Потух фитилек света, который тянулся между камнем, завалившим вход в пещеру, и ее стеной, смолк и звук голоса. Я вступала в безмолвие, и мне было страшно. Мне больше никого не увидеть, мне больше никого не встретить, это мне-то, неутомимой путнице, которая встречала столько людей на дороге, которая теперь никому не скажет ни слова. Да разве можно в это поверить? Я часто думала о смерти, но об одиночестве — никогда. Меня увлекала жизнь, я была занята другими, я не готовилась к одиночеству, у меня нет сил, но теперь я в него вхожу.
Я не должна была падать, но упала. Больно, я с глухим ужасом шевельнула рукой, ногой — все цело, я могу встать, но мне не встать.
И почему мне обязательно нужно вставать, откуда идет этот приказ? Пол в пещере холодный, влажный, но на него можно опереться, ты имеешь право не вставать, ждать. Потом встанешь, если захочешь. Все здесь жесткое, куда ни ткнись, все, кроме… Кроме этого звука — мне кажется, что я слышу воображаемую музыку: благодаря ей, а также восхитительным теням, что отбрасывают факелы на стены пещеры, мне становится не так одиноко.
Ты дотащишься до стены, ты узнала ее: вся твоя жизнь была сплошной стеной. Ты приподнимаешься, цепляясь за выступы, — теперь можно сесть, перевести дыхание, растянуться на алом плаще капитана. Смотри-ка, Стентос даже сложил Исменин шарф так, чтобы на него можно было положить голову. Стентосу и стражникам не хотелось, чтобы я умирала в темноте, и эта забота греет и поддерживает меня. Я, наверное, и музыку слышу из-за этого света факелов и их тепла. Музыка эта не может пересилить одиночества, но и оно не может из-за нее полностью завладеть мной.
Как трудно поверить в то, что меня больше не будет, что я исчезну, но одиночеству я не сдамся, оно не сумеет все опустошить вокруг меня. Я еще, конечно, услышу Стентосов крик, он будет предупреждением, что истек первый час моего подземного заточения. И снова до меня долетает эта отважная мелодия; музыка наступает, чтобы защитить меня от невыносимости отчаяния, я не уверена даже, что слышу ее, — может быть, это не музыка вовсе, а надежда.
На мгновение передо мной появляется лицо Диотимии; его уже нет, но я узнаю его в этой мелодии, которую я когда-то слышала.
Этот напевающий голос обращается ко мне на ты, и принадлежит он тоже мне. Постарайся не кашлять, хочет сказать этот голос, задержи дыхание, растянись, полностью расслабься. Этот голос отвечает на звучание имени Диотимии, я знаю его, он родился во мне сам собой, родился, пока я смотрела, как живет Диотимия, пока я следовала за Эдипом, слушая его сердцем. «У тебя нет больше матери, Антигона, — сказал он однажды, — у меня тоже, нам с тобой нужно стать для себя самих матерью». Я не уверена, что действительно поняла эти слова, тем не менее они стали частью меня, стали этой внутренней матерью, которую К. открыл во мне и вызвал к жизни. Он считал, что такое есть во всех, но во мне чувствуется сильнее, чем у других, во мне больше этого материнского. Именно поэтому, сказал он, перед лицом великих испытаний всегда будешь знать, что делать. Он произносил это со своей немой улыбкой, она пламенела у него на устах, как жизнь, и скрывалась одновременно — так улыбается сама музыка. «Так улыбается раб, — бормотал он, — раб, которого освободил Клиос».
Это материнское, о котором говорил Эдип, родилось во мне; впрочем, прежде всего я была дочерью Иокасты и поэтому материнское не заявляло во мне о себе так громко. Неужели поэтому К. думал, что я оставлю в людской памяти трагическое и прекрасное воспоминание, но это воспоминание о том материнском, что было во мне, почти не оставляет мне надежды, что я прижму к себе живого младенца, для которого я сама буду всем.
