ДУХ, ДОСТАВШИЙСЯ ОТ БОГА

По той дороге больше не вернусь

В чудесную страну, где горы величавы,

Где в синих сумерках скалистые вершины

Покоятся в снегах…

А. Кристи. Дартмур

Спасибо за то, что Вы — Агата Кристи.

Из письма поклонника, Мэриленд, США

Агату расстроил прием, оказанный «Вердикту», но этому провалу предстояло стать привычной судьбой ее дальнейших пьес. Славные времена, когда она царила в Уэст-Энде — и даже на Бродвее, — подходили к концу. Лишь «Мышеловка» продолжала свое победное плавание.

«Неожиданный гость» в 1959 году прошел довольно хорошо («Искупление за „Вердикт“», — написала Агата Корку) и продержался полтора года. А вот «Назад к убийству» — сценическая версия «Пяти поросят», которая была показана в театре «Дачесс» в марте 1960-го, категорически не выдержала испытания. «Ее диалоги столь утилитарны, что почти полностью лишены красок жизни», — писала «Таймс». В письме к Розалинде Эдмунд Корк сообщал: «…пресса — самая злобная, какую когда-либо имели пьесы Кристи, не исключая даже „Вердикта“… — И высказывал совет: — Может, Агате немного отдохнуть от театра и начать новый роман? Ведь, в конце концов, именно романы — основа ее успеха».[517] В ответ Розалинда написала, что рецензии на «Назад к убийству» «всем кажутся крайне удивительными. Моя мать искренне огорчена». После «Оглянись во гневе» театральный мир изменился. Недостатки инсценировок, которые прежде затмевало сияние ореола имени Агаты Кристи, теперь стали очевидны.

Тем не менее она не порывала с театром. Ответить на его вызов она возмечтала еще в 1924 году, когда играла для Мэдж роль участницы группы поддержки во время недолговечной сценической жизни «Претендента». Ее пресловутая «робость» была не так велика, чтобы не наслаждаться миром репетиций, актеров и премьер. Хоть она всегда и делала вид, что ненавидит приемы и публичность, коими Питер Сондерс очень умело держал на плаву «Мышеловку», однако мирилась со всем этим («Увидимся в «Аду в „Савое“»»,[518] — писала она Эдмунду Корку). Словно часть ее, та, что мечтала в юности спеть Изольду, все еще требовала самовыражения и, перенося свои писания на сцену, она надеялась по-своему воплотить юношескую мечту. Иначе зачем бы она продолжала стремиться к тому, чтобы ее пьесы ставились, при том что принимали их почти неизменно враждебно?

Она верила, что публике по-прежнему нравится то, что она пишет, и лишь критики видят в ней легкую удобную мишень. «Все, что бы я ни написала для театра, все равно получит отвратительный отклик, — жаловалась она Розалинде в 1971 году, — главным образом из-за „Мышеловки“, которую презирают молодые журналисты». В этом была своя правда, хотя и не вся: в 1962 году «Ивнинг стандард» написала, что «публике наплевать на роман „И никого не стало“», если пьеса «Десять негритят» снята с репертуара после двадцати четырех дней показа, а «Вердикт» освистан уже на премьере (хотя отчасти это случилось из-за того, что занавес опустили раньше времени и две последние, чрезвычайно важные реплики пропали, полностью изменив смысл пьесы). Невозможно было не заметить, как ширится пропасть между приемом ее книг и ее пьес. После смерти Агаты спектакли быстренько воскресили, они стали флагманами репертуарных театров, а время от времени появлялись и на уэст-эндских подмостках («Одно надо сказать определенно: убийства миссис Кристи избежала»,[519] — написал Майкл Биллингтон после восстановления в 1987 году спектакля по роману «И никого не стало»). Однако век их оказался недолог, даже у «Мышеловки». У книг — иное дело. Вот почему абсурдно говорить об Агате Кристи лишь как о поставщике сюжетов. В ее книгах сюжет действительно покрыт плотью — подтекстами, перекличками… Но, перенесенный на сцену и лишенный всего того, что придавало ему художественный объем, он оголяется и начинает шататься, как неустойчивый скелет. «Вердикт» и «Эхнатон» — совсем другое дело, поскольку это оригинальные произведения. В них нет блестящей театральности, но есть глубина. «Эхнатон», в котором создан образ обреченного египетского фараона-идеалиста,[520] — в высшей степени необычная пьеса, которой так восхищался Макс Мэллоуэн. «Паутина», тоже оригинальная пьеса, обладает немалым сценическим обаянием. «Свидетель обвинения» претерпела столько изменений по сравнению с первоначальным текстом, что де-факто ее тоже можно считать оригинальным произведением; она — самое именитое драматическое сочинение Агаты. Остальные же — лишь бледные тени ее книг, и очень удивительно, что сама Агата этого не сознавала.

Выслушав совет покончить с театром, она заупрямилась. По не слишком завуалированным высказываниям Корка о непредсказуемости судьбы театральных пьес она догадывалась, что он хочет, чтобы она сосредоточилась на книгах. «Нет ничего удивительного в том, что театр губит так много писателей, особенно тех, которые становятся полностью от него зависимыми», — писал он в апреле 1960-го. Тем не менее на следующий год Агата сочинила три пьески, ловко придуманные, но легковесные, под общим названием «Правило трех». Премьера состоялась в ноябре в театре «Абердин», когда Агата путешествовала «по Персии» (так она называла свои восточные вояжи). Корк доложил ей, что прием был «в конечном счете дружелюбным и благожелательным», хотя чем ближе спектакль подбирался к Лондону, тем менее благожелательным становился прием. В Блэкпуле сборы составили всего тридцать восемь фунтов. Розалинда смотрела спектакль в Оксфорде; Мэтью писал Корку: «До меня доходят пугающие слухи о „Правиле трех“: мама, похоже, считает, что все „ужасно“; впрочем, она всегда так считает».[521] Ни один уэст-эндский театр не предоставлял свою сцену Питеру Сондерсу, «что, — как выразился Корк, — решает для нас по крайней мере одну проблему». Но к концу 1962 года Сондерсу удалось договориться с «Дачесс», к тому времени ставшим родным домом для пьес Агаты. Спектакль «Правило трех» был показан и навлек на себя бурную критику. «Я никогда не видел более позорного провала, публика бежала в гневе», — признавался Корк в первый день нового, 1963 года. «Санди телеграф» написала: «…триллер — самый низкий драматический жанр. Чем лучше головоломка, тем хуже пьеса. Но плохой триллер, который не подчиняется даже собственной логике, — это просто скучный розыгрыш. Истинными жертвами в театре „Дачесс“ оказались зрители». Эта конкретная рецензия «по-настоящему разозлила меня! — написала Агата. — Они ничего не смыслят в сегодняшней курортной жизни. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из них знал о ней больше, чем я, всю свою жизнь каждый август проводившая в Южном Девоне! Жертвуя собой ради удовольствия племянников и других детей. Я авторитет в этой области. Что за злобная невежественная компания эти критики!»[522]

В газетах общепринятым стало мнение: Агата — вчерашний день. В 1962 году ее постигло новое бедствие: возобновленная постановка пьесы с сомнительным названием «Десять негритят» с треском провалилась, еще более утвердив представление о ее авторе как символе исчезнувшего века, того самого, который, как хотелось верить современным историкам, был напрочь сметен, когда Джон Профьюмо солгал палате общин,[523] а «Битлз» наградили орденами Британской империи. Как будто все было так просто! Господство Агаты Кристи, возможно, и ослабело в «Друри-Лейн», но, как сказал Эдмунд Корк, не театр составлял основу ее успеха, сколь бы ни способствовал ее продвижению к звездному статусу. Главным были ее книги. Возможно, «Кристи фор Кристмас» покупали отчасти именно потому, что она символизировала исчезнувшую эпоху, но покупали же, и продажи книг Агаты Кристи продолжали мощно расти. В течение 1960-х «королева детектива» неуклонно двигалась к своему новому, еще более высокому, императорскому, так сказать, статусу, и кульминация наступила в 1970-м — в год ее восьмидесятилетия. Начиная с этого момента и впредь ее положение сделалось недосягаемым. Она стала самым продаваемым автором в мире, каковым и остается: ее книги неизменно занимают третье место после Библии и Шекспира.

