К кому же может воззвать та, что здесь очутилась, если дальше нее одни мертвецы бывали? Они лишь видят, как ширится море печали между ними и теми, с кем душа не простилась.
— А я тебе, игемон, — сказал Иешуа участливо, — посоветовал бы поменьше употреблять слово «черт».
— Не буду, — сказал Пилат, — черт возьми, не буду…
И голос у него был странным. Она слушала, что он ей говорит, и не могла понять, почему вместо радости, что он ей позвонил, что он зовет ее с собой, — ее сейчас переполняет странное чувство боли и близких слез.
Или — так выглядит счастье? Мы просто не знаем, как оно выглядит, решила она.
А Саша все говорил, говорил — она молчала, просто слушала его, она находилась в полусне.
— Понимаешь, я подумал, что нам нужно поехать туда. Лика, я не знаю, как тебе это объяснить, ты вправе считать меня полным идиотом… Но — мне кажется, что, если мы это сделаем, что-то изменится. Мы выполним то, что должны выполнить.
Она не ответила, она продолжала молчать, думая, что — она согласна ехать с ним куда угодно, и в то же время ей было страшно.
— Лика, ты меня слышишь? Если ты не согласна, я пойму тебя!
— Нет, я согласна, мы же хотели туда, помнишь?
— Но — мы собирались весной, а сейчас не то время…
— Нет, время всегда то, — проговорила она и даже улыбнулась, продолжая удивленно всматриваться в собственную душу — что с ней? Почему так больно? Почему так хочется плакать?
— Давай завтра обговорим все, я завтра забегу к тебе на работу…
— Да, — ответила она. — Я буду ждать тебя.
Она повесила трубку.
Включила свет на кухне. Сейчас ей казалось, что все странным образом изменилось, или — изменилась она? Как там у Навроцкой: «Скажите мне, эта сладкая боль — счастьем зовется?»
Она взяла со стола томик ее стихов и прочитала там: «Тот, кто до тебя оставил под камнем молитву, кто бы он ни был, оставил не одну молитву, а две», улыбнулась — две молитвы, оставленные там, под камнем, в развалинах монастыря. Две молитвы — которые надо прочесть. И надо именно им. Потому что — мира два. И люди, которые живут в этих разных мирах, никак не найдут этих молитв и не хотят понять, что по сути мир один, и он должен быть один, таким его создал Бог, только люди сами разделяют его, разрывают на части, делая больно и друг другу, и — миру…
И самим себе.
За окном шел снег, медленно, большими хлопьями — прекрасный, молчаливый, загадочный, и Лике становилось легче, когда она смотрела на него, ей в голову пришли строчки стихотворения Е. Навроцкой о снеге: «Кто знает, не принес ли он посланья, что пишет людям Бог?» — и улыбнулась, потому что и в самом деле — боль прошла, уступила место ожиданию радости и удивительной легкости.
Сейчас ей хотелось, чтобы поскорее прошла ночь, наступило утро, день, час, миг — когда она обернется и увидит Сашу.
И хотя ей было еще немного страшно, что теперь так много зависит от этого человека, которого она еще недавно не знала, она уже успокоилась.
«Мы поедем туда. Он настолько мне доверяет, что берет меня с собой. Это место для него свято. А он берет меня с собой».
Она долго не могла заснуть, думая о завтрашнем дне. Думала, что очень странно — тревога не отступает, и у Саши голос был наполнен тревогой, а — вот оно, счастье, и радость, и ничего она с этим не может сделать.
«Мы должны поехать, — снова слышала она Сашин голос. — Во-первых, мы сможем все увидеть сами. А во-вторых — мне кажется, если мы сделаем то, что должны сделать, что-то в мире изменится. Пусть немного — но изменится».
Лика хотела сказать, что она не очень в это верит, и — если изменится, то только в их мире, в них самих, но — ей очень хотелось согласиться сейчас с самой безумной и наивной надеждой, если — это была Сашина надежда…
Ее сон был зыбким и странным, она даже не понимала — происходит это с ней все во сне или наяву и — спит ли она вообще.
Она бродила по огромной комнате, пустой, с какими-то старинными гобеленами на стенах, в этой комнате было так много окон, и все они были разного размера — какие-то окна были огромными, а некоторые — совсем крошечными, на некоторых окнах были решетки, а другие — были широко распахнуты.
Она кого-то искала, только не знала, кого она ищет и — зачем. Она заглядывала в эти окна и — видела там разные пейзажи, в одном окне она увидела море перед штормом, насупившееся грозное небо, почти дотрагивающееся до земли, а в другом — наоборот, сияло солнце и воздух был наполнен ароматом весенней листвы.
