В ряду разных бедствий и невзгод, перенесенных русским народом в течение тысячелетнего его существования, не последнее, конечно, место занимают военные поселения, оставившие по себе неизгладимые следы не только в памяти значительной части населения России, но и в его экономическом быту.
Как возникла злосчастная мысль об учреждении у нас военных поселений и как применялось на практике ее осуществление, я не буду говорить, так как об этом много уже было писано. Кроме весьма обстоятельно составленной книги «Граф Аракчеев и военные поселения», в некоторых из наших периодических изданий помещено было несколько статей и рассказов из истории и быта военных поселений, преимущественно Новгородских. Полной истории этих учреждений у нас еще нет, да таковая, разумеется, еще и невозможна ныне, когда многое, что было бы в состоянии пролить яркий свет на эпоху царствования Благословенного, лежит пока еще под спудом и, Бог весть, когда выглянет на белый свет. Между тем учреждение и существование военных поселений представляют собою весьма крупное явление Александровской эпохи. В тех приемах, с какими осуществлялось у нас чуждое духу русского народа учреждение, виден характер тогдашнего времени; поэтому я полагаю, что всякий факт из истории этой эпохи, — как бы ни казался он, с первого взгляда, незначителен, — на самом деле никогда не будет лишним, и — кто знает? — быть может, пособит будущему историку представить правдивую картину нашего прошлого.
Эти соображения, а также и настояния некоторых моих друзей побудили меня, старого инвалида-поселенца, взяться за перо, припомнить давно минувшее и передать на бумаге те, уцелевшие в моих воспоминаниях, случаи из быта военных поселений, которые могут отчасти служить к характеристике того времени.
20 января 1822 года я, тогда еще шестнадцатилетний мальчик, отправлен был моим отцом на службу в гренадерский графа Аракчеева полк, поселенный в Новгородской губернии, по реке Волхову. В этом полку уже служил, в чине поручика, мой старший брат, и потому неудивительно, что отец, зная о всей строгости службы на глазах самого Аракчеева, что называется на юру[416], решился отдать меня туда: моя молодость и совершенная неопытность требовали, в особенности на первое время, бдительного надзора и руководства со стороны человека более или менее солидного и хотя несколько поиспытанного уже жизнью.
По поступлении в полк, несмотря на новость положения и на кажущуюся свободу, какою пользовались тогда подпрапорщики и унтер-офицеры из вольноопределяющихся, я сильно тосковал первое время и очень смущался некоторыми, дикими для меня, сторонами военной жизни; мне так и казалось, что будто бы я попал в какое-то механическое заведение, где каждое движение, каждый шаг, каждое слово были заранее определены, размерены и отсчитаны.
На другой же день по приезде моем в полковой штаб брат мой представил меня полковому командиру, полковнику фон Фрикену, пользовавшемуся особенною благосклонностью Аракчеева и милостью Александра I.
На немецком языке фон Фрикен выразил свое удовольствие принять меня к себе в полк и обещал содействовать моему определению на службу. Действительно, когда в апреле месяце того же 1822 года Аракчеев приехал в полк, я был представлен ему.
Фигура графа, которого я увидел тогда впервые, поразила меня своею непривлекательностью. Представьте себе человека среднего роста, сутулого, с темными и густыми, как щетка, волосами, низким волнистым лбом, с небольшими, страшно холодными и мутными глазами, с толстым, весьма неизящным носом, формы башмака, довольно длинным подбородком и плотно сжатыми губами, на которых никто, кажется, никогда не видывал улыбки или усмешки; верхняя губа была чисто выбрита, что придавало его рту еще более неприятное выражение. Прибавьте ко всему этому еще серую, из солдатского сукна, куртку, надетую сверх артиллерийского сюртука[417], и вы составите себе понятие о внешности этого человека, наводившего страх не только на военные поселения, но и на все служившее тогда в России.
— Кто твой отец? — спросил меня граф своим гнусливым голосом, так часто заставлявшим дрожать даже людей далеко не трусливых.
Надо заметить, что Аракчеев произносил сильно в нос, причем еще имел привычку не договаривать окончания слов, точно проглатывал его. Трепеща всем телом, я ответил на вопрос.