Тем не менее в 1961 году агентства Хью Мэсси и Харолда Оубера выпустили для внутреннего пользования список ее рукописей, подлежавших уничтожению в связи с истечением срока хранения. «Кривая продолжает расти», — писал Корк о продажах ее книг в 1955 году. Шесть лет спустя казалось, что она достигла своего пика. При этом даже те, кто работал на нее, не могли в полной мере осознать мощь ее феномена. И рукописи ее не обязательно встречались с горячим энтузиазмом и должным уважением теми, кому она помогала неплохо зарабатывать на жизнь; довольно часто эти люди позволяли себе мелочные укусы. Харолд Оубер писал Корку о «Кармане, полном ржи», что использование детского стишка кажется ему искусственным и что «она не совсем честно поступает по отношению к читателю». А вот о романе «Место назначения неизвестно»: «Не думаю, что она согласится изменить конец, так что будем изо всех сил стараться продать его как есть». О «Занавесе» и вовсе грубо: «Мне не нравится эта книга». После смерти Оубера в 1959 году Корк имел дело в его агентстве с Дороти Оулдинг, та писала оживленные письма и делала критические замечания в стилистике мелкой сплетни.[524] «Не знаю, что и сказать об этой книге (это о романе „И, треснув, зеркало звенит“), кроме того, что начиная с момента убийства миссис Бэдкок я читала со страхом: как бы Агата не использовала воздействие краснухи на беременность в качестве главного ключа». «Не передавайте Агате, но это не самая сильная вещь, какую она когда-либо написала. Вы не согласны?» — таково было ее суждение о «Приключении рождественского пудинга», а когда Корк обратился к ней с просьбой попробовать продать журналам необычный рассказ «Кукла модистки», она ответила, что есть один редактор, к которому она может обратиться, но: «Я знаю: если он почувствует, что рассказ не стоит того, чтобы его купить, это разобьет ему сердце, и все же, боюсь, его сердце будет разбито». «Интересно, кто-нибудь, кроме меня, задавался вопросом, откуда мисс Марпл узнала, что Эльвира Блейк была дочерью Бесс Седжвик? — веселилась она, прочтя «Отель „Бертрам“». — Она что, так умна, что вывела это с помощью дедукции, или как?» И гораздо суровее о «Пассажире из Франкфурта»: «Между нами говоря, я была горько разочарована этой книгой. Она представляется мне дурной имитацией шпионского рассказа, притом чертовски слабой…»[525]

Ключевым для Америки был вопрос, подходят ли книги Агаты для рынка периодики. В молодости Агата, быть может, и переписывала бы их, если бы потребовалось, чтобы продать таким изданиям, как «Сатердей ивнинг пост», но в зрелые годы отказывалась это делать. Вот почему Оубер сокрушался из-за романа «Место назначения неизвестно», окончание которого в «Сатердей ивнинг пост» сочли «абсолютно абсурдным», и выражал тревогу по поводу всего сюжета романа «И, треснув, зеркало звенит». Трудно поверить, что американский рынок периодики стал проявлять такую разборчивость в то время, когда Агата пребывала на вершине своей славы и популярности, при том что до войны хватал все, что выходило из-под ее пера. Теперь, похоже, связь была утрачена. В 1968 году редактор «Сатердей ивнинг пост» отверг «Щелкни пальцем только раз», заявив: «Боюсь, это не для нас. Сюжет, безусловно, оригинален, но персонажи такие чертовски дряхлые». И подобного рода прямые отказы не были редкостью. «Гуд хаускипинг» завернул «Занавес»: «Я бы хотел сделать вам отличное щедрое предложение, — писал редактор, — но, боюсь, не могу сделать даже плохонького и разумно адекватного… Должен признать, что вещь показалась мне скучной. Все персонажи такие старые и сливаются для меня в одного полковника Блимпа…»

Новый мир высказывался громко и ясно, однако вопреки самому себе продолжал читать Агату Кристи. В этом свете неудивительно, что Агата восставала против своеволия и небрежности литературных агентов и издателей. Познакомившись с рекламной аннотацией к американскому изданию романа «И, треснув, зеркало звенит», она написала Корку: «Публикуя мои книги вот уже тридцать с лишним лет, мои издатели могли бы научиться правильно писать название деревни мисс Марпл». В новогодний сочельник 1966 года она — так же как впоследствии в 1971-м — разразилась письмом к Розалинде относительно своих пьес. В письме Корку, желая ему счастливого Нового года, она добавила: «…если для кого-то из нас это еще возможно», после чего принялась в отчаянии перечислять нескончаемые жалобы: «Во-первых, я должна иметь более жесткий контроль над идиотскими и крайне раздражающими выходками, которые позволяют себе мои издатели и иже с ними». Особенно вывело ее из себя то, что издательство «Додд Мид», выпустившее сборник ее рассказов под названием «Тринадцать на счастье», рекламировало его как «загадочные истории для юных читателей».

«Я пишу и всегда писала свои книги для взрослых.

Не верю, что Вы не отдаете себе отчета в том, что я категорически возражаю, чтобы подобные вещи сваливались на меня неожиданно… Мне отвратителен сборник „Тринадцать на счастье“, ведь существует „Третья девушка“ и она должна продолжать существовать в своем первоначальном виде… Неужели у меня нет никакой власти над тем, в каком виде выходит в свет то, что я написала? Если я имею право запретить это, то говорю решительно и бесповоротно: я не желаю, чтобы какие бы то ни было рассказы из сборника „Подвиги Геракла“ когда-либо снова выходили отдельно. Они составляют обдуманное единство… И Вам, и Оуберу придется принимать во внимание меня и мои чувства… Унизительно стыдиться того, чего я не желала и не просила делать. Вы должны неукоснительно следить за „Коллинз“, я им не доверяю… То же и с „Додд Мид“. Когда в следующий раз их посетит какая-нибудь очередная блестящая идея, не может быть и речи о том, чтобы она была пущена в ход без консультации со мной и моего согласия. Дороти Оулдинг очень симпатична мне как человек, но Вы должны контролировать действия „Додд Мид“ от моего имени, иначе как я смогу узнать, что они там делают?..

Итак, Агата, какие еще жалобы?!»

В 1960 году Агата написала Корку, из отеля «Маунт Лавиния», откуда начиналось ее путешествие по Шри-Ланке, Индии и Пакистану, что плавает и чувствует себя «беззаботно, почти как девочка!!!».

Но в декабре 1962-го ее здоровье — всегда крепкое — обнаружило первые признаки ухудшения, хотя тогда она благополучно поправилась. В газетах писали, что во время пребывания в Багдаде у нее «случилась инфлюэнца» и она «на неопределенное время» отложила свое возвращение. На самом деле грипп осложнился бронхитом и гастритом. В самом конце года она чувствовала себя «еще очень слабой»; ее секретарь Стелла Керван писала Эдмунду Корку: «Я сама поеду в аэропорт встречать Агату, с норковой шубой, чтобы сразу укутать ее».[526]

Страдала Агата также от псориаза, который на нервной почве поражал ее руки, и еще она, по ее собственным словам, «молила Всевышнего, чтобы он дал ей пару новых ног», поскольку страстно желала продолжать жить как прежде. Когда в 1970 году, в связи со своим восьмидесятилетием, она давала серию коротких интервью, большинство журналистов отмечали ее здоровый и бодрый вид.

Со здоровьем Макса дело обстояло не так хорошо. Хоть он и был намного моложе Агаты, но в отличие от нее всю жизнь курил, пил и начиная с 1960-х перенес серию микроинсультов. «В одночасье он стал выглядеть вдвое старше и очень ослабел», — писал Корк Дороти Оулдинг в августе 1961-го. Тем не менее он так же, как Агата, обладал неисчерпаемым запасом мужества и живучести и до самого конца вел себя так, словно впереди у него — целая жизнь. Вечером накануне того дня, когда он умер в своей постели в Гринвее, он обещал своей подруге Д. назавтра начать учить ее играть в бридж.

