Британский музей и его знаменитая библиотека расположены в одном огромном здании. Поднявшись по ступенькам широкой лестницы, миновав колоннаду перед входом, вы попадаете в руки стражей порядка: два пожилых господина непременно проверят вашу сумку ИЛИ портфель на предмет бомбы.
— Ко мне, молодая леди! Ко мне, красавица! — покрикивает один из стражей, пухленький и добродушный. Второй, всем своим видом высказывая равнодушие к посетителям мельком заглядывает в сумку.
Этот ритуал стал сейчас в Лондоне нормой: в зависимости от напряженности политических отношений с ирландцами-католиками охрана разных учреждений города то ослабевает, то усиливается. В дверях же наиболее важных заведений всегда стоит контроль.
Он типично английский, этот контроль, и устроен специально для тех, кто никогда, ни за что, никуда не собирается проносить никакую бомбу. Служба у пухленького контролера поэтому весьма приятная, он зазывает девушек, заглядывает в их сумочки, перебрасывается приветствиями. Собственно, он не так уж и заглядывает: по моим наблюдениям его куда более интересуют девичьи мордашки, чем бомбы, которых — он безусловно знает — нет в сумочках и быть не может. Но, коль уж придумали такое правило — заглядывать, да еще в наше трудное время дают за это зарплату, отчего же не заглянуть.
Я всегда думаю, проходя контроль, что бомба с успехом может быть пронесена под полою пальто, ведь входящих не ощупывают, внутри пальто под мышкою и даже просто завернутая в газету — контроль осматривает только сумочки, сумки, портфели. Но то-то и оно-то, ведь это Лондон и англичане. Если они видят, что чего-то нельзя делать там-то, они не станут пытаться обмануть стражей порядка. Им легче поискать места, где можно сделать то, что им нужно, где, конечно, не разрешено, однако и запрещающего контроля нет.
Поступая так, они всем своим поведением обязывают тех, кто не является англичанами, кто, однако, живет в стране, следовать их правилу. Они не заставляют, не требуют, а мобилизуют собственным примером, исполненным истой чисто показной вежливости. К примеру: стоит контроль при входе, — значит, бомбу проносить не следует; хотя и пронести под полою ее ничего не стоит. Лучше взорвать голубушку там, где сегодня нет контроля. Во всяком случае, статистика говорит, что бомбы последних лет в Англии никогда не взрывались там, где был входной контроль.
Еще одна, чисто британская черта: в помещении, где был взрыв, а взрывы последних лет явления чисто демонстративного порядка, — тут же устанавливается контроль, и его не снимают довольно долго. Статистика говорит также, что ни разу взрыва не было дважды в одном месте. Статистика статистикой, а свои порядки — порядками.
Итак, благополучно минуя стражей, вы оказываетесь в просторном, всегда прохладном мраморном холле Британского музея. Прямо перед вами вход в библиотеку.
Стать постоянным читателем этого гигантского кладезя мудрости сейчас очень трудно: так велик наплыв желающих, что администрации приходится всеми возможными путями сдерживать его. Для получения туда билета вам необходимо сообщить темы, над которыми вы работаете, ваш общественный статус, а также предъявить рекомендацию учреждения или достаточно высокого лица, знающего вас по службе. После этого где-то на административных верхах будет вынесено решение, и в положительном варианте вам выдадут билет, который нужно продлевать ежегодно. Если вы покидаете Англию, билет необходимо вернуть в администрацию, где он будет благополучно лежать до того самого дня, пока вы снова не приедете в Лондон и вам не понадобится прийти в библиотеку.
Таким образом — вы читатель навечный. Могу представить себе, какие имена значатся на карточках библиотеки, сданных по отъезде из Англии, — все билеты хранятся здесь со дня основания Британской библиотеки. Достаточно сказать, что в свое время здесь работал великий Ленин.
При входе в главный читальный зал — еще один контроль: проверка читательских билетов, тут же при выходе проверяется сумочка уже на предмет воровства, что в отличие от бомбы случается в библиотеке довольно часто. Основной принцип, который я порой возвожу едва ли не в национальный характер: коли контроль, проносить нельзя, книжными ворами нарушается непременно: книги уносятся из библиотеки под полою и под мышкою, особенно страдают от воровства справочные отделы — справочная литература стоит в огромном круглом зале по стенам, и ее можно взять без всяких карточек и запросов.
Здесь в круглом зале, от входа направо третий ряд, стол под номером Н-3 я выбрала себе для занятий. Приходя к открытию, я всегда находила этот стол свободным, а за столом Н-4 всегда уже сидела белокурая девушка с длинными волосами в линялых джинсах и неприметном свитерке. Так я познакомилась с Пегги Грант.
Собственно говоря, познакомились мы не сразу. Месяца два сидели молча рядом. Иногда к ней подходил высокий, очень худой юноша, и они ненадолго исчезали — шли пить кофе. В этой библиотеке заказанные книги служащие разносят по местам сами. Если вас нет, они просто оставляют стопку перед вашим местом. Когда я однажды, отлучившись выпить кофе, вернулась, то увидела, что мои книги «пришли», а соседка углубилась в чтение заказанной мною книги Рональда Хайли «Цари», большого богато иллюстрированного справочного тома о династии Романовых.
— Простите, — смутилась она, возвращая мне книгу, — я вначале думала, что это мои книги, открыла первую — и так интересно. Какие гравюры!
