Несчастье и вправду готово обрушиться на нас, на больных и бедняков, число которых постоянно растет. Военная вылазка, предпринятая Этеоклом, не должна была затянуться, но ни он, ни Гемон пока не вернулись. Посланцы, которых они направляли в Фивы, молчали о возвращении, но говорили о необходимости освободить дороги и выстроить укрепления.
Этеокл просил меня открыть двери своего дома для больных, обещая, что город возьмет на себя расходы по их содержанию, Исмена напомнила об этом обещании Креонту, но тот ответил, что деньгами в городе распоряжается мой брат, а у него самого возможностей помочь нам нет.
Фивы тем временем начали испытывать недостаток во всем, цены поднялись — Исмену это удивляло, потому что ей было известно, что Этеокл позаботился о создании запасов, и она решила, что просто спекулянты решили воспользоваться его отсутствием.
Пока мы изо дня в день учили Патрокла Эдиповым словам и переживаниям, со всех сторон на нас наступала реальность. Торговцы травами и лекарствами грозили прекратить нам поставки. Война, сказал один из них, надо платить наличными. Я стала говорить об Этеокловом обещании, но слушали они с недоверием, и я поняла, что они не уверены, живы ли еще Этеокл и Гемон.
Диркос, который по вечерам вместе с Патроклом заучивал Эдиповы просоды — мы слушали их все вместе днем, — исполняли их на улицах, а в промежутках просил прийти на помощь в нашей нищете. Какие-то люди ежедневно приносили нам хлеб и провизию; мальчишки и девчонки, что складывали свои дары у калитки, тут же улепетывали со всех ног, так что нам не удавалось поговорить с ними. Благодаря этой поддержке мы могли продержаться, но порции распределяемого хлеба и супа пришлось сократить, лекарств осталось только на два дня.
Со всеми моими больными и двумя брошенными малышками, которых я приютила, я чувствовала себя как во времена Эдипа на мысе, когда огромная волна грозила снести нас. Эдипу удалось тогда обуздать эту волну своего и Клиосова безумия. Теперь из безумия моих братьев поднялась другая волна: число бедняков, больных и увечных все возрастало — и волна эта уже готова была захлестнуть нас.
Утром, когда появились первые больные, я выслушала тех, кому надо было выговориться, перевязала легкораненых, но когда наступил черед других, тех, кто был действительно страждущ и кому были необходимы лекарства, я вышла к ним и объявила:
— Сегодня лекарств не будет. У меня их больше нет, денег — тоже.
Люди эти подняли на меня глаза — в них не было ни малейшего сомнения, что я помогу им. «А когда будут?» — кажется, только вырвался у них единый вздох.
Это-то и есть самое худшее: они уверены, что я по-прежнему буду изыскивать им хлеб и лекарства. Я не осмеливалась еще раз поднять на них глаза. И, глядя в землю, издала в конце концов какой-то жалкий хрип: «Когда?.. Не знаю…»
Среди них поднялся глухой ропот: «Не может быть…» — говорили они.
Они получили из Исмениных рук свой ничтожный кусок хлеба и жидкий суп. Они ничего не говорили мне, но вокруг не стихал едва различимый ропот: «Не может быть, чтобы ты, Антигона, Эдипова дочь, влачила такое же существование, как мы, — без крова и пищи, не может быть, чтобы ты ничего не придумала… Мы вернемся… Мы вернемся завтра».
Я убежала от них, как безумная бросилась к дому — они доверяют мне, надеются, даже уверены, что завтра я что-нибудь придумаю. Но что?
Дети еще спали; через несколько минут они проснутся, и мне будет не до размышлений. Эдип бы знал, что делать. Так чему же я научилась, так долго следуя за ним? Научилась идти, научилась терпеть. Но ведь ничего не изменилось: я по-прежнему на дороге, я иду, ничего не понимая, с утра до вечера. Когда я была с ним и с Клиосом, вечером мы останавливались, и я отправлялась за подаянием. Я только и умею что просить подаяние, для этого я создана, это-то я и должна начать делать снова.