Но к 1967 году время приключений, похоже, закончилось. Весной Мэллоуэны отправились в Иран; это был последний визит Агаты на Восток — в те места, которые почти за сорок лет до того, когда она рискнула одна поехать в Багдад в поисках новых миров, подарили ей надежду. Годом раньше они с Максом съездили в Америку. Агата хотела увидеть страну предков своего отца. Ее «провезли по городку Ист-Хэмптон в Массачусетсе, откуда происходили Миллеры», и молодая сотрудница из агентства Оубера свозила ее на могилу Натаниэля Миллера, ее деда, которая находилась на кладбище Гринвуд в Бруклине. Все сотрудники агентства Оубера и издательства «Додд Мид» были «очарованы» Агатой так же, как в 1956 году, когда она впервые приезжала в Америку, хотя у нее за спиной и судачили о ней как о милой, но несколько утомительной и эксцентричной старушке. «Будьте осторожны, милая Дороти! — писал Корк, отчасти заразившийся веселой непочтительностью своей адресатки. — Вчера Агата сказала мне, что истинная цель ее визита в Америку — покупка панталон нестандартного размера… Памятуя ловкость, с какой Вы помогли ей с купальным костюмом, она, боюсь, дорогая, наметила в жертву Вас». Теперь такое случалось часто. Например, были изнурительные поиски определенного сорта кленового сахара «Золотой лист», который Агата ела в 1956 году и который теперь должны были постараться найти для нее сотрудники агентства Оубера. «Эта поденная работа на Агату была проклятием, отнимавшим массу времени и сил», — писал Корк, хотя — как в случае с Барбарой и фруктовыми саженцами — не было и речи о том, чтобы не выполнить ее поручения. Поездке Агаты и Макса в Америку предшествовала энергичная переписка между агентствами Хью Мэсси и Оубера, касающаяся организации их двухмесячного пребывания в стране. «Дорогая, простите, что обременяю, — писал Корк Дороти Оулдинг, — но, вероятно, Ваш ответ поможет мне выдержать тот град вопросов, которыми, не сомневаюсь, меня осыплют Мэллоуэны по возвращении из Швейцарии».[527]

Европа стала теперь излюбленным местом путешествий Агаты: Париж, Бельгия, Обераммергау, Мерлинген… «Ничего не пересылайте мне в Мерлинген, если только не случится чего-то настолько срочного, что без этого нельзя будет обойтись!! — писала она Корку в июле 1966-го. — Письма не самая большая радость моей жизни!» Для этих швейцарских каникул был нанят шикарный автомобиль, хотя Макс просил что-нибудь «поскромнее». В Америку они летели эконом-классом. Как сказал Джон Мэллоуэн, «мои тетя и дядя всегда говорили, что у них нет денег».[528] Удивительный парадокс: в Париже они останавливались в «Ритце», но при этом Макс жаловался на иены; большую часть времени они жили в Уинтербруке, но «почти ничего не тратили на дом».[529] Когда дом продавали, выяснилось, что крыша — в ужасном состоянии. В Гринвее дела обстояли лучше, потому что о нем заботились Розалинда и Энтони. Поллирэч перешел к Мэтью после его женитьбы в 1967 году, а Хиксы, чтобы постоянно быть под рукой, поселились в Фэрри-коттедже, стоявшем в конце гринвейского сада.

Чем ближе к восьмидесятилетию подходила Агата, тем больше ухода ей требовалось. Тем не менее книги, написанные ею в 1960-х, многие считают более сильными с творческой точки зрения, чем те, что были созданы в предыдущее десятилетие. Она больше не писала на волшебном автопилоте; теперь она углублялась в новые сферы, исследуя новый мир, с которым, как считалось, шагала не в ногу. Качество этих работ разное: за восхитительно изобретательной «Виллой „Белый конь“» следовал элегический роман «И, треснув, зеркало звенит», исполненный проникновения в суть описываемых явлений и характеров; а за ним — «Часы», необъяснимо плохая книга. «Карибская тайна» — это типичная Кристи, как и — в целом — «Вечеринка в Хэллоуин». Но в «Отеле „Бертрам“», «Третьей девушке», «Ночной тьме» и написанном в 1970 году «Пассажире из Франкфурта» видно, как блестяще сумела Агата уловить суть современности, в незнакомое лицо которой открыто заглянула.

В «Третьей девушке» действие происходит в свингующем Лондоне[530] — городе битников, сексуальной свободы и наркотиков, девушек — «непривлекательных Офелий» и молодых людей — красавцев Ван Дайков. «Редактор поражен тем, как Вам удалось „ухватить“ эти молодежные типажи», — с восхищением сообщал ей Корк в августе 1966-го. Большая часть книги написана от лица Ариадны Оливер, что для «Третьей девушки» оказалось очень удачным приемом. Голос рассказчицы звучит сильно и ясно (к слову сказать, в то время Агата уже пользовалась диктофоном). Миссис Оливер откровенно заинтригована этим новомодным Лондоном, и ее размышления о нем, которые представляют собой упрощенный вариант собственных мыслей Агаты, вдыхают жизнь в описываемую ею среду. Например, она следует за молодым человеком («Павлином», как она его называет) в Челси, в захудалую мастерскую художника. Место действия описано чрезвычайно убедительно, как и три других персонажа, которых миссис Оливер там находит и которые обращаются с ней в типичной юношеской манере, представляющей собой смесь панибратства, непочтительности и легкой угрозы. Миссис Оливер, как и Агата, — трезвенница и отказывается выпить то, что ей предлагают. «Ах, дама не пьет, — ерничает Павлин. — Кто бы мог подумать?»

В «Ночной тьме», пожалуй, самом удивительном из этих произведений, угроза ощущается куда сильнее. В возрасте семидесяти шести лет Агата предприняла неожиданно смелый эксперимент: она написала книгу от лица молодого рабочего Майкла Роджерса, обладающего кучей врожденных достоинств, но являющегося пленником мечтаний, кои он даже не вполне сознает. Он грезит о другой, восхитительной жизни: о доме несказанной красоты и девушке, напоминающей богиню. Чтобы воплотить свои мечты, он совершает убийство, а потом самоубийство становится его мечтой. Душа свою девушку-богиню, он говорит: «Я больше не принадлежал ей. Я был собой. Я переходил в иное царство, такое, о каком мечтал».

Агата говорила об этой книге так, будто она не слишком отличалась от всего остального, что она написала: «Люди качали головами [когда она рассказывала о том, что она сейчас пишет], словно хотели сказать: „И что может такая мелкопоместная дама, как она, сделать с подобным персонажем? Она же черт-те что напорет!“ Думаю, я ничего не напорола, и это даже было не особенно трудно. Я слушала, как моя уборщица разговаривает со своими родственниками. И я всегда обожала прислушиваться к разговорам в магазинах, автобусах и кафе. Просто держала ушки на макушке. В этом весь секрет».[531]

У нее было врожденное чутье к языку; еще в юности, уловив нюансы и ритмы речи, которую слышала в Египте, она умело использовала их в своем подростковом романе «Снег над пустыней». Но что впечатляет больше всего в «Ночной тьме», так это не точность манеры речи Майкла, а проникновение в образ его мыслей. Агата интуитивно поняла мощное веяние конца двадцатого века, столь чуждое ей самой: убежденность людей в своем праве, заставлявшую их верить, что все, чего они хотят, им подвластно. Майкл Роджерс не просто психопат, он создание своей нравственно обедненной эпохи, но Агата, воспитанная в совершенно других понятиях — понятиях долга и бескорыстия, сумела осмыслить и воплотить его характер с удивительной точностью. Ей были внятны его обаяние, его побуждения, его неукорененность в жизни, его эгоизм, его вера в то, что он может сам построить свою судьбу и что удовлетворение собственных желаний и есть самоутверждение. Пространство, где должна была бы обитать его душа, — смысловой центр книги; ее доминанта — взрывная смесь желаний и душевной опустошенности.

С возрастом Агата все меньше доверяла молодым людям. Это было вовсе не побочным эффектом старости — что бы ни думали о ней в американских журналах, — а трезвой оценкой того, что она видела вокруг. Она знала, что культ молодости таит в себе опасность, поскольку по определению отрицает мудрость и опыт: именно это сделало Майкла Роджерса тем, чем он стал, — он уверовал, что сила и мужественность добудут ему то, чего он хочет, гораздо быстрее, нежели здравый смысл и добродетель. Поздние романы Агаты изобилуют предостережениями против безудержного восхищения молодежью, ибо та легкомысленна, эгоистична и не обременена совестью. Эльвира Блейк из «Отеля „Бертрам“» — «одна из детей Люцифера»; равнодушные красивые существа из «Третьей девушки» совершают убийство, вооруженное нападение и подлог; принадлежащий к привилегированному обществу Майкл Рафиэл из «Немезиды» обвиняется в нападении и, возможно, изнасиловании (хотя «следует помнить, что сегодня девушки куда больше готовы подвергнуться насилию, чем в былые времена»).[532]

В «Вечеринке в Хэллоуин» убивают двоих детей, и никто их особо не оплакивает: один был лжецом, другой — шантажистом. Эта книга вообще в значительной мере развернутое размышление о природе молодости и легковерии тех, кто априори считает ее невинной. «Не так уж неслыханно в наши времена, что дети совершают преступления, даже маленькие дети. Семи, девяти лет и так далее…» В «Вечеринке в Хэллоуин» есть девочка, сколь прекрасная внешне, столь и добродетельная: двенадцатилетняя Миранда (явная шекспировская аллюзия), но создается ощущение, что ее детская невинность ей не органична, что она легко подвергнется коррозии в мире, который слишком высоко ценит молодость как таковую и слишком готов воспользоваться ее ошибками. «Я уже устал слышать слова: „Отправить на психиатрическое обследование“, — говорит полицейский, — после того как парень куда-то ворвался, разбил очки, стащил несколько бутылок виски, украл столовое серебро, ударил по голове старуху».

