Это Ты восстанавливаешь Царство Божие на земле.
Это Ты распространяешь мир среди людей.
Это Ты делаешь так, что земля уподобляется небу.
Это Ты соединяешь людей с ангелами.
Это Ты возносишь наше пение к Богу.
Это Ты во всем победительница.
Это Ты пребываешь выше всего.
Это Ты поистине управляешь вселенной.
Это Ты мудро руководишь миром.
Это Ты несешь и хранишь все.
Он не хотел смотреть на нее, Лику.
Так, как он был должен смотреть. Так, как смотрел раньше. Сейчас же — он смотрел в себя, и поделать с этим она ничего не могла.
Он не хотел ее замечать, он смотрел в себя, и — его глаза оставались тусклыми и безжизненными, как будто он был не Архангелом, а ангелом смерти.
«Я бездарна. Я не в состоянии передать то самое внутреннее сияние. Почему я чувствую другие иконы, а эту — не могу? Ну почему так?» — не выдержала она.
В бессилии бросила тонкую кисть и прикрыла глаза — она снова увидела, каким должен быть его взгляд, так ясно и четко, как если бы он на самом деле смотрел на нее, но…
— Видеть мало. Я не могу, не могу это передать!
Марина подошла сзади, посмотрела через плечо.
— Все хорошо, — проговорила она. — Не надо предъявлять к себе завышенные требования. Пока. Ты учишься. Ты видишь — это уже хорошо. А психовать из-за того, что что-то пока не выходит, — глупо. Лучше пойдем покурим.
Людмила не обернулась даже, только спину выпрямила недовольно. Людмила во время работы молилась. И не любила все эти их «покуримки».
— Он не смотрит, — вздохнула Лика. — Он… не хочет смотреть. Вот взгляни на него — он как будто закрылся от нас, он… не хочет нас видеть.
— Лик, ты все-таки ребенок. Ну, он и не должен смотреть на нас. А… Вот тут если подбавить тени? Не пробовала? Вот посмотри сама — поближе к зрачку, здесь вот…
Но совет не помог — напротив, теперь Ликин архангел казался ослепшим на один глаз, да — его это не волновало. Он и не хотел их видеть. Ей даже показалось, что он этому рад.
— Да, — вздохнула Марина. — Хотела помочь, вышла фигня…
— Придумаю чего-нибудь, — махнула Лика рукой. — Пошли.
Они вышли во двор — было тепло, как будто и не было зимы, а стояла на улице поздняя осень, обсудили с Мариной такую вот «сиротскую» зиму без снега и мороза, потом Марина спросила:
— А ты не знаешь, почему сегодня нет Димки?
— Нет, — покачала головой Лика. После той встречи между ними холодок пробежал. Нет, они по-прежнему болтали, только вот — той теплоты в отношениях уже не было. Вместо этого тихо прокралось взаимное недоверие, и с каждым днем оно все крепло и крепло.
— Странно, — пробормотала Марина. — Он обещал сегодня быть на работе. Мы же с ним договаривались… Мне надо кое-что ему передать. В конце концов, я ж не бесплатно работать должна…
— Ты в этой фирме подрабатываешь? — спросила Лика.
— А, он и тебе предлагал?
— Да, — кивнула Лика.
— И? Ты отказалась? Вот глупая… Там хорошо платят. И — в конце концов, лучше уж мы будем это делать, чем бездарные мазилки!
— Не знаю. — Лика покраснела почему-то от пытливого взгляда Марины и самой себе показалась такой глупой, нескладной, нелепой, но объяснять Марине, почему она так поступила, было еще большей нелепостью.
— Ладно, не обязательно же туда совсем уходить. Могла бы, как я, в качестве подработки… Я же понимаю, что тут — надежнее.
Она затушила сигарету.
— Знаешь, вот совсем сегодня работать не хочется. Просто ужас, как над собой приходится измываться, — пожаловалась она. — И Димки нет. А я так рассчитывала, мне деньги нужны…
— Может быть, он еще придет.
— Ага, время близится к четырем, он вряд ли придет. Пошли. А то Людмила нас замучает претензиями и нотациями…
Они поднялись по ступенькам, открыли дверь — в музее было тихо, только где-то в зале западноевропейского искусства тихо говорила экскурсовод.
— Детей привели, — пояснила Марина. — Школьники… — И невесело усмехнулась. — Кажется, теперь искусство вообще нужно только пенсионерам и школьникам. Ну, и психам, вроде нас с тобой…
Потом завибрировал ее мобильник.
— Подожди, — попросила она, и Лика остановилась прямо возле пейзажа с руинами монастыря. Посмотрела — и вздрогнула.
Она вдруг увидела там, на этой картине, к которой привыкла, — три фигурки. Как она не замечала их раньше?..
Она подошла ближе, прищурилась, пытаясь разглядеть их лучше, — но они точно расплывались, прятались в тумане, одна фигурка принадлежала женщине, она была в этом уверена, и эта женщина — обернулась, точно пыталась рассмотреть Лику так же, как Лика хотела различить ее черты, а две другие фигуры, казалось, никакого интереса к Лике не проявляли, они просто уходили, растворялись, а Лике почему-то хотелось, чтобы они тоже — обернулись.
— Я попробую, только… Ну, понимаешь, Димка не пришел, я должна ему передать, иначе — мы не сможем, деньги нужны…
Голос Марины долетал издалека, гораздо яснее Лика слышала почему-то тихий перезвон колоколов, и голос тихий, почти неразличимый в ветре, напевал:
— Хэре, оде тон Серафим, хара тон Архангелон… Эксалоптера Урану, фотос кафаротера…
— Ладно, солнце, я что-нибудь придумаю. Я попытаюсь…
Когда Марина подошла к Лике совсем близко, Лика невольно вздрогнула — своим прикосновением Марина вырвала ее из другого мира, остались только воспоминания, хрупкие, как голос там вдали — «хара тон Архангелон»…
— Лик, можно я тебе оставлю для Димки сверточек? Понимаешь, мне надо сейчас уйти… Очень нужно. А ты ему передашь. Скажешь, что я завтра зайду к нему домой. Я бы сегодня зашла, но я и так не успеваю.
Из того, другого мира все еще доносилось — «Хэре, Нимфи Анимфевте», и Лике совсем не хотелось возвращаться, а то, что говорила сейчас Марина, было совсем ей непонятно — странно, но сейчас она куда лучше понимала этот странный, красивый язык, куда лучше, чем тот, на котором разговаривала с ней Марина.
Она согласно кивнула, только чтобы ее оставили в покое сейчас, не мешали ей впитывать в себя эти странные, сладостные фразы, и Марина обрадовалась — вот и славненько, ах, спасибо, фотос кафаротера, а то даже не знаю, смогу ли я прийти завтра.
