Уже в сумерках сейнера обогнули северную оконечность косы, и вскоре белый огонь Тендровского маяка остался у них за кормой. Темная волна всплескивала и шуршала у форштевней, поблескивала отражением и зыбкими желтоватыми дорожками от огней сейнеров.
На случай, если вдруг скумбрия пройдет мористее берегов Болгарии и чтоб не попасть впросак всем бригадам рыбколхоза, посовещавшись, кэпбриги решили сейнера Сербина и Гусарова оставить в районе Тендры. Но и эти трое кэпбригов идти ночью через море не решились, побоялись проскочить мимо скумбрии. Поэтому еще не исчезла с горизонта белая звездочка Тендровского маяка, а они уже отдали команду заглушить двигатели и сейнера легли в дрейф. И сразу же со всех сторон навалилась полнейшая тишина. Голоса людей были слышны на добрую милю. И стук ложек о миски.
Огоньки сейнеров светились и справа и слева, по всему простору ночного моря. Ночь безветренная, море спокойное, но рыбакам было не до сна. Они ждали скумбрию, стояли на страже.
В капитанскую каюту на огонек опять слетелись комары. Сбылось предсказание Осеева.
— Э-э, теперь пока невод в море не прополощем, нечего и думать, что так скоро от этих кровопийцев отделаемся, — говорил Виктор, охотясь за комарами со свернутой в трубочку газетой. — Ничего, с этими еще мириться можно. Все же поменьше, чем в Тендре. — Потом он достал шахматы и предложил Погожеву «сразиться».
Только расставили шахматы и Погожев сделал первый ход, как в каюту втиснулся Сеня Кацев. А следом за ним — Фомич и Витюня. Они не спеша, но, видимо, надолго устроились поближе к столику, устремив взоры на доску с фигурами. Даже Леха и тот заинтересовался игрой Погожева с кэпбригом. Но в каюту не входил, он стоял у раскрытых дверей, что-то не спеша дожевывая.
— Только без советчиков, — предупредил Осеев.
Но разве такое бывает. Не проходит и пяти минут, как начинаются комментарии, предположения того или другого хода. Вначале робко, а затем — в открытую.
Советчики мешали, игра не клеилась. А когда зашел разговор о рыбе, то и вовсе играющие, точно по инерции, передвигали фигуры, не вдумываясь в ходы.
Зато разговор о рыбе получился замечательный.
Все началось с того, что Витюня внес предложение сделать свои, рыбацкие шахматы, в которых бы все фигуры были из рыбы. Сначала засолить будущую шахматную фигуру, а затем хорошо провялить. Одна такая «фигура» уже имелась — осетренок. Стоял тот осетренок в кабинете Гордея Ивановича с незапамятных времен, и никаких признаков порчи. Постаментом ему служил проволочный штырь, вделанный в досточку-подставку.
— Тут и мудрить не надо, — бурно развивал свою идею Витюня. — Вместо коня — морского конька поставим, а короля заменим дракончиком. Потому что у него корона...
Идея захлестнула Витюню с ног до головы: глазки его плутовато метались из стороны в сторону, руки выделывали в воздухе какие-то вензеля, да и весь он был словно на иголках, а не на мягком диване.
— А вместо пешек — рыбу-солдата...
— Не бреши, такой рыбы немае, — усомнился Леха, поначалу с интересом слушавший поммеха.
— Есть, дорогой мой салажонок, — снисходительно заверил Витюня кока. — И не только солдат, но и хирург, и еж, и собака. Даже рыба-попугай имеется.
Тут в разговор вступил стармех. Он не спеша разминал сигарету и говорил:
— Когда я ходил в загранку, радист с нашей посудины решил в Японии собаку-рыбу попробовать. Там ее называют фугу. С трудом отходили беднягу. Чуть не окочурился. А японцам хоть бы что.
— Бывает, когда одна и та же рыба, напримэр, у берегов Амэрики — что надо, а у острова Барнэо — яд страшный, — добавил помощник капитана.
— С чего бы это? — спросил Леха, пораженный.
