Надрывались ревуны. На судах поминутно били в рынду. Даже прожекторы были не в силах протаранить такую плотность тумана. В десяти метрах от корабля они уже не более как расплывчатые, грязно-желтые пятна.
От навалившегося тумана сейнер весь был словно в поту. Крупные капли, срываясь со снастей, падали на палубу, струйками стекали по мачтам, бортам и надстройке.
Малыгин и Гусаров успели добежать до причала Черноморки. Об этом Погожев и Осеев узнали по рации. Торбущенко и Сербин стояли в Хлебной гавани.
Хотя для Погожева, бывшего работника порта, вся эта «музыка» не в новинку, все равно было жутковато. Прислушиваясь к ревунам и склянкам, он пробовал отвлечься чтением, но ничего не получилось: на душе было тревожно, в голову лезли невеселые мысли. Рядом, на диване, всхрапывал Осеев. Ни ревуны, ни звон колоколов, ни включенное на полную мощь радио на спардеке не мешали спать ему. Он лег пораньше, чтобы потом взять на себя ночную вахту.
Погожев надел осеевскую поролоновую куртку и плотно прикрыл за собой дверь каюты. Некоторое время стоял около борта. Туман обволакивал его, словно мокрый холодный дым, забивая дыхание. Куртка, лицо и волосы сразу стали влажными. Погожев поежился от сырости и озноба.
— Шо ж такэ робыться, товарыш начальник? — донесся до него тревожный голос кока. За пеленой тумана Леха маячил в дверях камбуза, словно привидение. Его маленькие, глубоко сидящие глазки испуганно застыли, как неживые. На лице — растерянность.
— Як будто знову война почалась. — И кивнул на несмолкающие ревуны и гудки пароходов.
— Туман, Леха, — сказал Погожев, словно сам Леха не видел этого. — Туман на море — штука коварная. С ним шутки плохи...
Погожев переступил комингс камбуза. От горящей плиты тянуло теплом и уютом. Он взял с полки кружку и до краев наполнил горячим чаем. Сейчас чай был кстати.
— А ты разве войну помнишь? — отхлебнув из кружки маленький глоток чая, спросил Погожев.
— Трохы. Колы фрицы забыралы нашу корову... Мамо плакала, и я тэж. Цэ було на Волыни...
То, что Леха в их городе недавно, Погожев знал из его анкеты. Приехал по распределению, после окончания профессионального училища. Вначале работал в кафе, а потом поступил коком на сейнер.
— А до того ни разу моря нэ бачив, — признался Леха и виновато улыбнулся Погожеву.
Глубоко сидящие глаза кока словно оттаяли и светились доверительным огоньком.
— Тебя не укачивает во время шторма?
— Ни, — замотал головой Леха. — Я дуже крепкий...
Дверь закрыли, и в камбузе было тепло, светло, по-домашнему пахло кухней. На какое-то время даже забылось о тумане.
— Дело не в крепости, а в вестибулярном аппарате. Хотя здоровье и сила моряку тоже необходимы.
— Це ясно, товарыш начальник...
— Тьфу, черт! Ну, что тебе далось это «начальник»? — поморщился Погожев, как от боли. — Ты нарочно это говоришь, что ли?
Леха переступил с ноги на ногу, потупился:
— Та ни-и... Так мама говорыла и мэнэ вчыла.
— Ну, мать, может, еще понятно: выросла при панской Польше, потом — фашисты, бандеровцы и всякая другая мерзость. Ну, а ты-то чего? Брось это, ни к чему.
Они некоторое время молчали: Погожев маленькими глоточками прихлебывал чай из кружки. Леха, присев на корточки перед дверцами, шуровал кочергой в топке плиты. Наблюдая за коком, Погожев думал, что давно пора бы им камбузы перевести на сжиженный газ, как это уже сделано на сейнерах гослова и некоторых колхозов. И тут же пожалел: «Тогда вместе с топкой уйдет из камбуза и этот домашний уют, с мирным потрескиванием дров в печке».
Леха, пошуровав в топке, сдвинул в сторону булькающий на плите чайник и как бы между прочим сказал:
— Один повар с нашего кахвэ пишов на пароплави в загранку. — И, потоптавшись перед плитой, несмело спросил: — А шо треба, шоб питы в загранку?
— На общих основаниях, — ответил Погожев, не отрываясь от кружки. — Зачем тебе загранка?
— Ну як же... интэрэсно... — скромно потупился Леха. — Потом, там валюта. Эти самые сэрты... сэртыфыкаты.