Не будет никаких детей: придет Гемон, но он должен опоздать. Если Гемон должен спасти меня с оружием в руках, то я отказываюсь от Гемона. Не надо крови для Антигоны, ты сказала это, ты не хочешь, чтобы тебя защищали. Успокойся, Антигона, ты вся в поту и в слезах. Утри лицо шарфом, накройся алым капитанским плащом. Царям нужны убийцы, а этот капитан, он глава убийц, но ты заставила его вместе с его людьми протянуть тебе руку помощи. И все из-за твоего вопля, из-за твоего униженного нищебродского крича, который затронул в них ту часть детского, которая, казалось, отрицалась всей их жизнью.
Мне тоже, как и им, как моим братьям, нравилось оружие. Это прошло у меня на дороге: невозможно иметь эту смешную гордыню и жить среди бедняков, просить у них милостыню. Все эти годы я никак не могла понять, что труднее — ухаживать за слепцом или воспитывать детей. Я так и не узнаю ответа. Для нечеловеческого Эдипова приключения я была слишком мала, я просто семенила за ним. И десять лет побиралась! Ни мои братья, ни Исмена, ни Иокаста не смогли бы так.
Взгляни вверх, Антигона, видишь, там торчит камень, на который ты, как Иокаста, смогла бы набросить петлю из своего белого шарфа. Когда она услышала, что Эдип всенародно открыл правду, она вернулась во дворец, бросилась на постель и увидела бронзовый крюк, на который укрепляли светильник. Он отбрасывал лишь слабый и мягкий свет. По вечерам, когда они с Эдипом оставались, наконец, одни, она садилась или ложилась на кровать под этим светильником. Чтобы очаровать Эдипа, она пела ему, рассказывала какую-нибудь волшебную сказку, которую извлекала из своей бесконечной памяти. Потом он рассказывал ей о Фивах, о море, о кораблях и приключениях небожителей или тех, кто населял подземные пространства, и они узнавали в них себя. В тлеющем свете лампы тела их становились еще прекраснее, тогда они начинали любить друг друга. Как тебе хотелось увидеть их в этот момент, и твои братья, ненасытно, как всегда, хотели этого, но у вас это никогда не вышло. А Исмене, конечно, удалось, она была самой маленькой и сказывалась больной, чтобы ее уложили у них в комнате. Поэтому она и унаследовала от нашей матери эту загадочную улыбку, которая кажется обещающей все в своей опасной неуверенности, которая обещает без размышлений и слов. Это улыбка той, кто, не скрывая этого, дает почувствовать существование тайного знания и простой тайны бытия. А ты, кто где только не говорила с людьми, ты всегда была лишь нескладной дылдой, которая не знает, что важно на самом деле.
Моя жизнь действительно всегда была окружена какой-то дымкой незнания, той дымкой, в которой я в конце концов и задохнусь. Мне бы надо погасить факелы, чтобы они больше не дымили, но не этого мне хочется, мне, наоборот, хочется зажечь те, что вот-вот потухнут. И еще другие — пока на это у меня хватит сил.
Меня опасно качает, я падаю, идя от одного факела к другому, но как хорошо, что удалось зажечь еще два — ради этого стоило падать, потому что теперь могила, где я расстанусь с собой, будет вся залита светом и заполнена дымом — и радостью. Но не в алый цвет я вступаю, как в храме Клиоса. Я вхожу в тайну света, иду по его дороге. Я вспомнила о том костре, что поглотил Этеокла и Васко, о том пламени, что соединило в своем чреве эти прекрасные человеческие тела и белого скакуна.
Вот ты и снова легла на капитанский плащ, он алый, и не будет заметно ни твоих ран, ни крови, потому что ты вся исцарапалась. Ты нашла для себя место, и живая ты его уже не покинешь. Твоя смерть — это преступление против справедливости, но тем не менее она законна, печально законна, как Креонтова мысль. И ты не можешь не признать, что твоя смерть всех устраивает. Ты не соглашаешься: всех, кроме Гемона, думаешь ты. Тем не менее ты не хочешь, чтобы он освобождал тебя, — только не ценой кровопролития. Разве, думая так, ты не подражаешь самой смерти, ее желанию покоя, мира, неподвижности? Разве жить, несмотря ни на что, это не мужество?
