За мной пришли. Наверняка это был кто-то из приближенных царя, если судить по его манерам, по тому уважению, что пришедший внушал воинам. Ему неприятно видеть меня привязанной к стражнику, и он приказал снять веревку и обмотать ее вокруг моей талии. Так, я, кажется, обретаю свободу движения, но руки остаются связанными. Мы поднимаемся по темной лестнице, сразу же за которой начинается длинный коридор, и вдруг я оказываюсь на пороге огромного зала. Сначала я ничего не увидела из-за ослепившего меня яркого света, но затем прямо перед собой различила три громадные каменные фигуры.
Трое судей строго разглядывают меня, я же, не очнувшись от подвального мрака, едва понимаю, что передо мной кто-то есть. В глубине зала собрались какие-то немолодые мужчины, чтобы творить надо мной суд. Лучше бы подойти к ним и избавиться от одиночества, стать, как и они, частицей фиванского народа. Но человек, который привел меня перед лицо трех неподвижных судей, и испуганная группка, что вскоре станет их соучастниками, выполняли другой приказ.
После бессонной ночи и мучительного дня голова моя гудит от боли, а ослепленные солнцем глаза закрылись. То, что возвышается передо мной — тяжелая череда статуй или скал, — это Креонт и его судьи… Или это просто мрачное воображение моего измученного тела и духа? У тех, кто стоял позади меня, было еще что-то человеческое: эти люди могли понять, что же я совершила. Но мешал страх, губительный страх… Я чувствовала это по тоскливому запаху, который доносился до меня.
Каменные статуи — дикие, выжженные, как фиванские улицы, цвета смерти и обглоданных костей, цвета крепостных стен. В каменных стенах гудят первостепенные для Фив слова: «гордыня», «деньги», «закон». Бесплодные эти законы знаменуют смерть, статуи готовы произнести приговор, и приговор этот убьет меня — но прежде надо, чтобы пришла Исмена. Вот и она, вместе с каким-то юношей, — они соединены счастливыми узами. Но ему в зале не отведено места, и он с сожалением удалился.
Исмена, кажется, не идет, а летит по воздуху, и ее появление вызвало гул одобрения и восхищения у тех, кто стоял позади нас. Ни минуты не колеблясь, она направилась ко мне и, проходя мимо царя, присела в быстром грациозном поклоне, как принято в Фивах. Скорее, так следует приветствовать дядю, который, как она считает, все еще любит ее, а не оскорбленного владыку. С невероятной отвагой она сумела обойти моих стражников и тут же принялась развязывать путы, стягивавшие мне запястья.
Креонт, конечно, приподнял брови и задал вопрос, который помешала мне расслышать моя слабость, потому что Исмена ответила ему как ни в чем не бывало: «Что я делаю?.. Развязываю ее бедные руки, иначе — как она сможет отвечать вам?»
С огромным облегчением я опустила руки вдоль тела.
— Я была уверена, — прошептала она, — что ты умираешь от жажды. Ты вся горишь… Пей поскорее, я добавила в воду лекарство.
Не переставая поглядывать на Креонта, Исмена напоила меня. «Дай ему выговориться, — шептала она, — притворись, что ты беспредельно больна… Гемон уже близко».
Когда она стала развязывать веревку на моей талии, во взгляде ее клокотало негодование: веревка была слишком грубой, а на платье — огромное пятно.
«Не сердись, — в свою очередь прошептала я, — думай о своем ребенке».
Креонт уже терял терпение и приказал Исмене занять место в другой стороне зала. И снова перед нами скала или просто безжизненная крепостная стена, за которой прячется царь, властелин стервятников, и его трупоеды. Одно за другим перечисляет Креонт преступления Полиника и возглашает, что закон, по которому приговаривают, чтобы тела предателей разлагались без погребения за стенами города, — самый древний и наиболее почитаемый в Греции.
Сосредоточившись на самой себе, я молчу, как того хочет Исмена, молчу — сколько хватит сил. Заканчивая речь, Великий Выговариватель обращает свои обвинения и в мой адрес: «Все в Фивах подчиняются мне, за исключением тебя…»
Исмена подмигивает, предупреждая: «Вот и началось».
Да, началось… Правда, так хотелось бы смолчать, но теперь мне уже не скрыть своих мыслей. Глаза мои, слезящиеся от яркого света, так и не могут различить, где среди каменных изваяний настоящий Креонт?.. Но, возможно, только для него одного и собираю я с трудом силы, чтобы еле слышно произнести:
— Я не отказываюсь подчиняться законам города, но это законы живых, их нельзя применять к мертвым. Для мертвых существует иной закон, и он вписан в женское тело. Нас, живых и мертвых, когда-то на свет произвела женщина. Она выносила нас, родила, выпестовала, она любила нас. И внутренняя убежденность дает женщинам право утверждать, что люди, когда жизнь покидает их тела, имеют право на погребальные почести, которые обеспечат им и забвение, и вечное почитание. Женщинам это известно, и не надо нас этому учить, и не надо ничего приказывать.
Огромная царственная глыба приподнялась и заслонила собой горизонт, а прямо передо мной прозвучал Креонтов голос — исходил он от некой скрюченной человеческой фигурки.
— В Фивах, — заявил этот человечек, — есть только один закон, и никакая женщина не может противопоставить ему свой.
Креонт обернулся к заседателям:
— Вы знаете, что гласит закон?
Заседатели поклонились, и в ответ Креонту эхом прозвучало: «Смерть».
Он обратился к застывшим в нерешительности старцам:
— Вы знаете Антигону. Мы оценили ее преданность городским больным и страждущим, мы поддержали ее. Ее брат, царь Этеокл, и я сам всегда старались помочь ей на верном пути, но гордыня обуяла ее. Антигона разорвала и прилюдно сожгла царский эдикт. Под покровом ночи она преступила запрет и пыталась предать земле тело предателя Полиника. Подобные посягательства на наши законы нетерпимы, вы слышали приговор великих судей, к которому с печалью и я присоединяю свой голос. Теперь решение за вами.
