Шесть тысяч лет войну всё тянет
Драчливый род людской, а ты…
А ты, о Господи, всё занят —
Творишь ты звёзды и цветы[44].
1892 год оказался очень важным в жизни Берты фон Зутнер: в Берне состоялся международный конгресс пацифистов. Он состоялся по инициативе американского президента Бенджамина Гаррисона[45], который предложил европейским правительствам объединиться и создать международный арбитражный суд. Берта могла считать это исполнением своих желаний и вознаграждением за свои старания. Альфред Нобель был также приглашен на конгресс.
Последний, прежде чем отправиться на конгресс, обратился с просьбой о консультации к турецкому дипломату в отставке Аристаши-бею. Нобель полагал, что дипломатический опыт, который был у Аристаши-бея, поможет ему лучше вникнуть в животрепещущие вопросы мирного сосуществования народов. У него не было уверенности, что конгрессы, подобные Бернскому, а также пацифистские объединения, в деятельности которых принимала участие Берта фон Зутнер, могут оказать какое-то влияние на ход мировой истории. Нобель понимал, что идеалы у них были общие, но вот что касается путей их реализации, то здесь единства не было.
Аристаши-бей объяснил Нобелю, что нация, способная быстро мобилизовать свои войска и располагающая мощным и современным оружием, в случае необходимости не преминет напасть на врага. Именно поэтому следовало установить чёткую процедуру разрешения межгосударственных конфликтов. В одном из писем от 1892 года Нобель сообщает об этом Берте фон Зутнер: «Можно и даже нужно как можно скорее добиться того, чтобы страны единодушно взяли на себя обязательство нападать на того, кто нарушил мирный договор первым. Только это сделает войну невозможной и вынудит страны решать все споры в международном арбитражном суде».
Нобель был твёрд в своём убеждении. На конгресс он прибыл лишь на второй день и постоянно пытался убедить присутствовавших там делегатов в универсальности отстаиваемого им принципа: «равновесие должно быть основано на страхе». «Мои пороховые заводы, — утверждал он, — сделают войны бесполезными скорее, чем все ваши конгрессы».
Поэтому становится понятным, почему Нобель не был благосклонно принят участниками конгресса, подавляющее большинство которых считало единственным выходом всеобщее разоружение. Нобель, будучи человеком дела, не доверял разглагольствованиям и общественным объединениям. Для него это был парламентаризм, причём в худшей его форме. А мы уже видели на примере его романа «Господин Будущее» каким, по его мнению, должен быть «приемлемый» парламентаризм. От себя мы, не греша против истины, вполне могли бы добавить, что для Нобеля идеалом был парламент без парламентаризма. Возможно, Нобеля раздражал также коллективный характер тех идей, которые высказывались на конгрессе: Нобель был верен себе, по-прежнему оставаясь одиночкой и предпочитая действовать без чьей бы то ни было помощи. В своей речи Нобель сказал: «Я приятно поражен увеличением числа компетентных и серьёзных делегатов, но к моим чувствам прибавляется и удивление противоположного свойства, вызванное ничтожными и бессмысленными усилиями краснобаев, которые способны загубить самое благородное предприятие. Все без исключения правительства заинтересованы в том, чтобы предотвратить войны, разжигаемые авантюристами вроде Буланже. И если кто-нибудь нашёл бы способ, при помощи которого можно было бы достигнуть этого, я думаю, большинство стран стали бы прибегать к нему. Я часто спрашиваю себя, почему до сих пор разрешение межгосударственных конфликтов не подчинено правилам, по которым проводятся дуэли. А в этих правилах очень много разумного, например, наличие секундантов, в обязанности которых входит, в частности, определение того, может ли нанесённое оскорбление быть поводом для дуэли. К сожалению, ничего подобного нет на уровне межгосударственных отношений, и потому ничто не удерживает одну нацию от объявления войны другой нации. Но если бы подобная процедура существовала, кто рискнул бы навлекать на себя ненависть всех без исключения стран? Точно так же, как люди выбирают себе секундантов, государствам следует создать арбитражный суд или что-то другое, не важно, как это будет называться. Я был бы очень счастлив, если бы я мог хотя бы на шаг продвинуть дело, которое взял на себя данный конгресс. На цели, подобные тем, которые он перед собой ставит, я не стал бы жалеть средств. И не следует думать, что это утопия, так как еще Генрих IV[46] пытался решить этот вопрос и наверняка добился бы своего, если бы Равальяк его не убил. Нужно заметить, что начиная с 1816 года арбитраж разрешил по меньшей мере 62 дела. А это лишний раз доказывает, что если нации обезумели полностью, то правительства — лишь наполовину».
Хотя Нобель и не был единомышленником Берты в полном смысле слова, он всё-таки очень высоко её ценил и считал, что роль женщин в том сражении, в котором он и Берта во всяком случае были на одной стороне, была решающей. Позже, в 1896 году, он сформулировал эту мысль окончательно: «Каждый по направлению к миру будет приносить свои плоды. Благодаря значительному прогрессу в этой области в душе всех прекрасных и чистосердечных женщин зародится надежда, которую они передадут будущим поколениям. И молодёжь будущего, движимая этой надеждой, начнёт действовать». Бернский конгресс стал заметной вехой в истории пацифистского движения. Собственно говоря, это был первый съезд сторонников дела мира. Их число постепенно росло. Но, к сожалению, они не могли помешать военному безумию: настроения менялись.