Мы разговаривали с ней шепотом, но в тишине зала этот шепот был слышен и мешал. На нас оглядывались. Ближайший сосед смерил презрительным взором. Однако никто ничего не сказал, никто не сделал замечания. Тоже — чисто английское дело. Помню, магазин, торгующий старыми книгами, объявил «сейл» — распродажу по сильно сниженным ценам. Я примчалась к открытию — у дверей уже стоял такой хвост, словно «давали тюль в ГУМе». Обойдя очередь, я поняла, что мне ничего сегодня не светит — самое интересное, объявленное в газетах расхватают в первый момент. И тогда я пошла на поступок, который не осмеливалась совершать дома, в России, где к нему отнеслись бы резко отрицательно и просто не дали бы мне совершить. Но все же дома есть дома, там все проще и естественней, чем в гостях. Когда секунда в секунду в девять часов утра открылись двери магазина, я решительно прошла вместе с тем, кто стоял впереди. Никто не закричал. Никто меня не остановил. Никто не закричал: «Куда лезешь без очереди! Безобразие! Тут старые люди с семи часов стоят, а она явилась! Нахалка! Не пускайте ее!»
Никто как будто не заметил моего поступка. Я, конечно, не смотрела в тот момент на липа, но уже в магазине перехватила один презрительный стариковский взгляд. Все, я знала, все очень сурово в душе осудили меня. Все вынесли приговор. И все оставили мой поступок на моей совести. Если мне не стыдно было так поступить, о чем можно говорить?!
Так и в библиотеке. Боясь суровых взглядов, я прошептала Пегги:
— Пойдемте пить кофе.
С этого дня началась наша дружба с Пегги. Если я когда-нибудь буду скучать об Англии, а, наверное, такое случится, если я когда-нибудь буду вспоминать о ней — ведь здесь прошло несколько лет моей жизни — одним из самых дорогих воспоминаний будет Пегги, не только потому, что она была здесь близким человеком и на многое открыла мне глаза, многое показала и объяснила, многое помогла понять. В ней для меня воплотилось все лучшее, что есть в этом народе, хотя именно она, по-моему, была типичным исключением из английских правил, как известно, подтверждающим правило. Она уехала из родительского дома в восемнадцать лет. Когда она объявила отцу, что ей нужно сообщить им с матерью нечто важное, отец пригласил ее в гостиную на беседу. Выслушав, что ей бы хотелось поступить в школу искусств — она рисовала с детства, а для этого намерена навсегда покинуть живописные края Ланкашира, отец посмотрел на мать, та кивнула, и, получив одобрение, он сказал:
— Прекрасно, надеюсь, что мы сделали все, дабы ты могла вступить в самостоятельную жизнь без страха. Желаем тебе счастья и успехов. Прошу тебя, запомни, что мы всегда рады видеть тебя здесь. Твоя комната сохранится в том виде, в каком ты ее оставишь, прибранная разумеется, ведь в ней всегда беспорядок. Прошу тебя, запомни также — ты нам ничем не обязана: мы растили тебя для собственного удовольствия, не заботясь о том, что готовим себе кормилицу. Ты уходишь в нелегкую жизнь и старайся рассчитывать только на собственные силы — ты уже не дитя. Если тебе придется туго, мы не откажем в помощи, разумеется, но старайся не попадать в тяжелые обстоятельства — это может очень огорчить меня и твою мать. Мы всегда будем рады видеть тебя дома в дни праздников.
Я заставила Пегги вспомнить эту сцену и все последующие сцены отъезда до мельчайших подробностей, — я понимала, что там, в добротном, богатом доме Ланкашира, происходило нечто совершенно британское, западное, островное, нам, русским, плохо понятное.
Пегги припомнила, как после разговора она пошла, собрала чемодан и сумку, позвонила в Лондон знакомым, узнать, может ли она несколько дней прожить у них. Следующим утром она отправилась на вокзал в сопровождении своих родителей. Они купили билет, выпили в буфете кофе, она уселась в вагон второго класса, поцеловавшись перед вагоном с отцом, потом с матерью, махнула им из окна, и они пошли домой, а она тут же углубилась в книжку — какую, не помнит.
Ей повезло — в Лондоне она быстро сняла комнатенку в мансарде под самой крышей, где жила до последнего времени. Знакомые помогли получить работу по оформлению книги в одном маленьком издательстве — оно недавно сгорело, — и она поступила в художественную школу, которую благополучно окончила.
— Не понимаю, что такого удивительного и любопытного в моем уходе из дому. Обычное дело. Меня очень давно раздражала буржуазность образа жизни и мысли моих родителей. Разумеется, я никогда им этого не демонстрировала. Глупо. Они жизнь прожили, как хотели, И мне не мешали развиваться, как я хочу.
Я очень, впрочем, их люблю. Мама добрая. Она чрезвычайно милая, вот увидите, когда мы поедем к ним на праздники. А отец тоже добрый. Он, правда, педант, но это не очень заметно.
— Пегги, вы пишете им?
— Что вы, зачем? О чем? Какая им разница, где я, что делаю, с кем общаюсь. У них свои заботы — мама ходит в хоровой кружок. Там у нас прекрасный самодеятельный хор. Они поют народные песни. Она также играет в бинго. А отец — тому хватает дел со своим заводом — ведь он во главе большого предприятия. Целый автомобильный завод.