Но четче всего страх Агаты перед культом молодежи выражен в «Пассажире из Франкфурта». Книга — не понравившаяся агентам и издателям Агаты — широко разошлась: в день ее восьмидесятилетия было продано минимум 70 экземпляров только в твердой обложке; наверное, этому способствовала предъюбилейная шумиха, но дело не только в этом: книга задела за живое. Со своей «безошибочной интуицией» (как выразился Пуаро о миссис Оливер) Агата тяготела теперь к темам мирового террора, разрастания зла и насилия ради самого насилия. Человеческая натура всегда была основным объектом ее исследования. Всю жизнь она искала общее, узнаваемое, привычное в людях, совершающих необычные поступки. Теперь она проницательно видела, что те самые качества, которые делали людей узнаваемыми друг для друга, извращаются и вытесняются; что они даже перестают быть необходимыми.

Намек на это содержится в книге «Встреча в Багдаде», где действуют послевоенные сторонники арийских идеалов: «Ангелы со злыми лицами, которые желали создать новый мир и которым дела не было до того, кто при этом пострадает». В романе «Место назначения неизвестно» поднята та же тема, только на этот раз борьба идет с фанатиками-коммунистами. В 1970 году враг становится другим, труднее узнаваемым, но канал, по которому он проводит свои идеи, тот же — молодежь: «Молодые люди гораздо легче поддаются влиянию, чем взрослые, — сказала Агата, отвечая на множество вопросов, которые ей задавали в связи с „Пассажиром из Франкфурта“, — а зло умеет подать себя во всем блеске великолепия и значительности лучше, чем добро. Смирение есть и должно всегда оставаться главной христианской добродетелью. Я думаю, что нынешнее преклонение перед насилием и жестокостью и люди, считающие, что без этих качеств нельзя достигнуть ни одной цели, оказывают дурное влияние на общество, и это влияние успешно распространяется во многих странах. В настоящий момент самым наглядным примером тому служат события, происходящие в Ольстере…

Я никогда не интересовалась политикой как таковой. Мой интерес был спровоцирован склонностью нынешней молодежи к бунту и анархии, о чем свидетельствуют сообщения со всего мира».

Герой, точнее, антигерой «Пассажира из Франкфурта» — нетипичный чиновник министерства иностранных дел сэр Стаффорд Най, чья несколько обременительная для него самого эксцентричность мешает его карьере, но придает ему способность мыслить самостоятельно и противостоять напору идеологии. «Мне бы хотелось любить человечество, любить его глупую физиономию», — размышляет он. Но неразборчивая любовь так же опасна, как ненависть; как ни парадоксально, относиться к человечеству как к чему-то, что надлежит любить, «негуманно». Моральные принципы сэра Стаффорда ложны, изменчивы, окрашены сомнениями; они побуждают его присоединиться к борьбе за «счастье человечества» — борьбе, в которой, по мнению Агаты, отнюдь не наверняка можно добиться победы. Зловещим эхом «Прекрасного нового мира» Хаксли отзывается предположение, что агрессию в человеке теперь можно смягчить только наркотиками. «Бенво», как называет его Агата, — это нечто вроде сомы или прозака: средство, которое «успокаивает» до такой степени, что возникает эффект «искусственной доброты». Следует ли его широко применять? Ответ, который дается в «Пассажире из Франкфурта», двойствен.

«— Благо человечества на деле вещь обманчивая. Бедный старый Беверидж, свобода от желаний, свобода от страха, свобода от чего бы там ни было… от этого рай на земле не наступит, и ваш „бенво“ или как там вы его называете (звучит как название патентованного продукта питания), думаю, рая на землю не принесет. В доброте, как и во всем другом, тоже таятся свои опасности. Что он сделает, так это избавит от многих страданий, от боли, анархии, насилия, наркотической зависимости. Да, он спасет мир от многих дурных вещей и может — всего лишь может — кое-что изменить в людях. В молодых людях».

Стало быть, так Агата представляла себе будущее: провидческий, смелый взгляд. «Пассажир из Франкфурта» заканчивается оптимистически (хотя и несколько абсурдно), потому что в глубине души Агата все же верила в спасение человечества. В конце концов, она была человеком верующим. Тем не менее в романе «Отель „Бертрам“» она допускала кончину старого порядка и воцарение беспорядка; допускала в уменьшенном и более личном виде.

В этой книге она оживляет свое прошлое; будучи активно вовлеченной в современный мир, она не могла отказаться от прошлого и возвращалась к нему все чаще и чаще, наговаривая воспоминания на диктофон. «Отель „Бертрам“» — это идеализированная версия «Флемингза» (а не «Коннаута»,[533] как остроумно догадалась Дороти Оулдинг), прекрасный памятник Эдвардианской эпохи. Пытаясь воскресить в памяти собственную молодость, мисс Марпл приезжает в этот отель и находит, что там совершенно ничего не изменилось. Все так же горит камин в салоне, где безупречно сервируют чай с тминным кексом и горячими булочками с маслом; румяные горничные все так же приносят на завтрак правильно приготовленные яйца-пашот; бармен со знанием дела рассуждает о скачках в Ньюбери; постояльцами являются добропорядочные семьи, престарелые вдовы с аристократическими манерами и священники, а «телевизионная комната» спрятана подальше, чтобы не портить общий вид.

«Все казалось слишком приятным, чтобы быть правдой. С присущими ей трезвостью взгляда и здравым смыслом она прекрасно понимала, что ей просто хотелось освежить свои воспоминания о прошлом в старых, подлинных красках. Так сложилось, что большая часть ее жизни прошла в воспоминаниях о былых удовольствиях… Вот и теперь она сидела и вспоминала. И странным образом Джейн Марпл, та белокожая, розовощекая, жизнелюбивая девушка, снова ожила…»

Воспоминания мисс Марпл — это воспоминания самой Агаты: магазины «Арми энд нейви», поездки на дневные спектакли в четырехколесном экипаже, кофе со сливками в театральном буфете… Проезжая через Лондон, мисс Марпл видела, что он изменился до неузнаваемости по сравнению с тем городом, который она когда-то знала. Поэтому чудом казалось, что «Бертрам» остался в неприкосновенности, и это, как она понимает, «слишком хорошо, чтобы быть правдой». Отель «Бертрам» — всего лишь фасад, виртуальное воссоздание прошлого, населенное персонажами вроде нее самой, которые придают достоверность пустой сценической декорации: эдакие детали из красного дерева, вкрапленные в картонную декорацию метафорического прошлого. Ухо француза ласкает услышанное в холле: «Le five o’clock», — а проходящий мимо полицейский думает: «Этому парню невдомек, что „le five o’clock“ мертв, как птица дронт!»

Можно ли было создать более совершенный образ, чем создала Агата, чтобы показать исчезновение мира, который она некогда знала? Как ошибались, как глубоко ошибались те, кто считал, что Агата Кристи — окаменелость, застывшая в той Англии, которая навсегда останется Англией образца 1932 года, уютно попивающей чай в салоне, освещенном пламенем камина, — в той декорации, которую сама Агата изобразила как подделку!