Малыши проснулись, я перепеленала их, приласкала, чтобы приободрить себя и, видя, как они заулыбались, доверила их заботам двух женщин, которые каждый день прибирают в доме.
— Займитесь сегодня ими, мне надо повидать Исмену.
Женщины доверчиво смотрели на меня. Здесь же было несколько больных, что остались отдохнуть и доесть жалкие остатки. Я помахала им рукой. «До завтра», — ответили они. Это ужасно: все они уверены, что завтра я буду ждать их — с лекарствами и хлебом.
Я вышла из дому, дорогой стараясь не думать о том, что мне предстояло сделать.
— Дай мне какое-нибудь платье, — попросила я Исмену, войдя к ней в дом. — Мое слишком старое, я не хочу внушать жалость.
— Ты плакала… Что ты собираешься делать?
— Просить милостыню. Что же еще? Просить милостыню у богатых, на агоре.
Я вижу, что она думает: «Ты, дочь Иокасты, сестра Этеокла, моя сестра…» Но она не говорит этого — как обычно, ей стало все понятно.
— Я дам тебе платье, вымою тебя, причешу. Раз ты хочешь скандала, так он будет громче.
— Скандала я не хочу. Я хочу денег. Сию минуту — иначе люди умрут. Многие.
Исмена промолчала, — о чем говорить?.. Она вымыла меня, причесала и, несмотря ни на что, мне было приятно чувствовать на себе ее нежные и решительные руки. Она дала мне платье — цвет его немного напоминал плащ, что подарила мне Диотимия в те времена, счастливее которых я не знала.
Мне кажется, все мои счастливые воспоминания износились и изорвались, как плащ Диотимии, от нескончаемой работы, неуклонной тревоги последних недель.
Исмена предложила пойти со мной — нет, я должна быть одна.
Близ агоры — здание Совета, мимо него-то и лежит мой путь. На крыльце, перед дверью, — двое стражей: советники заседают. Неожиданно, не отдавая себе отчета, что я делаю, я бросилась вверх по ступеням.
— Запрещено. Вниз! — остановили меня стражи.
— Мне обязательно надо с ними поговорить. Обязательно!
— Запрещено. Только советники. Женщины — никогда. Уходи!
Я спустилась с крыльца и машинально обогнула здание — сзади есть лестница, которая ведет к двери. Кругом пусто. Дверь не заперта, внутри темно и какие-то темные кучи: ящики, бочки. В глубине я с трудом различила другую лестницу, попыталась до нее добраться, зацепилась за что-то, услышала треск ткани — синее платье будет в грязи и жире. Но я уже на лестнице, она не слишком загромождена, и я могу протиснуться. Может быть, так я доберусь до дверей в зал Совета — и тогда… Тогда — о ужас! Что смогу я сделать, — одна перед всеми этими мужчинами? Руки у меня в грязи, а так как от страха я вспотела, то размазала пот по лицу. Я на ощупь поднималась вверх, там — дверь. За ней — шум голосов, советники как раз ведут заседание. Дверь не заперта на ключ, но она не поддается, дерево разбухло… Я разозлилась: оказаться так близко от цели и не иметь возможности войти! Я толкнула дверь изо всех сил, и она со страшным грохотом неожиданно распахнулась. Я влетела в просторный зал, где торжественно восседало множество мужчин, — больше я ничего не увидела, потому что свет ослепил меня.
Прямо передо мной оказался молодой человек, который резко поднялся на ноги и уставился на меня с таким ужасом, точно я привидение.
— Это женщина! — закричал он, придя в себя. — Вон, вон!
Зал зажужжал, как улей. Молодой человек угрожающе двинулся на меня. Чтобы не попасться ему в руки, я пустилась бегом по центральному проходу, который вел к месту главы собрания.