Стеснительный Дональд прерывает нашу беседу. Он приходит к Пегги ровно в семь вечера. Он обедает у нее, потому что у него нет денег, потому что у него язва, а Пегги быстро научилась готовить для него диетическую еду, потому что негде ночевать и потому что он любит Пегги. Разница в возрасте — Дональд моложе Пегги на пять лет: ей теперь двадцать пять, а ему только что стукнуло двадцать — очень заметна: кажется, что Пегги с ее решительной ясной головкой годится этому долговязому дитяти в мамочки. Впрочем, внешне это совершенно не заметно — Пегги мала и субтильна, а Дональд так зарос волосами, что трудно вообще понять, какого пола и возраста существо медленно жует вареную котлету за столом в крохотной кухоньке, с трудом упрятав длиннющие ноги под узкий стол.
О, нет, они оба не просто так, молодые люди, коротающие время вдвоем. У них общие идеалы, оба озабочены проблемами социального переустройства общества. И здесь первая роль принадлежит Пегги — это ей пришло в голову уговорить несколько бездомных семей захватить пустующие особняки в одном из самых богатых районов города. Они с Дональдом и еще несколькими друзьями провели операцию блестяще, и семьи около полугода жили в этих особняках, пользуясь старинным правом захвата пустующих помещений. Это право записано в своде английских законов. Его выкопал Дональд — он ведь студент юридического колледжа.
— Пегги, почему бы вам не пожениться?
Она смеется. Смех у нее серебристый, легкий, светлый, как она сама. Чуть-чуть театральный.
— Брак — предрассудок. В наше время он даже смешон. Мне вполне удобны такие отношения, какие есть у нас с Донни на сегодня. Почему я непременно должна идти в мэрию и ломать какую-то странную комедию, после которой мы с Донни будем считаться мужем и женой? Ничего ведь в нашей жизни от этого не изменится: я буду, как всегда, готовить паровые котлетки. Или вы думаете, что с большей любовью? Сомневаюсь.
— А родители знают про Дональда?
— Да, совершенно случайно. Папа как-то по делам был в Лондоне, зашел ко мне, мы вместе пообедали.
— И Дональд ему понравился?
— Конечно, нет. Почему он должен ему нравиться? Вы разве не замечали, что отцам крайне редко нравятся мужчины их дочерей. И потом — у Донни очень плохие объективные данные по понятиям моего папы: молод, непрактичен, беден.
— Пегги, отец так и сказал: молод, непрактичен, беден?
— Ну что вы, он воспитанный человек. Он вообще мне ничего не сказал про Донни. Они прекрасно поговорили. Папа иногда передает ему приветы.
— Странно… А если вы захотите выйти за Дональда замуж, то будете спрашивать благословения родителей.
Пегги вскинула головку, показав блестящие белые зубки, чуть выдвинутые вперед, лодочкой к центру губ. Она провела рукой по волосам — гладким и блестящим, очень светлым и густым, которые просто падали по плечам ровным дождем и, видимо, не знали никогда никаких завивок, укладок и красок. На лице у Пегги около прямого тонкого носика и на скулах были чуть заметные веснушки — в каком-то далеком колене у нее в роду были ирландцы.
— Ох, какая глупая! Неужели не ясно, что я никогда не выйду за Дональда? Опять начинать объяснения: брак — предрассудок, в наше время — это смешно…
— А что думает обо всем этом Дональд?
— О чем об этом? О чем вы говорите? Ничего «этого» нет. А значит, и думать ему решительно не о чем. Он думает, конечно, о своих экзаменах, о стипендии, о работе, о Союзе Помощи бедным.
— Но вы любите его?
Мы чуть было не поссорились. Среди знакомых мне англичан Пегги была самой нетерпеливой и эмоциональной: она даже умела выражать свои чувства открыто. Несколько раз я заставала ее плачущей из-за каких-то неудач в помощи беднякам и безработным. Она непосредственно хохотала, размахивая своей светлой гривой. Она была даже суетлива порой, когда надо было спешить: чего-чего, а суетливости я никогда не наблюдала во всех разных характерах островитян. Немного зная Пегги, я вполне могла предположить в ней пылкость чувств и склонность к самопожертвованию — черты непременные для тех людей, кому дано любить.
— А вы знаете, что такое любовь? Вы можете мне сказать точно, определенно, по пунктам, чтобы я, проверив все пункты, знала, люблю ли Дональда? — набросилась она на меня. — Не вздумайте мне только подсовывать рецепты этого сумасшедшего Фрейда. (Я и не собиралась.) Вот кто навредил людям своими дегенеративными измышлениями, вывернул наизнанку психику, и в сущности от его «теорий» пошла та распущенность, которую вы так не любите и критикуете на Западе. Знаю я ваши стихи: «в горе — счастье», «страданье возвышает душу», «любить, не требуя в ответ», «чем дольше разлука — тем больше любовь!» Может быть, вы и в самом деле так чувствуете, но мы — другие. Не обижайтесь, но я вполне понимаю издателей, которые хотят печатать ваши стихи об Англии, а то, что вы считаете главным — стихи о любви, — отодвигают. Здесь эти чувства просто непонятны. Их даже нельзя перевернуть по-своему, как мы это сделали с Чеховым: прочли по-английски и очень полюбили. Ведь вы сами говорите, что Чехов в английской интерпретации — это совсем не то, что настоящий Чехов.