А потом в комнате ее появились люди — странные, отстраненные, у некоторых лица были как на иконах, и Лика угадывала, что все эти люди, которые в безмолвном отчаянии точно так же, как Лика, пытаются отыскать кого-то, пережили нечто страшное, трагическое в своей жизни, и их отчаяние и боль передаются Лике.
Она обернулась и в самом деле увидела девочку, которую звали так же, как ее, девочка стояла в уголке, наблюдала за этими людьми с состраданием и, поймав Ликин взгляд, улыбнулась ей ободряюще.
— Что ищете среди мертвых Того, кто сам Жизнь? [21] — прошептала она едва слышно. — Пойдем. Я покажу тебе, где дорога…
И Лика послушалась ее, хотя — ей было жаль людей, бродящих по комнате, и она шепотом спросила:
— А они?
— За ними пришлют, когда они будут готовы, — сказала девочка тихо. — То, что кажется тебе глупой надеждой, может оказаться правдой. Но у тебя будет шанс убедиться в этом.
Они шли теперь по длинному коридору, где пахло сыростью и землей. Было трудно дышать — этот коридор находится под землей, решила Лика. А еще было темно — так темно, что Лика с трудом понимала, что вокруг нее, — она ориентировалась только на легкий, светящийся силуэт девочки. Несколько раз ей почудились шаги, настигающие ее, — и дыхание, тяжелое и прерывистое. Она оглядывалась — но что можно увидеть в такой темноте?
Кто-то насмешливо прошептал: «Через действительность ты должен различать миры иные», — и Лика снова оглянулась — слишком явным был этот шелестящий голос, но девочка остановилась и протянула ей руку.
— Не оглядывайся и не прислушивайся, — посоветовала она ей. — Прыгай, тут лужа большая…
Лика прыгнула — ей показалось, что это не лужа, а небольшое болото, где все время что-то хлюпало и пахло так мерзко, что Лика почувствовала приступ головокружения и тошноты — если бы не рука девочки, она бы упала туда.
— Что это было? — спросила она, переводя дух.
— Это дорога, — спокойно отозвалась девочка. — По которой всем нам приходится идти. Кто-то идет без помощников — потому что сам отказывается от помощи. Кому-то Бог посылает ангела. Те, кто идут одни, часто не выдерживают, оглядываются или начинают разговаривать с голосами, слушать их и верить им. И тогда — они не справляются. То, что ты посчитала болотом, — на самом деле их слезы… Тут развилка. Видишь — дорога, которую уже можно различить, и — тьма… Нет из тьмы выхода. Некоторые так и блуждают после смерти в кромешной темноте, пытаются найти выход. А его — нет… Ладно, пойдем дальше, тебе и так разрешено узнать больше, чем положено, до срока. А времени у нас нет. Ты должна вернуться к утру.
— Должна вернуться? — переспросила Лика и представила, что снова придется идти по этому подземному коридору, даже хотела оглянуться, но — девочка рассмеялась:
— Нет, не бойся. Все будет по-другому. Я просто должна показать тебе одну вещь, чтобы ты почувствовала себя сильнее и научилась видеть то, что скрыто от других глаз. То, что ты видишь сейчас, — это твое чувствование, ты ничем помочь не можешь. Но ты можешь помочь это остановить. Остановить Тень…
— Я? Я даже лица Тени не могу разглядеть…
— Ты просто боишься. Знаешь, я тоже боялась. Например, увидеть, что лицо Тени мне хорошо знакомо. Наверное, это самое страшное…
Она вздохнула и погрустнела. Лика очень хотела задать ей вопрос — что с ними случилось, кто был виноват в том кошмаре — но она угадала, что не должна задавать этот вопрос.
Да и теперь, когда они свернули, Лика видела выход, и свет, много-много света там — в самом конце этого коридора, и девочка изменилась снова — она что-то напевала, улыбалась и размахивала руками. Как крыльями…
— Видишь, три потока света, исходящие из одной точки? — спросила она у Лики. — Это три пути. Выбирая один из них, ты можешь быть уверена в помощи и поддержке. Но — все эти пути кажутся очень трудными обычным людям, и они выбирают другой, легкий, который ведет их в темную пропасть. Все, что говорят разные умники, — это ерунда. Есть только три дороги — дорога праведника, дорога мученика, дорога Любви и самоотвержения. Все остальное — миражи. Успех, деньги, почет — все только миражи. Потом оказываешься в темном коридоре, один на один с призраками, со своей совестью, один… Это одиночество — самое страшное. И никто не поможет, не протянет руку. И сам человек в конце концов станет лишь тенью, обреченной вечно бродить в темноте…
И кто я, в сущности, такой?