Оказавшись перед ним, я обхватила его колени и узнала Тимоса, командовавшего военным отрядом во времена Эдипа и бывшего его другом. Он очень постарел, да и ему было не узнать меня — я тоже изменилась. Нужно умолить его, быстро, пока меня не выкинули вон.
— Я — Антигона, Эдипова дочь, сестра Этеокла. Брат попросил меня ухаживать за больными и бедняками предместий. Он должен был дать мне денег, но он не вернулся, а у меня все деньги кончились. Нет больше лекарств для больных, нет еды… И денег… Завтра они умрут. Деньги, деньги нужны сию минуту!.. Вы не узнаете меня, потому что я извозилась в грязи в подвале. Не гоните меня! Я — Антигона…
Он обратил на меня добрый взгляд, узнал.
— Ты не имела права, Антигона, входить сюда, это не место для женщин, но мы поможем тебе. Я предложу, чтобы проголосовали за помощь твоим больным и бедным, пока царь не вернулся.
В зале поднялся гул одобрения, но мне этого было мало:
— Это займет слишком много времени, многие могут умереть. Дайте сейчас, каждый, немного денег, немного от того, что у вас есть.
Лицо Тимоса посуровело:
— Так здесь не делается.
За моей спиной опять поднялся тот же осиный гул взбешенного роя, который я слышала уже, входя в зал. Гул этот означает: «Вон! Это что-то неслыханное!»
Я повернулась лицом к этому разъяренному рою:
— Война — вот что неслыханно… Та война, что идет без вашего ведома, война против больных, у которых больше нет лекарств, против бедных, которые голодают, война против умирающих маленьких детей. Царь Этеокл, мой брат, обещал мне денег. Но война помешала ему вернуться. Вам прекрасно известно, что, когда он вернется, он сдержит свое обещание, но больше половины из тех, кого он доверил мне, будут к тому времени мертвы. — Я с мольбой обернулась к Тимосу: — Подай первым, потому что не мне ты подаешь, ты подаешь великим небесным рукам и богине сияющей, потому что это они молят тебя моими устами.
Тимос колебался, тогда я шепотом напомнила ему:
— Вспомни, что я десять лет просила милостыню для Эдипа, твоего друга, и ничего никогда не просила у тебя.
Тимос поднялся, поднял руку, успокаивая нарастающий гул. Он достал две монеты и положил их в мою корзину для подаяний. Более того, он взял меня за руку и повел к рядам советников. Первый из них, глубокий старик, произнес: «Вижу я, Антигона, не очень хорошо, но я слышал тебя. Ты правильно сделала, что пришла и сказала о том, чего мы не имеем права не знать. Надеюсь, что все подадут тебе, как я».
Он протянул мне две монеты и вдобавок — перстень. Я прошла вместе с Тимосом по рядам — лица у этих людей гордые и красивые — все подали мне: некоторые — чтобы не отстать от других, но многие в порыве сострадания добавляли к деньгам драгоценности, перстни или нагрудные украшения.
Когда я закончила, Тимос проводил меня до дверей. Я оглянулась, волна радости поднялась во мне, и я произнесла: «Вы подали мне, я теперь не одна, мы не одни. Спасибо».
Я улыбнулась Тимосу, который открыл дверь и велел опешившим стражникам пропустить меня. Лицо его прояснилось.
— Мы поможем тебе снова, — произнес он.
От смущения и счастья я заблудилась, и, когда в конце концов предстала перед Исменой, она пришла в ужас от вида грязного моего платья и растерянного лица.
— Что с тобой случилось? Ты упала?
Я приподняла тряпицу, которой накрыта корзина, и сказала: «Да, случилось. Вот что».
— Кто тебе подал?
— Советники. Я вошла к ним с черного хода и испачкалась в темноте. Они хотели выгнать меня, но Тимос помог. Они подали мне, все. Быстро, посмотри, быстро — здесь хватит и на лекарства и чтобы накормить бедняков.
