…Причастность к деньгам и причастность к смерти, если задуматься, очень сходные причастности: и та, а другая не оставляют иллюзий, величественны в своей сути и обе, в конечном итоге, тлен.
Порой человек представляется мне спрессованным сгустком Времени: как на часах отмечены на его лице, фигуре, в характере и в судьбе временные категории собственного возраста и возраста его времени: того отрезка дней, месяцев, десятилетий, в которые ему посчастливилось жить на земле.
Меня всегда волновала и удивляла, а с годами удивляет и волнует куда больше точность такого совпадения:
Детство — молодость — зрелость — старость
Весна — лето — осень — зима
Стою посреди британской зимы, бесснежной, сухой — дождей не было уже более двух недель, да и какие здесь дожди, набежит туча, посыплет водичку, как из пульверизатора, и нет ее. Порой висит туча низко, почти на голове лежит, и не дождь, а влага мельчайших капель не падает, а распространяется вокруг. Зимой, голых деревьев много, но много и вечнозеленых, поэтому есть ощущенье большего простора, чем в пору всеобщего цветения, и нет полного ощущения зимы.
И все же это январь. Стою на кладбище, маленьком кладбище при небольшом английском храме. Светлосерый мрамор аккуратных могил, лишь изредка осененных крестом, чаще холмик в прямоугольной мраморной рамке с небольшой плитой, скупо сообщает «выходные» данные того или той, кто лежит здесь:
«Дорогому отцу».
«Незабываемой подруге жизни».
А вот черным по мрамору необычное:
«В надежде!»
Ну конечно, в надежде встретиться на небесах.
Встречаются надписи-характеристики:
«Он был безукоризненный джентльмен».
«Ее доброта равнялась ее красоте».
«Он был лучше многих, еще живущих».
Я вспоминаю Преображенское кладбище в Москве и тоже надписи. В них звучат совсем другие голоса:
«Память о тебе уйдет из нашей жизни вместе со смертью».
«Не перестану оплакивать незабвенного мужа».
«Любимой доченьке навсегда осиротевшие родители».
Или в Грузии, на Мтацминде на памятнике Грибоедова слова — апофеоз любви и горя:
«…но зачем пережила тебя любовь моя?!»
Зачем живые пишут на могилах? Ведь когда приходят они к своим холмикам, погружаются в воспоминания, нужно ли им читать, что покойный «был безукоризненный джентльмен» или «память о тебе уйдет от нас вместе со смертью»? Они ведь это и без того знают.
В безотчетной ли жажде бессмертия для того, кто ушел, пишут люди на мраморе или дереве, в неосознанной ли надежде удержать дух ушедшего человека?
Церковь стоит высоко на холме. И кладбище уступами спускается с холма — могилы смотрятся ступенями. Ветер. Очень зябко. Далеко внизу крыши каких-то поселков в сером тумане и тучах. Худенький священник с добродушным домашним лицом провинциала читает последние надгробные слова, славит волю божью, и гроб опускают в могилу. Несколько человек, пришедших на эти похороны, проходят в последнем прощании, бросая в могилу землю.
Рядом с этой новой ямой несколько уже забытых могил, они заросли травой, и вазочки-шары с дырками для цветов покосились, почернели, проржавели. Другие, ухоженные могилы, усыпаны зеленоватыми камешками — это необработанное стекло — зеленый цвет — цвет травы, цвет вечной жизни, самый теплый и миротворящий цвет. А зеленые стеклышки — очень полезная вещь — их ковер самый надежный, ухода не требует, поливать не надо, не разлетается на ветру и дешев — десять пенсов мешок. На могилу нужно два мешка. А то и меньше.
Я ухожу последняя. Я была «последней подружкой» мистера Вильямса, так он назвал меня по телефону за месяц до кончины. Старый клерк умер той смертью, какая, мне кажется, ему подобала. Он упал на дорожку Холланд-парка во время утренней пробежки, за секунду до этого улыбнувшись девушке, идущей навстречу. Испуганная девушка бросилась к нему, и улыбка, обращенная к ней, была последним выражением лица мистера Вильямса.
Смерть этого человека была для меня большой потерей. Оказывается, я успела полюбить его в Англии, и Англию в его лице. Но именно после смерти мистер Вильямс открылся мне во всем своем чисто английском своеобразии.
