Перед моим внутренним взором как будто поднялся занавес, и сцена, на которой я наблюдал бесконечное движение жизни, на моих глазах превратилась в вечно зияющую бездну могилы…
Альфред Нобель по-прежнему страстно любил лошадей. Раньяр Шольман рассказывает, как на огромной скорости в дилижансе, запряжённом восхитительными племенными жеребцами с заводов графа Орлова, Нобель ездил по шведским деревням. Вот как описывает это местная пресса тех лет: «Его закрытый экипаж с огромной скоростью нёсся по дороге. Был слышен лишь проворный топот его чистокровных лошадей, так как колёса экипажа, оснащенные одним из изобретений Нобеля, каучуковыми шинами, не производили никакого шума. С кучером он общался при помощи телефона, экипаж освещался изнутри и, кроме того, был снабжен фарами, работающими от аккумуляторов. Так, во всём своём блеске. Нобель, Король Динамита, совершал ежевечернюю прогулку. Случись это лет пятнадцать назад, любой, кто увидел бы этот экипаж, беззвучно несущийся в темноте, непременно решил бы, что это сам дьявол выехал на прогулку».
Дьявол? Ну это вряд ли. Однако освещенный экипаж, летящий сквозь сумерки, запряжённый лошадьми, топот которых напоминает стук крови в висках, воскрешает в памяти образы, наполняющие скандинавские мифы, образы Шелли, Ли… и Нобеля. Подобные образы распространены достаточно широко, и Нобель, прекрасно об этом зная и обладая определённой склонностью к позёрству, наверняка предвидел эффект, который должны были произвести его прогулки. А ведь это была не простая прогулка, а нечто вроде воплотившегося в реальность сна: «Всем религиям мира была известна повозка или колесница, которая неслась в безграничном небе с неописуемым грохотом, и вёл эту повозку всемогущий Возница[54]».
Однако экипаж Нобеля не производил шума. А как тут не вспомнить о колеснице Зевса, повелителя молнии и грома? В этом случае повозка символизирует как Эго, то есть психические силы человека, так и космические силы, с которыми пророк вступает в контакт.
Можно обнаружить много других общечеловеческих архетипов, которые Нобель «оживил» в своей прогулке. Так, Нобель был изобретателем динамита, а следовательно, и «повелителем огня»; с другой стороны, в то же время он оказывается и «похитителем огня»: вспомним историю с Со-бреро, а также прикованного Прометея у Шелли. Что касается последнего, то здесь было бы небезынтересно обратиться к тексту. После того, как колесница превращается в корабль, Земля говорит:
«Не человечество, а человек
Сковал стихии мыслью и навек
Могущество связал с любовью неизменной,
Как солнце, чей неодолимый свет
Удерживает буйный бег планет,
Стремящихся уйти в глухую глубь вселенной…
А дух его, со спутниками всех
Его страстей и низменных утех,
Строптивый в кабале и страшный в тирании,
Похож на некий ветрокрылый челн
В борьбе с неистовством житейских волн, —
Но на руле любовь, и молкнет гул стихии…
Отныне он над громом господин,
И звёздные стада ночных глубин,
Сосчитанные им, бледны и обычайны…
А бурю он седлает, как коня,
И Бездна стонет: «Он узнал меня!
Скажите, небеса, у вас остались тайны?»[55]
«Не человечество, а человек»: под этой фразой вполне мог бы подписаться Нобель. Прометей, мифический архетип свободного сознания, — это не герой толпы. Он «взывает к солнечному диску, который видит всё», и всегда остаётся Человеком — в том смысле, в котором это слово употребляет Шелли. В литературе XIX века Прометей был одним из ключевых и самых излюбленных персонажей. Эта любовь вполне понятна, ибо XIX век был веком приручения огня и веком проникновения в тайны человеческой души. Но он был и эпохой сверхмилитаризации, эпохой обезличивания и конформизма. Карл Густав Юнг, мятежный ученик Фрейда, видел в образе Прометея проявление символа бунта личности против коллектива: «Любая попытка человека сделать шаг в сторону собственной автономности, — писал он в «Моей жизни», — должна расцениваться либо как завышенное самомнение, либо как прометеевский бунт, либо как фантазм, либо как невозможное»[56].