Ребенок, плачущий впотьмах,
не зная, чем унять свой страх в кромешной темноте ночной… [22]
Девочка на минуту замерла, глядя туда, в эту темноту, — с такой жалостью, что у Лики защемило сердце.
— Никто им не сможет помочь, — повторила она. — Потому что они не хотели, чтобы им помогали. И сами они — никому не помогли…
Он долго решался — позвонить Лике и предложить ей поехать с ним туда, в монастырь, казалось ему глупым и бессмысленным предприятием. Она откажется — и будет права. Но — помочь ему может только она, и не зря ведь они встретились — у Бога не бывает ничего случайного…
По телевизору бубнила какая-то писательница, объясняла ведущему, что ей не нравится, что людям навязывается христианство. В ее глазах то и дело вспыхивал огонек неприкрытой злобы, которую дядя Миша называл просто — «одержимость», и жалостливо вздыхал при этом, приговаривая: «Бедные, мучаются-то как». И Саша вспомнил почему-то рассказ дяди Миши о его друге, военном, который сказал: «Я убедился в том, что Христос и есть истинный Бог, потому что ничто так не раздражает и никакая религия не вызывает такой ненависти и таких гонений, как христианство. Если я раньше верил, что Бог был, то сейчас верю, что Он есть, потому что, если б Его не было, так бы ожесточенно против Него не выступали».
Глядя на круглое лицо писательницы сейчас, он невольно подумал — да, наверное, это правда. Так и есть. Гнали, гонят, будут гнать.
И в том, что его прадед был гонителем, а он стал гонимым, — есть справедливость. Он счастливее матери. Он счастливее деда. И — он счастливее прадеда, который перед смертью подолгу смотрел своими почти ослепшими глазами в небо. Он пытался найти там ответ на вопрос, который мучил его всю жизнь и который он не решался задать, потому что больше всего боялся этого ответа, догадываясь уже, что ответ этот будет — да…
Он позвонил сначала Димке — потому что сейчас он волновался за него, боялся, что пропасть, по краю которой бродил друг детства, разверзлась и он вот-вот упадет туда. Еще день назад он не хотел о нем слышать. Он отвергал его, забыв, что именно Димкин отец привез когда-то Сашу к дяде Мише. Значит, именно он привел Сашу туда, куда ему было нужно прийти, выполняя Божию волю и тем частично искупая и свою вину, и вину своего сына. Он вспомнил об этом, когда первый раз увидел Лику. Еще не зная, что Лика — тоже дар ему от Бога, еще думая, что Лика — это случайность, не более того, очередной фантом так называемой реальной жизни, о которой когда-то сказал ему дядя Миша: «Наша жизнь лишь тень будущей жизни, истинного нашего бытия». И — не потому ли он ощущал теперь такое радостное тепло в душе, потому что — Лика не была случайным фантомом, а — была из той, будущей его, истинной жизни?
А сейчас он и на Димку смотрел другими глазами — испытывая жалость и чувство вины перед ним. Он ведь отвернулся, бросил его в трудную минуту, обвинил его в том, что случилось с дядей Мишей. А Димка просто попал в болото, и — ему надо было протянуть руку, чтобы вытащить его из трясины… Когда Саша набирал номер, он больше всего боялся, что опоздал. Димке уже не помочь.
Трубку взяла его мать.
— Саша? — обрадовалась она. — Как хорошо, что ты позвонил… Только Димы нет дома. Я очень волнуюсь, Сашенька.
— Почему? Что-нибудь случилось?
— Ох, Сашенька… Мы поссорились с ним. Я ведь продала ковчег этот — помнишь, который отец привез? Деньги очень нужны, Саша. Я болею сильно, надо столько процедур, все платное — сейчас время такое тяжелое. А Димка прибежал, ищет что-то, потом меня спросил, где ковчег, а я ему рассказала… И он точно взбесился, Сашенька, я его и не видела никогда таким! Кричал, что теперь он не сможет тебя спасти, потому что этим ковчегом он мог бы откупиться, Саша — ты-то хоть знаешь, что происходит? Почему надо откупаться? Что там за люди-то, с которыми Дмитрий связался?
Ее голос дрожал, а Саша стоял и думал — как ее успокоить и как успокоиться самому — потому что сейчас он вдруг отчетливо осознал — все они в опасности. Ему казалось раньше, что эти люди не осмелятся пойти на убийства — но разве убийства и поджоги — не их рук дело? Глупо было обманывать себя. Это же особый сорт людей — те, кто поклонился Тельцу, ослеплен ярким сиянием фальшивого золота, они уже не понимают, что творят преступление, находя оправдания собственному злу.