— Хэре, оде тон Серафим, хара тон Архангелон…
Они спустились в мастерскую, хотя — Лика осталась бы там, но она же обещала.
Когда открыли дверь, Лика замерла.
Прямо над ее архангелом склонился незнакомый человек. Длинная темная прядь упала на лоб, губы слегка шевелились, и — этот человек, взяв в руки Ликину кисть, что-то рисовал.
Она хотела возмутиться, обидеться, крикнуть, но — раньше ее крикнула радостно Марина:
— Сашка! Слушай, уже и не надеялась тебя увидеть!
Он обернулся, заметил Ликин удивленный взгляд, покраснел.
— Мне кажется, так будет лучше, — проговорил он, как будто просил прощения.
Лика его узнала. И теперь сама покраснела, засмущалась, чтобы скрыть это от посторонних глаз, что-то проворчала, прошла к своему месту.
И застыла.
Глаза ее Архангела Михаила теперь были — живые. Они смотрели прямо на Лику, в них было столько света, тепла и встревоженности, что Лика не смогла удержаться — ахнула, обернулась восхищенно.
— Как вам удалось? — проговорила она.
— Не знаю, — улыбнулся он. — Я с ним разговаривал. Я всегда разговариваю. Они… любят, когда мы с ними говорим. И отвечают. — Он как-то светло и в то же время немножечко лукаво улыбнулся и сказал: — Меня зовут Саша. Саша Канатопов.
Ей хотелось спросить: «Тот самый?» — но она промолчала.
Она протянула ему руку, пробормотала:
— Гликерия. Лика.
Посмотрела нечаянно на своего Архангела — ей показалось, что он грустно улыбается и смотрит на нее так, точно теперь случилось то, чего он хотел, и он может и улыбаться, и смотреть, и ждать…
Он сам не мог понять, почему, придя сюда, он потянулся к этой иконе.
Потянулся сам? О нет… Его потянуло — со страшной силой он ощутил одиночество Ангела, и больше всего на свете захотелось это одиночество — разрушить, вернуть глазам свет. И — это жуткое черное пятно, делающее его слепым, как у прадеда — пленка катаракты. От него надо было избавить ангела в первую очередь — что он и сделал. А уже потом… Потом он начал «лечить». Потихонечку, ласково, разговаривая с ним про себя, как говорят с больными детьми.
В комнате была только Людмила — он поговорил с ней немного. А Димы не было. Как назло, когда он решился на эту встречу, на серьезный разговор — его не было. Может быть, такова воля Бога, а может быть — того, другого, но — Саша не мог ничего в данный момент изменить, кроме глаз Архангела, а — когда он не мог ничего изменить, он смирялся.
А этот Архангел с опустевшим взглядом почему-то показался Саше одиноким в мире людей, как сам Саша был одинок в этом мире, и таким же непонятным и замерзающим.
Рука сама потянулась к кисти. Прикоснуться. Придать этому замерзшему взгляду теплоты…
— Тебе самому надо этим заниматься, — проговорила Людмила, глядя из-за его плеча на работу. — А то эти девчонки ничего не могут… В них духа нет.
— В каждом человеке он есть, — усмехнулся Саша. — А в нас с тобой его, быть может, меньше, чем в них.
А потом появилась она.
Он не ожидал этой встречи. Сначала он вообще подумал, что таких совпадений не бывает. Не может быть.
Это было чудо.
Он замер, стараясь не выдать затаенной своей радости и удивления, постарался смотреть на нее спокойно. Голова наполнилась туманом и даже немного, кажется, кружилась — но он ничего не замечал, только ее глаза, которые были похожи на глаза Архангела, и сама она сейчас казалась ангелом, случайно залетевшим сюда. Почему-то он вспомнил, как тогда, когда они увиделись в первый раз, случайно, ушла куда-то его беда, дав ему отдых, и второй раз они встретились, и вот теперь — снова… Каждый раз беда прячется, а вместо нее приходит тихая радость и негромкая надежда. «Третий раз — это ведь уже не случайность?»
Она, кажется, не сразу его узнала — и ему стало обидно, что она не запомнила его. Он — запомнил, он думал о ней, а она… Впрочем, глупо ведь, укорил он себя. Разве он вправе требовать от другого человека, чтобы тот был таким же романтично настроенным идиотом? Мало ли ей за день встречается людей!
Таких же, как он. И кто ему вообще сказал, что ей не о ком думать, кроме случайно встреченного пару раз Саши Канатопова, который просто мелькнул в череде других лиц — и растаял?
— Сашка! — обрадовалась Марина, увидев его. — Я за тебя волновалась… Где ты был, тебе Димка звонил, я звонила, приходили к тебе… Опять по лесам шлялся? Отшельничек ты наш…
Девушка с лицом ангела слегка нахмурилась, подошла к своему столику, посмотрела — и он понял, что она потрясена, просто не хочет показать виду. Она стояла, глядя на образ, и смотрела так, как будто видит чудо. А он продолжал вести себя глупо, по-детски — разговаривал с Мариной, делая вид, что совершенно не замечает этой девушки, не видит ее, как будто — ее вообще нет.
Но даже когда он не смотрел на нее совсем — он продолжал ее видеть там, внутри себя, и даже осмеливался там улыбаться ей.
Повторял ее имя — такое странное и такое милое — Гликерия… Оно ей удивительно подходило. Она и не могла бы носить другое имя.
И от того, что мысли продолжали кружиться вокруг нее, было сладко и — страшно немного, как будто что-то очень важное в этот миг совершалось, а он, Саша, мог это пропустить мимо, погубить — и кто-то напоминал ему, что это третья встреча, больше может не быть, может не быть, Господь может не дать им еще шанса.
В твоих словах, в твоих вопросах
К живому сердцу мы идем… [12]
Это не он, это там, внутри него — кто-то смотрел с нежностью на то, как она задумчиво накручивает на палец выбившуюся прядь золотистых волос, и — немного наклоняется, пытаясь понять, как у него получилось добиться такого живого взгляда, смотрит с прищуром, а ему хочется, чтобы она обернулась и вот так, внимательно посмотрела на него — и она оборачивается… Она смотрит удивленно, и ее губы что-то шепчут едва слышно.
Все, что говорит Марина, доносится издалека, гораздо яснее ему слышится то, что шепчут ее губы: «Как странно, как все странно», и ему начинает казаться, что это — он сам думает, как все странно и как — хорошо. Странное состояние. Ощущение того, что ты на границе двух совершенно разных миров.