Она отлично знала, что мир изменился, хотя ее критики — и даже поклонники — думали, что она не изменилась вместе с ним. Однако, как и мисс Марпл, она имела смелость пристально вглядываться в то, что современный мир старался обойти стороной. У молодой девушки из «Отеля „Бертрам“», Эльвиры Блейк, есть все, тем не менее она убивает и лжет без малейших угрызений совести. По мнению Агаты и мисс Марпл, она неисправима: печальный, но факт. И все же когда книга была послана в «Гуд хаускипинг» для публикации с продолжением в нескольких номерах, из журнала Оуберу ответили: если они и согласятся печатать ее, «то должны дать понять, что девушке будет оказана психиатрическая помощь… Нужно, чтобы в тексте содержался намек на то, что ее можно исправить». Вот тот рубеж, на котором Агата и современное сознание расставались: дело было не в том, что она предпочитала «Эрл Грэй» кока-коле, а в ее отваге видеть истинную природу человека. Она всегда отдавала себе отчет в том, на какую подлость способно человеческое существо. Она знала, что эгоизм на первый взгляд добропорядочных мужчин и женщин безграничен, что желание быть богатым или счастливым или обеспечить собственную безопасность может пересилить все, кроме твердых моральных устоев. Она знала: убийцы иногда заслуживают сострадания, но надо помнить о последствиях, которые влечет за собой снисходительность к преступнику. Она, как никто, понимала: супружеская измена может породить отчаяние с непредсказуемыми последствиями, тем не менее хорошие люди совершают измены так же, как крысы. Она знала, что дети, какими бы милыми и невинными они ни казались, способны творить зло, а взрослые — творить зло по отношению к детям. Обо всем этом она и писала, ничего не объясняя и не видя необходимости объяснять. Это было ее главной темой. А в преклонные годы она осознала связь между наивностью современного мира с его политизированной убежденностью в том, что человеческая природа поддается совершенствованию, и его приверженностью идеологии, анархии и насилию.

Между тем в своем тайном воображении, куда с годами пряталась все глубже, Агата колдовала с памятью.

В «Щелкни пальцем только раз» Таппенс Бересфорд вспоминает свою службу во Вспомогательных добровольческих частях во время Первой мировой войны: «Там все были солдатами. Хирургическое отделение. Я работала в коечных рядах А и В». А когда опознают убийцу, ее бывшему мужу приходит на ум знакомая фраза из «Пер Понта»: «Кем она была? Она сама, настоящая, истинная? Кем она была „в духе, который от Бога достался“?»


В «Пассажире из Франкфурта» тетка сэра Стаффорда Матильда вспоминает свою далекую юность: «Видите ли, по утрам девочкам полагалось делать что-нибудь полезное. Ну, например, ухаживать за цветами или чистить серебряные рамки для фотографий… Днем нам разрешалось посидеть и почитать какую-нибудь книгу, и „Пленник замка Зенда“ обычно был одной из первых наших книг…» Так же и Агата в Эшфилде написала в 1903 году в «Альбоме признаний», что ее любимый мужской литературный персонаж — Рудольф Рассендилл из «Пленника замка Зенда».

В романе «Слоны умеют помнить» наступает очередь миссис Оливер вспоминать прошлое Агаты. «Она встала в позицию, которая, как смутно помнилось ей по детским посещениям танцкласса, была первой фигурой лансье. Вперед, назад, руки вытянуть, поворот, двойной поворот, вращение и так далее…» В эту книгу Агата «вписала» персонаж по имени Зели — гувернантку и хранительницу секретов. «Леди Равенскрофт заболела, ее положили в больницу. Зели приехала, чтобы ухаживать за ней и быть рядом. Я не знаю, но мне кажется, я думаю, я почти уверена, что она была там, когда это — эта трагедия — случилось. Так что, как вы понимаете, она должна знать, что произошло на самом деле». Это явное эхо Шарлотты Фишер — преданной молодой женщины, которая всегда стояла рядом и хранила молчание до самой смерти; она умерла всего через два месяца после Агаты в маленьком домике в Истбурне, куда переехала, признавшись племяннице, что с момента смерти ее бывшей хозяйки, которую она очень любила, у нее начало болеть сердце.[534]

В «Немезиде», последнем шедевре Агаты, воспоминания иные, не столь конкретные. Тем не менее книга — глубоко личная. Она исполнена страсти, которую мисс Марпл ощущает с такой силой, будто находится всего в шаге от нее. Это история Майкла Рафиэла, сына мистера Рафиэла, с которым мисс Марпл познакомилась еще в «Карибской тайне». Через своих адвокатов Бродрибба и Шустера мистер Рафиэл посылает ей посмертную просьбу расследовать преступление. Майкл Рафиэл находится в тюрьме, куда попал за убийство Верити Хант, девушки, на которой собирался жениться.

Мисс Марпл встречается с архидиаконом, который должен был совершить таинство венчания. Он говорит ей:

«Я всегда вижу, когда жених и невеста действительно любят друг друга. Под этим я подразумеваю не физическое влечение. Сейчас слишком много говорят о сексе, придают ему слишком большое значение. Я не хочу сказать, что физическое влечение — это нечто неправильное. Чушь. Но физическое влечение не может заменить любовь, оно сопутствует любви, но оно не самодостаточно. Любовь — это то, что выражено в словах венчальной службы. В радости и в печали, в богатстве и бедности, в болезни и здравии… Вот что вы принимаете на себя, если любите и хотите вступить в брак. Эти двое любили друг друга. Любить и заботиться друг о друге, пока смерть не разлучит нас…»

В конце книги, раскрыв дело, мисс Марпл возвращается к словам архидиакона:

«Мне кажется, он не верил, что это будет безоблачно счастливый брак, он имел в виду то, что назвал необходимым браком. Необходимым, ибо, когда любишь по-настоящему, приходится платить за это, пусть даже ценой разочарования и несчастья».

«Немезида» — прелестная книга, несмотря на некоторую беспорядочность и повторы. Это не детектив в строгом смысле слова, а печальные размышления о реальности любви («одно из самых пугающих слов на свете»). Наброски сюжета есть в тетрадках Агаты, и на странице вверху написано: «Немезида. Январь 1971. Д. Б. И.». Как предсказал Эдмунд Корк еще в 1956 году, она получила титул Дамы Британской империи, будучи включена в Новогодний список награждений. Ее жизнь достигла последнего славного пика, после чего началось медленное, неумолимое нисхождение.


В 1971 году Агата состарилась. Она предприняла еще одну, последнюю попытку в театре со слабой короткой пьесой «Пятерка Фиддлера», которую отказался ставить Питер Сондерс. Ранее, в 1962 году, после провала «Правила трех», Сондерс отклонил черновик инсценировки, которую Агата написала для Маргарет Локвуд, и Эдмунд Корк написал Розалинде со скрытым за вежливостью ликованием: «В настоящий момент я не вижу дальнейшей перспективы постановки пьес Кристи на лондонских сценах». Однако «Пятерка Фиддлера» была поставлена в 1971 году в Бристоле, когда сама Агата находилась на отдыхе в Париже. Как и ожидалось, прием оказался в целом кислый. В отчаянном желании оградить мать от огорчений Розалинда написала ей, что в Лондоне пьесу ставить не следует. Агата, в пространном письме, посланном уже из Уинтербрука, ответила ей в возбужденном тоне, граничившем с гневом и скрывавшем вызывавшее почти жалость желание напомнить Розалинде — и себе — о своих достижениях.

«Я никогда специально этого не добивалась и не понимаю, почему ты так настроена против ее гастрольного коммерческого успеха (если он будет). Не думаю, чтобы ты, или Мэтью, или „Харрисон хоумз“ и остальные, кто получает выгоду в компании, на самом деле отказались от своей доли выручки… Я знаю, что рецензии плохие — хотя получила несколько и на удивление хороших — и что во многих театрах занавес в конце поднимали пять раз. „Мышеловка“, которая вначале тоже была обкатана на гастролях, получила только одну рецензию, заслуживавшую внимания, все критики были неблагожелательны. „Вердикт“ не имел успеха в Лондоне, но я очень рада, что он был там показан. Мне пришлось мириться с множеством ужасных спектаклей и фильмов, и мне было стыдно, что они ассоциировались с моим именем…»

Дальше Агата пространно писала о том, как не нравились ей ранние инсценировки ее книг:

«Именно потому, что я так их ненавидела, я решила инсценировать „Лощину“ сама. Я писала ее в Поллирэче, и ты сделала все возможное, чтобы отговорить меня это делать! Если бы тебе удалось убедить меня держаться только книг, не было бы ни „Мышеловки“, ни „Свидетеля обвинения“, ни „Паутины“. Я могла прекратить перекладывать свои книги для сцены, но тогда я не стала бы драматургом и лишила бы себя массы удовольствия!..

Все, что связано с театром, — это азартная игра. Если лондонская постановка не осуществится, я буду за тебя рада!»

В июне того года Агата, упав в Уинтербруке, попала в больницу «Наффилд» в Оксфорде с переломом бедра. «В течение одного-двух дней положение было критическим, — писал Эдмунд Корк в ее американское агентство, — но я счастлив сообщить Вам, что она чудесным образом поправилась».[535] По возвращении из больницы Агата написала дочери почтовую открытку в другом тоне. Почерк был дрожащим и свидетельствовал о ее старости и слабости.