Еще до похорон все мы, немногие, кто собирался принять участие в его последнем пути, узнали, что для этого нам придется поехать в небольшой городок графства Кент, где пожелал лежать на вечном покое старый лондонский клерк. Нет, он не родился в том городке, родители его тоже были коренными лондонцами, а он не жил там долгие годы, но именно там в 19… я не знаю каком году, старый клерк впервые собственными глазами увидел своего кумира Черчилля, и тот, проходя, поздоровался с мистером Вильямсом за руку.
На главной площади этого городка большой серый массивный сэр Уинстон, чуть подавшись вперед, сидел в кресле, а по левую его руку, поодаль, стояла церковь и начиналось уступами вниз с холма то кладбище — новое жилище мистера Вильямса.
Когда-то Черчилль был депутатом в парламент от этого городка, и мистер Вильямс, специально приехав туда в дни предвыборной кампании, провел там несколько восхитительных дней — днем присутствуя на встречах будущего депутата с народом, а по ночам читая его речи и изучая телеологическое древо его семьи.
Священник сказал прочувствованно: он отметил благородную щедрость покойного, ежегодно жертвовавшего на нужды его прихода немалые суммы денег, и пообещал перед гробом, что блаженство ждет его. После этих слов Эмма слегка всхлипнула, а Джулия лишь глазами холодно повела в сторону Эммы. Обе они приехали проводить своего друга, но так как не были знакомы, то стояли в равнодушном отдалении друг от друга. Был еще сослуживец, мистер Грин, вполне похожий на покойного старичок, только с палочкой, адвокат мистера Вильямса, худой, остроносый, с прищуренными злыми глазками. Еще какие-то люди были, но они выпадали из поля моего зрения, составляя общий похоронный фон.
«Мистер Вильямс жертвовал на церковь немалые суммы. Как странно, — подумала я. — Впрочем, если подумать… Он был одинок, знал цену деньгам, умерен в житейских привычках, — наверно, у него что-нибудь собралось».
Уходя с кладбища последней, я еще раз взглянула на живописную даль внизу, под горою, где отныне лежать моему приятелю.
Так получилось, что Эмма и Джулия оказались со мной в одной машине. Я приехала вместе с Эммой и, полагая, что этим женщинам ровно нечего уже делить, предложила престарелой Джулии свободное место в автомобиле, дабы ей не утруждаться ждать поезда, который придет через полтора часа.
Все же Джулия заколебалась и в машину села неохотно. Она сидела впереди и за всю двухчасовую дорогу не промолвила ни слова. Эмма была куда дружелюбнее. Она говорила без умолку, обращаясь ко мне, и только ко мне, но вся ее двухчасовая безостановочная болтовня безуспешно имела целью расшевелить миссис Джулию Вишард.
И уже из будущего поглядела я в жизнь мистера Вильямса, остывающую сегодня на вильтширском холме. Милый, милый, прозорливый мистер Вильямс, большим опытом жизни были продиктованы вам слова, сказанные мне однажды:
— Мой принцип: будь внимателен к женщине, дари цветы и никогда не позволяй ей подмести полы в твоем доме. Как только женщина взяла в руки щетку, считай, что ты пропал. Оглянуться не успеешь, как ты женат, и она говорит тебе: «Подмети, дорогой, в доме грязно».
Прошло время. Я получила письмо от мистера Блюма, адвоката покойника, с просьбой посетить его контору по случаю оглашения завещания мистера Вильямса.
Контора была в Сити. И мистер Вильямс снова незримо прошел со мной по зеленой лужайке старинного колледжа «Линкольн инн», пересек Флит-стрит и поднялся по узкой лестнице, ведущей в контору Блюма.
Там уже сидели Эмма, Джулия, мистер Грин и средних лет незаметного вида господин. Я вспомнила, что и он был на похоронах.
Некоторое странное беспокойство владело мной. Почему я должна быть на оглашении завещания? Неужели милый старик что-то оставил мне? Это трогательно, однако как-то неловко. Я надеялась все-таки, что это что-то достаточно незначительное — уж не та ли старинная чугунная чернильница, стоявшая на его столе и восхищавшая меня всякий раз, когда я приходила к старому клерку?
С моим приходом все были в сборе. И Блюм начал.
Джулия получила пенсион, до конца ее дней позволяющий жить без забот.
Грин — все личные вещи покойного, вместе с моей чернильницей.
Эмма унаследовала квартиру мистера Вильямса и деньги на оформление квартиры на ее имя. Деньги на налог. Довольно большой.