Нобель-одиночка, обречённый на своё одиночество ещё с того недолгого периода своей жизни, когда он посещал школу, не жалел сил на борьбу с групповщиной и конформизмом. Эта его особенность была выражена настолько ярко, что Юнг вполне мог бы думать о нём, когда писал: «Лучшей защитой индивида от угрозы потери собственной идентичности является то, что он хочет или должен сохранить в тайне[57]».
Что касается Нобеля, которому нередко приходилось бороться с теми, кто воровал его изобретения, то способом сохранить секрет для него был патент, то есть, в конечном счёте, бумага, которая закрепляла за ним право на изобретение. Все происходило так, как если бы украсть огонь, приручить его, занять место Юпитера было невозможно без того, чтобы не столкнуться с этой бумагой. И недоступный Нобель вёл солнечную колесницу, освещенную изнутри электрическим светом, сквозь фантастическую ночь.
А ещё эти поездки означают желание быть на виду, желание разыграть спектакль. Не только для тех, кто мог его увидеть, но и для себя самого тоже. Такой утончённый знаток литературы, как Нобель, не мог совершать подобные прогулки просто так, без умысла — в основе этих забавных «постановок» лежит тяга Нобеля к символичности и его знакомство с литературной традицией. И при помощи этих прогулок он приоткрывал завесу, скрывавшую глубины его души.
Эти поездки, а также гораздо более медленные пешие прогулки были единственным его развлечением в тот период. Салон Джульетты Адамс и светская жизнь, которую он якобы презирал, находились где-то далеко, вне пределов доступности.
Эти прогулки в опьянении от дующего в лицо ветра вряд ли были полезными для здоровья Нобеля, и потому он жил в Швеции лишь в тёплое время года.
Будучи космополитом, интернационалистом и рьяным, убеждённым защитником мира, испытывал ли Нобель влияние со стороны зарождавшегося в то время в Европе национализма, не всегда, впрочем, доходившего до ненависти к другим нациям? Совершенно неожиданно Нобель проникся этими новыми идеями и неоднократно продемонстрировал свою заботу о безопасности родины: «Если и есть какая-то область индустрии, которая должна освободиться от того ущерба, который наносит ей импорт, — писал он, — то это, конечно же, та, которая обеспечивает безопасность нашей страны. Так как в Швеции существуют заводы, занимающиеся производством боеприпасов, было бы и глупо и жалко, если бы они вдруг перестали работать… Мы принимаем заказы от государства для того, чтобы жить, продолжать существование, но главная наша цель в другом — творить и стараться не идти в ногу с прапрадедами».
Бесспорно, так. Но в этом нет ничего особенно оригинального, так как мысль Нобеля двигалась в том направлении, которое уже указывал его отец. А Эммануэль Нобель, как известно, изобрёл мины, в его глазах представлявшие собой «способ защитить нашу родную страну от врага, превосходящего количеством» и т. д., и т. п.
Завод, который приобрёл Нобель, нуждался в реконструкции. До сих пор на нём производили лишь пушки, калибр которых не превышал 160 миллиметров, кроме того, там выпускали броню для военных кораблей. Нобель изменил всё. Конечно, броню выпускали по-прежнему, но вот производство пушек нужно было усовершенствовать. И уже в 1897 году на промышленной выставке в Стокгольме была представлена двухсотпятидесятимиллиметровая пушка весом в тридцать тонн. К сожалению, это произошло уже после смерти Нобеля.
Король Оскар II лично посетил бофорский завод. Во время визита он произнёс пламенную речь, прославляющую Нобеля и его семью. Король уделил работам Нобеля очень много внимания, поскольку защита Швеции и оснащение армии мощным и современным оружием были одним из приоритетов политики Его Величества. Оскар II не был пацифистом.
Он очень ценил Альфреда, и время от времени эти два человека, суверен и его подданный, встречались. Со смертью Нобеля всё изменилось: Оскар II негативно относился к учрежденной Нобелем премии и особенно к той, что вручалась за вклад в дело мира. Он даже обвинял покойного в недостаточной патриотичности, так как, по его мнению, подобная премия должна была вручаться только шведам или, в худшем случае, только скандинавам, но уж никак не иностранцам.
Какое-то время спустя бофорский завод изготовил две пушки, специально предназначенные для кораблей, которые охраняли берега Швеции; ещё две таких же были приобретены у одной французской компании. Подобное положение, впрочем, просуществовало недолго, и завод стал основным поставщиком оружия для шведской армии.