Стентос три раза выкрикнул мое имя, как и обещал мне. Он делает это, наверное, очень громко, но до меня доносятся лишь глухие звуки. Прошел час, всего час, как я в этой пещере. Как радостно услышать еще человеческий голос, голос того, кто любит меня. Перед пещерой вокруг Стентоса столпились мужчины, которые считали себя моими врагами, но теперь надеются, что увидят, как я выхожу из нее живой и здоровой. Я попыталась отвечать, но у меня из горла вырвалось только какое-то мычание. Когда Эдип узнал о своих преступлениях, он выбрал жизнь и был прав, но Иокаста тоже была права. Она должна была остаться той, кем была, и умереть, как царица. Она не могла остаться с Эдипом, последовать за ним по дороге, умоляя о куске хлеба. Нет, нет, она не могла изменить себе, поменять свой незабываемый лик. Она понимала, что Эдип должен жить, должен выжить, и что ему для этого понадобится помощь. Но не сыновей — они слишком заняты собой и очарованы друг другом. Тогда это должна была быть одна из дочерей! Но разве Исмена может просить милостыню? Сердце сжимается. Оставалась я — кроме меня просто было некому.
Именно это увидела Иокаста своим царским взором в час беды и решительно бросилась в смерть, для того — чтобы Эдип вместо нее получил в полное свое распоряжение дочь и сестру. Нищебродку, которая позволила бы ему дойти до конца своего ослепления, позволила бы идти и после смерти, как он это делает в нас.
Мать — именно из-за нее я не смогла принадлежать Клиосу и не смогу связать свою судьбу с судьбой Гемона. Я не смогла ничего крикнуть в ответ Стентосу, но меня начала уносить куда-то слабая мелодия; мне кажется, я начинаю слышать какой-то голос, который похож на мой. Это сон, или я уже начала бредить?
Ты не бредишь, взгляни на тот камень, что торчит из стены. Он совсем близко к тому бронзовому крюку, благодаря которому Иокаста ускорила свою смерть, оставив так мало пустого места. Там, где был светильник и свет ее тела, осталась только небесная яма ее смерти, в которую и устремился Эдип — не для того, чтобы последовать за ней, но для того, чтобы не потеряться.
Я слышу собственный голос, который, я решила, уже изменил мне, он, как надежда, звенит у меня в ушах, он поет другим голосом — это не мой голос, но и мой тоже. Звуки подвижны и глуховато упрямы — нет, не о моем голосе заставляют они думать, но о моей жизни.
На выступе стены над полом пещеры сидит крыса и, кажется, как и я, слушает это пение. Слышит ли она то же, что и я, или это всего лишь плод моего угоревшего воображения? Когда пел Алкион, чтобы послушать его, собирались птицы и подземные твари. Но не Адкионов голос слышу я, это голос женщины, которая, проникнув в мою жизнь, стала моим голосом, но поет она по-своему.
Голоса Ио, столь же прекрасного, как голос Алкиона, как говорит К., я никогда не слышала, но уверена, что это он. Голос этот нежен и мощен, он устремляется высоко ввысь, но не расстается с землей. Алкион же, уносясь ввысь, забывал обо всем. Он даже Клиоса забывал, и поэтому, чтобы выжить самому, Клиос убил его. Какую муку познал он тогда — такую же, как Эдип, когда тот принудил Иокасту к смерти, так упорно стараясь узнать истину. Именно из-за любви и убийства, несмотря на всю разницу между двумя этими людьми, Эдип и Клиос так глубинно поняли друг друга и соединились на дороге.
Голос набирал силу; для того чтобы мне лучше было его слышно, надо зажечь еще один факел, пусть осветится вот эта темная выемка в стене.
Чем больше будет факелов, тем быстрее ты задохнешься — тебе этого хочется, Антигона?
Да, тебе именно этого и хочется, ты падаешь снова и снова, но зажигаешь новый факел — языки пламени неумолимо притягивают тебя к себе. В ушах у тебя гудит этот голос, но к нему присоединяется еще один — это Иокаста: «Можешь сбросить свою ношу. У тебя получится», — говорит она.
Она права, ноша действительно есть, ноша этого мира, в котором мои братья убили друг друга, в котором подлая воля одного и почти всеобщее молчание отдали стервятникам разлагающееся Полиниково тело.