— Ох, не то… — замотала я головой, — но ведь мы сейчас не о Чехове…
— Не задавайте мне дурацких вопросов. Откуда я знаю, люблю я его или нет? В чем должна выражаться любовь повседневности? В том, что я стараюсь сварить ему эту пресную котлетку повкуснее? Если в этом, то я люблю Дональда!
Она стала в позу, схватилась за сердце и закатила глаза, изображая «страсть».
— По совести говоря, Донни раздражает меня черт знает как, Он замечательный парень, но я устала нянчить его, как малютку. Это тяжело при его великовозрастности.
Мы шли с нею по летнему Риджент-парку, усеянному розами в влюбленными парами, открыто целующимися на траве. Озираясь по сторонам, я ощущала, что прекраснее фона для нашего разговора, пожалуй, не найти, но только я замечаю этот фон, Пегги, привыкшая к нему, не обращает никакого внимания.
— Вот, поглядит на этих, — словно отгадала она мои мысли, — это любовь?
Юноша и девушка лежали голова к голове, их тела были раскинуты в противоположные стороны, и только губы соприкасались.
— Почему же нет? Любовь…
— А я не уверена, что они не познакомились сегодня утром, часа два назад. Вот-вот, вы уже нахмурились, уже не нравится, ваше упрямое, суровое, русское понимание любви оскорблено — ах, какой ужас, только познакомились… Но поймите, люди тоже дети природы, как кошки, собаки и прочая тварь. Два пола притягиваются друг к другу внезапно, сильно, чаще всего внезапно. Ведь вот вы идете по улице, мимо — толпа, далеко не каждый останавливает на тебе взгляд, может быть, один из тысячи. Но уж если остановил, что-то в этом есть. Это не значит, что вы пойдете друг за другом, скорей всего нет: в нашей житейской суматохе вспомнится, что продукты к обеду не куплены, а то еще что-нибудь, совсем уж прозаическое. Но это будет неправильно, куда вернее пойти по зову природы друг за другом. Ах, ах, ведь это ужасно стыдно! А кто сказал, что стыдно? Люди! А люди не ошибаются? Не более ли стыдно не пойти, поддаться скуке и ханжеству, чем естеству?
Пегги пылала. Она говорила громче, чем говорят англичане на улицах, и прохожие иногда оглядывались на нее.
После этого спора прошло время…
Я только что вернулась из Москвы, полная впечатлений моей настоящей жизни. Поздно вечером, разобрав чемоданы и прибрав в доме, я ощутила привычную здесь пустоту и бессмысленность своей лондонской жизни, но дабы не давать воли этим чувствам, столь рано проявившимся, я пошла звонить Пегги, о которой три месяца ничего не знала. Она сразу сняла трубку:
— Ах, это вы! — какое-то разочарование мелькнуло в ее голосе. — Сколько сейчас времени? У меня стали часы. А, еще не так поздно. Простите меня, позвоните, если можно, завтра.
— Что-то случилось?
— Ничего особенного. Просто Дональд запил и три дня уже не появляется. За минуту до вашего звонка мне звонил один из наших подопечных безработных и сказал, что видел его полчаса назад в районе «Уайтчепеля». Донни еле стоит на ногах и бормочет, что идет бросаться с крыши. Я сейчас иду его искать.
Ее голос был удивительно спокоен. Я сказала ей, что буду у нее через пятнадцать минут. Она никак не отреагировала, но когда я подъехала, она ждала меня на улице. В том же такси мы отправились к «Уайтчепелю».
Общая нервозность не помешала мне ощутить в Пегги что-то новое, но что, я как-то ясно не поняла. Мы сразу заговорили о Дональде, и я узнала, что он в последние дни был вполне спокоен — ничто не предвещало катастрофы.
Черные кварталы бедноты с редкими огнями в окнах — время было позднее — встретили нас зловещим мраком.
— Подождите, — шепнула Пегги и позвонила у какой-то низенькой двери, которая открылась, и стало видно лестницу, ведущую в подвал. Растрепанная пожилая женщина что-то долго говорила Пегги, потом пошла вниз, крича:
— Том, Том, она уже здесь!
Том вышел, позевывая. Он говорил на кокни — языке лондонского простонародья, я почти не понимала его, но мне и не обязательно было понимать, Пегги знала этот язык…
Он долго вел нас какими-то тесными закоулками, потом пустырем, где гулял довольно сильный ветер, гоняя бумажки и консервные банки, где в каком-то танце кружилась посреди пустыря белеющая в темноте большая тощая собака, Лабрадор.
— Том говорит, что это бешеный пес, он днем спит, а ночами бегает по улицам и пугает людей. Удивляется, как его до сих вор не пристрелили, — перевела мне зачем-то Пегги слова Тома.
Внезапно мы вынырнули у огромной высотной стройки. Остов дома был почти закончен, а на заборе, огораживающем его, висела большая одинокая лампа, освещающая первые этажи. В ее свете я взглянула на Тома. И в эту минуту я подумала о том, что лица помимо национальных черт несут на себе ярко выраженные классовые черты, и, быть может, они-то и есть главные.
— Он полез туда. — Том указал рукой в проход, ведущий на этажи стройки.
— Спасибо, — сказала Пегги. — Вы не ходите, пожалуйста. Мне так удобнее. Мы сами.
— Я подожду здесь, — кивнул головой Том. Он понял, что Пегги не берет его из-за ноги, и не обиделся. Она права.