— Задай вопрос полэгче, — отвечает Сеня. — Сама наука в тупике от таких фокусов.
— Сигуатера, — сказал Осеев, делая Погожеву шах офицером. Но так как никто из присутствующих такого слова сроду не слыхивал, пояснил: — Так называется отравление морскими рыбами. В южной части Тихого океана и Вест-Индии это целая проблема. Главное, иногда рыбы внезапно становятся ядовитыми. До этого их, может, всю жизнь ели — и ничего. А тут — на тебе. Отчего и как это получается — одни догадки... У нас барабуля самая вкусная рыба. А у берегов Полинезии и Восточной Африки — ядовита... Кстати, Фомич, императоры древней Японии строго-настрого запрещали своим солдатам есть фугу. У тех, кто нарушал приказ, конфисковывали имущество, жестоко наказывали и выгоняли из армии... Так же поступал и Александр Македонский.
— Тебе, кэп, профессором быть — восхищенно выдохнул из себя Витюня. — Как ты все эти мудреные слова запоминаешь? В моем черепке они, хоть убей, не удерживаются... Сигуатера. Язык поломаешь.
Действительно, у Виктора память была на редкость цепкая на всякие заковыристые словечки. Погожев подметил это с первого же знакомства. И не меньше Витюни завидовал памяти кэпбрига. Но сам Осеев в этом не находил ничего особенного. И больше всего не переносил слова «забыл». Лучше сошлись на что угодно, только не на забывчивость.
— А у нас немае цеи сыгу-стэры? — встревожился Леха.
— Во! Правильно, Леха! Так ее и называть надо: сыгу-стерва! — подхватил Витюня. — У нас, Леха, сыгу-стервы нема. Так что твоя жизнь в безопасности.
— А дракончики? — сказал Погожев, которому тоже хотелось блеснуть своей эрудицией в этом вопросе. Правда, эрудиция эта у Погожева дракончиками и заканчивалась. Но зато с дракончиками он знаком с детства. Да еще как знаком: первой в жизни рыбой, которую он еще в детстве самостоятельно поймал на самодур, случайно, оказалась — дракончик. Хорошо, что вместе с ним в шлюпке находились более опытные рыбаки и вовремя предупредили, а то бы схватил руками. Прежде чем снять с крючка и выбросить дракончика за борт, Андрей долго бил его по голове совком для вычерпывания воды. С тех пор Погожев стал от дракончиков словно заговоренный. Хотя их водилось в море у южного побережья полным-полно. Только стоило опустить леску до дна. Особенно в летнее время и когда под тобой дно илистое или песчаное. Дракончик зарывался в мягкий грунт так, что видна была только голова. И поджидал жертву. Чуть чего, он сразу же поднимал плавник и растопыривал жабры, приводя в боевую готовность свои ядовитые шипы. Шипы у дракончиков острые, как иголки. Уколы их такие болезненные, что пострадавший мог потерять сознание.
— Дракончики — это нэ то, — возразил Кацев. — У дракончиков ядовитые только колючки. Правда, Фомич? Рыбаки-грэки дракончиков хорошей рыбой считали. Срэжут ножницами ядовитые колючки и — в сумку.
С дракончиков разговор перешел на скатов-хвостоколов, которых чаще называют тут морскими котами. Они попадаются в невод чуть ли не при каждом замете. Когда сеть смыкается, скаты кружат в верхних слоях воды, словно таинственные доисторические птицы. У рыбаков считается шиком иметь вязальную иглу из жала хвостокола. Эти иглы, как семейные реликвии, переходят по наследству от отца к сыну, от деда к внуку. Жало очень прочное, внешне похоже на кинжал с острым концом и бывает длиной до сорока сантиметров. Согласно версиям «Одиссеи», наконечник копья, которым Телегон убил Одиссея, был сделан из жала хвостокола, данного Телегону волшебницей Цирцеей...
А Витюня уже выкладывал свою версию, как его дружок квартирантке-курортнице вместо камбалы морского кота подсунул.
— Так у кота же хвист, шо ты брешешь, — сказал Леха.