«Дорогая моя Розалинда, как прекрасно избавиться от больницы и снова быть дома. Ты замечательно все устроила в комнате, и там прохладно — гораздо прохладнее, чем в спальне наверху. Последние ночи в больнице было так чудовищно жарко и душно — почти невозможно спать, я прилипала к судну, которое было плохо присыпано тальком, так что у меня кусочками слезала кожа. Цветы, которые ты повсюду расставила, очаровательны, я счастлива. Ты так добра…

Хожу я отлично, так сказали и врачи, и сестры. Макс благородно ухаживает за мной по ночам. Условия абсолютно роскошные, особенно после того как привык просыпаться на бесконечных суднах. Миссис Белсон [домоправительница в Уинтербруке] очень ловко помогает одеваться и спускает мне ноги с кровати. Дорогая Розалинда, как мило с твоей стороны, что ты приехала и обо всем позаботилась…

Бинго уже перестает на меня сердиться за то, что я его оставила».

Бинго заменил Трикла, который умер в 1969 году. Он был чрезвычайно нервным псом. «Знаете, Агата, он у вас ненормальный», — говорил, бывало, А. Л. Роуз, когда гостил в Уинтербруке. Телефонный звонок вызывал у собаки приступы бешенства — «Агата нафантазировала себе, будто Бинго верит, что в телефоне живет дьявол»,[536] — и он кусал всех, кто входил в дом. Иногда он кусал и Макса, который, несмотря на это, очень его любил. Но Агату Бинго боготворил. Так же как Питер за сорок лет до того, он был для нее источником бескорыстной преданности. «Каждое утро он снова и снова демонстрировал ей свою любовь, залезая под стеганое пуховое одеяло», — писала Розалинда.

Его истошный лай слышен на пленке, где записана беседа Агаты с лордом Сноудоном, который в 1974 году проводил в Уинтербруке фотосессию. Речь Агаты на записи вежливая, дружелюбная, но совершенно отстраненная. Сноудону приходилось вытягивать из нее ответы; это слегка напоминало то, как Пуаро, прилагая неимоверные усилия, беседует с княгиней Драгомирофф в «Убийстве в Восточном экспрессе». Слышен там и голос Макса, время от времени вставляющего какое-нибудь замечание. В какой-то момент интервьюер задает Агате вопрос об экранизации ее книг, на него она отвечает особенно неохотно. Ей чрезвычайно не понравился фильм по «Ночной тьме»,[537] и она горячо протестовала против полупорнографической сцены насилия: «Там была очень неприятная сцена, приписанная в конце и совершенно ненужная. Я имею в виду эпизод, в котором душат другую женщину. Показано ужасно натуралистично. Это мне, конечно, не понравилось». При этом Макс замечает, что с операторской точки зрения фильм сделан хорошо. «Да? — говорит Агата. — Мне так не кажется».

Сноудон также спрашивает о предстоящих съемках «Убийства в Восточном экспрессе»: не беспокоит ли ее предполагаемое обилие звезд среди исполнителей — Альберт Финни, Джон Гилгуд, Лорен Баколл… «Да, если это так, думаю, будет раздражать». На самом деле, посмотрев фильм, она не высказала к нему претензий. Приобретя стойкую идиосинкразию к кинематографу после опыта сотрудничества с Эм-джи-эм — она, например, неоднократно отклоняла поступавшие от Голливуда просьбы разрешить экранизацию «Пассажира из Франкфурта», — Агата согласилась на съемки «Восточного экспресса» отчасти потому, что с такой просьбой к ней напрямую обратился лорд Маунтбаттен, с которым она в 1969 году переписывалась относительно «Убийства Роджера Экройда» и чей зять лорд Брабурн хотел снимать фильм. «Как Вы знаете, — писал ей лорд Маунтбаттен в конце 1972 года, — вся моя семья — поклонники Агаты Кристи… И все мы считаем, что ни один из фильмов, сделанных до сих пор, не отдает должного духу Агаты Кристи».

«Должна откровенно признаться, что в отношении фильмов по моим книгам я нахожусь в сложном положении, — отвечала ему Агата. — Мне больно смотреть их — такие ужасные сценарии, такой плохой подбор актеров… Твердо отказывать в разрешении всем, кто делает кино, и строго придерживаться этой позиции гораздо легче, но, несмотря на все это, я с удовольствием познакомлюсь с Вашим зятем». В 1974 году фильм вышел и произвел фурор; у критиков он тоже в целом имел успех, хотя Дороти Оулдинг он не понравился («но я чувствовала, что мне следует помалкивать»), а журнал «Тайм» выступил с едкой рецензией, в которой содержался следующий язвительный, хотя и не совсем несправедливый пассаж: «Похоже, все было бы куда интереснее, если бы Шона Коннери или Ингрид Бергман, а не исполняемых ими персонажей, подозревали в совершении бесчестного поступка». Но фильм положил начало новой манере экранизации ее книг: «Смерть на Ниле» и «Зло под солнцем» стали замечательными блокбастерами, обладавшими высочайшими доступными экранизации достоинствами.

Агата полностью оправилась после перенесенной в 1971 году операции, связанной с переломом бедра, и к концу года снова могла ходить. Она посетила Музей мадам Тюссо, где с нее сняли мерки для изготовления восковой фигуры, и даже, медленно передвигаясь, походила по магазинам, покупая рождественские подарки. «В былые годы мне это почти всегда доставляло удовольствие, — писала она Эдмунду Корку, — но на этот раз я утомилась и хотела поскорее вернуться домой». Это было новое ощущение. «Я так устала, — признается она своей гринвейской домоправительнице, — а они ждут каждого нового слова, которое я напишу». Тем не менее слова продолжали литься. В 1972 году она написала роман «Слоны умеют помнить» и переделала «Пятерку Фиддлера», которая стала теперь называться «Тройкой Фиддлера». Пьеса все равно не нашла дороги на лондонские подмостки, хотя Агата ездила смотреть ее в Гилдфорд.

К 1973 году она глубже, чем прежде, ушла в личный, потаенный, воображаемый мир. Свои мысли она записывала на клочках бумаги.

«Мне восемьдесят три. Хочу ли я в этом возрасте чувствовать себя шестилетней, десятилетней, двадцатипятилетней? Нет. Не хочу. Это означало бы расстаться с душевным покоем, уравновешенностью, с интересными воспоминаниями и снова вернуться к активной деятельности или, если говорить во множественном числе, — к делам, что за неимением необходимых механизмов было бы хуже…

Я не хочу — такая, как есть — возвращаться туда… У меня теперь другие радости и удовольствия — образца 1973 года: наслаждение музыкой, огромная радость, которую я получаю, инсценируя свои книги, красно-золотая краса осенней листвы, удовольствие, которое испытываю, погружаясь в сон, когда он одолевает меня по мере того, как темнота поглощает свет…

Волнение утра, когда оно наступает, — еще один день! Что-то он принесет? И принесет ли что-нибудь? Или ничего? Кто знает? Но этот день — мой, он приходит ко мне, я жива, я здесь, в ожидании…

Это так же ощутимо и истинно, как Прошлое. Прошлое со мной, все — оно проплывает мимо, всегда оставаясь рядом… Мне стоит лишь открыть потайной ящичек, который каждый из нас носит с собой. Моя канарейка в клетке возле детской кроватки… Мой йоркширский терьер…»

Эта близость прошлого постепенно ощущается все сильнее, заполняя ее душу, словно тихая вода. В своей последней книге «Врата судьбы» она переселяет Томми и Таппенс Бересфорд в новый дом и наполняет его своими старыми вещами. Единственное, что во «Вратах судьбы» принадлежит году 1973-му, это манчестерский терьер Ганнибал, который неотступно следует за Таппенс, как маленькая неистовая тень.

«В пять лет я умела читать», — говорит Таппенс в начале книги, стоя посреди своей новой библиотеки, где царит уютный беспорядок.

«— Когда я была маленькой, все дети в этом возрасте умели. Я не знала ни одного сверстника, которого надо было бы учить читать по буквам… Вот если бы кто-нибудь взял на себя труд научить меня правильно писать, когда мне было года четыре, это было бы очень хорошо. Папа учил меня сложению, вычитанию и умножению, разумеется…

— Каким умным человеком он, наверное, был! — сказал Томми.

— Не думаю, что он был особо умен, но он просто был очень, очень хорошим».