Спотыкаясь о строительный мусор, доски и щебенку, шаря руками перед собой, поднимались мы с Пегги все выше и выше. Сначала мы шли в полумраке, свет лампы провожал нас, медленно убывая на каждом этаже. Глаза привыкали к темноте постепенно, я уже различала стены длинных коридоров и между ними клетушки комнат. Почему-то совершенно забыв о Дональде — главной цели нашего восхождения, я думала о том, как очень скоро дом этот заполнится людьми и станет мозгом и сердцем какой-то деловой силы. Сюда будут по утрам стекаться люди со всех концов города и пригородов, а вечером станут быстрым потоком вытекать из него, и он будет ночевать пустой, полный бумаг и дел, спрессованных в банкноты. Зачем строится еще один небоскреб, ведь известно всей стране, что эти стройки прекращены? Видимо, его начали до постановления, и уже не было резона останавливать стройку, в которую вложен капитал. И может статься, судьба небоскреба будет столь же печальной, сколь не весела она у его старшего брата небоскреба «Тотэма», венчающего восточный конец шумной Оксфорд-стрит. Он пустует уже добрый десяток лет с самого первого дня своего существования. Гарри Хаймс, владелец «Тотэма», богач и крупный делец, земельный спекулянт вычислил, что сдавать небоскреб и обслуживать его стоит дороже, чем держать пустым. Не кто иной, как Пегги и Дональд были участниками демонстративной акции против пустующего «Тотэма», а вернее всего против спекулянтов землей в стране, где тысячи людей ночуют на улице, не имея жилья. Дональд даже был среди тех, кто хитростью пробрался в нутро «Тотэма» забаррикадировался там на несколько дней, выбросив из окон плакаты и лозунги: «Дома для людей, а не для спекуляции», «Лондон принадлежит народу», «Человеку нужна крыша». В назначенный день, когда демонстранты должны были покинуть здание, завершив свою демонстративную акцию, мы с Пегги пришли на площадь перед «Тотэмом». Остановилось движение, люди все прибывали. Пегги оставила меня на тротуаре, пробившись к высокому крыльцу «Тотэма», и через минуту я увидела ее уже на крыльце в окружении молодых людей — организаторов всей операции. Под громкие одобрительные крики толпы демонстранты вышли из небоскреба. Был долгий митинг. Речи звучали гневные, умные, справедливые. Когда я потом присоединилась к Пегги и Дональду, мы зашли в ближайшее кафе съесть чего-нибудь, Дональд был хмур:
— Ничего у нас не выйдет. Выпустили пары и успокоимся. Люди будут спать на улицах, а богачи процветать.
— Капля долбит камень, — привела я пословицу, и Пегги ухватилась за нее.
— Если ты и тебе подобные, — набросилась она на Дональда, — будете впадать в пассивную панику, ничего вообще не выйдет из наших попыток. Ненавижу это настроение! — ударила кулаком по столу.
Итак, я все же вернулась к Дональду. «Почему он вдруг запил и пошел бросаться с небоскреба? — запоздало подумала я. — Почему я не волнуюсь, ведь возможно, уже случилось нечто страшное и, наверно, надо было сначала обойти стройку и поискать тело на земле». Я не волновалась, совершенно внутренне уверенная в том, что никакой Дональд никуда не бросился, а скорей всего спит где-нибудь в углу этого пустого великана.
— Пегги, вы думаете, что ничего не случилось с ним? Как мы его тут найдем? Может быть, походим по этажам?
Она остановилась и повернулась ко мне. Дышала легко, словно и не преодолела уже добрых двух десятков этажей:
— Он на самом верху. Он любит высоту и простор, когда напьется. Он никуда не бросится, не волнуйтесь.
— Но разве Дональд пьяница?
— Дональд напивается с горя или с радости два раза в год.
Мы продолжали подъем. Камень соскользнул из-под ступни Пегги, больно ударил меня по ноге и с грохотом полетел вниз по лестнице. Все здание мгновенно наполнилось эхом, оно перекатывалось и гремело. И навстречу ему возник другой шум: трепеща крылами, над нашими головами заметались, забились птицы. Это были голуби, облюбовавшие здесь ночлег. Они натыкались на наши руки и головы, в испуге отпрядывали, исчезали в пролете лестницы и вновь возникали над нами. Стало страшно, мы с Пегги, не сговариваясь, замерли и присели на корточки, прикрыв головы руками. Черная ночь в небоскребе, взметнувшиеся птицы, лестница в никуда и тревожная неизвестность впереди там, наверху — не слишком ли много для двух женщин, пусть даже и не робкого десятка. Сердце во мне колотилось, сильно и гулко, не страх это был, а нечто подобное ужасу, который возникает у детей, когда перед сном гасят свет, а ребенок только что прочитал страшную сказку, и на него из угла начинают глядеть мерцающие глаза дикого зверя; потрескивание шкафа чудится приближением чудища, а очертания предметов тоже не предвещают ничего приятного, и дитя натягивает одеяло на голову, долго слушает биение своего сердца и, наконец, обессиленно засыпает.