— Я принимаю тебя, — сказал Аракчеев, — но смотри, служить хорошо. Шелопаев я терпеть не могу!
Я был зачислен подпрапорщиком в 4-ю фузелерную[418] роту гренадерского графа Аракчеева полка и поступил в полное распоряжение капрального унтер-офицера Дмитрия Ефимовича Фролова, бывшего первым моим наставником в военной премудрости.
Фролов, переведенный в 1807 году, в числе 800 человек, из Архаровского полка в Аракчеевский, представлял собою совершеннейший тип капрала старого времени. Геркулес сложением, двенадцати вершков роста, стройный и красивый, он был страшный службист, строгий к самому себе и не дававший пощады своим подчиненным. К такому-то человеку попал я в опеку, и он своими бесконечными дисциплинарными наставлениями нередко доводил меня до слез. Поставит, бывало, под ружье и начнет преподавать истины рекрутской школы, о том, как должен стоять солдат, пересыпая эти пунктики и до сих пор непонятными для меня фразами: «Никакого художества в вас я не замечаю; но только вы всеми средствиями подавайтесь вперед и отнюдь на оные не упирайтесь да на левый бок не наваливайтесь! Стыдно, стыдно плакать! Плачут одни бабы, а нам, молодцам-гренадерам, не приходится!»
В том же 1822 году, в июле месяце (числа не упомню), объявлено было, что Император Александр Павлович посетит Новгородские военные поселения[419]. Для встречи Государя приказано было приготовиться той половине полка, по району которой он должен был проехать.
На случай проезда Государя установлен был особый церемониал, который и соблюдался всегда во всех поселенных полках: поселяне-хозяева, с своими женами и детьми, становились каждый перед домом своего нумера; постояльцы каждого хозяина помещались по левую сторону его семейства; все, как хозяева, так и постояльцы, были в мундирах, фуражках и в штиблетах; женщины и дети также наряжались в свои лучшие праздничные костюмы. Ротные командиры находились на правых флангах связей, то есть у домов № 1-го, где и представляли рапорты о состоянии своих рот; полковой же командир встречал Государя на границе своего полка.
При въезде в роту Государь останавливался, принимал рапорт и потом медленно ехал, отвечая приветливым поклоном на громогласное «здравия желаем» гренадер.
В этот день я в первый раз увидел Благословенного. Он ехал в коляске вместе с Аракчеевым, сидевшим по правую его руку. Иногда Государь приказывал остановиться, входил в дом, осматривал житье-бытье поселенцев, пробовал кушанье, приготовленное в этот день хозяевами (а в этот день хозяева ухо остро держали!)[420].
За прием и угощение Царя хозяйка дома получала в подарок сарафан, очень нарядный, обшитый серебряною бахромой и усаженный такими же пуговицами. Об этом подарке объявлялось впоследствии в приказе по полку, причем объяснялось, что такая-то за примерный порядок в хозяйстве Всемилостивейше жалуется штофным сарафаном в 150 рублей (в то время считали еще на ассигнации).
На другой день по приезде Государя происходил смотр полку графа Аракчеева и армейским кадровым баталионам. Эти баталионы — несчастная жертва тогдашнего времени — приходили иногда в числе пятидесяти или шестидесяти в Новгородские поселения еще в апреле месяце и были употребляемы в разные работы: вырубку лесов, расчистку полей, проведение дорог, выделку кирпича и т. п. Обыкновенно они оставляли свои бараки на поселениях и уходили на зимние квартиры в разных более или менее отдаленных уездах Новгородской и смежных с нею губерний в сентябре месяце; но иногда те из них, которые не успели выполнить определенных им рабочих уроков, оставлялись на работах в наказание и на октябрь.
Царский смотр сошел благополучно; Государь остался всем очень доволен и, по обыкновению, благодаря Аракчеева за представление в отличном виде подведомственных ему частей, обнял его и поцеловал.
По отъезде Государя все, экстренно подтянутое, начало мало-помалу приходить в свое обычное состояние, и поселенная жизнь потекла будничным порядком; только начальствующие лица все еще продолжали волноваться в ожидании наград.