В библиотеке стоят книги детства Агаты: миссис Моулсворт[538] — «Часы с кукушкой», «Ферма Четырех ветров». «Ферму Четырех ветров» она помнила не так хорошо, как «Часы с кукушкой» и «Комнату с гобеленами». Таппенс просматривает их с восхищением: «О, вот „Амулет“, а вот „Самаяд“… „Пленник замка Зенда“. Первое знакомство с романтической литературой…» Наконец она усаживается в кресло, сворачивается калачиком, как маленькая девочка, и погружается в «Черную стрелу» Стивенсона.

Сад вокруг дома Томми и Таппенс — это эшфилдский сад. Оранжерея, а в ней — лошадка-качалка Матильда, Трулав со своей расписной тележкой. Араукария. Таппенс везет Трулава по саду и вспоминает игру с обручем в «речных коней». «Ее обруч был конями. Белыми конями с гривами и развевающимися хвостами…»

«Это ужасно, Вы не находите? — писала Дороти Оулдинг Эдмунду Корку. — Гораздо хуже двух предыдущих. Я бы не стала искать публикатора в периодике, даже если бы располагала временем, разве что кто-нибудь сам выразил бы горячее желание. Бедняжка, если бы нашелся кто-нибудь, кто мог бы ей сказать, что это не следует печатать — ради нее самой».[539]

Книги, написанные после 1960-х, нуждались в некоторой редактуре, отчасти из-за того, что надиктовывание текста делало Агату более многословной, но никакая редактура не могла сделать из «Врат судьбы» плотное произведение детективного жанра. Макс пытался помочь; Розалинда вообще не хотела, чтобы книга была опубликована. Кое-где, правда, встречаются странные, неожиданные проблески — как, например, в описании «удивительного трюка, который умел проделывать Ганнибал, по собственному желанию меняя свои габариты; вместо широкоплечего, может быть, чуть толстоватого пса он был способен превратиться в тонкую черную ниточку». Но сюжет едва угадывается, если вообще существует, и речь Агаты, записанная на диктофон, становится порой бессвязной, перескакивает с предмета на предмет — как случается со старыми-старыми женщинами, когда они бродят по тропинкам своей минувшей жизни. «В нынешние времена четырех-, пяти- или шестилетние дети, похоже, не умеют читать, пока им не исполнится десять-одиннадцать. Не знаю, почему для нас все было так просто. Мы все умели читать: и я, и Мартин, живший в соседнем доме, и Дженнифер, жившая дальше по улице, и Сирил, и Уинифред. Все…»

Водной из своих тетрадок она записала: «Октябрь 1973. Возможности и Замыслы. Кулинарная история. О меренгах?». «О доме идет слава, будто в нем живут привидения. Привидение — собака? Кошка? И то и другое…»

Был у нее также замысел рассказа о древних наскальных рисунках, изображающих лошадей:

«Белые лошади… Алиса и ее подруга Хелен… отправляются в путешествие в поисках белых лошадей, существующих в Англии. Алиса выпрямляет спину и поднимает подбородок, чтобы увеличить поле обзора и увидеть вершину горы. На склоне четко вырисовывается контур белой лошади. „Я люблю ее, — говорит она стоящей рядом подруге Хелен. — Помню, как впервые ее увидела… Белых лошадей на склонах гор собираются уничтожить — какая жалость. Всех убьют и устроят на их месте площадки для пикников. Наши прекрасные английские белые лошади…“»

И тут ее мысль последний раз обретает былую уверенность и пытливость:

«Джереми обсуждает с друзьями убийства. Как изменится характер человека, если он кого-то убьет?.. Безо всякого мотива. Без причины. Просто в порядке интересного эксперимента. Жертва преступления — он сам. Человек совершает преступление, все время наблюдая за собой, за своими ощущениями, делая заметки. Боюсь ли я? Сожалею ли? Получаю ли удовольствие?»

Какая интересная могла бы получиться книга! Однако всем, кто окружал Агату, было ясно, что «Врата судьбы» — ее последнее произведение. И действительно, в 1974 году вместо новой книги был опубликован сборник рассказов «Ранние дела Пуаро». В конце концов, каждый год должен был получить свою Агату Кристи. И в 1975 году было наконец решено, что «Занавес. Последнее дело Пуаро», книгу, предназначавшуюся для посмертного издания,[540] следует опубликовать, сопроводив знаменитым некрологом бельгийского сыщика в «Нью-Йорк таймс».

В силу того что «Занавес» вышел в свет спустя столько лет, было сочтено, что в нем отсутствует ощущение реального времени, и все отсылки ко времени его написания были вымараны. Это придало роману некоторую странность — «своего рода историческую невесомость», как написал Джон Сазерленд в своем эссе «Двойная смерть Пуаро».[541] Это правда. Но несмотря на это, роман написан, когда Агата была в лучшей своей форме, и полон примет того времени, когда он был создан в расчете на то, что увидит свет лишь после смерти самой Агаты. В нем действительно есть ощущение смещенности во времени и некой текучей меланхолии.

Пуаро умирает, сморщенный, с черным как вороново крыло париком на голове. Гастингс горюет о своем съежившемся друге, о своей умершей жене и о дочери, которую не понимает. Стайлс, место, где разворачивается сюжет книги, предстает местом печальным и зловещим. «Не люблю этот дом. От него исходит какая-то злобная эманация. Здесь всегда что-то случалось». Это написано в 1940 году, когда память о той декабрьской ночи, когда она уезжала из Стайлса, была еще очень болезненна; впрочем, вероятно, она осталась такой навсегда.

Но глубокой грустью роман дышит не только поэтому, а прежде всего из-за неразрешимости. Убийца в нем — человек, который никогда не будет пойман и осужден. Он довел до совершенства искусство побуждать других людей к убийству: он довел до совершенства зло. Дочь Гастингса Джудит и женатый человек, которого она любит, доктор Франклин, много говорят о том, как можно положить конец бесполезным жизням. «Я не считаю жизнь таким священным даром, как все вы, — говорит Франклин. — Никчемные жизни, бесполезные жизни должно убирать с дороги. Вокруг и так столько грязи». Этот мотив насквозь пронизывает «Занавес». Почти каждый персонаж думает о другом как о не заслуживающем жизни и считает, что без него мир стал бы лучше.

Но персонажем, призванным осуществить эту теорию на практике, оказывается Пуаро. Его жизнь всецело была посвящена служению правосудию; теперь, чтобы предотвратить убийство, он должен совершить убийство сам. Другого выхода нет. Он это знает, но в письме, которое оставляет другу, пишет:

«…Я не знаю, Гастингс, оправданно или неоправданного, что я сделал… Я не верю, что человек может брать закон в свои руки…

Однако, с другой стороны, я есть закон!..

Отняв жизнь у Нортона, я спас другие — невинные жизни. И тем не менее не знаю… Может, так и должно быть, чтобы я не знал. Я всегда был таким уверенным — слишком уверенным…

Но теперь смиренно, как ребенок, говорю: я не знаю…»

В первые годы жизни с Максом Мэллоуэном Агата написала: «Думаю, будет замечательно, если в конце жизни мы сможем сказать, что никогда никому не причинили зла. Ты не согласен?»[542] В детстве она находила удовлетворение и уверенность в добродетели; она верила, что доброта обладает силой, как бы ни старался опровергнуть это окружающий мир. «Всегда помни, что в этом мире у тебя есть стоящее дело, которое ты делаешь, потому что ты — одна из тех хороших и добрых людей, которые что-то значат»,[543] — писал ей Макс во время войны. Он действительно ценил ее щедрость, не только из-за того, что она давала лично ему, а объективно: что бы там ни было, он испытывал глубокое уважение к своей жене.

На похоронах ее издатель, сэр Уильям Коллинз, сказал: «Агата знала, что такое истинная вера. Мир стал лучше, потому что она в нем жила». Сын ее друзей, Сидни и Мэри Смит, написал, что она «всегда старалась делать добро тайком».[544] Дочь Стивена Гленвилла сказала: «Я не знаю о ней ничего, что нельзя было бы назвать проявлением доброты».[545] А Джоан Оутс — что «она была очень, очень славным человеком».[546]

Разумеется, все не так просто. Ее добродетельность не была простодушной, для этого Агата была слишком умна, но она была и достаточно умна, чтобы прекрасно понимать, какой она должна казаться. У нее было развитое чувство долга, помогавшее ей выстоять после 1926 года, но это был долг, который она отдавала скорее жизни как таковой, нежели другим людям: в отличие от своей матери она не считала, что обязана возродиться ради своего ребенка. Достоинства Агаты произрастали из ее жизнелюбия. Именно оно позволило ей с таким энтузиазмом и любопытством вглядеться в свой век и представить его в своих книгах: она прожила жизнь, которая не растрачивала себя впустую, а это требует доблести. И как художник она была на стороне добродетели: ее детективные сочинения всегда трактовали о правом суде, а в тех, что написаны под псевдонимом Мэри Вестмакотт, она через персонажей, ни один из которых нельзя назвать не заслуживающим внимания, старалась проникнуть в суть человеческой натуры. Но, будучи художником, она являла собой существо исключительное, для которого общепринятое представление о добродетели было вторичным.