Упоминание о сертификатах неприятно покоробило Погожева. Вновь всплыла на поверхность Лехина жадность. Погожев хмурился, стараясь не смотреть на кока. Обхватив кружку обеими руками, он не отрывал ее от губ, но и не пил, а только дышал горячими ароматными парами чая.
— Не в деньгах счастье, Леха, — помолчав, сказал Погожев. — Слыхал такую поговорку?
— Оно, может, и так, товарыш нача... Погожев. Но усе ж гроши е гроши.
И тут Погожев не выдержал, оттолкнул от себя кружку с недопитым чаем и обрушился на кока:
— Ты что, голодный сидишь? Раздетый и разутый ходишь? Дача тебе нужна в три этажа, с мраморным бассейном? Яхта? Личный сверхзвуковой самолет? Ну, что молчишь, отвечай!
Леха отводит взгляд в сторону. Простодушное оживление с его лица словно корова языком слизнула. Он отчужденно замкнулся, обиделся.
Погожеву вдруг вспомнился инженер Селенин, уже не первый год упорно хлопочущий о поездке за границу, чтобы через пару лет, вернувшись домой, разъезжать на собственной «Волге». Погожев не знал, хорошо это или плохо. Ему было ясно одно, что заграница не сахар, если там заработки, как на Севере.
«Может, посоветовать Лехе поехать на заработки в Заполярье?» — подумал Погожев с какой-то иронической злостью на самого себя и на Леху. Но вместо этого сказал:
— А ведь ты повар что надо. Думаешь, люди этого не видят и не ценят?
— Я вже бачив, як ценят, — проворчал Леха все так же отчужденно. И, присев на корточки перед дверцами печки, вновь взялся шуровать кочергой в топке.
Леха родом был из глухой западноукраинской деревни. На его долю выпало голодное послевоенное детство. Их колхоз был маленьким и маломощным, а госпоставки — высокие, на трудодень выдавали зерна граммами, да и то, в первую же ночь после получки, «реквизировали» у колхозников заявлявшиеся из леса бандеровцы. Мать у Лехи была забитая, болезненная и всех боящаяся женщина. Когда жили под оккупантами, она боялась властей, потому что ее родной племянник был красным командиром.
Прогнали немцев, как жена бывшего полицая, стала бояться Советов. Отсюда, видимо, и это «товарыш начальник».
Отца Леха не помнил. Когда тот подорвался на партизанской мине, Лехе и года не было. Но он унаследовал от бати воловье упрямство, любовь к «грошам» и нелегкий обидчивый характер.
Леха давно насытил свою утробу, голодные детские годы постепенно подзабылись. Только непонятная жажда к «грошам», может, еще сильнее, чем раньше, точила нутро кока, как жук-короед, не давая Лехе покоя. Из-за денег рискнул Леха отправиться в море, которого вначале побаивался даже с берега. Но, уразумев, что море не такое уж страшное и что его, Леху, не берет ни бортовая, ни килевая качка, он стал подумывать о загранке. Особенно после того, как побывал в гостях у «повара с нашего кахвэ» и увидел, сколько «гарного барахла» тот привез с собой из рейса...
Погожев снова глотнул из кружки, бросил на Леху ободряющий взгляд и проговорил:
— Держи хвост трубой, особо не клюй на подначки рыбаков, не обижайся. — Он еще собирался сказать коку, что шутка для рыбака в море тот же хлеб, без которого не проживешь, но дверь резко распахнулась и в камбуз ввалился вахтенный.
— Во где житуха-то! — выдохнул он восторженно и протянул обветренные руки к дышащей жаром печке. — Заделай-ка, Леха, кружечку чайку погорячее да побольше, чтоб и моему напарнику хватило.
Глаза вахтенного скосились в сторону Погожева, и он во взгляде рыбака уловил нескрываемую зависть. Зависть к тому, что Погожев может торчать в этом тепле сколько вздумается: мол, ни вахты ему и никакой ответственности.
— Спасибо, Леха, за чай, — поблагодарив кока, Погожев раньше вахтенного вышел из камбуза.
Туман стал еще гуще и непрогляднее, чем полчаса назад.
Закурив сигарету, Погожев некоторое время стоял у запотевшего борта сейнера в рассеянной задумчивости. От разговора с Лехой на душе остался неприятный осадок.
На палубе — ни души. Все попрятались от промозглого тумана по кубрикам. В ходовой рубке, при полной иллюминации, резались в «дурачка» вахтенные. Игра шла на интерес. После каждого кона «дурак» шел на бак бить в колокол.