— Сашка, я сама Димку найти сегодня не могу, и он тебя, кстати, все спрашивал, а сейчас — мне надо бежать, я вон Лике даже оставила для него сверток… Тебе как, можно теперь звонить? Ты не уедешь?
— Нет. — Он вернулся. Он даже позволил Марине чмокнуть себя в щеку.
— Ну и славно, я тебе вечерком позвоню…
А девушка с чудесным именем все стояла, прижимая к груди какой-то сверток, и — смотрела на икону.
А потом она побледнела. Она пошатнулась, еще сильнее прижимая к себе сверток, и наверняка бы упала, не подхвати он ее.
Ему показалось, что она без сознания — губы ее шевелились, и он пытался понять, что она говорит, потом — очень осторожно вынул из ее рук сверток, достаточно тяжелый, положил — она встрепенулась, распахнула глаза, и он подумал — кажется, очнулась…
— Спасибо, — прошептала она. — Вам не везет. Вы… наверное, теперь будете думать, что я немного… не в себе. И что я нездорова.
Он рассмеялся:
— Вовсе нет. Вот что вам явно надо побольше гулять и бывать на свежем воздухе — это да.
— Да она же не слушается, — вступила в разговор Людмила.
Она смотрела на Лику как-то напряженно, с оттенком удивления и странного неодобрения.
Странно смотрела — точно не она. Он знал Людмилу давно — так давно, что все ее тайные движения души, казалось, мог угадывать, и — никогда еще не видел вот такой тяжести, холода, враждебности в глазах — ни к кому.
И в комнате стало словно темнее, сумрачнее, он невольно, неосознанно встал между ними, закрыл Лику от этого взгляда, как будто — взгляд мог убить…
И Людмила точно очнулась. Вернулась к себе прежней — улыбнулась, пробормотала:
— Нам всем надо бывать на свежем воздухе. Как можно чаще.
Девочка. Маленькая девочка, она идет по деревенской улице — вдруг останавливается, задирает высоко голову, смотрит в небо — и неожиданно улыбается, так широко, так радостно, что Лика хочет улыбнуться в ответ. Но — она не может. Что-то не так.
Нет, это самая обычная улица. Самая обычная. Где-то мычит корова. Лает собака. По дорожке с важной и торжественной неспешностью шествуют гуси. Девочка очень славная — у нее живые, любопытные глаза и милое лицо. Ей не больше семи лет.
Она идет дальше, вдруг останавливается, присаживается на корточки — наклоняется и — звонко смеется. Она увидела маленького лягушонка. Наблюдает за ним с интересом, но — наверное, он испугался, она встает, смотрит в сторону небольшого, заросшего пруда…
И — идет дальше. Чем она ближе подходит к дому — тем Лике тяжелее дышать. Теперь она видит — за девочкой движется тень. И эта тень растет, чем ближе девочка к дому — тем больше тень, теперь Лике начинает казаться, что она — вокруг, эта чертова тень, и дышать так тяжело, как будто в легких — дым, она хочет вырваться, а тень словно заполняет все окружающее Лику пространство — она повсюду, она везде, еще одно мгновение — и она будет в самой Лике.
А еще она слышала шепот, тихий, вкрадчивый, едва слышный, но проникающий в сознание: «Он в тебе, в тебе, в тебе — бес, в тебе тень, в тебе…»
В какой-то момент это прекратилось. Внезапно — так же, как и появилось. Дыхание стало снова свободным. Она даже не успела понять — что это было.
Когда она положила Маринин сверток на стол? Или — когда он загородил ее?
И шепот она слышала — отголоском, все еще держала его краешком сознания. «Он в тебе».
Она подняла глаза. Людмила смотрела на нее с сочувствием, и ей отчего-то это сочувствие было неприятным.
Она схватилась за Сашину руку — он не убрал ее, даже сжал осторожно ее пальчики.
— Пожалуйста, — попросила она тихо. — Давайте выйдем. На… воздух…
Когда шли по коридору, где висели его картины, он нахмурился. Ему почему-то всегда было неуютно и стыдно, что его работы удостоены такой чести. Он никогда не считал себя талантливым. Более того — ему казалось всегда, что его кисть вялая и безжизненная, и — если выбирают именно его, то это исключительно из-за прадеда, человека известного в среде музейщиков. И от этого было еще гаже, хотя Саше хотелось втайне, чтобы его работы увидели, — но он и признаваться в этом себе стыдился.
Поэтому он сейчас старался не смотреть по сторонам — рядом с Ликой (нет, с ГЛИКЕРИЕЙ) чувство стыда было непереносимым, и в то же время — ему так хотелось узнать, как она к его творчеству относится. Особенно — к монастырским руинам.
Они как раз поравнялись с этой картиной, и — Лика вдруг резко отвернулась, зажмурилась…
— Вам… не нравится? — спросил он, чувствуя, как обрывается что-то внутри.
Она замотала головой:
— Нет, это моя любимая картина, правда-правда, только… Сегодня я все как-то воспринимаю странно. Сегодня что-то со мной не так.
Она хотела что-то еще сказать, но — не стала, просто посмотрела туда, где закатное солнце освещало разрушенные стены, и тихонечко, с облегчением, вздохнула.
— Ну, вот, кажется, это все кончилось, — прошептала она. — Знаете, у меня просто… совершенно разнузданное воображение, как говорит моя мама. Я что-нибудь придумываю, и так убедительно, что начинаю сама себе верить.
Он хотел ее спросить, что же она себе напридумывала, — ему было интересно по-настоящему, но — он побоялся. А вдруг то, что она придумывала, совпадет с тем, что он видел тогда, в тот черный для него день, в самый первый черный день, в череде других, ведущих его к Беде?
Он сам не мог понять, почему эта мысль появилась сейчас, и уж совершенно было непонятно, почему ему хочется, чтобы она видела именно это, как будто — общее видение сближало их, делало ближе, чем брата и сестру…
— Где это? — спросила она.
— Этот монастырь — далеко отсюда, — сказал он. — Очень далеко. Он расположен в лесу, и добраться до него трудно. Чтобы найти его, нам пришлось в свое время так плутать, хотя человек, который первый раз привез меня туда, прекрасно знал дорогу. Знаете, такое ощущение, что он — монастырь — это нарочно делает.
— Что? — спросила она.
— Прячется, — пояснил он. — Он прячется от людей. Пусть найдут только те, кому нужно найти. Очень нужно…
И — сам испугался откровенности своей: «Зачем, почему я так говорю с ней, как будто очень хорошо ее знаю и уверен, что не будет насмешки, не будет — удара?»
— Красота в самом деле начала прятаться от людей, — кивнула Лика. — Осталось так ее мало, и то, что остается, многим не кажется прекрасным — у них уже совсем другое представление о том, что можно назвать «красотой», и теперь ничего не исправить, наверное.