Важна не ноша, а то, на чем настаивал Иокастин голос: «У тебя получится». Она произнесла это — и говорила при этом вовсе не царица, говорила ее любовь ко мне. Когда еще она так со мной разговаривала?
«Ты стояла, Антигона, на краю прудика, ты еще совсем малышка, а Исмена — в колыбели. Твои братья пускали камушки по воде рикошетом, они донимали меня своими криками и вопросами, чей камушек проскакал дальше. В тот день я отказалась им отвечать, я смотрела на тебя, и в глазах у тебя стоял страх и огромное желание, я подобрала камушек и протянула тебе: „Попробуй“. Ты не сразу взяла его, но так как сил у тебя еще было мало, камушек не подпрыгнул на воде, а упал совсем близко от берега. Ты не заплакала, но я почувствовала, насколько ты разочарована. Я подобрала другой камушек и сказала: „Попробуй еще раз, ты только брось его. У тебя получится“. Ты в изумлении уставилась на меня: „У меня получится, мама?“ — „Получится“, — повторила я. Ты бросила камушек подальше. Это наполнило тебя гордостью, но каждый раз, как я протягивала тебе камушек, ты спрашивала: „У меня получится?“ И не двигалась до тех пор, пока я не говорила: „Получится“.
Неожиданно на глаза мне навернулись слезы: что же так гложет этого ребенка, спросила я себя, что ей то и дело нужно получать мое разрешение. Я поняла, что я уделяю тебе слишком мало внимания, потому что мысли мои были все время заняты опасной и рискованной Эдиповой жизнью. Еще меня заботили Фивы, этот гордынный город, и мои прекрасные сыновья, с их невозможным соперничеством. Как можно было изменить это, это была моя ноша, царская и будничная. Тогда я произнесла, всматриваясь в тебя: „Теперь ты будешь давать себе разрешение сама, Антигона. У тебя получится“. В обмене этими долгими взглядами и твоем молчании была большая любовь, потому что уже через мгновение лицо твое просияло. Ты сама подобрала несколько камушков, что-то пробормотала себе под нос и бросила их гораздо дольше, чем до этого. Даже твои братья с удивлением заметили это и захлопали в ладоши.
Именно поэтому позже, когда ты захотела, как они, учиться ездить на лошади, владеть оружием и управлять колесницей, я позволила тебе это, я не одобряла твоего выбора, это правда, но раз ты сама давала себе разрешение действовать так или иначе, я не собиралась переделывать то, что сделала сама».
Так Иокаста с самого детства научила меня самой нести свою ношу. Этой ношей оказался однажды Эдип, потом — братья. Все мучительные сокровища нашей семьи и нашей любви, ни одно из них я не сбросила со своих плеч, у меня их отняли силой. Те, кого я любила, мертвы, и мне до них не добраться, теперь я одна в клубах дыма, который, прежде чем удушить, усыпит меня.
Я, наверное, заснула, потому что с некоторой опаской снова открыла глаза. Там, где, мне кажется, я различала голос моей матери, теперь выступает Эдип. Мне не видно его лица, одежды, которую я так часто стирала и штопала, мне видна только его повязка слепца и рядом с ним Диотимия; глаза ее полуприкрыты, и мне не видно ее строгого взгляда. Да, строгого и полного нежности. Мне кажется, что в ее глазах я читаю: «У тебя получится», а потом я угадываю и другие слова: «Скоро и я отправлюсь за тобой». Из-за всего того, что я получила от нее, я знаю, что мне лучше уйти. Так лучше для Фив, а может быть, даже для Гемона. Но то, что Диотимия вскоре последует за мной, печалит меня — мир без нее будет неполным, пустым.
Это еще одна иллюзия, которая родится в тебе из-за этого Большого Полотна, о котором она тебе так часто говорила. Мир без Диотимии, мир без Антигоны пребудет таким же — солнце будет по-прежнему вставать на востоке, ветер будет надувать паруса кораблей, и пылкое желание появиться на свет и жить не иссякнет у маленьких детей. Ничего не изменится, думает Диотимия, если живая душа заменит ту, что ушла.
Какой же будет та живая душа, что заменит мою? Звучание голоса Ио в моем убеждает меня, что это будет — уже стала! — она.