Исмена начала считать, захлопала в ладоши:
— Даже не считая драгоценностей, тебе будет чем отдать долги и продержаться месяц, пока не вернется Этеокл.
— Исмена, пошли скорее за торговцами, рассчитаемся с ними, чтобы уже завтра они доставили, что нужно.
На следующий день лекарства и еда у нас уже были, а также множество больных, и Диркос помогал мне, как делал это Железная Рука, пропуская всех по очереди.
В полдень появилась ликующая Исмена:
— Главный ювелир на рынке купил драгоценности, которые ты дала. Он предложил мне сумму, на которую я и не рассчитывала. Я уже было согласилась, но тут вошел Васко и встал со мной рядом.
— Кто этот Васко, Исмена?
— Человек Этеокла. И еще, непонятно почему, друг К. У него под началом тайная Этеоклова служба, но среди них есть и воры, и беглые рабы, и бездомные мальчишки, как те, что так часто приносят тебе овощи и старую одежду.
— У Этеокла есть тайная служба?
— Естественно. Иначе, пока он в походе, хозяином стал бы Креонт. Васко сказал: «Эти драгоценности стоят больше». — «Не для меня», — возразил ювелир. «На треть больше, иначе…» — Ювелир побледнел и тут же согласился. — «Ты и так неплохо наживешься», — произнес Васко. Когда я хотела поблагодарить, его уже и след простыл. Деньги у нас будут завтра. Теперь месяца на два ты можешь быть спокойна. А до того времени вернется Этеокл.
Приближалась осень, холодало, цены на продукты постоянно росли, каждый день появлялись новые больные, и голодные стучали к нам в дверь. Исмена, помирившись с Диркосом, научила его первым осматривать больных, выпроваживать притворщиков и тех, у кого еще оставались родственники и было кому присматривать за ними. У Диркоса для этого нет ни веселого авторитета Железной Руки, ни безошибочного глаза К., но, когда случалось ему сомневаться, он звал Патрокла, и тот пальцами слепца быстро распознавал, истинно или наигранно несчастье тех, кто пришел к нам за помощью.
От Гемона я получила коротенькое послание: он смог оказать помощь одному из наших союзнических городов и даже набрать там воинов. Военная экспедиция тяжела — кочевники сумели просочиться повсюду. Вернуться до зимы он не сможет. Этеокл же будет в городе раньше. Гемон писал, что любит меня все больше и больше.
Этеокл должен был вернуться, но все не возвращался. Креонт наложил запрет на денежную помощь, за которую проголосовали в Совете. Деньгами распоряжается Этеокл, повторял Креонт, без его согласия ничего не может быть сделано.
Исмена думала, что с теми деньгами, которые мы выручили, я смогу два месяца ни о чем не волноваться. Но миновал только месяц, и почти все уже было истрачено. Пройдет еще несколько дней, и опять ничего не останется, но больные, бедные и маленькие дети, которых я приютила, никуда не денутся. Мне кажется, они чувствуют приближающуюся опасность, и, несмотря на Исменины шутки и веселость, я ловила на себе их тоскливые взгляды.
Вернется ли Этеокл до того, как мы окажемся без гроша, — я надеялась на это, — но жизнь становится с каждым днем все непонятнее и страшнее.
Ночью меня посетил сон: кто-то просит, чтобы я вырезала на камне оленя, бегущего к роднику. Я соглашаюсь, так как мне заплатят. Начинаю наносить рисунок на камень, но под моей рукой появляется не один олень, а два, родник же, который я пытаюсь изобразить, все удаляется, и уже ясно, что эти олени никогда до него не доберутся. В отчаянии я проснулась, но вскоре заснула снова и в другом сне увидела уже оленье стадо, которое с неповторимой жестокостью, но и с такой же легкостью неслось за двумя огромными псами, которые до этого преследовали их. Я слышу, как дыхание моих братьев становится все тяжелее, они уже не могут бежать с прежним изяществом и непринужденностью, они дрожат и вот-вот упадут. Тщетно пытаюсь я спасти их и чувствую, что погибну вместе с ними. Из темноты кто-то смотрит на нас и раздается чей-то голос: это необходимая третья часть.