Остальное наследство скромного клерка, состоящее из ценных бумаг и акций, фунтов стерлингов, нескольких домовладений в Лондоне и его пригородах, получил маленький городок в округе Кент, окончательно приютивший тело Вильямса. Незаметный господин был представителем городских властей, и ему надлежало получить права владения.
Блюм назвал общую сумму, в которую оценивалось богатство умершего, и она оказалась столь высокой, что эмоциональная Эмма ахнула, не удержавшись, мистер Грин укоризненно покачал головой, и даже невозмутимая Джулия широко раскрыла выцветшие, почти белые глаза.
Скромный, бережливый, аккуратный, умеренный во всем на протяжении долгой-долгой жизни, ординарный клерк-пенсионер был богачом. Удивление, поразившее все собрание, было столь велико, что Блюму пришлось призвать ко вниманию, ибо завещание имело еще несколько пунктов.
Мистер Вильямс просил всех, кто будет причастен к его завещанию, сделать все, дабы «эта история» не попала в прессу. Подпольный богач не хотел широко разглашать своей тайны.
Средства, оставленные им маленькому городку в Кенте, он просил распределить так, чтобы они помогли благоустройству дома престарелых на окраине этого городка, школе слепых, и далее по усмотрению городского совета.
Он просил также разрешения у властей города поставить в сквере на центральной площади — у самых ног каменного Черчилля деревянную скамью, вырезав на ней надпись: «В память о Вильяме-Джоне-Герберте Вильямсе, эсквайре, родившемся в 1896 году, скончавшемся в 1976 году».
Когда все расходились, Блюм попросил меня остаться. И, выждав, пока все ушли, протянул мне конверт:
— Мой клиент дал мне это письмо для вас за месяц до катастрофы, попросив передать вам в случае его смерти. Наедине.
Скамья на набережной. Я осторожно открыла конверт. Письмо было напечатано на машинке собственной рукой автора — он не раз признавался мне, что находит в последние годы большое удовольствие в занятии машинописью.
«Дорогой друг!
Сейчас половина второго ночи. Стариковская бессонница и внезапно налетающий на город ветер не дают мне уснуть уже вторую ночь. Вчера еще было ничего, я читал и даже подремал немного. А сегодня меня впервые в жизни навестила Она. И я понял, что уже скоро. Рассказываю Вам, зная, какая Вы любопытная во всем, что касается этих вечных категорий Жизни и Смерти. Я вдруг, полчаса назад, почувствовал, как мне стало страшно холодно; не коже холодно, а изнутри. Как будто во мне была ледяная пустыня. Это длилось мгновенье, но так внушительно и сильно, что я не сомневаюсь в причине. И даже, вспоминая некоторые свои ощущения последнего года, думаю, что Она давно во мне — удивляться нечему, возраст мой позволяет Ей вполне получить свое. На прошлой неделе доктор, а он очень хороший врач, был совершенно мною доволен. Но ведь это ничего не значит.
Поняв, что Она на пороге, я испугался и даже засуетился по квартире, а потом хлебнул виски и попытался взять себя в руки. Смешно, правда, восьмидесятилетний старик боится смерти. Много лет убегает от нее по дорожкам Холланд-парка. Но куда убежишь?
Сейчас мне тепло и даже весело. Я только что просмотрел воображаемый фильм о своих похоронах. Мне стало очень скучно. И захотелось написать одному из тех, кто, возможно, будет меня хоронить.
Вы были первой и единственной, кто пришел в голову в качестве адресата. Странно, не правда ли. Я старик рядом с Вами не только по возрасту, но и Ваш русский характер видится мне детски непосредственным, наивным, молодым в сравнении с нашей английской душевной ветхостью, всезнающей перезрелостью и ледяным равнодушием. Наверно, именно поэтому я выбрал Вас. Кого еще? Все, кто как-то был причастен к моей жизни, — умерли. Джулия и Грин сами едва дышат, и бестактно затевать с ними «смертельные» мотивы. В милой головке Эммы умещаются только хозяйственные расчеты и беспокойства по случаю дороговизны. Блюм — мой адвокат, нанятой человек, прежде чем обратиться к нему с таким письмом, я должен был бы заплатить ему за время, истраченное на прочтение письма и возможный ответ. Не смейтесь, я почти не шучу.