Немного помолчав, она добавила, что очень любит эту картину, и ему было от этого приятно, первый раз — обычно он только смущался, когда его хвалили. Но — не сейчас, сейчас — ему очень хотелось вдруг оказаться с ней вдвоем — там, и чтобы вокруг был зеленый лес, и цветы, и… Да, чтобы был дядя Миша. Рядом с ними.
И, зная, что это невозможно, вновь ощутил укол боли и вины и быстро пошел по коридору дальше, пытаясь убежать от этих развалин, от — невозможности радости, от — невозможности счастья.
На улице он остановился. Снег падал крупными хлопьями — он стоял, словно не замечая, как снежинки ложатся на его волосы, не замечая холода.
Перед глазами были языки пламени, пожирающего маленький дом.
В душе была едкая горечь вины.
И когда ее рука легла на его плечо, он вздрогнул, но — ему стало легче.
— Вы замерзнете и простудитесь. Накиньте капюшон, пожалуйста, — попросила она.
«Я уже замерз. Осталось совсем немного — и не будет меня, останется заледеневший ствол дерева с облетевшими ветвями, останется снег внутри, я видел такое дерево — без веток, с умирающим стволом, превратившимся в огромный остов, заполненный снегом. Или — я буду как руины монастыря, знаешь, как сейчас там все засыпано снегом?»
Он послушно накинул капюшон куртки, и она рассмеялась — он улыбнулся в ответ, а она уже виновато потупила взгляд и проговорила:
— Простите… очень забавно, но эти капюшоны почему-то всегда делают нас похожими на монахов-капуцинов.
— Я бы предпочел быть похожим на православного монаха, — серьезно ответил он. — В них есть что-то… небесное. Никогда не замечали?
— Иконописное, — согласилась она. — Кстати, почему вы не пишете иконы? Вы же чувствуете это…
— Я недостоин, — сказал он, слегка прищурив глаза, посмотрел в небо. И повторил: — Недостоин. Мне всегда казалось, чтобы прикоснуться к лику Божьему, или Богородицы, или Ангелов, надо самому обладать святостью. Или — особенной благодатью. У меня нет этого… Я обычный. Даже то, что я чувствую иногда, — это от моего неустройства, именно что — душевного. Господь просто жалеет меня и посылает утешение.
«Он верующий», — подумала Лика. И ей стало почему-то обидно. Она посмотрела на него украдкой, потом посмотрела на небо, где, по ее представлениям, пребывал Бог, — и вздохнула. «У него ведь тоже лицо иконописное. Как у архангела. Поэтому мне нечего и думать о нем». И тут же испугалась собственных мыслей — а она собиралась о нем помечтать? И на каком основании? Он просто помог ей. Он встретился совершенно случайно. И это не повод относиться к случайно встреченному человеку с нелепыми мечтаниями. Хотя, конечно, помечтать можно о ком угодно. Даже о человеке, оказавшемся с тобой рядом в трамвае. Мечтать-то не вредно.
Если помнить при этом, что все — просто случайность.
И оттого, что сейчас все закончится, он развернется, скажет ей что-нибудь хорошее на прощание или совсем ничего не скажет, просто — уйдет, и они никогда уже не встретятся или — встретятся снова случайно и незначительно, стало — грустно совсем.
— Поэтому я предпочитаю пейзажи, — сказал он. — В конце концов, природа создана Господом, и на ней лежит отблеск Его. Надо просто увидеть это. Почувствовать, но — к сожалению, многие этого не ощущают. Если бы ощущали, были бы счастливее…
— Но мне кажется, они чувствуют, просто не умеют облечь в форму, — сказала Лика.
— Может быть, — кивнул он.
«Сейчас уйдет», — подумала она.
Он поднял на нее глаза — на минуту ей показалось, что он все понимает. Слышит ее каждую ее мысль. Знает, что она боится его ухода.
— Вы торопитесь? — спросил он.
— Нет, не очень…
— Я просто подумал — может быть, нам выпить по чашечке кофе?
Она так поспешно согласилась, что невольно испугалась, что он заметит ее поспешность. Но если он и заметил, то не показал виду.
— Только не в ту кофейню, ладно? Лучше подальше пройти немного, там неплохо…
И снова она удивленно посмотрела на него — ей тоже не хотелось туда, где улыбалась дешевая, глупая Коломбина.
— Мне совсем не нравятся там настенные росписи, — сказал он. — Типичный образчик дурного вкуса с претензией на высокий интеллект. Сейчас это стало, увы, модно… Там Коломбина напоминает помесь вампира и дешевенькой проститутки. А Пьеро похож на продавца наркотиков, который решил их попробовать.
Лика засмеялась.
— Надо же, — заметила она. — А я думала, что только у меня такие ощущения…
Они шли по улице, почему-то ей пришло в голову, что он тоже боится, что она уйдет и что она — случайность. Она даже затаила дыхание от этой мысли, но — ей так этого хотелось…
Когда они проходили мимо маленького храма, зазвонили колокола.
Служба закончилась.
Только — почему он так тревожно посмотрел вверх?
Колокола ведь — звучали так светло и радостно…
Ему бы хотелось рассказать ей про сны. Как над развалинами темного храма появляется радуга, и хочется плакать, склонить голову, но — если голову наклонить, не увидишь, как радуга эта сияет все ярче, и ты смотришь, не мигая, но потом просыпаешься, и чудо кончается. Вместо радуги — «черная икона», и это потому, что ты не склонил головы.
Ему хотелось показать ей и икону, потому что — вдруг именно она могла освободить то, что скрыто?
Она была совсем рядом — пока рядом, и он знал, что они неминуемо расстанутся, несмотря на то что он пьет уже четвертую чашку кофе и готов и дальше делать вид, что у него такая кофейная жажда.
Самое обидное — что он молчал. Точно не мог решиться заговорить о важном, а говорить с ней о глупостях не хотелось. И она — в конце концов устала говорить вместо него и замолчала, помешивая ложечкой остатки кофе в чашке и не поднимая глаз.
— Знаешь, — сказал он, испугавшись, что она устанет от молчания и уйдет. — Мне так много хочется тебе сказать сейчас, но почему-то я молчу. Я трус.
— Я тоже, — серьезно ответила она. — Тоже трус. Потому что мне, например, очень хочется тебе рассказать, что со мной бывает, когда я прикасаюсь к старой иконе, но я очень боюсь. Ты посчитаешь меня сумасшедшей, уйдешь, и мы никогда больше не увидимся. Я куда больше трус, чем ты. Потому что ты меня увидел только что и совсем не хотел со мной познакомиться. А я… Я влюблена в твои пейзажи, особенно в тот, где монастырь. И я больше всего на свете хотела с тобой поговорить. А теперь сижу и молчу. А перед этим несла какую-то околесицу — и ты, наверное, подумал, что я совсем пустоголовая. Подумал, да?