Спустя недели две после Высочайшего смотра приехал в полк Аракчеев. На другой день назначен был развод с церемонией. В караул по полку — очередная рота; состав развода следующий:
1) караульная рота; 2) караул Военно-учительского института; 3) два караула от армейских кадровых батальонов; 4) караул от фурштатской роты[421]; 5) караул от рабочего батальона; 6) учителя военно-сиротских отделений[422]; 7) уланы Чугуевского и Херсонского поселений; 8) парольные унтер-офицеры от всех батальонов и 9) унтер-офицеры и рядовые (при офицере) от жандармского взвода и фурштатской роты, верхами являвшиеся ординарцами и вестовыми к старшему при разводе.
Я нарочно привожу этот мозаичный состав развода, чтобы читатель мог составить себе понятие о разводах былого времени.
Все готово. Все подтянуты, выглажены и вылощены; все с трепетом ждут грозного начальника. Тихо так, что слышно жужжание больших синих мух, ожесточенно нападающих на потные лица и затылки гренадер и самого начальства… Старшие офицеры, собравшиеся на правом фланге развода, разговаривают вполголоса, передавая друг другу свои предположения о том, кому какую дадут награду. Офицеры, находящиеся в строю, проходят иногда по фронту, выравнивая ряды, поправляя на людях амуницию и кивера… Звуки подзатыльников и зуботычин раздаются как-то очень глухо — бьют осторожно… крепкое русское словцо, в обычное время неумолкаемым эхом перекатывающееся по плацу, теперь слышится иначе, мягко и сдержанно…
— Идет! — полушепотом проносится по разводу, и действительно, он наконец появляется.
Встреченный барабанным походом, граф после обычного приветствия: «Здорово, гренадеры!» — отправляется по фронту. Музыканты изо всей силы надувают приветственный марш, под звуки которого его сиятельство обходит представляющиеся на разводе части, делая по пути свои замечания. Вот он останавливается перед учителями в треуголках, и по плацу раздается его гнусливый голос:
— Вы, дураки! Не знаете, как надо встречать начальника! Вы должны были поднять левую руку к шляпе! — Затем, обращаясь к полковнику фон Фрикену, граф прибавляет: — Обтесать этих болванов!
— Слушаю-с, ваше сиятельство! — было ответом исполнительного командира.
Подарив многих лиц разными наименованиями, как то: дурак, болван, нечесаный чурбан, Аракчеев подозвал к себе полкового адъютанта и отдал ему какое-то приказание; тот, взяв с собою двух офицеров и двух унтер-офицеров, отправился с ними в дом шефа полка (Аракчеева), откуда вскоре и вынесли огромный серебряный поднос, покрытый красивою салфеткою, и понесли его по фронту. Во все время, пока продолжалось шествие с подносом, развод держал на караул, а музыканты играли торжественный марш. Когда, наконец, поднос был вынесен на середину, шагов на двадцать от фронта, подошел Аракчеев и, открыв салфетку, взял бумагу и прочел довольно громко приблизительно следующее:
— Государь Император, осмотрев (такого-то числа) вверенные мне войска, изволил найти их в отличном состоянии как по фронтовой, так равно и по хозяйственной части; почему за ревностное и неусыпное старание нижепоименованных начальствующих лиц, представленных от меня к наградам, всемилостивейше жалует. Генерал-майор NN! — вызывает Аракчеев по списку.
Генерал подходит и узнает, что Государь за усердную службу жалует его орденом Св. Анны 1-й степени. Аракчеев берет с подноса орден и надевает его на нового кавалера, за что тот целует — сначала портрет Императора на груди у Аракчеева, а потом и самого Аракчеева в плечо и отходит в сторону; за ним подходят другие, удостоенные награды. Когда очередь доходит до фон Фрикена, голос Аракчеева возвышается, и он громко провозглашает:
— Имени моего полка командир, полковник фон Фрикен!
Тот подходит, по привычке с сжатыми кулаками, точно собираясь оттузить своего благодетеля. Граф упоминает о всей боевой (кулачной) службе своего фаворита и вручает ему пожалованную золотую, осыпанную бриллиантами табакерку.