— «Хвист», — передразнил его Витюня. — Давно ты узнал об этом хвосте? То-то же. Хвост в таких случаях отрубается... Все было бы в полнейшем ажуре, если бы не земной тезка морского кота. Почистила чудачка свою «камбалу», ну а всякие там отходы коту бросила. Чтоб и он полакомился. Только тот шарахнулся от ее угощения, словно от камня. Это насторожило курортницу. А тут еще черт соседа принес по какому-то делу. Увидел он все это и говорит: «Это же морской кот, а не рыба». Ну и забила чудачка в рынду. Пришлось моему корешу деньги возвращать.
— Так це ж ты був, а не твий кореш! — завопил Леха, словно поймал Витюню с поличным. — Если не врешь усе это...
Погожев, увлекшись рассказами, прозевал слона и вскоре вообще сдался. Его место за шахматной доской занял стармех.
— Скаты тоже рыба, — сказал Кацев, помогая Фомичу расставлять фигуры. — Пора бы знать это, товарищ поммех.
По обветренному лицу Витюни скользнула снисходительная улыбочка. По одному этому можно было судить, что Витюня выдаст что-то необычное. И он выдал:
— Селехии — хрящевые рыбы. К ним относятся акула и скаты. Правильно, кэп?
— Молодец, Витюня. Давай просвещай темноту, — похвалил Осеев и энергично выдвинул вперед пешку.
И Витюня продолжал «просвещать» присутствующих по части хрящевых рыб, то и дело обращаясь за поддержкой к Осееву.
— Скаты — это те же акулы. Только расплющенные. Точно я говорю, кэп?
— Хто их расплушшил? — спросил Леха. Он все еще не мог понять — где врал Витюня, где говорил правду. И поминутно переводил взгляд с Витюни то на кэпбрига, то на его помощника, как бы спрашивая: так ли это?
— Не мы же с тобой, Леха. Видимо, господь бог.
— Так его же немае, — говорил тот о боге.
Когда разговор зашел об акулах, даже Фомич на какое-то время оторвался от шахмат и рассказал, как в Индийском океане их пароход трое суток подряд преследовала «белая смерть».
— Если акула — царь морей, — говорил он, — то Большая белая акула — царь царей. Самая большая и самая прожорливая. Все пожирала, что бы мы ей ни бросили. Даже пустую жестяную банку из-под мазута проглотила.
Погожев с Лехой оказались самыми серыми личностями в этой области. Кроме своей черноморской акулы-катрана других никогда не видели. А велик ли этот катран — и до метра не дотягивает. Катраны зимой у побережья бродят стаями, пожирая и увеча рыбу, попавшую в сеть или на крючья. Летом катран скрывается в морских глубинах, где вода постоянно холодная.
Погожев слышал где-то, или читал, что акулы никогда не спят и после смерти не всплывают, как остальные рыбы, а опускаются на дно. И что науке до сих пор не известно, сколько всего видов акул в мировом океане...
Кто знает, сколько времени бы еще они говорили об акулах, вспоминая случаи из рыбацкой жизни, если бы не звуки баяна. Играли вальс «Дунайские волны». Но на каком из сейнеров — понять было невозможно. Казалось, эти звуки всплывали из морских глубин, зачаровывая собой рыбаков, море и звездное небо.
Велика сила музыки, все ей под силу: вернуть человека в прошлое и умчать в будущее, растопить лед самого бесчувственного сердца и навеять грусть-печаль, развеселить нелюдимого и взбодрить уставшего. Все отступает перед музыкой — споры, шутки и даже рассказы о рыбе.
Опустела капитанская каюта. Все вышли на палубу, слушали музыку. Даже притих неуемный Витюня. Стоял и смотрел в даль ночного моря затуманенными глазами. Вода за бортом была черная, почти неподвижная. В воздухе не было и намека на ветерок. Все замерло, заслушавшись музыкой. И рыбаки переговаривались изредка, вполголоса, словно боялись вспугнуть эти чудесные звуки.
Смолкает музыка, будто погружается на дно моря. И сколько ни ждали ее рыбаки — больше не всплыла.