И — почему-то снова вспомнился дядя Миша.
Точно оказался в одной с ним комнате и, грустно улыбаясь, повторил:
— Бедные, мучаются-то как… Одержимость, Саша, есть самое мучительное состояние души, и тело мучается, и — меры они уже не знают, и ад свой хотят выплеснуть вокруг, отравить своим злосмрадием воздух — кажется им, что так станет им легче, а — нет, не станет, только еще хуже будет.
— Но ведь и мы дышим этим смрадом, — сказал Саша. — И — ты же видишь, дядя Миша, что творится! Они ведь людей убивают… Посмотри сам — постоянно то церковь сожгли, священника убили, чтобы иконы вынести, то — семью священника сожгли, и детей не пожалели! А эти безумцы, которые на своих выставках иконы рубят? Дядя Миша, как их остановить? Вот он — их ад, он вокруг нас, он дышит нам в лицо, и — те, кто невинен, принимает на себя долю их вины, страдают от них и за них! А они думают только об одном — деньги, деньги, деньги и — власть, хотя бы над одним человеком, но — власть! Ты их жалеешь, дядя Миша? За что их жалеть?
— Не кричи так, — ответил тот. — Ты себя на их место поставь. Вечно голодные они. Тебе для утоления голода корочки хлеба хватит, а им — все время надо больше, и еще больше, и — так до бесконечности, а разве тебе вечно голодного не жаль? А потом будут они ходить в темноте, пытаясь увидеть сияние золотое, и тут выяснится, что фантом тот исчез, и — вот она, темнота непроглядная, и выхода из нее нет. У тебя есть надежда. У них — нет ничего. Только фантомы. Пожалей их, и… Помолитесь о них с Гликерией. Там — помолитесь. У вас получится, и — своей молитвой вы, может быть, кого-то остановите и кого-то спасете.
— Но…
Он не договорил. Комната была пуста. Никого не было, снова ему почудилось. «Это мое одиночество со мной разговаривало, — усмехнулся он. — Мое одиночество — и мое недоумение».
Только слабый запах зажженных свечей остался — и это тоже был запах Сашиного одиночества.
Он позвонил Лике — почти не надеясь на то, что она согласится, но — она согласилась, ему показалось, что она была рада его предложению.
Одиночество не отступало, и тревога за Димку — тоже, он набрал снова номер его мобильника, но — никто не ответил. Хотел набрать домашний номер — но остановился. «Бестолково, только потревожу его мать».
Он не знал, где можно найти Димку. И как ему помочь.
Чтобы отвлечься, Саша начал разбирать бумаги, оставшиеся от матери, — и наткнулся на странное стихотворение, написанное ее рукой, — но он догадался, что стихотворение не ее.
Снег заметает дома и дороги,
Ты имя выводишь мое на снегу.
Любимый, оставь ты эти тревоги,
Я буду ждать на другом берегу.
Сыро и пасмурно, пахнет апрелем.
Ты мерзнешь и шепчешь: я не смогу,
Но ангелы, милый, еще не пропели.
Я буду ждать на другом берегу.
Плавится небо от зноя и пыли,
Ты остаешься один на бегу.
Помни, родной, что когда-то мы были,
Я буду ждать на другом берегу…
Единственный мой, я тебя не забуду,
Я буду ждать на другом берегу.
Он еще раз прочитал его — понимая, что эти строчки для его матери очень много значили, она хранила этот листок с особенной тщательностью. И — эти слова были для нее откровением. А сейчас и Саше это стихотворение Е. Навроцкой казалось подсказкой, ответом на вопросы, мучившие его всю жизнь, разбивающие его одиночество. «Я буду ждать», — повторил он. Перевернул листок, пытаясь найти адресата, — нашел только две буквы MV и подумал — это имя автора, это не адресат.
Ему стало так больно, что он закрыл глаза и — увидел развалины монастыря, и там, на дороге, одинокую женскую фигурку, двигающуюся по направлению к развалинам, и ему отчаянно хотелось пойти за ней, он сделал шаг — и удивился, потому что она словно ждала его, а потом шла дальше — и с каждым шагом совершалось маленькое чудо — монастырь не приближался, но — восстанавливался, с каждым их шагом…
А когда он открыл глаза — он увидел, что икона светится, совсем немного, едва-едва, но — она светится.
И — тихий женский голос, так похожий на материнский, сказал:
— «Кричат мне с Сеира: сторож! сколько ночи? Сторож отвечает: приближается утро, но еще ночь». Я буду ждать тебя. Я помогу тебе. Приближается утро, помни об этом. Еще ночь — но уже приближается утро…
Сейчас ему казалось, что все происходит не с ним. Он просто пытался еще остаться в этом мире — неизвестно зачем, он сам не мог найти ответ на этот вопрос.