Надо заметать, что награды получали только генералы и штаб-офицеры, командовавшие отдельными частями; прочие же смертные не были избалованы в этом отношении, и Аракчеев обыкновенно говорил, что их, то есть младших штаб-офицеров и обер-офицеров, надо держать в черном теле, что только строгим с ними обращением и можно заставить их служить как следует.
По окончании церемонии раздачи наград граф обращается к остальным предстоящим и объявляет:
— Государь Император поручил мне изъявить вам Высочайшее его благоволение за вашу усердную службу (благоволение это потом и отпечатывалось в приказе по военному поселению).
Обращаясь затем к разводу, Аракчеев провозглашает:
— Государь благодарит гренадер за службу и просит передать такую же Высочайшую благодарность всем их товарищам.
В заключение граф поздравлял получивших награды с монаршею милостию, и тем обыкновенно оканчивалась вся церемония развода.
Начальство тогдашнего времени в обращении с подчиненными вообще не отличалось особенною деликатностью. Конечно, в гвардии, где служила преимущественно аристократическая молодежь, богатая средствами и связями, соблюдались правила вежливости и общежития; в полках армейской кавалерии отношения начальствующих лиц к подчиненным офицерам были также более или менее приличны, да иначе, впрочем, и быть не могло, так как офицеры, служившие в гусарах, уланах и кирасирах, принадлежали по большей части к среде состоятельных, а нередко и очень богатых помещиков, и если шли на службу, то скорее из чести, как говорили тогда, а никак уж не ради тех скудных средств, какие давала эта служба в то время. Совсем иное дело было в армейской пехоте. Здесь большинство офицеров существовало службою, то есть тем, что отпускалось от казны: жалованьем, квартирою и прислугою в натуре. Собственные средства были очень не у многих, да и то небольшие; поэтому волей-неволей приходилось держаться службы, и держаться тем крепче, что по своему воспитанию наше благородное военное сословие вовсе не было подготовлено к какой-либо иной деятельности и не могло, следовательно, улучшить своего положения переходом на другой род службы. Начальство наше очень хорошо, разумеется, понимало все это и потому в обращении с подчиненными не слишком-то стеснялось. Аракчеев, например, обращавшийся почти со всеми одинаково грубо, почти всем говорил ты; эпитеты: «дурак», «болван», «осел» и т. п. так и сыпались, бывало, из сиятельных его уст, когда он осматривал какой-нибудь полк или команду. Все наши поселенные генералы, а также командиры полков и батальонов, следуя примеру своего главного начальника, были крайне грубы и дерзки и в отношении к младшим офицерам нередко позволяли себе такие неприличные выражения, что повторять их не позволяет одно уже чувство благопристойности.
Редкие, одиночные случаи протеста постоянно оскорбляемых офицеров ни к чему, разумеется, не вели и дорого стоили самим протестующим; так называемые жалобы скопом имели тот же результат.
В 1822 году в гренадерский графа Аракчеева полк были выпущены из 1-го кадетского корпуса четыре офицера: Соллогуб, Власов, Асосков и Дудитский-Лишин[423]. Все четверо — могу смело сказать — были образцовые офицеры: честные и очень серьезно относившиеся к своим служебным обязанностям. В том же году на репетиции царского смотра полковой командир, вызвав прапорщика Соллогуба на середину полка, приказал ему учиться маршировать.
— Господин полковник, — ответил Соллогуб, — в уставе сказано, что если полковой или батальонный командир найдет нужным учить офицеров, то должен пригласить их на свою квартиру или в другое приличное место, а не делать этого на плацу перед целым полком. Поэтому, господин полковник, я не могу исполнить вашего приказания.
— Адъютант! — неистово возопил фон Фрикен. — Возьмите у него шпагу и отведите его на гауптвахту!
Юношу предали суду, по приговору которого он был разжалован в рядовые в один из армейских полков и через шесть лет, в Турецкую кампанию 1828 года, был убит.
Спустя некоторое время, на баталионном учении, баталионный командир, подполковник Воронцов, своими неимоверно дерзкими выражениями вывел из верблюжьего терпения поручика Клейника, который наконец отказался отвечать на какой-то крайне грубый вопрос своего начальника. Разумеется, Клейник немедленно был отправлен на гауптвахту, а на третий день увезен фельдъегерем Бог весть куда; в приказе же по полку было объявлено, что поручик Клейник исключается из списков полка.