От всех этих сирен и гудков на сердце у Погожева вновь появилась притихшая было в камбузе гнетущая тревога. «Пожалуй, Леха прав. Действительно, что-то напоминает войну, воздушную тревогу», — подумал он и бросил окурок за борт. В такие минуты было несносно оставаться наедине с собой и его потянуло к людям.
Светился иллюминатор радиорубки. Но дверь была плотно прикрыта. Заглянув в иллюминатор, Погожев увидел только бритый затылок да оттопыренные уши склонившегося над столиком радиста Климова. Володя Климов был доморощенным рыбацким поэтом. Его стихи иногда печатали в городской газете. Писал он исключительно о рыбаках и море. Рыбаки всерьез его сочинительство не принимали. Потому что знали Володьку чуть ли не с пеленок. Помнили его сопливым большеглазым и вечно голодным мальцом, околачивающимся у рыбацких балаганов. Рыбаки, возвращаясь с лова, давали ему килограмм-другой рыбы, и бабушка дома варила Володьке уху. Отец и мать у Климова погибли во время войны. Так Володька и вырос при рыбацких балаганах. А когда окончил восемь классов, колхоз послал его на курсы радистов.
Давно уже не было рыбацких балаганов. Они стояли на каменистом берегу моря, прижавшись к стенке набережной, сколоченные из горбылей и покрытые сверху просмоленным толем. Сейчас на этом месте были построены причалы для судов местных линий. Хорошие причалы, из железобетона. Кругом чистота, бетонные чаши-цветники, с массивных черномраморных стояков гирляндами свешивались красивые светильники. И все же нет-нет и вспомнится Погожеву с какой-то непонятной грустью тот каменистый берег с перевернутыми яликами, развешанными сетями и покачивающимися на якорьках, совсем рядом с берегом фелюжками. Сейнеров тогда еще не было. Не было и кошельковых неводов, что сейчас лежал у них на выборочной площадке. Тогда ловили рыбу ставниковыми неводами и неводами-алломанами. На «краснюка» и камбалу километрами сыпали крючья...
Дверь в кормовой кубрик была открыта. Оттуда тянуло теплой испариной и запахами человеческого жилья.
Перешагнув через комингс и придерживаясь за поручни, Погожев спустился по трапу. Направо — каюта механика. Но в ней было темно. Глуховатый голос ее хозяина доносился из кубрика. Фомич говорил:
— Контрабанда контрабанде рознь.
— Какая там рознь, — кто-то из рыбаков не согласился со стармехом. — Контрабанда, она и есть контрабанда.
— А ты помолчи, — оборвал его Ухов. — Я, может, тоже занимался контрабандой.
Погожеву показалось, что стармех на минуту смутился, увидав его в дверях кубрика. Видимо, так оно и было: нашел, мол, чем похвастать перед молодежью, старое дырявое корыто. И желтоватые с проседью кустики бровей стармеха нахмурились. Но тут же вновь распрямились, в глазах Фомича заиграла затаенная улыбка.
— По молодости, конечно, это было. И по глупости, — сказал он. — А может, и не совсем по глупости. Кто постарше, тот помнит, какое положение у нас в Союзе когда-то было с одежонкой.
Все с интересом уставились на стармеха. Кто лежал на койках, даже приподнялись, облокотившись на подушки, чтобы лучше видеть бывшего «контрабандиста». Фомич сидел на табурете, сутуловатый и широкоплечий, положив морщинистые, пропитанные мазутом руки на столик с рассыпанным домино.
Погожев огляделся и пристроился на краешке нижней койки, рядом с Зотычем. Вдоль стен кубрика в два яруса лепились койки. Обтянутый дерматином диванчик. В углу, меж шкафчиком для одежды и иллюминатором, на кончике дивана, в специально приспособленном для устойчивости низкостенном ящике, словно в гнезде, сидел телевизор. Посредине кубрика — принайтовленный к полу столик и две миниатюрные табуретки.
— Ходил я тогда на одном пароходишке масленщиком, — продолжал Фомич. — Пароходишко дрянь, старье, теперь таких и на свалке не сыщешь. Но где было взять лучше, гражданская война только кончилась. Таким были рады... И ходил вторым помощником механика у нас один тип из греков. Оборотистый и хитрющий, как черт. В годах уже был. А я что — салажонок. Под носом только чуть-чуть пушок пробивался. Вот этот грек меня и спрашивает:
«Это правда, что у тебя дядя в Массандре работает?»
«Правда», — отвечаю.
«Сможешь достать этикетки для винных бутылок?»