Он рассмеялся.
— Нет, — покачал он головой. — Я подумал, что ты мужественно берешь на себя функцию поддержания разговора. Сам я настолько слаб, что даже на это не способен. Но… Знаешь, чего я боюсь больше всего на свете?
Она посмотрела ему в глаза, и — все поняла. Улыбнулась светло и радостно и прошептала:
— Ну, может быть, того же, чего боюсь и я? Что мы сейчас разойдемся в разные стороны и Бог не даст нам с тобой больше шанса встретиться и поговорить?
«А мы все молчим, мы все считаем и ждем. Мы все поем — о себе, о чем же нам петь еще? Но словно бы что-то не так, словно бы блекнут цвета, словно бы нам опять не хватает тебя», — пел по радио Гребенщиков, и он подумал, что в этом кафе — где им суждена была откровенность — даже музыка играет особенная, нежная, и нет в том случайности — хотя сейчас эта музыка закончится, начнется другая, но — именно сейчас…
Серебро Господа моего, серебро Господа,
Разве я знаю слова, чтобы сказать о тебе?
Серебро Господа моего, серебро Господа —
Выше слез, выше слов, вровень с нашей тоской…
— Разве я знаю слова, чтобы сказать — тебе?
Она улыбнулась.
— Я тоже, — ответила она. — Они куда-то исчезли. Я хотела тебе рассказать, что, когда я дотронулась нечаянно до той твоей картины, я увидела там три фигуры… А до этого я видела радугу. Никто ее не видел. И я потом обнаружила, что никакой радуги там нет. Но — когда я посмотрела в первый раз, я ее видела!
Он вздрогнул и поднял на нее глаза.
То, что она сейчас сказала, — было так странно.
— Там… кажется, там были старик, женщина и мальчик. Совсем юный. В странном, черном одеянии — монашеском.
Она заметила, что он изменился в лице, и притихла, почти шепотом спросила:
— Я… что-нибудь не то говорю, да? Это мои фантазии… У меня в голове огромное количество фантазий…
Она взмахнула руками, как крыльями, и совсем обреченно пробормотала:
— Глупости одни, вот.
Он понял, что надо решаться. Она это видит. Она видит то, что внутри, то, что скрывается.
— Это не фантазии, — сказал он. — Там в самом деле была сначала радуга. Я ее потом скрыл. Потому что это неправда. Я мечтаю о радуге там, я верю, что с ней связано нечто очень важное, и не только для меня. Но пока я ее там не видел. И… Эти три фигурки, я их тоже видел… Во сне. Если это был сон, конечно.
Он поднялся.
— Мне надо тебе кое-что показать. Пойдем со мной. Это… недалеко. Просто мне очень нужно, чтобы ты… ее увидела.
Они уже подходили к выходу, когда им пришлось остановиться — чтобы пропустить новую парочку, входящую в кафе.
Это был неприятный и странный тип, в котором при ближайшем рассмотрении Саша узнал Нико Садашвили — процедил сквозь зубы: «Привет», — разговаривать с этим типом совсем не хотелось. Дело было даже не в том, что Саша плохо относился к его «творениям», нет… Почему-то этот Садашвили ему не нравился как личность. Что-то было от хорька в его лице. Даже манера улыбаться была как у грызуна.
А вот девушка с ним была милая, чем-то похожая на Гликерию, и это было странно.
Садашвили на них внимания не обратил, но как раз девушка очень долго смотрела на Лику и на Сашу и — едва улыбнулась, когда Лика тоже подняла на нее глаза, и слегка вздрогнула.
…за мной не уйдет никто.
И может быть, я был слеп,
И может быть, это не так,
Но я знаю, что ждет перед самым концом пути —
Серебро Господа моего, серебро Господа…
Последний аккорд песни «Аквариума» отзвучал, Саша дотронулся до Ликиной руки — она словно застыла, с удивлением глядя на спутницу Садашвили.
— Все нормально?
— Да, — улыбнулась она. — Нормально… Просто девушка, которая только что прошла мимо сейчас… Она странная. В ней живет запах зажженных свечей. Она наполнена молитвами. Она…
Они уже вышли на улицу, и Лика прошептала едва слышно:
— Это только фантазия, конечно, но… Мне показалось, что эта девушка не… совсем живая. Не такая, как мы.
«Ну и зачем я это сказала?»
Ей казалось теперь, что он смотрит на нее как на больного ребенка, погруженного в мир собственных фантазий, и она отчаянно ругала себя за то, что у нее сорвалось это, — но ведь в самом деле, это очень странная девушка, и — тем более странно, что она ее почувствовала — как будто девушка была… нарисована. Или — сделана. Как будто она не была человеком, потому что обычно почувствовать то, что внутри, мешают именно плоть и кровь, они надежно закрывают душу от случайных взглядов.
Она же почувствовала это — снова запах зажженных свечей, молитва, тихий женский голос, который читает нараспев, будто поет — «Радуйся, Радосте наша», и, несмотря на слово «радуйся», голос грустный, и еще Лике показалось, что девушка эта — хотела, чтобы Лика все почувствовала.
Она обернулась — странная девушка в самом деле смотрела на нее с легким удивлением и — улыбкой. «Да нет же, она просто смотрит вдаль, а улыбается не мне, а своему спутнику, а мне только кажется». Но — как она ни пыталась себя убедить, ей все равно казалось, что эта случайная встреча совсем не случайная, и — в ее душе появилось ощущение сладкой тревоги, как будто сейчас она видела чудо, совершенно непостижимое, не поддающееся объяснениям.
— Как это? — услышала она голос Саши откуда-то издалека и — вернулась, мотнула головой, пробормотала:
— Снова фантазии мои. Обычная красивая девушка.
— Тем более странно, что такая красивая девушка с таким неприятным типом, — усмехнулся Саша. — Интересно, что бы ты почувствовала, заглянув ему в душу.
— Саша, я же не заглядывала никому в душу! Это вышло случайно, понимаешь? Я это чувствую, только… когда что-то не так. Когда передо мной не люди, понимаешь? Я же не могу увидеть то, что в человеке. Вот картины, или иконы, или…
«Тень, — подсказал кто-то вкрадчивым шепотом. — Еще ты чувствуешь тени, да. Ты даже определяешь, что это не человек, а тень. Только — заметь, что у теней ты не видишь лиц. А тут ты прекрасно видишь и лицо, и фигуру».