Такие сны наводят ужас, но их мрачная и кровавая красота захватывала меня. Красота эта требовала отдаться без остатка неумолимому ходу событий, и я чувствую в себе готовность и необходимость — для этого у меня хватит отваги.
— Завтра я пойду просить милостыню, — сказала я Исмене на следующий день, — денег у нас почти совсем не осталось, и я хочу, чтобы мне было что им сказать.
— Денег осталось еще на три дня. Этеокл может вернуться к этому времени.
— Не хочу больше его ждать и бояться, не хочу зависеть от него или от кого бы то ни было. Буду делать, что умею, что могу делать сама: просить подаяние. Хочу снова стать той, кто я и есть: нищебродкой. Этой ночью мне привиделось, что я теперь должна делать: столь же серьезно думать о деньгах, как это делает Этеокл. И тратить эти деньги мне надо на бедных с такой же щедростью, как это делает Полиник.
— А если люди не подадут тебе, Антигона, или подадут совсем мало?
— Меня уносит с собой бред близнецов… Люди подадут, должны подать!
— Я никогда не видела тебя такой, ты заставляешь верить себе, и я тебе помогу.
За Исменой в это время пришел Диркос, потому что при раздаче хлеба разгорелась ссора. Сестра вышла, а я провела остаток дня за приготовлением лекарств на несколько дней вперед. Наутро я начала принимать больных раньше, чем обычно, и, взяв корзину для подаяний, отправилась на агору и села у подножия колонны.
Пока я нищебродила с Эдипом, я поняла, что не следует ходить по домам, собирая подаяние. Я усаживалась в центре деревни и издавала протяжный крич. Наверное, это был крик отчаяния, но означал он только одно: мы здесь, слепец и я, мы ждем, мы голодны… Что вы будете с этим делать? И не было в деревне человека, который бы в конце концов не услышал этот вопрос, звучавший все настойчивей. Эдипова тьма была в каждом человеке, и оба эти существа — слепец и его дочь, без крова, постели, хлеба, — тоже.
За все те годы нам все-таки немало подали, именно эти дары бедных и примирили Эдипа с жизнью. Просить, получать, потому что, когда просишь, вверяешь себя другому, и тогда понимаешь, что просишь подаяние не столько чтобы выжить, сколько для того чтобы избавиться от одиночества.
Я неторопливо собралась с силами — и, как когда-то в деревнях, разрезал воздух мой зовный крич. Звук торопливых шагов — и в руки мне опустился кусок хлеба. «Быстро спрячь, чтобы мой муж или кто-нибудь не узнал. Хорошо еще, что слух у меня острый, я тебя услышала». Остановилась передо мной стайка мальчишек, вид у них развязный, карманы пусты. «Мы знаем тебя, Антигона, — заявили они, — если люди тебе подадут завтра, мы поможем донести все до дома, сегодня уже поздно». Двое прохожих кинули мне в корзину несколько монеток, женщина положила ломоть хлеба. Если бы, как раньше, мы были только вдвоем с Эдипом, нам бы хватило, но для моей большой голодной семьи это ничто.
Наступил вечер, люди шли мимо, не замечая меня, — глухих в городе больше, чем в деревне.
Последняя фиванская побирушка, я на следующий день отправилась на агору пораньше. Прежде всего я припала к камням у подножия колонны, которая теперь должна стать привычным для меня местом. Кончилось время деревушек, говорю я себе, где я просила милостыню для своего отца. Теперь я — в обиталище враждующих братьев, из которого Этеокл сделал громадный город, богатый край и которым Полиник хочет завладеть силой, сделав своим. Нет, не так надо призывать здесь к себе людей, не такой они должны услышать призыв — он слишком слаб для неумолимого града, где все ко всему глухи.