Мы думали уже, что бедного Клейника постигла такая же участь, как и Соллогуба; но, к счастью, ему удалось отделаться сравнительно дешево. Через год после его исчезновения один из офицеров Аракчеевского полка встретил Клейника в Петербурге, на Невском проспекте, уже в статском платье, и на вопрос: «Где путешествовал?» — тот рассказал, что высидел год в каземате, в Шлиссельбургской крепости, и теперь, мол, «свободен как птица».
Около того же времени случилось следующее: фельдфебель 5-й фузелерной роты принес к прапорщику Духонину приказание от ротного командира, написанное крайне бестолково и безграмотно. Прочитав и не будучи в состоянии добраться до какого-нибудь смысла в этом приказе, Духонин имел неосторожность выразиться вслух при фельдфебеле:
— Какой это дурак писал?
Фельдфебель повернулся налево кругом и, конечно, отрапортовал об этом ротному командиру, который под влиянием уязвленного самолюбия не преминул, в свою очередь, донести полковому командиру о таком неслыханном неуважении подчиненного к своему непосредственному начальнику.
Духонин предан был суду, разжалован в рядовые, в тот же полк графа Аракчеева, в Польскую кампанию 1831 года получил знак отличия военного ордена и произведен был в прапорщики.
Все эти, а также и многие другие, подобные им, случаи произвола не могли, конечно, не возмущать офицеров, которые постоянно подвергались совершенно безнаказанно различным оскорблениям со стороны их начальства. Несмотря на суровость тогдашних военных законов и на всю силу временщика Аракчеева, сознавая вполне всю беззащитность и беспомощность своего положения как мелких подчиненных, молодые офицеры решились заявить Государю на предстоявшем тогда Высочайшем смотру о невыносимой службе, грубом и дерзком обращении с ними их начальства. После неоднократных совещаний они положили сделать это так: когда Государь по окончании смотра будет объезжать войска и благодарить за службу, то всем офицерам — конечно, участвовавшим только в заговоре — встать на колена и, обратя этим на себя внимание Государя, выразить свою претензию. Но так как заговорщики не были вполне уверены друг в друге и сомневались, что каждый из них не спасует в решительную минуту и выполнит данное обещание, то и нашли необходимым связать себя взаимною присягою. С этою целью по окончании последней репетиции смотра все общество собралось в квартире капитана Матвеева, куда пригласили и младшего полкового священника, отца Тимофея Камчатова, но лишь только этот последний успел надеть епитрахиль и провозгласить: «Мы, нижеподписавшиеся!..», как вдруг, о ужас! входит фон Фрикен…
— Что здесь за сборище? — крикнул он. — Почему ротные командиры пустили свои роты при одних фельдфебелях?
Само собою разумеется, что появление фон Фрикена, которого офицеры называли «полковым воротилой», а солдаты — «Федором Кулаковым», произвело на заговорщиков то же действие, как падение бомбы, и расстроило все их предположения.
Из всей собравшейся тут компании не потерялся, кажется, один только поручик Евфимов, который вышел вперед и объяснил грозному полковнику, что они собрались с целью отслужить общий молебен о благополучном окончании предстоявшего Высочайшего смотра, для сего и пригласили «батюшку». Как ни казалось такое объяснение естественным, но фон Фрикен не обратил на него никакого внимания и разогнал всех по своим местам. Первым поспешил отретироваться отец Тимофей.
В это время Аракчеев осматривал работы по постройке домов фурштатской роты, расположенной в семи верстах от полкового штаба. Дали ли ему знать о происходившем собрании, или он сам подозревал что-либо не совсем обыкновенное, но только на возвратном пути граф, не заезжая, против обыкновения, в штаб полка, проехал полевою дорогою в свое имение Грузино.