— Пойдем, — вздохнула она. — А то это даже неприлично как-то — стоим тут, смотрим… Кстати, а что за тип неприятный с ней?
— Один человечек, который придумал оправдание собственной бездарности, — едва заметно поморщился Саша. — Не хочется о нем. Знаешь, есть такие люди, в которых только тщеславие, а так как все другие движения души отравлены тщеславием, остаются только обида и злость. Таких людей обычно жалко.
— Подожди, — вспомнила она. — Я его, кажется, видела. Ну да. Его показывали по телевизору. Какая-то выставка дурацкая, и он там рубил топором иконы… Бррр. Как же странно, что она с ним.
Они уже поднимались по узкой улице в гору и почти дошли до старого шестиэтажного дома, на фасаде которого был изображен лев.
— Огнегривый, — пошутил Саша, — вот он встречает нас, видишь?
И она ответила — что еще не хватает синего вола, исполненного чудес, а он сказал ей, что это, наверное, имелись в виду они. Она — синий вол, исполненный чудес, а он — орел со светлым, незабываемым взором. И пока они поднимались на верхний этаж, они смеялись. Лика почти забыла уже странную девушку и вспомнила ее, когда он открыл дверь.
Она сама не знала, почему снова увидела ее, — какая связь была между этой старой квартирой и этой девушкой, Лика не могла понять.
Дом, в котором жил Саша, был пропитан одиночеством. Так бывает иногда со старыми квартирами, где жили большие семьи, а потом вдруг все изменилось — и вот теперь, когда все ушли и остался кто-то один, стены дома словно остывают, и голоса — едва слышны уже, только — гулкие шаги… И стеллажи, доверху забитые книгами, уже никому не нужны. И круглый, огромный стол под старинным абажуром с бахромой — вряд ли вокруг него когда-нибудь соберутся теперь гости.
На стене висели портреты и фотографии, и ей сразу бросился в глаза большой портрет старика с напряженным взглядом — Лике показалось, что он смотрит на нее очень внимательно, пристально и подозрительно. Ей даже захотелось показать ему язык, этому старику, и сообщить, что так рассматривать незнакомого человека неприлично. Рядом — картина, огромная, во всю стену — Лика присвистнула даже, увидев старинный замок, слегка освещенный луной… «Ничего себе, — подумала она. — Это же восемнадцатый век. Это же целое состояние…»
— Ой, я свистнула, денег не будет, прости, — сказала она Саше, вошедшему в комнату с подносом, на котором была расставлена посуда. Лика тут же определила, что фарфор тоже мейсенский, настоящий. Чашки с восхитительными голубыми незабудками и — ангелы…
— Их и так не будет, — рассмеялся он. — Свисти не свисти, а взяться им неоткуда…
«Ничего себе, — подумала она. — Он же должен знать, что сидит на сокровищах».
— Ну, если продать вот эту картину, то можно безбедно жить до старости, — сообщила Лика.
— Это если продать, — кивнул он. — Только я ничего не продаю. Прав не имею. Так что — остается любоваться, пока я не нашел для нее подходящего места.
— А что это?
— Художник неизвестен, — сказал он. — Это, как мне рассказывал дед, замок Хунедоара. Валахия. Мрачноватое место. Говорят, там водятся призраки… — И он подмигнул ей, мягко улыбнувшись. — Но чай остывает. Так что я потом расскажу тебе о замке Хунедоаре, в который я должен вернуть эту картину.
— А твой дед — он на портрете? — поинтересовалась она, чтобы отвести взгляд от мрачноватого замка, который притягивал ее против воли.
— Нет, на портрете прадед, — сказал Саша. — Мой дед был совсем другим. А это — прадед, про которого разное говорят… Пожалуй, он был странным человеком. И весь состоял из противоречий. Он словно спорил сам с собой всю жизнь, и так и не нашел со своим сложным альтер эго общего языка. Хотя — дед утверждал, что он спорил всю жизнь с Богом. И с Ангелами. Кстати, наши очень далекие предки приехали в Россию из Валахии. Поэтому, наверное, прадеду был так дорог этот пейзаж.
— Надеюсь, что не граф Дракула был вашим далеким предком? — засмеялась Лика.
— Нет, — покачал он головой. — Мой прадед был страшнее. Куда страшнее. Может быть, поэтому он и терпел такие муки всю свою жизнь. И мы — отвечаем за его грехи. Ладно, давай об этом тоже не будем…
Он улыбнулся ей, только глаза оставались потемневшими, и Лика поняла — ему очень хочется все ей рассказать. Он живет с этим гнетом в душе. Но — пока он ей не совсем доверяет.
— Мне кажется, если ты отправишь эту картину в тот замок, тебе станет гораздо легче, — сказала она.
— Да, — согласился он. — Но еще я должен вернуть то, что забрал мой прадед. Пойдем, я покажу тебе ее.
Они прошли по длинному, темному коридору — Лика снова удивилась размерам Сашиного жилища и подумала — как же ему тут пусто, одиноко и страшно бывает, наверное.
Она уже знала, что он совершенно один, и ее переполняла жалость к этому немного странному, замкнутому человеку.
— Вот сюда, — сказал он, открывая дверь.
Комната, в которую он ее привел, отличалась от других. Огромное окно хорошо освещало ее. Комната была удивительно светлой и радостной. Огромный иконостас занимал целую стену — как в храме. Впрочем, иконы в основном были новые, только две иконы резко выделялись на общем фоне. Одна — старинная, стояла в самом центре и изображала Господа Вседержителя. А вторая…
Честно говоря, Лика даже не поняла сначала, что это икона. Она была совершенно черная, только неуверенной рукой изображенная Богородица — при взгляде на Нее Лика подумала, что человек, изобразивший Ее, был начинающим, или… Просто сделал это намеренно. Чтобы спрятать от любопытных и злых глаз сокровище.
— Вот она, — сказал Саша и достал именно эту икону. — Возьми в руки. Пожалуйста…
Она кивнула — почему-то ей было страшно прикасаться к ней. Она зажмурилась, и…
Когда она взяла ее, она невольно ахнула. Необыкновенный свет заполнял теперь все пространство, и ей казалось, что она видит огромную радугу — всех цветов, и эта радуга вокруг, она везде, она заполняет собой весь мир, и — становится так легко и радостно, и не хочется открывать глаза, совсем не хочется возвращаться назад.
И там, в самом центре этой радуги, сиял образ — Лика никогда еще не видела такой красоты, такого живого взгляда, наполненного теплым сиянием, и — где-то очень далеко пели колокола и хрупкий голос читал нараспев:
Заступнице усердная, надеждо ненадежных, —
Радуйся, Невесто Неневестная!