Факелы, их трепещущее пламя, отбрасывающее восхитительные тени на белые изодранные стены моей пещеры, рождают ярчайший свет, он уносит меня с собой, он душит меня, и это его пение слышу я, даже не слушая, все остальное — неважно. Я слышу голос К., который вплетается в пение Ио, голос его взлетает высоко, много выше его сил. Мне захотелось крикнуть ему: «Хватит!» — но зачем, Антигона, ведь ты знаешь, что именно туда, что выше его сил, он хочет отправиться, чтобы быть с тобой рядом.
Ио останавливается — она права: не нужно ей ступать на эту опасную дорогу, по которой идет К. На мгновение Ио выступает из клубов дыма — как она проста и прекрасна. А ты, Антигона, счастлива, очень счастлива, что пойдешь теперь по другой дороге, счастлива, что Ио возьмет на себя ту ношу, в которой будет Клиос, его гениальность, его отчаяние и его дети.
«Не останавливайся, — молит ее Клиос, — пой еще!» — «Когда я пою, Клиос, — возразила она, — я становлюсь Антигоной. Я пою то, что говорит мне ее жизнь, но я должна оставаться Ио. Смотри, малышка расплакалась, потому что она почувствовала, что я покинула ее — и слишком надолго. А мальчик, который так внимательно меня слушает, тоже начал волноваться. Мне нужно заняться ими, Антигона решила жить здесь вместе с нами, она тут и останется».
Нет, никуда я не исчезну, пока Ио берет на руки свою дочку и улыбается сыну. Дети скоро успокоились, но я вижу, или, скорее, угадываю, что под улыбкой Ио текут мои слезы. Те слезы, что текли у меня без всякого спросу, когда я бросала в лицо Креонту этот забытый мною крич, он был исторгнут из меня, крич этот полнился отрицанием, но, звеня в воздухе, мое «нет» означало «да» надежде, крошечной, неутолимой надежде, которая была, есть и пребывать будет.
Ио вернулась, детей увела кормилица, пока я на мгновение забылась. Перед моим внутренним взором эта фигура из дымки встает против Креонта, против его глухого сердца, закаменевшего разума. Это Антигона будущего, она бесстрашнее, она проницательнее меня. Ей страшно, как и мне, она этого и не скрывает, и я признательна ей за то, что я ничего ни от кого не прятала, была такой, как есть, — заблуждалась, пугалась, и тем не менее, непонятно как, смогла ответить на тот призыв, который по временам в себе чувствовала и которому так несравненно отвечает пение Ио. Что это за призыв — говорить с сердцами всех и так, что это слышно в веках? Зачем надо слышать мой голос в веках? Неужели я не могу исчезнуть, как все? В звучании голоса Ио слышится убеждение, что безгранично лишь настоящее. Этому я научилась на дороге, К. нашел это в музыке, а Эдип в конце концов понял в Колоне.
Иногда дым рассеивается, тогда мне становится лучше и виден тот Эдипов путь, что Клиос вырубил в Горе. Этот прекрасный плод терпеливого труда исполнен, чтобы пребывать во времени. Железная Рука заканчивает ступень на верхушке, он часто оборачивается, чтобы посмотреть, как поет дорогая его Антигона и как она бросает вызов своим пением Креонту. Он не хочет доискиваться, как произошла эта метаморфоза, он видит, что Ио теперь — я, и счастлив от этого.
Все эти факелы я зажгла для Гемона: пусть он знает, что умерла я не в горести, что это чадящее пламя, этот жар, этот неугасимый свет — это его любовь. Мне бы хотелось… Больше не хочу. У меня хватает сил только на то, чтобы жизнь моя поглотила сама себя, как языки пламени, что издают эту небесную музыку, которой не нужно существовать, чтобы жить.
Дети ушли, Ио снова вернулась на скену, потому что до меня снова долетает ее голос. К. иногда вторит ей, и голос его трепещет на невозможной высоте, которая еще доступна его связкам, но голос его угасает, как и мой.