А на тот, который ему задавали, он даже не хотел отвечать.
— Дима, так нельзя. — Вкрадчивый голос Андрея не давал ему забыться. — Ты должен много денег. Когда ты занимал эти деньги, ты должен был думать, как ты их будешь отдавать. Мы с тобой договаривались, что ты принесешь мне ковчег. Так? Теперь ты сообщаешь мне, что его нет. И — той иконы тоже нет, а, Дима?
— Нет, — прошептал Дима.
— Ну, и что мы скажем тому, у кого брали деньги? — развел руками Андрей. — Что наш мальчик Дима взял много денег, обещал товар — и обманул… Разве можно обманывать людей, Дима? Серьезных людей. Людей, от которых зависит мой бизнес, между прочим. Эти люди, Дима, поддерживают моих художников. Они оплачивают им безбедное существование, а потом оплачивают их выставки. И — такую малость просят, Дима, такую малость! Ковчег и икону. Раньше ты не отказывался нам помогать. А теперь что происходит?
— Просто их нет, — с отчаянием повторил Дима. — Что я могу поделать, если их нет?
— Думаю, ты просто должен был добыть эту икону, Дима. Но ты этого не сделал. Неужели было так трудно выполнить небольшую просьбу человека, который когда-то помог тебе, а? Совсем маленькую просьбу… И тебе простили бы твой долг. Теперь — ты попадаешь в переплет, и я должен мчаться через весь город, чтобы попытаться тебе помочь. Не слишком ли много чести для такого лгуна и обманщика, Дима?
— Я… пытался найти этот ковчег, его мать кому-то продала, — оправдываясь, пробормотал Дима. — А иконы этой, про которую вы рассказывали, у Сашки нет. У него есть какая-то — но совсем не такая. Той, которая сияет вся, — нет у него. Я искал.
Он сам не понимал, как он оказался в этой комнате и почему здесь Андрей, — не мог понять, кто эти люди вокруг — странные, непонятные, похожие на тени…
Коротко стриженные, почти под ноль, в защитного цвета одежде, и еще двое — черных, с безразличным злом в глазах. Тоже в хаки. Мир, покрашенный в хаки. Шар цвета хаки, вспомнил он с трудом слова. Эти четверо — бандиты. И получается, что Андрей — интеллигентный душка Андрей, с ними заодно. «Господи, какой я дурак», — подумал Дима. Если бы он мог, он бы засмеялся над своей глупостью. Но — почему-то больше хотелось плакать.
«Мне это снится», — подумал он, с трудом разлепляя веки — свет больно резанул по глазам.
Но — они были вокруг, и Андрей с его круглыми добродушными глазами, и эти коротко стриженные амбалы, два Марка Крысобоя, и там, в тени, он видел еще одного, плохо различимого, а руки были связаны за спиной, крепко прикручены к стулу — некуда ему деться, это не сон, это кошмар, который происходит с ним в реальности. И реальность сейчас стала странной и зыбкой, и он, Дима, — зыбкий и хрупкий, как в песне — «хрусть и пополам», нет Димы, и этой реальности тоже нет…
— Дима-Дима, — рассмеялся Андрей. — Ну зачем так врать? Куда она могла деться, эта икона? Ведь я-то знаю, что Канатопов тогда еще, в двадцатых годах, эту икону из монастыря вывез, и спрятал, и — всю жизнь трясся над своим сокровищем, даже музею не отдал, хотя — всю свою коллекцию, собранную им во время таких вот «набегов», отдал. Только икону эту — не отдал.
— Нет ее у Сашки! — почти закричал Дима. — Я не вру!
— Ну-ну, не врешь, конечно, просто ты глуп и наивен, наверное, и не понимаешь, что сейчас подставляешь своего приятеля, потому что… Дима, этот человек — он не такой, как мы с тобой. Ты уже имел возможность в этом убедиться. Он очень серьезный человек, я уже устал тебе это повторять. Он не любит, когда ему говорят «нет». Он получает свое, Димочка, он в любом случае получает свое. И эту икону он тоже получит. Только вот — ни тебе, ни твоему приятелю я не смогу помочь. И — твоей матери тоже. Давай подумаем — ты позвонил мне, чтобы я тебе помог. Я пытаюсь тебе сейчас помочь. Я даже согласен поговорить с Борисом Георгиевичем, понимаешь? Чтобы он подождал. Подумай, мальчик. Иначе — я умываю руки. Я не смогу тебе помочь. Согласись, что портить из-за тебя отношения с этим человеком, от которого зависит не только моя судьба — но и судьба многих людей, я не имею права. В игре проще пожертвовать… пешкой.