Но вот мы на крыше. Несмотря на поздний час и безлуние, там наверху было почти светло. Темно-кирпичного цвета небо, я бы даже сказала рыжего, висело над нами близким и плотным потолком. Далеко внизу был ночной город, и был он полон тоже рыжих огней, видимо, они-то и окрашивали небеса. Этот цвет освещения заведен в стране издавна против туманов, кое-где он смешивается с белыми огнями, но все же преобладает. Длинные гирлянды, иногда прямые, как струны, иногда извивающиеся причудливо, были похожи на неведомые письмена — азбуку ли давно ушедших племен или алфавит вечности, хранящий в себе тайну Времени, А были это фонари улиц, по которым я хаживала и знала которые вдоль и поперек, улиц, точно предназначенных и уж если хранящих тайны, то человеческие, земные, отнюдь не секреты Высокого Космоса.
У стены квадратного строения, которые всегда бывают на крышах, с подветренной стороны, мы нашли Дональда. Он мирно спал, похрапывая, опустив голову на грудь. Спутанные волосы совсем закрыли ему лицо. Пегги присела на корточки и тормошила его. Дональд проснулся, что-то пробормотал и норовил снова уснуть, но мы не дали ему и потащили вниз. Наше тревожное восхождение с трепещущими над головами птицами было сущим пустяком перед нашим спуском с такой тяжелой и неуправляемой ношей. Дональд упирался, падал, бормотал невнятное, безвольно обвисал на наших не очень сильных руках. Мне казалось — это мучение не кончится никогда.
— Простите меня, — сказала чуткая Пегги, — но ведь вы сами потащились со мной. Простите, пожалуйста. Уже скоро.
И мое раздражение мигом прошло. Как удивительно просто устроен человек. Как, в сущности, легко управлять его чувствами, будучи чутким и снисходительным. И как удивительно люди не умеют этого, делать, часто живя в тесной близости, а в сущности на разных планетах. Как многое зависит в отношениях человеческих от интонации сказанного. Люди вообще придают куда большее значение словам, чем поступкам. Открытия науки и технические революции изнеживают, истончают душу человека, точно знающего, что никакого бога нет и не будет, и не надо, а есть реалии единственно полученной от природы жизни. Если вам не посчастливилось посвятить себя служению высоким идеалам, а вы всего-навсего живете на земле, что само по себе — великое счастье, вы чаще всего озабочены в связи с собственной персоной желанием тепла и уюта: удовольствие от общения с людьми сводится к разговорам, и в них вы достигаете порой больших успехов. Однако почему-то словесные упражнения чаще всего направлены к самоутверждению личности. Наконец мы на земле, А тут оказывается проблема посложнее. Том, правда, помогает там вывести Дональда на улицу, где, может быть, посчастливится поймать машину, но машин нет. Три часа ночи. Иногда проносятся такси, но все они «идут в парк». Я использую испытанный дома прием взвинчивания платы и предлагаю двойной тариф, но ни один таксист и слушать не хочет. Другая нация. Странно. А ведь у них инфляция, и они считают каждый пенс, зачем же упускают возможность заработать? Я не спрашиваю Пегги, ей не до моих любопытств, и оставляю эту черту островитян пока что не изученной.
Пытаясь поймать хоть что-нибудь, мы идем в сторону дома Пегги. Он очень далеко отсюда, но все же движение к нему обнадеживает. Дональд еле плетется. Он становится агрессивен, вырывается, кричит невнятное. Невесть откуда навстречу нам не очень быстро движется великолепный «роллс-ройс» с шофером в форменной фуражке. Я останавливаю этот движущийся дворец, и наглый водитель, узнав, куда нам нужно ехать, подозрительно оглядев всю компанию, называет неслыханную сумму.
— Ни за что! Ни в коем случае! Ни копейки в толстую суму! — кричит Пегги. И пока я пытаюсь втолковать ей, что заплатим-то мы не богачу-капиталисту, владельцу автомобиля, а его шоферу, в общем-то хотя, видимо, неважному, но небогатому человеку, пока я все это говорю, «роллс-ройс» уезжает, и мы остаемся опять одни.
И все же находится добрая душа. Толстый итальянец, хозяин потрепанного «форда», дважды проехав мимо нас, в третий раз выходит из машины и говорит:
— Вам куда? Садитесь.
Мы втискиваем Дональда, который послушно складывается втрое и моментально засыпает, благодарим Тома, прощаемся с ним и мчимся по пустой лондонской ночи. И вот уже Пегги тащит своего незадачливого дружка по лестнице, а я протягиваю деньги итальянцу. Тот улыбается:
— Бросьте. Это не моя профессия.
— А какая ваша? — не удерживаюсь я даже тут со своим желанием собрать литературный материал.
— Я хозяин публичного дома. Тайного. Вот, если захотите!..
Он протягивает мне карточку, и я, посмеиваясь, поднимаюсь по лестнице, нехорошо думая, что повез он нас тоже не без желания сделать бизнес.
Пегги укладывает Дональда, а я звоню домой, где моя семья уже не знает, что и подумать. Пока я жду когда за мной придут, Пегги поит меня горячим кофе и говорит:
— Ничего, завтра все будет в порядке. Он позвонит вам, извинится. Вы его извините. Это он мое замужество переживает.
— Какое замужество?!
— Выхожу замуж. Через месяц. Ну что вы на меня уставились?
— Пегги… Брак — предрассудок… В наше время он даже смешон… Почему я должна идти в мэрию и ломать комедию… Вы не за Дональда выходите?
— Нет, разумеется. И чтобы вы окончательно растерялись, знайте — я выхожу за капиталиста. Идите домой, за вами приехали.