Прежде чем следовать дальше, нужно попробовать определить, чем была война для эпохи, в которую жил Нобель, и как изменялись представления о ней. Как это ни странно, но в пацифистской литературе мы не найдем даже попыток сделать это, впрочем, как и попыток выяснить, что же такое мир без войны. Однако нельзя не признать, что эта проблема имеет решающий характер.
Хотя о необходимости мира говорили всегда, пацифизм как движение зародился лишь в XIX веке. Что должно было произойти, чтобы война, пугающая, но в то же время безропотно принимаемая, стала такой невыносимой? Прогресс и технические достижения, конечно же, сделали её более опасной. Но не настолько, чтобы стремиться к прекращению войн. Те изменения, которые произошли с появлением нового оружия, важны в гораздо меньшей степени, чем изменения и трансформации, которые претерпели сами представления о войне. XIX век знал много жесточайших войн: они занимают далеко не последнее место в оставленной им после себя памяти. Очень долгое время военные были самыми уважаемыми людьми в Европе. И позже, когда прогремело дело Дрейфуса, это проявилось со всей очевидностью, ибо слова офицера значили тогда гораздо больше, чем слова писателя или учёного.
Восточная философия войны проникла в Европу ещё в XVIII веке благодаря иезуиту Амио, который в 1772 году познакомил «просвящён-ную» публику с трактатом Сунь-Цзы[47]. Наполеон, видимо, тоже ознакомился с ним, так как именно с наполеоновских войн последние пере-стали быть просто вооружённым противостоянием. Теперь войны вели заботясь о том, чтобы стране противника был причинён как можно меньший экономический ущерб. Странно, почему родина Сунь-Цзы, который предложил эту идею первым, в течение двух тысячелетий не могла обрести могущества и постепенно угасала!
А на другом полюсе теорий войны находился Карл фон Клаузевиц[48]. Для него война была лишь продолжением политики. Хотя в то понимание войны, которое он развивал на страницах своих сочинений, полнейшее уничтожение нации не входило, «додумать» эту идею за него не составило особого труда: она возникла почти сама по себе и привела к последствиям, которые настолько хорошо известны, что о них можно не упоминать. Идея тотальной войны и полного уничтожения наций — это, конечно, совсем другое дело, чем ведение войны с целью извлечения выгод. Однако эти «две войны» вполне спокойно сосуществовали, поддерживаемые становлением национальных идеологий самого разного толка. Это был полнейший, окончательный переворот.
Нет, нельзя сказать, что «старые добрые войны» были лучше и, образно выражаясь, изящнее, чем войны нового типа: война — это всегда ужасно. Даже если крестоносец очищается в крови неверных, даже если лишь сражение может привести в движение энергию, необходимую для появления нового существа победителя. Романтика войны обладает своей поэтичностью, но только тогда, когда ею наслаждаешься, сидя в уютном кресле.
Все воюющие страны считали — справедливо или нет, не нам судить, — что они сражаются против зла и что цель любой войны — это установление мира. Близкие идеи проповедовал, кстати, и Нобель, утверждая, что лишь благодаря оружию войны могут стать невозможными: оружия якобы было достаточно, чтобы установить равновесие, лишённое какой бы то ни было напряжённости. А ведь были ещё и те, кто, не заявляя об этом во всеуслышание, тайно хотел войны. И таких людей было гораздо больше, чем обычно считается. Вот и подумайте, могла ли война оставаться прежней.
Конечно, нет. В конце XIX века сам дух войны изменился. Война больше не была «защитной реакцией жизни». Она стала таким грандиозным предприятием, масштабы которого ни Клаузевиц, ни Лакло[49], в своём знаменитом романе предложивший метафору войны, не могли даже себе представить. Мы не можем сказать, какой была бы первая война нового типа, ибо в конце неё противник должен быть превращен в камень. Во всяком случае…
Во всяком случае, ненависть всегда занимает то место, которое могла бы занимать любовь. Более того, ненависть способна неожиданно прийти на смену любви — именно тогда совершаются самые страшные убийства, убийства братьев и возлюбленных. До 1914 года, который должен был стать последним, возможно, самой ужасной войной была война между Севером и Югом в Америке, так как она «ввела некоторые усовершенствования в индустрию войны», особенно в том, что касается концентрационных лагерей, которые напоминают нам о других, более совершенных с точки зрения технической и более «современных» с точки зрения их предназначения — уничтожения, полнейшего уничтожения. Эта война, по правде говоря, всё ещё длится в сознании южан, и даже убийство Мартина Лютера Кинга не положило ей конец. В дьявольском треугольнике этого братоубийственного столкновения можно без труда обнаружить следы «тотальной войны», логика которой основывается на трёх понятиях: Я, Ты, Другой. Белый с Севера, белый с Юга, чёрный. Землевладелец, промышленник, раб. И именно Другой, над которым кто-то господствует, оказывается причиной того, что равновесие нарушается.
Но вернёмся в Европу и спросим себя: что было на Балканах, в Герцеговине, Австро-Венгрии, Черногории? Кто был братом, а кто — другом?
Каждый, несомненно, был всем сразу.
Нобель, однако, совсем не думал о войне: все его стремления были направлены к миру. Тем не менее, происходившие в то время изменения представлений о войне, даже если он и не осознавал их полностью, в очень многом предопределяли его взгляды и сам ход его мыслей. И его позиция недоверия к конгрессам не помешала ему по-новому посмотреть на почти постоянно находившуюся рядом с ним Берту.