Хотя Нобель и утверждал, что мечтает об отдыхе, его словам вряд ли можно доверять в полной мере: он по-прежнему вёл активный образ жизни, который, несомненно, отрицательно сказывался на его здоровье. Большую часть своего времени он проводил в дороге между Бофором и Сан-Ремо. Он постоянно бранился из-за неудобств, с которыми ему приходилось сталкиваться в дороге. И он наверняка с удовольствием вспоминал о России, где на железных дорогах вместо угля использовали дрова. Нельзя забывать, что в то время из-за дыма и угольной пыли путешествие в поезде было далеко не самым приятным занятием. Можно представить себе, как мучился бедный Альфред, мало расположенный к поездкам в тесном купе, которые не без оснований прозвали «тюрьмой на колёсах»! Он путешествовал первым классом, но это не было для него просто преимуществом, которое он мог себе позволить: Нобель был настолько худым, что не переносил дороги в купе с твёрдыми сиденьями. Кроме того, он, кажется, страдал клаустрофобией, так как вагоны всегда были для него слишком тесными.
А он очень любил пространство и свет. И очень боялся, что в дороге с ним случится сердечный приступ.
Несмотря на все затруднения и неудобства, Нобель проявлял огромный интерес к пейзажам и станциям, сменявшим друг друга за окном вагона. Всех окружающих поражало обилие дельных советов и рекомендаций, касавшихся туризма, промышленности и коммерции, которые он давал по поводу всего, что видел.
И всё это время он размышлял над своими проектами, выдвигал смелые предположения, изобретал и усовершенствовал свои изобретения. А однажды он даже захотел приобрести крупнейшую шведскую газету «Афтонбладет» и стать её редактором. Это желание он объяснил в письме к племяннику Эммануэлю: «Если бы я стал редактором газеты, моя позиция была бы следующей: не жалея сил бороться против всех видов вооружений и связанных с ними древних традиций, идущих из раннего средневековья. Я бы выступил с предложением, чтобы заводы, занимающиеся производством оружия, не торговали им и выпускали его лишь для вооружения нашей армии. Ибо единственное оправдание существования военной промышленности — это безопасность народа. Швеция нуждается в оружии. Нужно поддерживать его производство материально. Вот для чего мне нужна газета, а вовсе не для того, чтобы навязывать редакторам мои либеральные взгляды. Не стоит увеличивать неудовлетворённость страны, в которой умственные способности народа на 500 % превышают умственные способности правительства».
Здесь мы сталкиваемся с ещё одним противоречием Нобеля. Дело в том, что он по-прежнему полагал, что народ недостаточно умен, чтобы самостоятельно управлять своей страной, и что суд, занимающийся разрешением межгосударственных конфликтов, должен формироваться из членов правительств, которых он считал менее глупыми, чем простые граждане… Но стоило ему заговорить о своей родной Швеции, как его мнение сразу же менялось на противоположное!
В последние годы жизни Нобель не сбавил задыхающегося ритма своей деятельности. Переутомление и недосыпание сделали своё роковое дело, и к ужасным мигреням и другим старым болезням прибавились новые. Нобель консультировался у самых знаменитых врачей. И все они в один голос говорили ему, что он должен отдохнуть и что если он будет продолжать вести прежний образ жизни, то его земной срок истечёт очень скоро.
Кажется невероятным, чтобы Нобель, чувствуя приближающийся конец, вдруг обратился к религии. Мешал этому, естественно, его атеизм, подпитываемый его любовью к Шелли. Однако к концу жизни Нобель стал гораздо терпимее. В 1890 году в беседе с пастором шведской церкви в Париже, который, кстати, впоследствии стал архиепископом шведским, Нобель так сформулировал свои новые взгляды: «Разница в наших религиозных чувствах скорее теоретическая, чем практическая, так как мы оба считаем, что с людьми нужно поступать так, как нам хотелось бы, чтобы поступали с нами. Я даже рискну пойти дальше и скажу, что себя я ненавижу больше, чем кого бы то ни было из моих ближних. Что касается «теории», то мои взгляды действительно кардинально отличаются от взглядов моих противников. По той простой причине, что проблема, о которой мы спорим, не познаваема, я отказываюсь принимать те решения, которые предлагает нам человеческий рассудок. В религиозных вопросах так трудно знать, во что нужно верить, так же, как построить квадратуру круга. Но в сфере наших возможностей находится ответ на другой вопрос — на вопрос о том, во что верить не следует. Я никогда не пересекаю этих границ. Любой человек, который хотя бы немного думает, отдаёт себе отчёт в том, что нас окружает великая тайна, и любая подлинная религия основывается на этой мысли. То, что люди видят — а точнее полагают, что видят, — есть лишь плод фантазии и имеет лишь то значение, которое может иметь догадка отдельного человека».