«Тут что-то не то», — подумала я и решила совсем не гадать о том, что она сказала. Но разве возможно? Я возвращалась к этой мысли поминутно в течение трех дней. Лукавая Пегги на все мои телефонные приставания отнекивалась и говорила: «Потом».
Мне приходили в голову разные варианты: она совершает это по требованию родителей. Такое объяснение было самое простое, но плохо вязалось с обликом Пегги. Скорей всего она решилась на брак из идейных соображений — это какой-нибудь богатый старик, который вот-вот умрет, и она пустит его капиталы на помощь бедным. Весьма бредовая эта идея вполне вязалась с той Пегги, которую я знала.
Лишь одно-единственное не пришло мне в голову:
— Я влюбилась. Просто без памяти. Думаю, что это вы со своими дурацкими проповедями чувств на меня повлияли. Знаете, смешно, я даже стихи ваши лирические перечитала.
— Но что будет с Дональдом?
— Ничего с ним не будет. От этого еще никто не умирал. Он сейчас в порядке.
В ближайшие две недели я ничего не слышала о ее женихе. Бывая, как всегда, у Пегги, я встречала там того же Дональда, который в первую встречу долго и нудно извинялся за свое нехорошее поведение. Никакого страдания не было написано на его безразличном, анемичном, волосатом лице. Он, как всегда медленно, жевал свою котлетку. Перемена была лишь в том, что он не просто вышел проводить меня, когда я собралась идти, но ушел вместе со мной. — Где вы теперь живете?
— Пегги договорилась с одним приятелем. Тут недалеко. Удобно. Жена приятеля уехала на три месяца, а там дальше что-нибудь подвернется.
Ни слова о предстоящем браке Пегги, о женихе, о себе.
Меня немного раздражала эта английская история, которой я не могла понять и найти объяснения. Масла в огонь подлила миссис Кентон:
— Девочке повезло. Я рада. Теперь она бросит свои не слишком достойные занятия политикой. Представляю, как довольны почтенные люди, ее родители. Мистер Ричард Картер, его имя иногда попадается в газетах — солидный джентльмен.
Я стала избегать Пегги и уж, конечно, не выражала желания видеть жениха или присутствовать на торжестве бракосочетания. Она, конечно, почувствовала это, но нисколько не стремилась объясниться со мной. В конце концов каждый живет своею собственной жизнью, Пегги — типичная разумная англичанка, ей уже не восемнадцать, пора прибиваться к постоянному причалу. Она достаточно поиграла в «борьбу за народные интересы», а все же она — плоть от плоти своего класса, и он не мог не взять в ней верх. О мистере Картере я узнала, что он не бог весть какой капиталист: один из директоров-администраторов железной дороги. Но ничего, вполне буржуазный жених.
Свадьба была тихая, приехали ее родители из Ланкашира и его из Йоркшира. В церковь они не ходили, ограничились мэрией. Сразу после свадьбы молодые уехали на две недели в Абердин. Последнее немного удивило меня: была поздняя осень, Абердин — север острова, совсем не место для свадебных путешествий в такое время года. В Абердине у Пегги, правда, было много друзей и целое отделение общества борьбы за народные интересы, в котором она состояла. Но при чем тут общество?
Спустя месяц я звонила куда-то и машинально по привычке набрала номер телефона старой квартиры Пегги: это был один из немногих телефонов в Лондоне которые я помнила наизусть. Подошла она, Я замерла от неожиданности, и тысячи самых невероятных мыслей пронеслись в голове.
— Наконец-то соизволили объявиться. Простили, значит? Что я здесь делаю? Я прибираю. Донни будет здесь жить. Жена нашего приятеля неожиданно возвращается домой раньше времени, и Дональду надо вытряхиваться оттуда.
— Да, но…
— Что «но»? Неизвестно еще, кто из нас двоих буржуазнее. Вы думаете, я не понимаю, что вы презирали меня за измену народным интересам. Но вам еще будет стыдно. Приходите сегодня вечером.
Она сказала адрес. Это было совсем близко от меня, в добротном, благопристойном районе.
Ну, конечно, гостиная в доме мистера Ричарда Картера была большой и красивой комнатой с мягкими креслами того грязно-розового и серого цвета, который принято считать изысканным и утонченным. На стенах вперемежку со старинными картинами, ранней голландской школы и акварелей Тернера, щедро были развешаны гравюры Пегги. Это была новость: она сама в своей крохотной комнатенке никогда не вывешивала своих гравюр.
Наконец-то настала пора рассказать о Пегги-художнице. Тончайшими разноцветными перьями наносила она на белые листы причудливо-фантастические видения. Это не были абстракции, это не было конкретное искусство. Во всех изящнейших переплетениях линий и форм угадывались явным намеком очертания лиц и фигур, сцепления рук и нагромождения крыш. Если долго смотреть на них, вглядываясь я дополняя воображением то, что было не досказано художником, можно было находить все новые и новые намеки на сюжеты и образы. Все эти рисунки вызывали во мне, да не во мне одной, — странную, безотчетную тревогу, и думалось при рассматривании их о человечестве слабом и сильном, скованном цепями и разрывающем их, о неопределенности будущего, о том, что все проходит.
Посреди этой гостиной, среди картин и рисунков, на полу, на креслах, даже на подоконнике сидели лохматые, небритые молодые люди, девушки в длинных оборчатых юбках, одна женщина была с малюткой. И, о чудо, здесь же, на полу, протянув длинные ноги ела, сидел Дональд. К плечу его прижималась девушка в очках со схваченными резинкой серенькими волосами. По всему видно было, что друзья Пегги обосновались прочно.
