата ничего о нем не знала (хотя Гарднеры настаивают на том, что она всегда была в курсе).

Это могло означать и что-нибудь более сложное, более тщательно обдуманное, более смиренное. Свидетельства тому находим в книгах Агаты, которые так часто служат ключом к пониманию ее загадочного характера.

Пьеса «Вердикт», поставленная в 1958 году, не имела успеха. Она была освистана на премьере и продержалась всего четыре недели. Это не была традиционная пьеса в жанре Агаты Кристи: в ней нет ни загадки, ни разгадки. Это была человеческая драма. Карл, профессор средних лет, женат на Анье, женщине-инвалиде. Одна из студенток Карла, Хелен, влюбляется в него столь страстно, что убивает его жену, оправдывая свое деяние соображениями милосердия — якобы это акт эвтаназии. В преступлении обвиняют другую женщину, Лайзу. Лайза — компаньонка Аньи, они с профессором любят друг друга, но не дают воли своей страсти. «С каждым месяцем, с каждым годом она становится чуточку слабее, — рассказывает Лайза. — Так может продолжаться много-много лет». «Тяжело ему», — говорят ей в ответ, и она повторяет: «Да, вы правильно говорите: тяжело ему».

О Хелен Лайза знает: «Конечно, она влюблена в Карла», — но ей и в голову не может прийти, что он ответит ей взаимностью. Он и не отвечает. «Как мало вы понимаете, — говорит он Хелен, когда та пытается вести с ним свою вульгарную игру. — Вы говорите как ребенок. Я люблю свою жену». Девушка не в состоянии это понять, говорит, что, наверное, он когда-то любил Анью, а теперь она старуха и интимная жизнь для нее закончена, она уже совсем другой человек.

«Карл. Нет, тот же. Мы не меняемся. Анья все та же. Жизнь проделывает с нами разные фокусы. Отнимает здоровье, приносит разочарования, изгнание, из всего этого образуется панцирь, под которым прячется истинное „я“. Но оно, это „я“, никуда не исчезает.

Хелен. Вы говорите ерунду. Если бы еще это был настоящий брак, так нет же. В сложившихся обстоятельствах этого не может быть.

Карл. Это настоящий брак».

К концу пьесы Карл признается доктору Аньи, что любит Лайзу.

«Карл. Я люблю ее. Вы знали, что я люблю ее?

Доктор. Да, конечно, знал. Вы давно ее любите.

Карл.…Но это не означает, что я не любил Анью. Я любил ее. Я всегда буду ее любить. Я не хотел, чтобы она умерла.

Доктор. Знаю, знаю. Я никогда в этом не сомневался.

Карл. Может быть, это странно, но человек может любить одновременно двух женщин.

Доктор. Вовсе не странно. Такое часто случается. А знаете, что говорила мне Анья? „Когда я умру, Карл должен жениться на Лайзе“».

«Таймс» писала, что, хотя в «Вердикте» нет сюрпризов, которыми славится Агата Кристи, в пьесе есть сюрпризы иного рода, и один из них состоит в том, что «люди ведут себя так, как она хочет, чтобы они себя вели». В целом же рецензии были недоброжелательно-снисходительными. Хотя пьеса держалась хорошо, лучше, чем такие сценически успешные, как «Паутина» и даже «Свидетель обвинения», нельзя отрицать, что поведение Карла и Лайзы не совсем «реалистично». Они действуют скорее в соответствии со своими принципами: Карл старается спасти Хелен от приговора, потому что, согласно его философскому убеждению, она не способна осознать то, что совершила («Жизнь еще не научила ее пониманию и состраданию»). Но его защита Хелен приводит к тому, что в убийстве вместо нее обвиняют Лайзу. Так Карл, добрый человек, становится опасным. Он живет, более согласуясь с идеями, нежели с реальностью, и в некотором роде именно зашоренность мышления привлекает в нем женщин. Агата видит нелепость хода его мыслей, но видит она и его достоинство; и если это не было правдой в реальной жизни Макса Мэллоуэна, то это почти наверняка было правдой в Агатином представлении о нем.

Так же ли обстояло дело в ее собственном браке? Действительно ли Макс любил двух женщин одновременно? Был ли он неравнодушен к Барбаре и действительно ли — как в «Вердикте» — не давал воли своим чувствам, пока была жива его жена? Никому не дано знать, насколько далеко углубилась Агата в собственную жизнь, когда писала эту пьесу. Наиболее вероятно, что не до конца. Только до того момента, когда она могла еще обманывать себя самое, выдавая лишь то, во что хотела верить. Тем не менее в этой пьесе она довольно смело взглянула в лицо собственной жизни и оценила ее отнюдь не как безмятежную. Нет оснований полагать, что она щадила свои чувства. Она трезво видела свою жизнь во всей ее неоднозначности и, в отличие от Аньи, продолжала жить с этим.

Во время войны она описала Максу свой сон, в котором он разлюбил ее и она снова осталась одна: «Я проснулась в панике и бесконечно твердила: „Это неправда, это неправда, у меня ведь есть его письмо“». Это письмо она особенно бережно хранила в потайном ящике своего маленького письменного стола в Гринвее. На нем было написано, чтобы она вскрыла его в день шестидесятилетия свадьбы, и это делало ее счастливой.

«Думаю, что иногда, не слишком часто, два человека находят свою любовь, как нашли ее мы. Такая любовь — нечто неосязаемое и спрятанное глубоко внутри, так что его не может поколебать никакой ветер.

Ты — мой самый дорогой друг и моя обожаемая возлюбленная, и для меня ты останешься красивой и бесценной, сколько бы лет ни прошло. У тебя самое милое на всем свете лицо. Это любовное письмо, моя дорогая, и мне нечего добавить кроме того, что вряд ли кто-нибудь сможет понять, как много мы значим друг для друга».[516]

Загрузка...