Никогда не просила я милостыню в большом городе и не знала, что надо делать. Какая разница! Когда Эдип запел впервые, он тоже не знал, какой вырвется голос из его нутра и души. Я погрузилась во внутреннее молчание, сосредоточилась на воспоминании о первом Эдиповом просоде, прозвучавшем на исходе дня летнего солнцестояния, когда Диотимия нагнулась ко мне и проговорила: «Наш аэд нашел нас».
Поставив перед собой корзину, я подождала несколько мгновений, шепча про себя молитвы, — из-за колонн, с крыш смотрели на меня вчерашние мальчишки и еще кто-то — будто что-то должно произойти. Тут же я забыла о них, перестала видеть тех, кто проходил мимо меня и, возможно, уже кинул в корзину монетку-другую. Все мое внимание было приковано к тому, что происходит во мне, что пришло из каких-то глубин моего бытия. Во мне разрастался гнев, необъяснимая и отчаянная ярость рвалась вон из моего тела, из нее-то и родился крич. Это зов слабого ребенка, которого бросили, заперли в подвале, и он через миллионы лет тьмы видит надежду, зарю света. Это зов, возносящийся к свету, зов тех, кто был рожден для этого света и непонятно почему из него изгнан. Крич этот набирал во мне дикую силу, он разрывал мне нутро, он безжалостно опрокидывал меня наземь, он заставлял меня проливать слезы злости. Крич исступления, крич преступления несся над городом, и уже невозможно сдержать его, ему можно только дать возможность исторгаться из меня, рождаться в муках и правоте и звучать все то время, что необходимо ему для звучания.
Я потерялась, я почти совсем заблудилась во тьме моего существования, но одинокой я не была. На мой призыв сбегались люди, много людей: одни плакали вместе со мной, другие отдавали мне половину того, что имели, — они больше не могли оставлять все себе.
Мне хотелось бы поблагодарить их, сказать: «Достаточно, не надо больше!» Но вот уже другой звук рвется из меня — так кричит взятый силой город или женщина в любовном экстазе. И снова — люди, ко мне бегут люди. Они бросали в мою переполненную корзину деньги. Вокруг меня — всюду хлеб, сухари… до меня донесся дрожащий голос булочницы: «Прекрати, Антигона, или я отдам тебе все. Все, что должна продать. Мой муж не слышит тебя, трудно поверить, но многие тебя не слышат. Если я подам тебе еще кусок, муж забьет меня до смерти».
Мне жаль ее, я падаю ничком на землю, чтобы заглушить свой вопль, чтобы не вопить больше, как потерявшийся ребенок. Крика мне не сдержать, я пытаюсь остановить его в моих судорожно сжавшихся внутренностях, не пустить его в свое горло, но мне не хватает воздуха, я задыхаюсь и хриплю: «Нет! Нет, мало еще случилось несчастий, мало стыда, преступлений, еще не покончено с ненужными разрушениями и безумствами, еще не изуродованы все людские жизни, еще не растоптаны все надежды. Еще должна пролиться кровь, еще будут убитые дети, еще будет бушевать безумие на не полностью разрушенной земле. Нужно, чтобы это зло еще выросло, оно должно показать при белом свете ужасную и отвратительную свою морду, все должны почувствовать, как оно смердит. Мало видеть зло, оно должно дать о себе знать, нужно, чтобы оно громогласно заявило о себе. Оно должно кричать о себе так, чтобы всем стал слышен ужас его слов, чтобы оно затопило здесь все и сейчас, потому что не существует места, где оно должно заявить о себе, потому что такого места нет».