Он хотел продолжить, но зазвонил мобильник, он недовольно поморщился и тихо заговорил с кем-то по телефону. Дима невольно прислушивался к этому разговору, чтобы не думать о том, что сейчас его окружало.
Потому что думать было страшно.
— …У нас многонациональная, поликультурная и поликонфессиональная страна, в которой проживают люди различных убеждений. Конституция фиксирует светский характер нашего государства, но в стране имеются политические и общественные группы, которых существующее положение не устраивает. И они воспользовались ситуацией, сложившейся вокруг нашей выставки, для того, чтобы сдвинуть чашу весов в свою пользу, — говорил Андрей так, словно он был на трибуне, четко, и Дима подумал, что он дает по телефону интервью. Наверное, так и было.
А тот продолжал:
— Что здесь поделать? Я не знаю. Могу только посоветовать не ходить на выставки современного искусства тем людям, которые не понимают его язык или уверены, что религиозные символы могут использоваться только для художественного выражения религиозных идей. Если вам подобная художественная практика кажется оскорбительной, не ходите на такие выставки. Другого выхода здесь нет. В светском государстве существуют свои правила поведения.
Он много говорил, Дима устал уже слушать это. Его лицо изменилось — приобрело оттенок важности и собственной значимости. Как быстро он меняется, отметил Дима. Как быстро…
— Я отвлекся, прости, — сказал Андрей, и снова его лицо изменилось — теперь он смотрел и мягко, и с издевкой. — Сам понимаешь, на нас нападают, приходится давать интервью, вот завтра пресс-конференция. Мракобесие, дружок, вещь совсем не безвредная для… демократии.
Дима хотел сказать, что это то, чем занимаются эти «демократические» люди, можно обозначить сим словом — «мракобесие», поскольку — и мрачно, и по-бесовски, но, посмотрев на неприветливо-мрачное — «мракобесное» лицо стоящего у стены со скрещенными руками абрека, стушевался и приуныл.
«Кажется, я круто вляпался», — подумал он тоскливо. Сейчас ему казалось, что он маленький, а темнота вокруг — большая, и становится все больше и больше. «Надо что-то придумать», — решил он. Ему было страшно, что он навсегда останется в этой темноте, и она будет расти, а он — уменьшаться.
Ему не давал покоя человек там, в углу. Человек сейчас смотрел на Диму, он чувствовал его взгляд, и от этого взгляда хотелось кричать. Потому что там, внутри, становилось холодно и пусто от этого взгляда, как будто человек управлял Диминой жизнью, его внутренними органами, его сознанием… Дима почувствовал, что он уже не помнит, как он здесь оказался и что он должен сделать, ему хотелось сейчас только одного — выбраться отсюда.
Он пытался вспомнить, кто может знать что-то о Сашкиной иконе, и вспомнил — Лика, она же была там, у Сашки, она что-то говорила — что она видит и чувствует, ах да, она говорила о другой иконе, той, которую она передала ему… Лика.
— Я, кажется, знаю, кто может знать, — проговорил он и сам испугался своих слов, ему показалось, что где-то закричал ребенок — громко, со страхом, и потом заплакал, отчаянно, безнадежно, и Диме казалось, что этот плач — о нем, о его душе, но — при чем тут душа, он должен отсюда выбраться, выбраться — как можно быстрее.
— Мне надо позвонить.
— Позвонить? — переспросил Андрей. — Куда тебе надо позвонить? В службу спасения?
— Нет, — пробормотал Дима. — Нет, просто я могу узнать, есть ли эта ваша икона у Сашки. Вот и все. Не хотите — не надо…
— Кому позвонить?
Андрей сидел, поигрывая мобильником, а Дима смотрел как завороженный — от этого дурацкого мобильника сейчас зависела его свобода. Его жизнь…
— Есть одна девушка, она дружна с Сашкой… И… Да вы помните, я вам рассказывал, что она каким-то образом чувствует иконы? Она дотрагивается до них — и видит место, откуда они, или голоса слышит, или…
Он замялся. Ему показалось, что Андрей напрягся, наклонился вперед — теперь напоминая грифа-стервятника.
— Или… огонь, — договорил Дима упавшим голосом.
«Кажется, я снова делаю страшную глупость, — подумал он. И ответил сам себе: — Хуже. Ты делаешь подлость…»
— Огонь? Какой огонь?
— Та икона, которую я передал вам от Маринки… Она увидела там пожар. И каких-то людей, которые стояли и ждали, когда дом сгорит. А в доме металась девочка — это мне так Лика рассказывала… Я же вам говорил!