Как это получается у Ио, она — это Антигона, она больше Антигона, чем я сама, но одновременно она и женщина, у которой есть собственная жизнь, ее мужчина, дом, дети? Все, чего мне не хватает, она сумела пережить в своем теле, своем искусстве и своем будничном существовании. Она переделала меня в себе и переделалась сама в меня, потому что в своем искусстве она девственна, как я, она пронесла всю мою ношу, уши ее еще помнят вопли моих братьев, летящих вниз с фиванской крепостной стены, а ноздри ее забиты смрадом от разлагающегося Полиникова тела. Ее голос, земное существование Алкиона, достигает моих ушей, он лишает меня сил и обрекает на муку Клиоса. Ему не перенести, как меня, привязанную к Стентосу, тащат на муку стражники после Креонтова приговора. Когда я падаю и не могу подняться, он слышит, как Стентос хватает меня за волосы и поднимает под мои вопли; Клиоса охватывает ярость и жажда убийства. Он бросается к завалу на улице, он хочет быть с женщинами и детьми ушедшего под землю города. Они готовы сражаться, готовы погибнуть, но никогда не будет им дано это разрешение — не надо защищать Антигону, и пусть подлость совершится без всякого сопротивления. Если Антигону приговорили за правое дело, совершенное ею, мы не хотим больше жить ни в этом городе, ни в Греции, ни вообще на земле.
Вот что думают Клиос и самые гордые сердца молодых людей в мире. Я восхищаюсь ими, я растрогана их мужеством и верностью, но тем не менее Антигона-Ио говорит им «нет», как сделала это я. Истина проявляется, но ее поняла пока только Ио: Антигона не хочет, чтобы ее защищали. Защищали ценой крови.
Я, наверное, ничего не поставлю выше отваги и верности, но в звучании голоса Ио слышится утверждение, что мужество жить превосходит мужество умереть. Существует верность жизни, превосходящая все, Антигоне-Ио это известно много лучше, чем мне. Она слабеет, как и я; ее, как и меня, покидают силы; она опускается на скену, желая обрести силы, и она обретает там силы; эта неутомимая уверенность дает ей возможность издать мой крич. Крич нищебродки, который звучал, но который сама я не слышала, мне незнаком был этот вопль, пока она не заставила меня услышать его, этот крич неповиновения, это «нет» смерти женщин, детей, стражников. Ради Антигоны не будет крови, не будет завалов на улицах. Вот за это, говорит чарующий голос Антигоны-Ио, я и вправду могу умереть. С какой силой, простотой, с какой надеждой поет она это. Да возможно ли мне, несчастной измученной девице, которую привело в отчаяние убийство братьев, было найти такую уверенность, с которой я молила о мире и отказе от кровопролития тех, кто хотел защищать меня.
Клиос плачет, великолепным движением открывает он завал на улице. Антигона-Ио плачет слезами Стентоса, теми слезами, что навертываются на глаза, поднимаясь из самой глубины жизни без любви. Мне слышно, как текут эти слезы в тех гласных звуках, что еще удается извлечь К. из своих связок.
Антигона-Ио счастливо вскрикивает: не было кровопролития, Клиос и Стентос жестами показывают свое сострадание, Клиос поднимает Антигону и, поддерживая ее, доводит до входа в пещеру.
Этот крич открыл Стентосу дверь в новую жизнь, которую он начинает, став моим последним другом, тем, что не подчинился приказу оставить меня умирать в темноте, — это он сделал из черной Креонтовой темницы маленький храм света.
Я снова впала в небытие, меня вернул к реальности очень мощный зов. Это Стентос прокричал второй час моего удушения в дымном каменном мешке. Всего второй час, тогда как я чувствую, что провела здесь уже большую часть моей жизни. «Гемон! — кричит он радостно. — Гемон в Фивах!»
Клиос может сколько угодно прыгать по ступеням, вырубленным в горе, Гемон опоздает. Он у фиванских врат, он сейчас узнает, что я приговорена. Как грозно грохочут копыта его скакуна по фиванским мостовым. Прощай, Гемон, мне нужно сосредоточиться на самой себе, чтобы по-настоящему прожить последние свои вдохи.