Собраться снова, чтобы осуществить свое намерение — скрепить замысел присягою, никто из офицеров теперь уже и не думал. Все понимали, что дело не выгорело, пропало и что начальству все известно и оно не замедлит принять необходимые меры… Действительно, вскоре после этого начальник штаба военных поселений Клейнмихель (впоследствии граф и министр путей сообщения) потребовал к себе капитана Иванова, штабс-капитана Титкова, поручика Евфимова и прапорщика Галкина (за что и за кого пострадал этот последний — невинная душа — один Бог знает) и объявил им Высочайшую волю… Посадили их с фельдъегерем в почтовые тележки — и след простыл… только в приказе отпечатали, что «такие-то офицеры имени моего полка переводятся на службу в дальние сибирские гарнизоны»…
Надо, однако ж, заметить, что Клейнмихель при прощании с ссыльными со слезами на глазах дал им слово, что через год они будут возвращены. Обещание это действительно было исполнено: Евфимов и Титков возвратились в тот же полк, а двое других — в армию.
Три раза в год, а именно в первый день св. Пасхи, в Рождество и в день св. Апостола Андрея Первозванного, шеф полка, граф Аракчеев, приглашал к себе на обед нижних чинов своего полка, то есть, конечно, не всех, а по одному унтер-офицеру и рядовому от каждой роты, что составляло команду в 24 человека. Приглашение это делалось всегда собственноручною запискою Аракчеева следующего содержания: «Шеф полка просит достойных гренадер к такому-то числу пожаловать к нему и разделить с ним трапезу».
По получении в полковом штабе такого приглашения сейчас же писались в роты записки о назначении желающих, а в случае отсутствия таковых — о наряде людей на шефский обед.
В 1823 году к празднику Андрея Первозванного, 30 ноября, получено было в полку обычное приглашение. Я был тогда еще подпрапорщиком и, по заведенному в полку порядку, исполнял службу наравне со всеми унтер-офицерами. Из любопытства ли или же из какого-то совершенно непонятного теперь для меня честолюбия я отправился к ротному командиру с просьбою назначить меня на графский обед.
Наряженный уже на эту службу унтер-офицер очень обрадовался, что нашелся такой простота — охотник до шефских обедов — и, конечно, с удовольствием уступил мне свое место. Начались приготовления — чистка амуниции, мундира и т. п. Все пригонялось, осматривалось, переделывалось и снова пригонялось и осматривалось, пока опытный глаз командира не находил уже никаких погрешностей.
Сборным пунктом нашей команды назначен был правый фланг полка, то есть во 2-й гренадерской роте, откуда мы 30 ноября, ранним утром, под начальством фельдфебеля Якова Гавриловича Протопопова (любимца Аракчеева) и при одной конной подводе отправились к месту торжества — в село Грузине. По прибытии в деревню Палички (в полуверсте от села Грузине) вся команда оделась в парадную походную форму: мундиры, краги, портупеи и кивера в чехлах.
Почтеннейший Яков Гаврилович, до тонкости изучивший нрав и требования графа Аракчеева, во все время нашего путешествия читал нам наставления, как вести себя в гостях у графа, где молвить «да», где — «нет», а где и совсем промолчать.
— Но, смотрите, — прибавлял он, — при всяком ответе величать графа отцом и благодетелем!
Наконец раздался благовест к обедне, и мы, подтянувшись и еще раз оправившись, выстроились поротно по два в ряд и отправились в церковь. По окончании литургии и молебствия наша команда выстроилась перед церковью в ожидании выхода великого Могола[424] военных поселений. Вышел наконец и он.
— Здорово, гренадеры!
— Здравия желаем вашему сиятельству, — гаркнули мы всеми легкими.
— Здоров ли ваш полковой командир? — спросил граф.
— Слава Богу! Поручил нам поздравить ваше сиятельство с престольным праздником, — ответил уже один Яков Гаврилович.
— Спасибо! Прошу вас, молодцы, разделить со мною трапезу, — сказал Аракчеев.
Нам скомандовали направо и повели в стройном порядке, как на параде, в подвальный этаж бельведера графского дома, где уже был накрыт стол человек на тридцать. Выстроившись в столовой в том же порядке, как и по выходе из церкви, но уже без киверов, мы ожидали нашего шефа. Он вошел и еще раз поздоровался с нами. Вместе с Аракчеевым в столовую вошли: командир Архангельского порта — Миницкий, тверской помещик Волынский[425] и еще какой-то статский — как я узнал после — действительный тайный советник Балтазар Балтазарович Кампенгаузен[426].