Я немного виноват перед Вами — играл роль «типичного старого клерка» слишком старательно, а я не совсем таков, каким мог показаться. Вы так наивно искали во всех вокруг типичное, так порой смешно старались втиснуть явление в заготовленное понятие, суждение, вывод, что мне жаль было огорчать Вас своими нетипичностями. Мне удался этот номер. Англичане вообще хорошие актеры.
Убедить Вас в том, что клерк-старикашка любит деньги и умеет их ценить, не составляло особенного труда, тем более что я их и вправду люблю. Но и ненавижу. Я прожил слишком долгую жизнь и видел слишком много подлостей вокруг денег, чтобы не отравиться ими. У меня несомненно был талант делать их, и поначалу я воспользовался им, а потом стало скучно и противно. Я взял лишь то, что приплыло само. И того оказалось много. Как Вы видели, жил я скромно, и желания жить иначе у меня не возникало. Странно, не правда ли? Ведь я мог стать во главе хорошего дела и теперь иметь облик вполне респектабельного буржуа. Во мне победило самолюбие. Встречать взгляды равных по кошельку, но не равных по положению в высоких сферах — одна эта мысль бросала меня в жар. Она тоже буржуазна, эта мысль, ведь беспокоила она меня не от ненависти к буржуа, а от любви к себе. Как бы то ни было, я умру «скромным клерком», не воспользовавшимся своим богатством. Пусть его получат те, кому плохо, кто боится завтрашнего дня.
Вам незнакомо это чувство — страх перед завтрашним днем. Вы легкомысленно не боитесь остаться без работы и без денег — вы даже не понимаете, что это не от легкомыслия Вашего характера, а от особенностей общества, в котором Вы живете. О, нет, я не поклонник его. В нем есть угроза всему, что составляет фундамент моего мира, и каков бы этот мир ни был, я прожил в нем восемьдесят лет, он мой и я его плоть от плоти. Я не поклонник, но и не могу не поклониться.
Вы знаете мою любовь к сэру Уинстону Черчиллю. Не думайте, что я любил его слепо. Как политик он, по-моему, иногда совершал ошибки. Много лет в тиши своей скромной квартиры я разыгрывал политические партии Черчилля в сторону, противоположную той, которую выбирал он. Это было увлекательнейшее занятие. Я держал в руках судьбы страны и, в какой-то мере, — судьбы мира, я ощущал себя великим политиком и стратегом. В ходе игры, не любя и не принимая социализма, я вынужден был по условиям игры, которые мне, сам того не подозревая, диктовал сэр Уинстон, идти навстречу Советской России, доверять ей, когда не доверял Черчилль, а он почти никогда не доверял. И удивительная вещь — в моем варианте Англия избежала кризисов, удержала колонии и укрепила капиталистический статус Это не всегда было связано с Вашей страной, но иногда было.
Возможно, что я был абсолютно не прав во всех своих выводах — я ведь ни с кем не делился ими: мысль, что между мной и сэром Уинстоном мог стать кто-то третий, способный доказать мою неправоту, была мне невыносима. Я, в отличие от моего кумира, владел миром без всякой опасности для него и мог себе позволить не причинять лишних травм своему сердцу.
Помните, мы однажды говорили с Вами об отношениях между нашими странами, и Вы сказали: «Альбион всегда хотел жениться на России». Я продолжу эту мысль: невеста казалась ему простоватой, и взять ее не представляло большого труда. Но все это лишь казалось. Она не хотела выходить ни за кого. У нее была своя идея и свой предначертанный путь. А наш женишок, устроивший гарем, исповедуя ври этом христианство, растерял своих жен, и сегодня на старости лет некому подать ему стакан воды…
Ну вот, пошутил — и легче стало. Вчерашней ночью я читал Нострадамуса. При всем своем недоверии к предсказателям не могу не скрыть удивления ничем не объяснимого, что в начале шестнадцатого века Нострадамус предсказал лондонский пожар 1666 года, Наполеона и Гитлера (он только называл его Гистером), трагедию Нагасаки и Хиросимы. Мне очень хотелось бы иметь его талант и предсказать двухтысячный год, которого я уже не увижу. Особенно приятных предчувствий у меня нет: жизненный опыт подсказывает горькие истины: люди, при всех их достижениях и победах, самые неразумные существа на земле. У пчелиного роя и муравьиной кучи нет претензий на владение планетой, каждая тварь в куче точно выполняет жизненную функцию. А мы?
Зачем Бог создал нас? Что желал получить он от человеческого племени, вкладывая ему в голову ум? Неужели он хотел всей той глупости обманов, свар, войн и разрушений, которую совершили люди за время своего управления землей?!