Над ордой старцев поплыло жалостливое гудение, продолжительное тоскливое блеяние. Они оплакивали мою молодость и мою слишком рано прерывающуюся жизнь. Они блеяли и жалели меня, они досадовали о днях, которые я уже не увижу, о супруге, которого не познаю, о детях, которых не рожу… Но между этими их жалобами глухо звучало одно, рассудочно-холодное соображение: они одобряют вынесенное царем решение и поддерживают смертный приговор.
После этого Креонт повернулся к Исмене и, отбросив угрожающую свою манеру, воззвал к пониманию:
— Исмена, ты познала те несчастья войны, от которых нас избавила Этеоклова победа. Настало время восстановить утраченное. Твоя сестра нарушила наши законы и посягнула на царскую власть, она заслуживает смертной кары, которая и будет сегодня осуществлена, если только я не найду возможным заменить ее вечным изгнанием, как позволяет закон в некоторых случаях.
Мне известен несносный характер твоей сестры, только ты можешь убедить ее признать перед нами преступность своих замыслов и сообщить правосудию имя сообщника, чьи следы нами обнаружены.
Пока Креонт говорил, на лице Исмены презрение сменилось горделивым вызовом, — это переполнило меня радостью и страхом. Да, моя Исмена, несмотря на свой политический склад ума и привычку быть при дворе, уже готова была изменить привычной сдержанности и тактичности поведения. Предположив, что она может одобрить подлость, допущенную по отношению к мертвому Полинику, и убедить меня выдать кого-либо, Креонт, как и задумывал, глубоко оскорбил ее. Глаза моей сестры метали молнии, и она готова была ответить нанесшему ей оскорбление со всей Иокастиной гордыней.
Мгновенное озарение раскрыло мне всю хитрость ловушки, уготованной Креонтом Исмене: она ведь думает, что он ее по-прежнему любит, — и попадет впросак. Креонту же известно, что если даже Исмена ни в чем не участвовала, она все равно одобряет сделанное мною. Креонт не любил уже Исмену, он знал, что после моей гибели она станет заклятым его врагом, а следовательно — лучше погубить ее вместе со мной. Исмена не видела, до какой степени Креонт изменился, она еще думала, что, памятуя о Гемоне, он сочтет необходимым пощадить нас. Я же знала, что в старческом безумии Креонт не может уже никого ни щадить, ни любить. Ему было необходимо унизить Полиника, ему нужна была моя жизнь любой ценой, а ценой этой станет гибель Исмены. Восстав против оскорбителя, не видя — в порыве возмущения — опасности, Исмена была готова уже бросить ему в лицо тот презрительный отказ, что станет для нее смертным приговором.
Исмена не должна отвечать, и намного раньше меня самой тело мое уже знало, что следует делать. Оно бросилось на колени, лоб уперся в пол, и из самой земли исторглось восхитительное «нет». Этот вопль предупреждения и боли смел с Исмениных уст готовые уже слететь слова. Этот вопль отрицания исторгала я из себя от имени всех женщин — не я одна выплевывала из себя это «нет», но и за Исмену тоже. «Нет» это — намного старше меня, это — жалоба или призыв, поднявшийся из тьмы и из отважнейшего сияния существования женщин на земле. Это «нет» летит и в прекрасные лица, и в спесивую Креонтову рожу. Мое «нет» потрясло зал, разодрало каменные одежды великих судей и разбросало в разные стороны орду старцев.
Это «нет» заставило Исмену зарыдать: ей следовало поплакать — пусть всхлипывает, иначе заговорит, а так — сможет ускользнуть от нависшей гибели.
Я выкрикивала только «нет», одно только «нет», кроме него ничего и не надо. Только «нет» — этого достаточно. Мой вопль заглушил слова отказа, что начинали рождаться на Исмениных губах, но так и не смогли родиться, потому что потонули в ее слезах. А мужчина, который ее сопровождал, бегом устремился к ней. Мне радостно, что он был вне себя и так сумел увести за собой Исмену, что Креонт ничего и не заметил.
Теперь Креонт видел только меня, я — единственный объект его ярости. Ему хотелось что-то сказать, приказать, но мой крик заглушил все. Вопреки желанию Креонта, крик заполнял его слух, заставлял багроветь от натуги. Креонту было не перекрыть голос, который уже перестал принадлежать мне: он шел из времен более древних, чем существование Фив и призрачной тирании.
Мое «нет» сорвало с петель двери, распахнуло их, согнало с мест судей, привело в ужас советников, обратило их в бегство: на полу валялись лишь жалкие знаки их должностного достоинства. Теперь в зале нас только двое — Креонт и я, лицом к лицу. Крик мог преисполниться еще большей мощью, поколебать стены судебного зала и обрушить на Креонта этот памятник беззакония.
Я не должна была покоряться Креонту, но ненависти у меня к нему нет. Не для ненависти я рождена. Ради любви бросилась я в прошлом по дороге из Фив, ради любви следовала за Эдипом до того, как он стал провидцем.
Крик перестал заполнять все мое существо, я в силах приглушить его, сдержать, и он постепенно стих. Смятенный Креонт отнял руки от ушей, и собственный визг устрашил его. Когда я поднялась на ноги, он перестал визжать и сам успокоился: я стояла перед ним молча и ждала. Он не осмелился поднять на меня глаза, он боялся заговорить со мной — не возвращусь ли я снова к своему «нет», которое было единственной моей защитой. Теперь между ним и мной — только смерть и стражники. Их он и позвал.