Обед начался тем, что лакей в ливрее, обшитой басонами[427] с Аракчеевским гербом, на котором красовался известный девиз: «Без лести предан», внес поднос с небольшим графином водки и крошечною, вроде дамского наперстка, рюмкою синего стекла. Сначала поднесли, конечно, графу, потом гостям, по старшинству их чинов, а наконец и нам — гренадерам. Когда очередь дошла до меня, я, по молодости своей, пропустил мимо эту горькую чашу; другие же выпили, с желанием здоровья шефу полка. Уморительно было смотреть, как неловко и с каким страхом брали гренадеры графин, наливали дрожащей рукою рюмочку и, выпивая заключавшиеся в ней несколько капель водки, как-то удивленно посматривали то друг на друга, то на ливрейного лакея, с невозмутимым спокойствием и серьезнейшею физиономиею останавливавшегося перед каждым солдатом.
После этой церемонии все присутствовавшие, помолясь в передний угол, уселись за стол, и начался не пир, а очень и очень скромный обед. Нам, нижним чинам, подали щи с кислой капустой, пироги с говяжьей начинкой, жареную говядину и какую-то кашу, а в заключение обеда по стакану кислейшего белого вина, вроде известного русского кислого кваса.
Когда стаканы были налиты этой кислятиной, представитель наш, Яков Гаврилович Протопопов, встал со своего места (конечно, за ним поднялись и мы все) и провозгласил тост за здоровье сиятельного хозяина. После этого все гости поднялись и, помолясь Богу, обратились с благодарностью к Аракчееву, который в ответ пробормотал что-то вроде: «Чем богат, тем и рад».
В это время в столовую явилась дама с извинением, что по некоторым обстоятельствам не могла принять участия в обеде. Дама эта, одетая, впрочем, очень просто, невольно обращала на себя внимание своим гренадерским ростом, дебелостью и черными, огненными глазами. Это была известная тогда не только по военным поселениям, но и по всей России Настасья Федоровна Шумская, занимавшая высокий пост в Грузине в качестве друга Аракчеева.
Когда мы, выстроившись фронтом, в две шеренги — унтер-офицеры в первой, а рядовые — во второй, провозгласили: «Благодарим покорнейше, ваше сиятельство, за хлеб, за соль!» — Аракчеев проговорил:
— Спасибо и вам, господа гренадеры, что не забыли меня, старика. Прошу и впредь меня помнить!
В эту минуту вошел официант с подносом, на котором лежали какие-то бумажные свертки в виде небольших колбасок. Лакей подошел сперва к Протопопову, а потом и ко всем нам.
— Прошу принять от меня на дорогу, — сказал граф.
Мы, конечно, разобрали поднесенные нам свертки и поблагодарили.
— Спасибо, — сказал еще раз Аракчеев, — передайте мой поклон Федору Карловичу (фон Фрикену) и попеняйте ему, что не удостоил меня, старика, своим посещением.
— Счастливо оставаться вашему сиятельству, благодарим покорнейше! — прогремели мы всею командой и мерным шагом в прежнем порядке отправились на свою квартиру, в деревню Палички.
— Ну, что, молодцы? Хорошо ли вас угостили? — спросил нас квартирный хозяин, лукаво улыбаясь.
— Всем довольны! — отвечали мы и, помня наставления Якова Гавриловича, прибавили: — Это не начальник, а отец родной, истинный благодетель!
Тотчас по приходе с обеда мы переоделись, уложили вещи и тронулись в обратный путь, и только когда прошли последнюю деревню, почувствовали себя на свободе и обратились к своей подводе, на которой между мундирами и амунициею у старых солдат припрятаны были узелки с хлебом. Из страха к хозяину-графу и вследствие невыносимо тесных мундиров мы очень плохо пообедали, поэтому теперь вся команда порядком набросилась на сухой хлеб. Потом мы полюбопытствовали — что заключается в тех бумажных колбасках, которыми нас угостили вместо десерта. Оказалось, что в поднесенных нам свертках было по десяти медных пятаков, а в свертке Протопопова, как фельдфебеля, двадцать.