Вот видите, жизненный опыт отвечает не на все вопросы. Я умру, пройдя жизнь, зная людей наизусть, все умея понять и объяснить в этом мире, умру, ни в чем не разобравшись, не ответив на главный вопрос Природы: «Зачем я дала тебе жизнь?»
С удовольствием, хотя и не без испуга, смотрю я на ваш мир. Вы кажетесь мне наивными в стремлении сделать жизнь другой. Но вы чувствуете, что живете, а я всю жизнь совершал лишь отправления, отпущенные мне природой и обществом.
Понимаете ли Вы, что я хочу сказать? Ведь я не марксист, у меня нет железной логики, с которой вы все на свете объяснили. Я умираю дураком. Голова моя, как Вы однажды о ком-то выразились, «набита мусором». Я считаю, что Христос родился 1976 лет назад. И ежегодно праздную его день рождения. Я верю басням Нострадамуса и Апокалипсиса и жду, уже не для себя, нового антихриста с Дальнего Востока.
Не обольщайтесь, Вы со своими взглядами ни в чем меня не убедили. Я ухожу консерватором и монархистом. Но человечеству мои взгляды безразличны. Я все же очень рад, что на исходе своих дней имел возможность говорить с Вами и даже быть Вам полезным в роли «старого клерка», каким я в сущности и был всю мою жизнь. Я полюбил вашу молодость, не Вашу личную, Вы уж и не так молоды, как Вам хотелось бы, а молодость вашего мира, вашего народа. В мире торжествующей пошлости это отрадно видеть. Я даже настолько наивен, что склонен думать: со своими идеалами вы, чего доброго, и спасете мир. Но не забывайте, что Зло заманчивей и слаще Добра. К нему тянет больше.
Не кажется ли Вам, что я заболтался? Так оно и есть. Ослабевающий старик в страхе перед смертью сам с собой на бумаге бормочет уже почти в беспамятстве обрывки чего-то, чего уже нет. А может быть, и есть что-то? А?
Скорей всего, я не пошлю Вам письма. Но велико было искушение поговорить на бумаге человеческими словами. Мы, англичане, настолько растеряли все нити неоткровенным разговорам, заменив их выражениями по случаю, что скоро вообще разучимся говорить.
Прощайте, существо из другого мира. Если в самом деле ваш мир знает истину и принесет ее человечеству — чего еще желать. Но я все же рад, что не увижу иных времен. С меня довольно.
И еще одно. Что оставить Вам на память при «разделе имущества»? Деньги капиталиста вы презрите, они, Вы скажете, Вам «ни к чему». Какую-нибудь безделицу? Но какую. В ней должен быть понятный нам обоим смысл. И повод для воспоминаний. Пожалуй, я оставлю Вам любимую монету с изображением сэра Уинстона. Она была отлита в день его юбилея и — хотя по форме является монетой — денежного, материального выражения не имеет. Пусть у Вас будет от меня образ того, в ком воплотилась вся моя любовь к людям. Все было в этом чувстве, и, быть может, очень хорошо, что сэр Уинстон умер, даже не узнав, как был любим и почитаем.
Еще один подарок Вам. Для Вашей книги. Я жалею, что так мало успел помочь. И чтобы Вы все-таки не очень пострадали с нею из-за меня, разрешаю, конечно, если Вы решите, что это может быть хоть сколько-нибудь интересно вашим людям, в любой удобной Вам форме вывести меня в качестве персонажа. Можете даже это письмо использовать. Разумеется, я хотел бы стать Вашим героем под вымышленным именем. Именно Вашим, а не героем нашей прессы. Ее я ненавижу, и у меня с ней старые счеты, но это уже другая тема.
В окне светлеет. Мне захотелось спать. Не буду перечитывать все это — если перечитаю, порву. Поверьте: мне восемьдесят лет, но я пишу Вам — и душа дрожит, сердце бьется, как у молодого.
Очень не хочется расставаться с жизнью!
Я заглянула в конверт. Круглая монета с пухлым профилем Черчилля лежала в нем. Никогда Черчилль не вызывал во мне никаких особых чувств. Я знала его имя, как необходимость истории, и не имела к его персоне никакого интереса.
Но отныне он связывал меня с таким англичанином, которому я не могла не отдать дани уважения и память о котором уйдет из моей жизни вместе со смертью.