Гемон хочет спасти своего отца от ошибки, он не видит, что тот в действительности так думает. Он говорит, что один человек не может управлять городом наперекор мыслям всех. Но Креонт слеп и глух — это из-за тебя, Антигона, он явил сыну свою слепоту, это ты заставила его произнести свое последнее слово, это упрямое мычание его неизлечимой гордыни: никогда женщина не будет наводить в Фивах свой закон. Увы, вот она, беда, Гемон понял, кто такой его отец, он понял, что тот никогда не понимал его и любил в нем лишь воинскую отвагу и сыновнее послушание. У него нет больше отца, его никогда и не было, только эгоистическая оболочка. Перед сыном оказывается судья и убийца Антигоны, который произносит непоправимое: «Теперь тебе просто придется возделать другую ниву».
И между ними все кончено, Гемон погрузился в свое горе. Этеокл, заводила, восхитительный друг, мертв, Креонт переродился. У Гемона осталась только я, но в это мгновение Антигона-Ио с пронзительной нежностью подает ему знак, что я в это время перехожу из одного существования в другое.
Жизнь моя уходит, дорогой Гемон; счастье, если она уйдет до того, как между отцом и сыном разразится ужасная война, которой тебе будет уже не избежать. Я делаю свои последние вздохи, белый Исменин шарф не подарил мне смерть, но и не защитил мои опустошенные легкие. Сердце замедляет свой стук, мне уже не двинуть ни рукой, ни ногой, даже не пошевелить пальцем. Мне удается только иногда увидеть и услышать Антигону-Ио, но я не уверена, что я ее действительно вижу или слышу.
Ты задыхаешься, но благодаря Стентосу и твоим последним друзьям ты по-прежнему живешь среди света. Среди того света, про который Эдип однажды в один из счастливых дней сказал, что это мой способ жизни.
Радостные слова, они еще живы у меня в памяти, их я слышу и в голосе Антигоны-Ио, и в последних воздушных звуках, исторгнутых К. Антигона-Ио не знает, что она поет мою смерть, да ей и не нужно этого знать, ей достаточно пережить ее, потому что она уже настоящая Антигона, а скоро будет и единственной. Клиос и Железная Рука тоже не понимают, что именно произошло, но то, что они увидели и услышали, потрясло их. Клиос перестал танцевать, Железная Рука отложил инструменты, они — слух и страдание. Голос Антигоны-Ио проник в существо каждого, но мучает их мое молчание, мое прерывистое дыхание, моя задушенная жизнь.
Клиос, как обычно, уже готов вскочить. «Ио, ты никогда так не пела, — готов воскликнуть он, — ты уравняла свое искусство с Алкионом, ты Орфей». Но он не двигается, он слушает, он слышит, как умирают эти две Антигоны: та, что терпит крушение, и та, что продолжает жить, он видит и как улыбается К. Так улыбаются те, кто уже в мире с собой вступил на дорогу тьмы.
Звуки, которые долетают до меня, еще слишком чисты, прозрачны, они слишком необозримы, чтобы я могла пережить их, но они могут быть необозримы для Антигоны-Ио и тех, кого я угадываю за ней. Какое счастье, я уже не обязательна, я уже не обязана с таким трудом производить вдохи и выдохи, я могу раствориться в нежной безымянной тьме.
Что за грохот копыт слышу я? Это Стентос и стражники кричат: «Гемон! Гемон!»
Слишком поздно. Железная Рука устремляется к верхней ступени… К. выпустил из рук свой последний инструмент… Рот мой заполнила волна крови. Я с трудом различаю свет, и до меня долетают последние отзвуки Антигоны-Ио. «Да» и «нет» слились в ее голосе.
Я уже перестала быть собой, я уже покинула свою форму и ту любовь, что питало ко мне мое тело. Кто-то падает — это не я, это Антигона-Ио, это к ней устремился Клиос, это ее поднимают его руки. Его Антигона умирает, но у него нет времени понять это, потому что Антигона-Ио жива, она просто упала, и ей нужна его помощь.
— Помоги мне, Клиос, — проговорила она, прервав пение, — я слишком долго пела. Слишком долго. Я перестала понимать, кто я. Я была другой. Настоящей… Но… дети! Детям я обещала, что мы вернемся и поцелуем их на ночь. Скорее, Клиос, не надо, чтобы они плакали.
Монтур, 1 августа 1992 — Париж, 2 июня 1997