Свое последнее Рождество она встретила в 1973 году в Гринвей-Хаусе. В волшебном Гринвей-Хаусе, где Бинго носился вокруг холодного белого дома, как заводная игрушка, и где сад блистал иной, зимней красой, когда переплетенные голые ветви вздрагивали за окном спальни, и где тихо шуршала серая лента Дарта. Девон всегда жил в душе Агаты. Иногда она получала письма от старых дам, которые были подругами ее детства в Торки. «Я очень хорошо помню тебя и твою дорогую матушку, — писала дочь Идена Филпотса. — Помню изысканные чаепития при свечах с девочками семейства Ормерод… Торки сильно изменился».[547] «Я часто думаю о тебе и о счастливом времени, которое было у нас в старом Торки, — писала другая подруга. — Вспоминаю игры на отгадывание, в которые мы играли в Меллис-Хаусе! Мне теперь восемьдесят семь, и я единственная, кто остался здесь от нашего поколения».[548]

Теперь единственной, кто остался, была Агата. Еще будучи полной сил шестидесятилетней женщиной, она написала в романе «Объявлено убийство», там, где пожилая женщина говорит о своей умершей подруге: «Видите ли, она была единственной ниточкой, связывавшей с прошлым. Единственной, кто… кто помнил. Теперь, когда ее больше нет, я осталась совсем одна». А после смерти Нэн Кон в 1959 году она написала: «Она была моей последней подругой — единственным остававшимся на свете человеком, с которым я могла посмеяться, болтая о минувших днях и о радостях, которые у нас были в детстве».[549] Но пятнадцать лет спустя Агата так глубоко погрузилась в прошлое, что уже была не одна.

На премьеру «Убийства в Восточном экспрессе» она приехала в инвалидной коляске, но встала, чтобы приветствовать королеву.[550] Это был один из ее последних выходов. В октябре 1974-го у нее случился сердечный приступ, но спустя недолгое время она в последний раз появилась на публике — на ежегодном приеме в честь «Мышеловки».

«Я слышал [писал Питер Сондерс Розалинде], что Вы немного сердитесь на меня за то, что я заставил Вашу мать прийти… Я спросил то ли Агату, то ли Макса, захочет ли она, чтобы на приглашениях ее имя значилось вместе с моим в качестве хозяйки приема. Не только для привлечения публики, которой и так хватило бы, но мне казалось, что ей самой будет приятнее, если она будет „приглашающей стороной“… Я узнаю о ней от Эдмунда, который как-то сообщил, что она очень больна, а в следующий раз — что она вручала приз „Мышеловки“ на скачках в Эксетере. Какая женщина!»[551]

Но Агата и впрямь была очень больна. Розалинда энергично старалась держать ее подальше от подобных мероприятий. В декабре, в Уинтербруке, она споткнулась, выходя через балконную дверь, упала и сильно разбила голову. Теперь она была исхудавшей, ссохшейся, как ее маленький детектив, из-за сердечных препаратов, и голова ее казалась неестественно большой для такого тела. Глаза за большими стеклами очков затуманились, вглядываясь в иные миры. «Между нами говоря, она очень слаба», — писал Эдмунд Корк Дороти Оулдинг в июле 1975 года.

Теперь она безвыездно жила в Уинтербруке. Ее последнее Рождество было печальным («Миссис Белсон уезжает во вторн., 23 декабря, ее заменит Барбара, которая уедет в субб., 27-го, — писал Макс Розалинде. — Надеемся, что ты приедешь в субб., 27-го и останешься с нами до ср., 31-го»). Бинго сидел у ее ног, как крохотный черный лев, Макс писал воспоминания у себя в библиотеке с видом на Темзу, и в доме находилась приехавшая Барбара, чему Агата была совсем не рада. Однажды, словно в приступе отчаяния и ярости, она схватила ножницы и обрезала ей волосы. Приятель, который был приглашен к ним на ленч, вспоминает, что Агата говорила о Джереми Торпе, тогдашнем лидере либеральной партии, но в том, что она говорила, трудно было уловить смысл. В другой раз она вдруг выдала: «Интересно, что случилось с лордом Луканом?» Ее блестящий ум распадался, а может, просто перестраивался в другие формы — острые и светлые в тускнеющем мире.

«…этот день — мой день, он приходит ко мне. Я жива, я здесь, в ожидании…

Я могла бы стать скульптором, или пианисткой, или выучиться на оперную певицу. Вероятно, я могла бы сочинять музыку. Столько всего могло случиться. Большей частью, конечно, не случилось. Человек приходит, чтобы узнать, что…»

По мере того как мерк свет, Агата умиротворенно находила опору в вере. Кто-то в Уинтербруке слышал, как незадолго до смерти, последовавшей 12 января 1976 года, она произнесла: «Я ухожу к своему Создателю». Когда приехал врач, Бинго беспорядочно лаял: он один не понимал неминуемости этой смерти.

Четыре дня спустя Агату похоронили у церкви Сент-Мэри, в Чолси, в нескольких милях от Уинтербрука, в окружении молчаливых и мирных полей. По ее желанию поминальная служба началась с двадцать третьего псалма и включала в себя чтение отрывка из «Королевы фей»:[552] «Сон после трудов тяжких, Пристань после штормов бурных. Мир после войн, Смерть после жизни — Вот что радость дарит». Эти же слова высечены на ее надгробии. Агата упокоилась в тихом сердце Англии, за много миль от дикого Девона, чьи крутые зеленые склоны, зимние туманы и серебристые воды все равно хранят ее дух.

За несколько лет до кончины к Агате обратились с широко дебатировавшимся тогда вопросом. Кафка завещал сжечь его рукописи после его смерти. Правильно ли поступил Макс Брод, не выполнив его волю? «Литературное произведение автора, безусловно, является его собственностью, в сущности, частью его самого, до тех пор пока он не предлагает его миру, прося напечатать и выставить на пролажу, — ответила она. — Я бы согласилась с тем, что желание уничтожить художественные произведения — плохая мысль. Что же касается уничтожения частной переписки, заметок, дневников или писем, то я бы сделала это без сожаления».[553]

И тем не менее она сохранила все: она умерла, но оставила нам свою жизнь. Не только книги, славу, неувядаемый лондонский спектакль, автобиографию, которая ждала посмертной публикации и в которой она рассказывает о своей жизни в манере одновременно и правдивой, и лукавой. Ее жизнь осталась в ее домах, где вещами заполнены каждый шкаф, каждая антресоль, каждый потайной ящичек. В тетрадках с полемическими набросками. В шубах, все еще источающих слабый аромат духов. В мягких залежах крестильных кружев. В тяжелых атласных платьях, украшенных драгоценными камнями сумках. В атташе-кейсе, хранящем любовные письма Арчи Кристи и подаренное им обручальное кольцо. В письме ее матери, в которое Клара вложила цветок эдельвейса — память о своем медовом месяце. В книге с аккуратно переписанными кулинарными «Рецептами для Агаты». В отцовских пачках выписанных изящным почерком счетов за покупку сервиза и стульев для Эшфилда — несколько из них до сих пор стоят в Гринвее. В фотоснимках: песика Питера; Монти, сидящего в тележке Трулава, в которую впряжена коза; бабушки Маргарет в четырехколесном экипаже. Почти наверняка Агата хотела бы, чтобы всего этого никто не тревожил. Но во всем этом заключена необъятная и загадочная жизнь, овеянная неуловимой тенью, вольной, как дух.

«У порога она обернулась и рассмеялась. На какой-то миг мистер Шустер… поймал видение юной хорошенькой девушки, за руку здоровающейся с викарием в саду на деревенском пикнике. То было, как он понял секунду спустя, воспоминание его собственной юности. Но мисс Марпл на минуту напомнила ему о той самой девушке — юной, счастливой и намеренной повеселиться».[554]

Загрузка...