«Наверно, смогу. А зачем?»
«Потом узнаешь. И благодарить меня будешь, — говорит он. — В чем ты ходишь, посмотри-ка на себя».
А одежонка на мне, действительно, была не ахти какая. Даже у выходных штанов и то две заплаты на заднице.
«Костюмишко тебе сварганим, — говорит мне поммех и весело подмигивает: — По всем правилам. Даже можем с жилетом».
Помню, я еще обиделся тогда:
«Что я, буржуй, что ли, — с жилетом-то».
В первые годы Советской власти в жилетах пузатых кулаков и буржуев рисовали. А кому же из нас хотелось быть похожим на буржуя.
«Ну, ладно, — говорит поммех, — без жилета будет. Только тащи этикеток побольше. И выбирай, на которых покрасивее картинки».
Разговор этот у нас с ним состоялся на вахте, во время перехода из Стамбула в Феодосию. В Феодосии предстояла длительная стоянка, и мне разрешили съездить домой. Конечно, не без помощи второго помощника.
Дядю я и не думал ни о чем просить. Потому что догадывался, что тут не совсем все чисто. Решил действовать самостоятельно. Тем более что это не составляла большого труда: я знал, где целый завал старых, не использованных в свое время винных этикеток. Даже с царских времен. Вот я их и приволок поммеху.
Тот обрадовался. Это, говорит, как раз то, что нужно. Рассовали мы этикетки у себя в машинном так, что даже сам черт не нашел бы их, а не то что таможенники. Подняли пары и двинули курсом на Марсель...
Тут Фомич замолк, перевел дух и, чему-то улыбнувшись, попросил закурить. Закурив, продолжал:
— Я до самого Марселя, как дурак, голову ломал: зачем ему эти этикетки? А он ничего не говорил. Лишь в Марселе, и то на второй или третий день стоянки — осторожный был жох — говорит: «Сегодня после вахты пойдем дельце обтяпывать».
Вынесли мы этикетки с парохода, в общем-то, без приключений, в двух пакетах, сунув их под бушлаты. И далеко не ходили. Тут же около порта сбыли в какой-то приличный на вид забегаловке. Оказывается, у поммеха была договоренность. И нас там ждали.
— Зачем им этикетки-то? Коллекционируют, что ли? — спросил кто-то из рыбаков с верхней койки.
— Эх вы, лопушки, — снисходительно произнес Фомич, тыча окурком в пепельницу. — Им ваши коллекции до лампочки. Дело-то, оказывается, проще пареной репы. Они эти этикетки наклеивали на бутылки со своим дешевым вином и всяким лопушкам продавали за первый сорт, как заграничное... Вы думаете, за вино платите деньги? Нет, дорогуши, за этикетки. Чем красивей этикетка, да если еще иностранная — вино вам кажется ароматнее и крепче, чем то же самое, но купленное по дешевке и в бутылке с какой-нибудь задрипанной этикеткой.
— Мне батя рассказывал, — вклинился в разговор Витюня, свесив кудлатую голову с верхней койки, — тоже забавная история...
Но в этот момент сейнер с такой силой и грохотом швырнуло в сторону, что застонали бимсы и шпангоуты. В один миг перелетели к правому борту туфли и сандалеты рыбаков, кепки и капелюха Зотыча. Крупными градинами застучали о пол кубрика костяшки домино.
— Неужто столкнулись? — вскрикнул кто-то из рыбаков.
И в следующий момент, кто в чем был, рыбаки летели вверх по трапу, на палубу.
Что-то кричали вахтенные, размахивая руками. По левому борту смутно вырисовывалась в тумане медленно удаляющаяся корма чужого сейнера. Капитан «чужака», выскочив из рубки, старался перекричать ревуны:
— Как там, ребята, сильно побило?
— Еще спрашивает, брашпиль недоделанный! — возмущался Витюня. — Не думает ли добавить...
Кацев, свесившись с фальшборта, светил карманным фонарем, тщательно исследуя вмятину. Ничего себе, поцелуйчик! Краска содрана подчистую на добрых полметра. Но трещины не было. «Чужак» зацепил сейнер кормой при развороте. Хорошо, что не врезался носом. Видимо, узрев впереди себя судно, рулевой как оглашенный, работал штурвалом.
— Что это вас носит в такую видимость? — кричал Осеев злым и хриплым спросонья голосом. На нем были лишь трусы и майка.
Капитан «чужака» старался что-то объяснить Осееву.
Где-то совсем рядом забасил теплоход. Оба сейнера ответили ему пронзительным воем сирен...