В бедах и скорбех помощь нам, покров и утешение, —
Радуйся, Невесто Неневестная!
Она невольно повторяла эти слова про себя, словно пыталась их запомнить, сохранить в душе.
Откуда-то издалека доносился звон колоколов. Два голоса переговаривались совсем тихо, и — вдруг раздался оглушительный грохот, похожий на взрыв, а потом — все стихло, и Лика оказалась в кромешной темноте, только — звон колокола, все тише, и тише, и тише, пока совсем не смолк колокольный звон, и стало страшно и пусто.
Она медленно открыла глаза, прошептала:
— Это чудо там, внутри…
— Да, — кивнул он. — Его нужно освободить. И вернуть туда, откуда это чудо было украдено.
— Подожди, — нахмурилась она. — Ты хочешь сказать, что эта икона была украдена?
— Да. Из того самого монастыря, — кивнул он. — Она была украдена оттуда моим… прадедом.
Когда он произнес это, ему стало страшно. Как будто он признался ей не в грехе своего прадеда, а в — собственном. Сейчас она уйдет.
Он отвернулся, начал смотреть в окно. Там, на подоконнике, вальяжный голубь ждал подаяния, с важностью прохаживаясь по самой кромке. Он подумал: «Сейчас она уйдет, и я буду кормить голубя, потому что это моя расплата — общаться я могу только с голубями. Или с теми, кто наживается на награбленном, как мой прадед в свое время наживался. Но так как я не хочу их видеть и не хочу быть с ними, мне остаются только голуби».
— Ты хочешь, чтобы я ее реставрировала? — услышал он голос Лики. — Но… я не мастер. Я же только учусь. Это очень тонкая работа, Саша, ты понимаешь? Наверное, мог бы справиться с этим дядя Ванечка, но никак не я!
Он затаил дыхание, боясь поверить в услышанные слова.
— И ты… мне кажется, что ты мне слишком доверяешь, — продолжала она. — Ты же совсем не знаешь ничего обо мне!
Он улыбнулся:
— Я знаю, что ты сможешь. Я знаю, что ты была избрана для этого. Поэтому…
Она стояла и смотрела на него — с таким ужасом и с таким счастьем в глазах, боясь вымолвить слово, потрясенная, испуганная, и — вдруг ставшая самой близкой, ближе, чем голубь на подоконнике, ближе, чем дядя Миша, чем дед, чем…
Разве такое возможно, разве бывает это, так защемит сердце, словно случится беда… Но это теплое счастье уже спешит нам на помощь, протягивает нам руки и дарит нам два крыла…
— Знаешь, — тихо сказал он, — в моей жизни был один человек, необыкновенный, может быть, очень странный и неправильный… Он раньше был то ли хиппи, то ли байкером — он не любил вспоминать о своем прошлом, мой дядя Миша. Просто однажды он вернулся с какой-то попойки и увидел, что в углу сидит человек, и — это даже не человек, а тень какая-то расплывчатая. Сидит и ухмыляется. Неприятный такой, и дядя Миша понял, что это бес. Наглый бес, потому как сидел он прямо рядом с бабушкиной иконой. Что ему было делать — он не знал. Страшно ему стало, а бес ухмыляется себе, молчит, и — прямо ему в душу смотрит. И от его взгляда дяде Мише изнутри больно так, как будто там что-то рвется у него когтистыми лапами, и он эту боль никак прогнать не может. И на каждом когте видит надпись «похоть», «чревоугодие», «злоба», «жадность», «зависть», «трусость», и — все это его, и не только его, он вдруг понял, что мир вокруг точно так же раздирается на части сейчас этими когтями, миллионами когтей, и миру этому — так же больно… И остановить это хочется, а он — не может. Потому что сам бессилен, а как призвать на помощь и кого, он не знает, не ведает, и почему-то закричал он — да помоги же мне, Господи, и — вдруг услышал тихий голос: «Почему же вы Меня раньше не зовете, почему не хотите принять от Меня помощь?» И — все стихло, боль ушла, тень исчезла, только тишина осталась, и дядя Миша вроде в той же комнате стоит, и у него из глаз — слезы… Он тогда сначала подумал, что все ему только привиделось, но, подойдя ближе к тому месту, где бес сидел, увидел он горстку пепла там, на стуле. Тут же почему-то пришло ему в голову — как подсказали: «Боже, милостив буди мне, грешному!» — он на колени упал и так и молился до самого утра и плакал, а поутру отправился в храм. В монастырь он хотел, но ему не благословили. Старец какой-то сказал — твой монастырь еще в руинах лежит, его восстанавливать надо. Дядя Миша подумал было, что старец о его душе больной говорит. Он еще книгу прочитал: «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу» и решил отправиться в странствие, и вот — набрел на руины. Того самого монастыря, который я рисовать пытался.
Странно, но сейчас, когда он рассказывал ей эту историю, по спине пробежали мурашки — как тогда, когда он слышал эту историю от самого дяди Миши. И — посмотрев на нее, убедился, что и Лика смотрит на него замерев, с широко открытыми глазами, впитывая каждое его слово, как ребенок.
А он точно оказался снова там, как много лет назад, услышал голос дяди Миши:
— И вот я увидел этот монастырь. Я не руины, я сам монастырь ведь увидел. И — колокола, и голоса услышал, и пение. И запах свечей — так это было хорошо, что я замер и понял — я пришел. Я туда, куда меня моя душа звала, — пришел. Здесь мое место. И так мне в этот момент стало легко, радостно, что я засмеялся, посмотрел в небеса, а там — радуга, и такая странная, кругом, вокруг золотого купола и креста. А где-то тихонечко запели — «ангелы поют на небеси», и я словно сам вот-вот взлечу сейчас туда, ввысь, к ангелам, к радуге, к солнцу этому — которое прямо на купол лучи посылает. Когда я очнулся, я глазам своим не поверил. Потому что — руины, сорняки, запустение — никакого храма, никаких куполов, да и солнца не было — небо серое, дождь накрапывает… Тогда ведь тут еще было хуже. И мне так больно и обидно стало, слезы к глазам подступили. Смотрю на небо, спрашиваю: «За что ты так, Господи?» А потом понял вдруг — вот он, мой монастырь. Разрушили его. И я должен его восстанавливать потихонечку, потому что — так я, может быть, и свои грехи отмолю, и другим помогу.