— Да-а, — вздохнул Фомич, — умеют же люди. А тут, считай, всю жизнь прожил — и никакого таланта не прорезалось.
— Быть мне ржавым брашпилем, если это не Юра Красиков, кэпбриг с «Двенадцати товарищей», — забожился Витюня. — Помните, какой баянчик ему отвалили в прошлом году за первое место на хамсовой путине.
— Тут хоть пианину давай, все равно без толку, если играть не умею, — стоял на своем стармех.
— Шел бы, чудак-рыбак, в филармонию, на чистую работенку, — сказал Кацев о Красикове. — Там, говорят, тоже немало грошей заколачивают.
— Нужна ему твоя филармония, как зайцу стоп-кран, — фыркнул Витюня. — Юрий Красиков — это на море фигура. Почище нашего «короля». От Вилкова до Батума любой пацан тебе скажет, кто такой Юрий Красиков. Что-то нас с тобой баянами не награждают.
Витюня был прав. Имя кэпбрига Красикова из Керчи — знаменито на весь бассейн. Выпущены листовки и агитплакаты с портретом Красикова, с подробным описанием методов работы его бригады на лову. Такие листовки есть в каждом рыбколхозе. И у них тоже — в красном уголке, на самом видном месте вывешена. Погожев сам ее вывешивал.
Из рубки вышел Климов и протянул Осееву радиограмму. Тот, отступив в полосу падающего электросвета, пробежал взглядом радиограмму и многозначительно присвистнул.
А вскоре на сейнере все знали, что «в районе Феодосийского залива штормовой ветер силою до тридцати метров в секунду. Ожидается продвижение ветра дальше на запад»...
— Левант. А может — бора. Этот того и гляди всю свадьбу испортит, — прокомментировал кто-то из рыбаков.
По установившейся международной традиции тихоокеанским тайфунам, ураганам Атлантики и штормам южной части Индийского океана присваивают женские имена. Существуют обязательные списки, которые содержат восемьдесят четыре названия: «Вера» и «Вильда», «Ольга» и «Елена», «Сюзанна» и «Кармен», «Мери» и «Анита»... За нежными именами таятся неистовые ветры шторма. Кто и когда впервые нарек их женскими именами? Но кто бы он ни был, Витюня уверял, что был это умнейший человек. И тут с Витюней лучше не спорить, если не хочешь, чтобы он обдал тебя с ног до головы презрительным взглядом. Ну, что они смыслили в этом вопросе в сравнении с ним, трижды женатым! О штормах и женщинах Витюня рубит коротко и категорично:
— Характерец — два сапога пара. Никогда не догадаешься, какую готовят тебе пилюлю...
Хотя черноморские штормы и не носили красивых женских имен, но запомниться могли надолго. Об этом Погожев знал прекрасно. Так что лучше держаться от них подальше.
И Погожеву вдруг показался отсюда таким уютным и желанным тот самый Тендровский залив, где прошлой ночью их чуть было до смерти не заели комары. «Черт с ними, с комарами, зато там никакой шторм не страшен. «До тридцати метров в секунду» — это не шуточка», — думал Погожев. Только Осеев, видимо, был иного мнения. Тендра его не прельщала. Да и на других сейнерах тоже никакого оживления. Словно известие о надвигающейся буре Погожеву приснилось. «Конечно, решать такие вопросы должен кэпбриг. Ему видней, что надо делать — оставаться здесь или уходить в Тендру», — успокаивал себя Погожев. И все же, когда они укладывались спать, он не выдержал и, как бы между прочим, сказал:
— Откуда взялся этот штормяга? Всю путину нам может испортить.
— Всю не всю, но радости от него мало, — сонно пробормотал в ответ Виктор. И начал тихо посапывать.
«Неужели я трушу перед надвигающимся штормом? — удивился Погожев. — Не должно бы. Не такое видал... Именно, не такое. И бомбежки, и обстрелы, и наползающие гусеницы танка. А вот шторм в открытом море меня не трепал. Настоящий, хотя бы семибалльный, когда море вздыблено высокими волнами и полосы пены, срываемые ветром, делают водный простор похожим на гигантский клокочущий котел, а в порту на сигнальной мачте штормовых предупреждений «выброшен» один или даже два черных шара...»