Крич разрывал мне внутренности, я встала с земли, и зовный звук потонул в моих рыданиях, — я всхлипываю и открываю глаза: вокруг меня толпа людей, которые молча плачут. Да, в этом воинственном, скупом и жестоком городе все эти люди пришли сюда плакать вместе со мной, оплакивать несчастье, случившееся и готовящееся, необозримый размах которого приоткрыл перед ними мой крич. Он принес им, наверное, какую-то слабую, неразличимую надежду, раз они принесли сюда все эти деньги и сказочное число даров, что разложены вокруг меня.
Рассекая толпу, ко мне шагнул мужчина. Это тот человек, из тьмы моего сна, — подумала я. Одним взмахом руки остановил он мои стенания.
— Хватит! — произнес он. — Это слишком, здесь не место для этого. Здесь место для жизни.
— А где место?
На лице его тоже были видны следы слез, но говорил он со мной предельно трезво и смотрел, как человек, для которого победа и поражение, добро и зло, — все стало едино, как для Эдипа.
Мне бы спросить его о месте, если оно существует, — но незнакомца уже не стало рядом со мной.
День клонился к вечеру. Как же донести домой все, что мне подали? Ко мне подошел один из мальчишек, которые упорно глазели на меня весь день, — он высок, и вид у него вызывающий. Я видела, как он плакал в толпе, когда я пришла в себя от своего зовного вопля, — теперь он улыбается.
— Меня зовут Зед, тебе понадобятся тачки, чтобы довезти все это, за ними уже пошли.
— Кто послал вас сюда?
— Васко — кто же еще? — удивился он.
— Васко — это тот человек, что говорил со мной?
— Да, мы его люди… А вот и твои тачки.
Меня окружила толпа мальчишек и девчонок, переодетых мальчишками.
— Мы, как всегда, подыхаем с голоду, — сказал Зед, — дай нам немного хлеба, и все остальное будет доставлено к тебе в целости. А за деньгами в своей корзине смотри хорошенько сама, но бояться тебе нечего: мы тебя охраняем.
— Вы меня охраняете?
— Мы уже давно так делаем, иначе при твоей доверчивости у тебя уже давно ничего не было бы.
Они бережно загрузили все свои тачки, и, получив от меня хлеб, веселая и плутоватая толпа, от вида которой я получала удовольствие, обступила меня, и мы двинулись к дому. Я послала предупредить Исмену, и, когда мы шумной толпой подошли к деревянному домику, она уже ждала меня.
— Ты получила все это от наших глухих скупцов? Невероятно… Каким образом, Антигона?
— Не знаю. Я кричала.
— Кричала? Ты? Антигона…
— Да, было стыдно, но мне подавали. Должны были подать.
— Должны были? Что ты кричала?
— Не знаю, это не я там была… Мой крич был отрицанием жизни или ее утверждением.
— Как бы там ни было, — Исмена взяла меня за руку, — этот дом на какое-то время спасен.
— Не уверена, Исмена. Я сказала, что собираюсь приходить на агору каждые три дня. Так будет правильно.
И это действительно было правильно, потому что из войска в Фивы стали поступать раненые. Мы теперь находились под охраной Васко и его юных союзников. Для наших соседей, которые хотели переехать, они нашли дом лучше прежнего. Подростки снесли ограду и обустроили дом так, что я смогла поместить там много бездомных женщин, которые взяли на себя заботы о кухне и помогали приготавливать лекарства.
Зима была уже на пороге. Время от времени Гемон, которого военные действия удерживали вдалеке от Фив, посылал мне коротенькие послания. Они приносили мне радость, но мне казалось, что приходят они из другого мира. Меня настолько захватили несчастья Фив и их страдания, что я, вечно мучимая страхами за тех, ответственность за кого я приняла на себя, не могла уже и вообразить другой мир и другую жизнь. Когда я проходила в тени высоких городских стен, по улицам, исхлестанным ветром и дождем, и в нос мне ударял тошнотворный смрад, идущий из залитых водой погребов, мне даже не верилось, что существуют домашнее тепло, маленькие дети — все, что на мгновение показалось мне возможным для меня и Гемона. Но возможность эта все время уменьшается или становится недосягаемой. Жизнь перестает быть жизнью, а делается, скорее, ожиданием пасмурного неба и приближающейся смерти.