Через несколько минут пришел муж Пегги, Ричард, и я сразу же отдала ему должное — это был статный англичанин лет сорока, чуть седоватый, с большим лицом, глубоко и далеко друг от друга посаженными глазами, большим пухлым ртом. Все в его фигуре было добротно и прочно, спокойно и уверенно. Он не производил впечатления делового человека, он, видимо, был из породы тех людей, которые зовутся «хорошими», что бы они ни делали в жизни и чем бы ни занимались. Впрочем, именно такие люди никогда не занимаются ничем плохим. Мне еще не было стыдно за мои нехорошие мысли, но я уже понимала, что такого Ричарда можно полюбить без памяти.
Пегги казалась неуловимо изменившейся. Она двигалась и говорила мягко, тихо. Она была как во сне. Она была счастлива.
Вскоре после прихода Ричарда Пегги вместе с девушкой, что прижималась к Дональду, стала обносить всех тарелками с ужином. Все сладко жевали, сидя на полу. Молодая мать кормила ребенка грудью, не смущаясь окружением — она была одной из сторонниц движения за пропаганду материнского молока, одной из противниц молочных смесей, которыми в Англии успешно кормят детей.
Дональд получил свои паровые котлетки и, как всегда, долго меланхолично жевал их. Ричард участвовал в общем разговоре с видимой охотой, и хотя чувствовалось, что он всем остальным чужой, но в доброжелательности ему отказать было нельзя.
— Но ведь вы — англичане, — сказала я Пегги, когда мы наконец остались одни в прокуренной и наполненной объедками элегантной гостинице. — Ваш муж — примите мои поздравления — он производит впечатление с первой минуты-был сегодня очень терпим к этому табору, но неизвестно, что он на самом деле думает.
— Известно, — кивала Пегги, — он пока что думает весьма неважно.
— Он говорил вам об этом?
— Что вы? Он — англичанин. Чем он доброжелательней к моему табору, тем хуже он о нем думает. Но он точно знает, что это все не его дело. И потом… — ее глаза блеснули детской надеждой, — он со временем все поймет и примкнет к нам.
— Этого не будет, Пегги, неужели вы не понимаете, не будет.
— Понимаю. Ну что ж. А может быть, будет.
— Он не знает про Дональда?
— Я с ним не говорила об этом, по-моему, он знает. Ему нравится Донни. Я, кажется, понимаю природу этого чувства. У Троллопа Плантагенет Пализьер говорит своей жене Гленкоре о том парне, который ее любит: «Я видел, как искренне он боготворит тебя, и чувствовал, что от этого мы с ним братья». Это тоже совсем по-английски. Впрочем, возможно, что я и ошибаюсь, просто почему-то стала немного сентиментальной.
Она вскочила, убежала наверх. Там, в нескольких комнатах располагались на ночлег молодая мать с ребенком и еще трое друзей. Нужно было стелить постели, раздавать полотенца и ночные пижамы.
Я осталась одна. Мне чуть было не стало стыдно. И все же я решила повременить со стыдом. Пусть пройдет время, ведь только оно отвечает на вопросы человека, запутывает, темнит, ставит перед сложностями, а в конце концов отвечает. И хотя я понимала, что сроки нашей тесной дружбы с Пегги ограничены моим пребыванием, но даже за это время можно было бы что-то понять и сделать выводы.
Ричард зашел в гостиную. Несколько минут мы сидели молча.
— Как вам нравятся работы Пегги?
— Не знаю, что сказать. Вообще Пегги и ее творчество для меня трудно соединяются: Пегги в жизни слишком горячий человек, а в этих рисунках — слишком изысканный.
— Вот как? — Ричард поднял брови. — Я так не думаю. Пегги вообще удивительная и очень богатая натура.
— Как вы познакомились?
Он улыбнулся самому приятному воспоминанию:
— Она пришла ко мне с защитой женщин-жен бастующих железнодорожников. Женщины бунтовали у ворот депо, и их пришлось отвести в полицию. Она явилась их освобождать и с первой же минуты набросилась на меня. Страшно ругала.
— А что вы подумали о ней?
— Я мгновенно влюбился и подумал, что она уже сказала мне все самые ужасные слова, которые я мог бы услышать от жены за всю мою жизнь.
— А как вы относитесь к ее друзьям?
— Пегги предупреждала меня, что вы любите задавать не очень тактичные вопросы, изучая с помощью ответов нашу английскую жизнь. Я отношусь к ним хорошо, они все симпатичные люди.
— Это ответ англичанина.
— А я и есть англичанин. Впрочем, — его лицо, доброе и светлое, как-то потемнело, устало, — впрочем, если хотите ответа честного — я искренне завидую им, они люди будущего, а я — прошлого. У них есть цель, ради которой стоит жить. Я бы так не смог.
— Но ведь и вы тоже работаете, руководите не без цели.
— Я служу. Мои цели утилитарные. Это совсем другое дело.
— Но вас не раздражает, что посторонние люди поселились в вашем доме, и вы, наверное, понимаете, что Пегги от своего не отступит?
— Все я понимаю, — Ричард резко поднялся с кресла и пошел спать.
Мне еще не было стыдно. Рано было еще стыдиться.