Погожеву вспомнилась первая бомбежка. Это было вскоре после выписки из госпиталя, северо-западнее Сталинграда, у маленькой степной станции Котлубань. Впрочем, к тому времени станции, как таковой, уже не существовало: ни домов, ни вокзальчика — одни развалины. Для нескольких человек, обслуживающих этот участок железной дороги, красный пульмановский вагон, изрешеченный осколками, служил жильем и станционным зданием. Поезда двигались только ночью. И то с большими перерывами — когда починят развороченную снарядами и бомбами дорогу.
Их тогда высадили из вагонов ночью, не доезжая до изрешеченного пульмана километров десять. Дальше путь был разбит. На рельсах и под откосами насыпи валялись остовы искореженных и сгоревших вагонов. Они шли пешком по пыльной степной дороге вдоль железнодорожного полотна. Ночь была переполнена запахом гари. На западе во все небо полыхало рыжее зарево.
К рассвету они заняли позицию, окопались. Вначале над ними появилась «рама» — немецкий самолет-корректировщик. Он сбросил несколько бомбочек, покружил над их головами и удалился в сторону Дона. Потом прилетели бомбардировщики. Они шли в несколько волн, завывая, как цепные псы. Погожев спокойно смотрел на их приближение... Второй и третий раз быть под бомбежкой куда страшнее, когда уже знаешь, чем это пахнет...
«А чем пахнет буря в открытом море?» Но тревога Погожева под спокойное посапывание кэпбрига постепенно улеглась.
Утром над мачтами сейнеров сияло все то же безоблачное небо. Как сообщила метеосводка, штормовой ветер, покружив по Феодосийской бухте, резко изменил направление и всю свою злость и силу перенес к Анатолийским берегам.
Но во второй половине дня и здесь погода изменилась: разыгрался юго-западный ветер, вздул крутую, белогривую зыбь. Волны лупили прямо сейнеру в лоб, сбивая ход. Но ветер и крутобокая зыбь только веселили рыбаков. Солнце, брызги чуть ли не до спардека, радуга над форштевнем и дельфиний эскорт по бортам сейнера — для рыбаков словно праздник. На палубе под фонтанами брызг, в одних трусах прыгал Витюня и восторженно вопил:
Какой конфуз! —
Кричит француз.
От этого конфуза
Он бьет себя по пузу...
Погожев смотрел с ходового мостика на Витюню, на радугу, на резвящихся дельфинов и улыбался. На этот раз сейнер сопровождала «азовка». Этот вид дельфинов у науки особого интереса не вызывает. Будто бы у них нет того интеллекта, что у афалины. Только «азовка» едва ли в обиде на ученых за такую рекомендацию. Если каждую весну рыбаки гонялись за афалиной по всему морю, отлавливая ее для науки, то азовка паслась себе преспокойненько, где ей вздумается, и в ус не дула...
При каждом ударе встречной волны сейнер вздрагивал, зарываясь носом в пенистый гребень. Вода окатывала бак, растекалась по палубе, потоками струилась по ватервейсам и через шпигаты сбегала обратно в море.
Зотыч беспокойно крутил своей маленькой головкой на тонкой жилистой шее, щурил выцветшие глаза, вглядываясь в разыгравшееся море.
— На такой воде какая может быть рыба, — говорил Кацев, кивая на зыбь. — Перэд носом проскочит, нэ замэтишь.
Канев мощно восседал посреди мостика, положив на штурвал большие мускулистые руки. Он был по пояс голый. Смуглая кожа, упругие мышцы и грива волос, спадающая на его широкие плечи, будто вылеплены скульптором. На крепкой короткой шее борца — ремешок бинокля. Сам бинокль наполовину утопал в густой коричнево-желтой растительности на широкой груди Сени.