— И эта самая Лика — еще и подружка Саши Канатопова, — задумчиво проговорил Андрей.
Оглянулся назад, к тому, неразличимому. Тот кивнул.
— На, звони, — протянул Андрей Диме мобильник.
Он уже хотел взять мобильник — но остановился. «Если я позвоню с него, там останется ее телефон».
— Спасибо, что я буду ваши деньги тратить… У меня свой есть.
— Да брось ты, — с деланой ласковостью улыбнулся Андрей.
— Нет, я не помню ее телефон, — соврал Дима. — Он у меня забит в моем мобильнике.
Какое-то время Андрей думал. Потом обернулся, посмотрел в угол, где сидел странный человек, предпочитающий скрывать свое лицо. Тот кивнул.
— Дай ему телефон, Мурад, — с легким вздохом сожаления сказал Андрей. — Может быть, так лучше. А то — вдруг он ей на мобильник звонить будет, мне не нужно, чтобы мой номер у девчонки остался…
Молчаливый Мурад протянул Андрею Димин мобильник и освободил Диме руку.
— Держи, — протянул Андрей телефон.
Руки затекли и болели. Но когда мобильник оказался у Димы, он чуть не заплакал — родной мой, хотел он сказать. Этот кот, который подмигивал ему с экранчика, как будто напоминал ему о беззаботности и легкости его жизни — теперь этого не будет…
Стало еще больнее и страшнее — от осознания того, что ТЕПЕРЬ ЭТОГО НЕ БУДЕТ.
Он справился с собой, набрал Ликин номер.
Она взяла трубку сразу, как будто ждала звонка.
— Саша?
— Нет, Лика. Это я, Дима.
— Ой, Димка… Привет. Ты куда пропал?
В ее голосе он уловил нотки разочарования.
— Я… Ну, я простудился. Немного, но неприятно…
Как ему сейчас хотелось закричать: «Лика, милая, я в опасности, и ты в опасности, и Сашка — он тоже в опасности, Лика, придумай что-нибудь!» — но он поймал на себе холодный взгляд Андрея.
— Лика, нам поговорить надо.
— О чем? — напряглась Лика. — Дим, я тебе сказала уже, что я не буду работать в этой вашей странной конторе… Мне не нравится.
— Да не об этом, я же все понял. Лик, нам о Сашке надо поговорить.
— Димочка, мы уезжаем завтра. Давай поговорим после нашего возвращения… И — я не хочу говорить с тобой о Саше без него. Вот втроем и поговорим, хорошо?
— Лика, а… куда вы едете? И когда?
— Мы?
Лика рассмеялась.
— В свадебное путешествие, — сказала она. — Далеко. Завтра. Я же тебе сказала…
— Ну, может быть, мы до отъезда с тобой успеем встретиться.
— Дима, ты в пять утра ко мне приедешь? — засмеялась она. — Мы договорились уже на шесть утра. Так что — придется тебе подождать все-таки. Вот вернемся — и поговорим.
Он готов был закричать от отчаяния.
Надежда на освобождение на глазах рассыпалась как карточный домик, и он — рассыпался, рассыпался, рассыпался…
— Дим, это очень важная поездка, — сказала она, уловив в его молчании обиду. — Понимаешь, нам очень надо поехать туда. От этого, может быть, ничего и не зависит, но… Для нас — важно. И я очень хочу увидеть все своими глазами. Сашка мне много рассказывал о том месте. Давай поговорим обо всем потом.
Он хотел ей сказать, что от нее сейчас очень многое зависит, хотел спросить об иконе, но… Телефон его умер.
Он посмотрел на него и пробормотал:
— Все. Зарядка кончилась. А они завтра уезжают. Очень рано. Так что…
— Куда?
— Она не сказала.
— А ты подумай, куда они могут поехать…
Голос Андрея был по-прежнему мягким и вкрадчивым, а Дима чувствовал, как по спине неприятными, холодными струйками бежит его страх.
— Димочка, вот ты вспомни, куда любит ездить твой друг, и мы тебя отпустим. Отпустим ведь?
Снова взгляд в сторону тени.
Снова кивок.
— Вот. Тебя отпустят. Куда они могут поехать?
Он знал это. Просто ему до боли не хотелось говорить об этом месте. Ему — так не хотелось, но… «Они меня отпустят, — решил он. — И я успею их предупредить. Я успею. Доеду еще до Сашки, и мы что-нибудь придумаем».
— Знаете село Камуши? — сказал он, глядя Андрею в глаза. — Да знаете, наверное, там недавно священника из-за икон вместе с семьей сожгли… А еще там в лесу отшельник жил, его два года назад тоже из-за старинных икон спалили.