Через каждые два дня на третий я ходила на агору просить милостыню, и туда приходили ко мне подростки, чтобы я лечила их. Я приносила с собой лекарства, давала им хлеб, мне стало известно, что они из разных шаек, которые соперничают друг с другом, но — что странно — все подчиняются Васко. Причины их соперничества для меня так и остались непонятны, и я лечила всех без различия. Зед приходил ко мне на агору или домой, когда Васко мог отпустить его. Я привыкла к этому юноше, чье жестокое и холодное восприятие жизни удивило меня. Как он смог сразу довериться мне, спросила я.
— Я тебя уже очень хорошо знал.
— Как это?
— Мы давно уже говорили о тебе, Антигона. Васко нам все рассказал: про Сфингу, Эдипа, Иокасту, потом — как твой слепой отец покинул Фивы, а ты пошла за ним и просила для него милостыню. Он нам рассказал и про Клиоса, танцора, про Диотимию и о том, как ты отказалась стать царицей Высоких Холмов, потому что предпочла снова пойти с Эдипом по дороге.
— Почему вы говорите обо мне? Мне неприятно такое любопытство.
— Это не любопытство, — возмутился Зед, — мы любим говорить о тебе с Васко.
Васко и вправду стал почти другом. Я часто видела его на агоре, он стоял за колонной или в проеме двери и смотрел на меня. Если мне необходима помощь, он всегда оказывался рядом и готов был откликнуться на мои просьбы — принять или отклонить их. Или он проходил мимо меня с одной из своих шаек, которые так шумливы, когда помогают мне или приходят за помощью, лекарствами, а теперь молча следуют за ним, как молодые волки за вожаком. Я не могла понять этого человека, но мне нравилось, когда я чувствовала рядом его таинственное и опасное присутствие.
Однажды вечером, когда подаяний за день оказалось много, передо мной остановился высокий незнакомый мужчина, который опустил монеты в корзину. Мысли мои были так далеко, что я поблагодарила его, произнеся ритуальную формулу, но не подняла глаз. Мужчина рассмеялся — это был Этеокл, я вскочила, обняла его: «Ты, наконец-то…» Кожа его потемнела под солнцем и ветром. Он очень похудел и так же, как и я, радовался встрече.
— Итак, ты, наша сестра, пошла побираться, и где? В Фивах…
— Тебя все не было и не было, ты не смог дать мне то, что обещал. Денег не хватало.
— Что сказал бы Полиник?
— Полиник? Он сказал бы: «Хорошую шутку ты сыграла со всеми этими скрягами».
— А что сказала бы Иокаста?
— При Иокасте не было бы войны, она приструнила бы вас обоих!
Этеокл искренне расхохотался, хохот его так же прекрасен, как и Полиников, но в нем чувствовалась глубокая печаль.
— А Гемон? — спросила я.
— Он все еще в походе с половиной войска, чтобы помешать Полинику уже сейчас окружить город.
— Если он возьмет Фивы в осаду, будет тяжело.
— Победить его мы должны здесь, Антигона, в открытом поле со своими синими всадниками он сильнее нас.
— Вы проиграли сражение?
— Нет, мы всегда успевали вовремя отойти, но отступать тяжело, тем более под Полиников хохот. Здесь ему придется прекратить смеяться, потому что он тоже не ожидает той войны, что я ему тут готовлю.
— А Гемон не рассердится, когда узнает, что я просила милостыню?
— Гемон любит тебя, какая ты есть.
Как приятны для меня эти слова. Мне бы хотелось еще поговорить с Этеоклом о Гемоне, но он, как всегда, торопился. Он поцеловал меня и ушел. Какой же надо было иметь характер, чтобы оставаться таким же сильным, таким веселым — таким же веселым, как Полиник, — когда на самом деле тебе так невыносимо грустно?