Полутора веками ранее высказывать такие мысли в присутствии пастора было небезопасно! Сформулированная Нобелем концепция божественного не так уж оригинальна. Тайная вера еретиков во все века сохранялась в их сердцах, особенно если они не посещали церковь. Правоверный же получал прощение уже за то, что он выполнял все предписываемые религией обряды. Отказ от посещения церкви и удаление от общины заставлял некоторых людей бродяжничать, говоря о себе: «Верую, но церковь не посещаю», — а затем и ударяться в туманные пророчества о космосе, озаряемом божественным светом. Об атеизме здесь, конечно, не может идти речи. Кроме того, для Нобеля религия — или то, что ему служило религией, — не должна была приносить утешения в виде компенсации всех земных несчастий в другой жизни. Свои несчастья, свою боль, как моральную, так и физическую, он умел переносить с достоинством. Кажется, он не ждал ни кары, ни награды, что, впрочем, не мешало ему быть очень требовательным к себе в вопросах морали и высоко ценить духовную жизнь.
Лето и осень 1896 года Нобель провёл вместе с Шольманом, то работая на заводе, то приезжая на какое-то время в Бьёркборн. В сентябре умер его брат Роберт. Эту смерть Нобель посчитал предостережением, так как Роберт тоже страдал спазмами и мигренями. Нобель обратился за консультациями к крупнейшим парижским специалистам. Ему поставили диагноз: «острая форма грудной жабы». А в октябре Нобель написал Шольману: «Это действительно ирония судьбы: мне прописали нитроглицерин, но только под измененным названием «тринитрин». Как мне объяснили, это было сделано, чтобы не пугать людей».
Другое письмо, относящееся к тому же времени, свидетельствует нам о состоянии духа Нобеля: «Я ходил на консультации к специалистам, — писал он Берте фон Зутнер, — деятельность и методы которых противоречат не только моим привычкам, но и моим принципам. Я, у которого, выражаясь фигурально, никогда не было сердца, оказывается, имею организм; последний выходит из строя, и лишь благодаря этому я осознал, почувствовал, что он существует…
Несмотря на все мои болезни я бесконечно рад, что идеи пацифизма распространяются по миру. Этим мы обязаны, прежде всего, отважным охотникам за предрассудками и мракобесием, охотникам, среди которых вы занимаете едва ли не самое главное место. Вы заслужили это достойное звание[58]».
Врачи осторожно намекнули Нобелю, что пришло время побеспокоиться о приведении своих дел в порядок. И он сделал это — сделал самым неожиданным образом.
«Последние часы Нобеля, — пишет Шольман, — были глубоко трагичны. Предчувствия, которые он всегда при случае высказывал, подтвердились».
Окончить свои дни Нобелю было суждено «в окружении наёмных людей, среди которых не было ни одного дорогого ему человека, чья нежная рука закрыла бы ему глаза и кто в этот трудный и печальный момент прошептал бы ему чистосердечное слово поддержки[59]».
Перед смертью Нобель пережил несколько сильных приступов возбуждения. Нужно было, чтобы его кто-нибудь поддерживал. Затем он потерял речь и лишился памяти, начал бредить словно маленький ребёнок во время сильной простуды, никто не мог разобрать, что он говорит. Наконец Август, его преданный слуга, понял, что он говорит о телеграмме. Служанки побежали сообщить о болезни хозяина его племянникам, Яльмару и Эммануэлю, а также Раньяру Шольману.
10 декабря 1896 года Альфред Бернхард Нобель скончался. 29 декабря его тело было доставлено в Стокгольм и похоронено на Северном кладбище рядом с прахом его родителей и брата Эмиля.
В тот же год Анри Беккерель пришёл к выводу, что соли урана без какого-либо внешнего источника энергии испускают излучение. Тогда же он заявил, что атом не является неделимой частицей, а представляет собой целую систему. Выражаясь проще, он открыл радиоактивность. И в 1903 году ему, а также Пьеру и Марии Кюри вручили Нобелевскую премию. И — опять-таки по иронии судьбы — случилось так, что большинство Нобелевских премий в области физики было вручено за исследования, посвященные тому, что было открыто в год смерти Нобеля.