Он сейчас почти наслаждался, видя, как лицо Андрея становится неприветливым, злым, напряженным. Дима напоминал ему о тех происшествиях, о которых Андрей явно хотел забыть. «Я ведь не говорю, что это делал ты, — усмехнулся про себя Дима. — Но ты был одним из них, да, ты просто был одним из них — жадных, скверных, бесноватых, одержимых… И я один из них, увы. Пусть в меньшей степени. Или — в большей? Не будь меня, узнали бы вы про дядю Мишу? И про камушинского священника, которому подарили несколько старинных, дорогих икон…»
— Так вот, прямо посередине там руины старого монастыря. Вот туда они, скорее всего, и поедут.
— И поедут они туда, скорее всего, с иконой, — договорил задумчиво Андрей.
— Почему? Зачем она им там? Она дома у Сашки останется…
— Может быть, и так. Значит, Мурад и Василий пойдут к нему домой, а… Остальные в камушинский монастырь поедут. Там их и встретят поутру. Вместе с иконой…
Он засмеялся.
— Освободите его, — приказал он. — Пусть идет. В конце концов, мы обещали ему… свободу. Мы честные люди.
Он шел, как будто был пьян, ничего не видя перед собой, медленно, с трудом передвигая затекшими ногами. Была уже ночь — самое ее начало, и город отходил ко сну, и прохожие встречались редко. Впрочем, Дима не обращал на них внимания — он был сейчас в одиночестве, во мраке, и ему уже не было страшно.
Ему просто было теперь все безразлично.
Он спустился по набережной вниз, к самой реке, сел на парапет, почти у самого льда, но ему не было холодно. Теперь — холод был внутри. И ночь — была внутри.
— Ты сам наводчик, — прошептал он. — Ты, и только ты. Благодаря тебе произошло столько зла. Нет тебе прощения…
И — услышал вдали негромкие слова:
— Лукавая воля вводит меня во грехи, а когда согрешу, то слагаю вину на Сатану. Но горе мне! Потому что во мне причина. Лукавый не заставит насильно меня согрешить. Грешу я по своей воле, почему же слагаю вину на лукавого?
Дима усмехнулся — да, именно так, именно так, и нет прощения.
— Всякий связывается узами своих грехов. Вяжет нас узами обольщение плоти, есть узы сребролюбия, пьянства, похоти, гордости. Есть и узы диавола, который связывает нас узами беззаконий, таковы узы блуда и прелюбодейства, узы вероломства, когда отвергают Христа, узы неверности, когда изменяют и брату, узы жестокости, когда убивают подобного себе. Связанный этими узами склоняется так, что не может возвысить своей души, не может поднять взоры ума к небу, если Господь не простит ему грехи, не воздвигнет его даром Своего благословения.
И это была правда — нет прощения…
Или…
Он поднял глаза к темному небу.
— Прости меня, Господи. Я склонен к земле, и нет сил дышать. Каждое мое действие — разрушительно, смертоносно. Господи, если Ты есть, пусть что-то изменится. Защити хотя бы тех, кто может погибнуть сейчас по моей вине…
Дима плакал. Он впервые желал только одного — чтобы Бог защитил не его, а Лику, и Сашку, и… мать.
Сейчас ему было так жалко ее, он вспоминал, как кричал на нее, как был дерзок и злобен, и ему хотелось плакать.
«Я сейчас пойду к ней. Я разбужу ее и скажу ей, как я ее люблю. И буду просить у нее прощения».
Он поднялся и пошел дальше — к храму на набережной, и ему казалось, что где-то поет мужской хор — он не разбирал слов, слова были странные, как морские волны, свободные, уносящиеся ввысь: «Агни Парфене… деспина панагия…»
«А то, что злобствуют они, пытаясь доказать свою силу, — так и злоба их проявление бессилия…» Он остановился и раскинул руки — ему сейчас хотелось обнять и этот купол, и небо, и все вокруг, потому что — его простили, и радости большей не было, и впервые за много лет он ощутил себя по-детски счастливым, и свободным, и…
Он не успел почувствовать боли. Он не понял, что произошло, — почему он теперь в самом деле — обнимает небо, огромное, темное, и — растворяется в нем…
— Можно было обойтись без этого, — сказал Андрей и брезгливо поморщился.
— Нет, — ответил ему шелестящий голос. — Без ЭТОГО нам обойтись нельзя. Это страховка. Так, на всякий случай…
И — посмотрев в глаза Мураду, только что вернувшемуся с «ночной прогулки», повторил:
— На всякий случай…