Саша замолчал — ненадолго, он каждый раз думал, каково было дяде Мише принять такое решение. И — откуда у него взялось тогда столько смелости, решимости и мужества — остаться там, в диком лесу, совсем одному, начать строить свой домишко — а ведь ему приходилось долго вообще под открытым небом спать… Но дядя Миша тогда остался. Чем он питался, как он жил — Бог знает, весь в трудах был, и себе времянку срубил, и монастырь потихонечку восстанавливать пытался — к тому моменту, как там появился художник, он уже выложил основание стен храма. И — хотя художник смеялся над ним, говорил, что это наивно, и глупо, и бессмысленно, дядя Миша только усмехался в бороду, повторял: «Что для людей кажется глупым и бессмысленным, то Богу смысла исполнено. Людям некоторым и молитва кажется занятием суетным, только в минуту-то опасности сами кричат: „Господи, помилуй!“ А разрушать монастырь — пот бессмысленным делом не показалось этим самым людям…»
Потом он начал потихонечку собирать иконы. Где мог, там их находил, покупал, да и помогали ему уже потихоньку. К нему даже стали приезжать — дядя Миша смеялся, что в нем какого-то отшельника, старца все рассмотреть пытаются, а он — ничего такого не делает, к святости и на шаг не продвинулся, ему бы только — монастырь свой отстроить потихонечку с Божьей помощью. Да и старается-то он — для себя самого. Так и жил, пока…
Саша снова смолк, потому что дальше говорить было больно.
— Однажды я приехал к нему не один, — сказал он тихо. — Знаешь, я подумал, что моему другу там надо побывать обязательно. У меня этот друг был единственный. Дед умер уже, я был один совсем. Вот мы и поехали туда. К дяде Мише. Нет, ему там понравилось очень, и дядя Миша ему понравился, и монастырь, и иконы… Дядя Миша тогда уже коллекцию собрал целую, ему даже какой-то немец подарил старинные иконы — купил на аукционе и привез ему в дар, для монастыря.
Он снова замолчал. Лика терпеливо ждала, понимала, как ему трудно сейчас говорить, и как ему нестерпимо больно.
— Знаешь, это ведь, наверное, покажется наивным, что человек решил в одиночку восстановить этот монастырь. Мне тоже так иногда казалось. Остальные вообще считали затею бессмысленной. Но — он верил, что это его монастырь. Что Бог его туда не зря привел. Что от этого монастыря многое зависит. Не все, но очень многое…
— Нет, — сказала Лика. — Мне так не кажется. Знаешь, это был смысл его жизни. Ты не докажешь мне, что этот смысл наивнее и глупее, чем отсутствие смысла вообще. Наверное, поэтому у него была жизнь, а не существование.
— Да, именно так. Так вот, когда я привез туда своего друга, дядя Миша нас встретил так радостно, и мне показалось, что он больше рад моему приятелю. У меня даже появилась такая гадкая, ревнивая обидка. Я, к своему сожалению, наслаждался этой обидой своей все время в тот приезд. Они подолгу ходили вместе, разговаривали, и — мне начинало казаться, что я лишний. А еще я не мог понять, что так привлекло дядю Мишу в моем друге. Ну, мне он казался довольно пустым. Знаешь, он был плоть от плоти мира и зависел от мира.
— Иногда нам просто так кажется, — заметила Лика. — Что человек никогда не смотрит в небо. Просто он смотрит туда, когда никто не видит. Чтобы над ним не смеялись. И твой дядя Миша мог это понять — то, что было скрыто от тебя, потому что ты привык к своему другу, открылось ему. Иногда свежий взгляд на человека открывает больше…
«Она говорит о нем так, как будто знает его, — подумал он с легкой, ревнивой досадой. — Наверное, так и есть. Человек смотрит в небо, пытаясь скрыть это от других. Чтобы все думали, будто он такой же, как они. А если все эти „они“ точно так же, прячась друг от друга, смотрят в небо? И — такой мир разве не глуп?»
— Знаешь, как говорят индусы, если долго смотреть в небо, сначала там увидишь себя, а потом Бога, — усмехнулся он. — Вопрос только — для чего человек туда смотрит? Так вот, мне казалось, что мой приятель, как большинство людей, ограничился рассматриванием в небе себя самого. Хотя, возможно, я несправедлив. Тому есть причины.
— Да, ты же не рассказал, что произошло.
— А произошло…
Он прервался. Он словно снова все это увидел — тот день, когда они пошли все вместе к монастырю и дядя Миша разговаривал с другом. Они ушли вперед, Саша видел только их спины, иногда ветер доносил до него обрывки их беседы, а потом они пришли туда, и дядя Миша понял, что Саша сейчас чувствует себя одиноким, подошел к нему, сказал: «Прости, я очень нужен сейчас твоему другу. Ведь когда человечек живет, думая, что он так неказист, что никому не сдался, такому человечку очень грустно на земле, и за такими-то и охотятся бесы, нашептывая им страшное…» И посмотрел Саше в глаза таким взглядом, что у Саши сердце сжалось от чувства вины. И тогда же ударило в сердце предчувствие беды.
Нет, тот день они провели замечательно. Рисовали руины, потом — доехали до ближайшей деревни, купили парного молока и деревенских яиц, вернулись к дяде Мише, и он показал им свою коллекцию, гордый чрезвычайно, сказал: «Ну вот, осталось-то дело за малым — достроить наш монастырь, а иконы у нас есть, и даже вот ковчег у нас тоже обрелся, и будет мой монастырь готов…» И светло улыбнулся, посмотрел на небо, прищурившись, точно — там был его монастырь. Саша тогда этому не придал значения. Они были слишком увлечены идеей восстановления — тем более что его друг предложил собрать ребят из училища да и помочь с восстановлением. «Сейчас все так делают, — заверил он, — можно дать объявление в том же Интернете — народу приедет много, помогут с удовольствием». Дядя Миша был молчалив, только улыбался да смотрел на них странным, долгим взглядом. Наутро им надо было собираться рано, поэтому на молитву дядя Миша «загнал» их пораньше, и когда он читал в вечернем правиле: «Господи, не остави мене. Господи, не введи меня в напасть», — Саше показалось, что его друг — плачет. Он и теперь не мог себе ответить, показалось ему это, или — в самом деле душа приятеля была тронута искренними словами святого Иоанна Златоуста.
Потом друг был странно и непривычно молчалив, тих. А рано утром они простились с дядей Мишей, тогда еще не зная, что прощаются с ним — навсегда.
— Через две недели случилась беда. Дом дяди Миши сгорел. Виновных не нашли — все списали на дядю Мишу. Говорят, от лампады… Но перед этим к нему приезжали двое. Об этом рассказывали жители той самой деревни, где мы брали молоко. Вроде они спрашивали, где он проживает. Называли его старцем… Но — вид у них был совсем не… Бандитский был у них вид. Особенно у одного. Странного, как сказала одна старушка. Вроде видишь лицо, а черты — расплываются. И потом вспомнить не можешь. Как будто это не человек, а… Тень.