Осеев добрых полчаса сидел в радиорубке. Они с Климовым прослушивали рыбацкую волну. И свою, и болгарскую. Рыбацкая сметка подсказывала Зотычу, что не сегодня-завтра должна объявиться скумбрия. Недаром он вылез на спардек.
Погожев, исподтишка, время от времени бросал взгляд в сторону Зотыча, на его лицо, словно печеное яблоко, на длинные жилистые руки, на заскорузлые ладони со следами порезов от шворок, на лишенные ресниц веки, и все больше приходил к выводу, что тот выглядит на добрый десяток лет старше, чем в действительности. Нелегкая жизнь у рыбаков, ох какая нелегкая! И долгожителей средь них не густо... А, казалось бы, всю жизнь на море, на свежем воздухе...
Пока Погожев размышлял обо всем этом, на северо-западе открылся угластый мыс Калиакра. До мыса было далеко, и отсюда он казался игрушечным. Вахтенный поднял бело-зелено-красный болгарский флаг.
Погодой сейнер немного снесло с курса, и они оказались южнее мыса. Но это большого значения не имело. Все равно намеревались идти на юг, вдоль берега, в расчете на встречу со скумбрией.
Чем ближе к берегу — волнение моря заметно падало.
«Вот она, Болгария, — вглядываясь в берег, думал Погожев. И удивился, что не почувствовал особого волнения, которое он ожидал от встречи с этой страной. — Берега как берега, ничем не отличаются от наших». Ему даже стало обидно, что все это, долгожданное и так волновавшее его издалека, при встрече оказалось будничным и обычным.
Он спустился со спардека на палубу. Погожев нашел Осеева в каюте. Тот стоял, широко расставив ноги, в позе полководца, принимающего решение. В руках Виктор держал линейку и циркуль. Перед ним на диване цветастой простыней была разостлана карта западного берега Черного моря.
— А-а, Погожев, — произнес Осеев, обернувшись. И тут же снова возвратился к карте: — Пока светло, пробежим до Бургасского залива. Поищем рыбу. И вот здесь заночуем. — И он ткнул циркулем в чуть заметный на карте заливчик. — Под укрытием мыса Димитр...
Бургасский залив? Да, то случилось в Бургасском заливе. Это, пожалуй, было единственным, что хорошо помнил Погожев. Потом какой-то островок, проливчик, лес и камни. Нагромождение камней.
Он посмотрел на карту. Бургасский залив был громадный, занимал чуть ли не четвертую часть западного берега моря. И в нем — десятки, если не сотни, заливов и заливчиков. Где, в каком заливчике они тогда были? Как называется островок? Ничего этого Погожев не знал.
— Помнишь Богомила Тасева? — с какой-то затаенной хитрецой в глазах спросил Виктор.
— Какого Тасева?
— Ах да, ты же тогда с нами в Болгарию не ходил. Даже еще не работал в колхозе, — сказал Виктор. — Но ничего, познакомишься. Национальный герой Болгарии! Рыбацкая закваска не хуже чем у нашего Зотыча. Родной дядя Николы Янчева...
— Ну, пошел бряцать регалиями. Что-то у тебя в Болгарии что ни друг, то депутат или герой, — улыбнулся Погожев.
— Ты не смейся, это я тебе точно, — немного обиделся Виктор.
— А ближе к делу, Витя, нельзя?
— Если ближе к делу, то ему сегодня шестьдесят!
— Надо бы дать поздравительную радиограмму.
— Я уже дал. И под ней твою фамилию тоже поставил. Как секретаря партбюро.
Погожев пожал плечами.
— Что? Не надо было ставить?
— Нет, все правильно, — сказал Погожев. — Но, по-моему, ты мне главного так и не сказал.
Осеев рассмеялся.
— Если ты такой умный, то о главном сам догадаешься.
— Приглашали?
— Самолично Тасев, по рации. Так и сказал: много Ви моля...
— А Никола Янчев?
— Еще не вернулся из Софии.
— Думаешь, без него будут чествовать заслуженного рыбака, героя, да еще, как ты говоришь, родного дядю Янчева?
— Сомневаюсь, — подумав, согласился Осеев. — Янчев не сегодня-завтра должен вернуться...