— Ничего! — проговорил один солдатик. — Годится на баню и свечку, а не то, пожалуй, хватит и пропустить малую толику.
— Ну, брат, — заметил старый усатый унтер, — лучше отслужи-ка молебен царице небесной, что вынес Бог тебя целого, да чтобы не пришлось к Рождеству опять отправляться за этими пятаками.
Молчание остальных гренадер ясно свидетельствовало, что слова старого служивого выражали общее мнение; даже сам Яков Гаврилович не нашелся, что сказать в защиту графского обеда, только нахмурил свои густые брови да как-то конфузливо крякнул.
В исходе 1825 года Аракчеев, будучи в нашем полку, осматривал строительные работы, которыми остался очень недоволен, и производителя работ, инженерного капитана Симкова, посадил лично сам на гауптвахту за решетку вместе с арестованными нижними чинами; при этом граф, почти не помня себя от раздражения, сам запер дверь арестантской комнаты и ключ положил к себе в карман.
Когда Аракчеев, ведя за собою несчастного Симкова, проходил мимо дома, занимаемого холостыми офицерами, около этого дома можно было заметить мужика с окладистою черною бородою и с Георгиевским крестом на груди; это был голова села Грузине, Шишкин[428]. Завидя графа, он скрылся за дом, а когда процессия миновала, обратился к одному из бывших тут офицеров с просьбою доложить полковому командиру, что ему необходимо переговорить с ним по секрету от графа. Фон Фрикен подошел к нему и спросил:
— Что надо?
— У нас в Грузине, ваше высокоблагородие, неблагополучно, — проговорил Шишкин. — Настасья Федоровна оченно больна.
Фон Фрикен побледнел и, бросившись за Аракчеевым, дрожащим голосом передал ему известие, привезенное грузинским головой.
Граф вздрогнул, лицо его вдруг как-то исказилось, и он… зарыдал…
Вид плачущего Аракчеева представлял зрелище до того поразительное, что нам всем, людям, более или менее не расположенным к нему, перенесшим от него много обид и оскорблений, сделалось, однако ж, как-то не по себе, стало жутко, стало даже жалко его. Нам тяжело было видеть неподдельное горе этого человека-зверя, не знавшего ни жалости, ни сострадания к своим подчиненным и подневольным, хладнокровно, не содрогнувшись, подписывавшего смертные приговоры, — говорю «смертные», так как наказание шпицрутенами через 1000 человек три-четыре раза — несомненно, та же смертная казнь, только медленная и потому гораздо мучительнейшая… Только в эту минуту — может быть, в первый раз во всю его жизнь — проглянула в Аракчееве человеческая сторона, выказалось, что и он не был чужд человеческого чувства…
— Нет! она более не существует! — скорее прохрипел, чем проговорил он. — Лошадей! — крикнул он вслед за тем.
Через пять минут коляска была подана. Аракчеев вскочил в нее, посадил с собою фон Фрикена и полкового доктора Миллера и понесся марш-маршем. Но в Грузине Аракчеев не поехал: он послал туда фон Фрикена и Миллера, а сам остался в селе Пшеничище, у помещика Путятина[429], в семи верстах от Грузина.
Фон Фрикен и Миллер, прибыв на место преступления, сейчас же распорядились заковать по рукам и по ногам всех дворовых людей графа, без разбора, как причастных, так и непричастных роковому делу. Аракчеев приехал домой только к вечеру и немедленно потребовал к себе злодеев, которые и были приведены к нему в цепях.
По словам доктора Миллера, неистовству этого человека, потерявшего женщину, к которой он, как известно, был искренно привязан, не было меры. Оборвав борты сюртука и обнажив грудь, он бегал по комнате и кричал: «Режь меня, коли, злодей!» — и наконец упал без чувств.
Пока все это происходило в Грузине, бедный Симков оставался в арестантской, ключ от которой Аракчеев взял с собою. В самом разгаре драмы, последовавшей за убийством Настасьи Федоровны, никто, разумеется, не решился подступить к обезумевшему от горя графу и спросить его, как быть с арестованным инженерным капитаном; ближайшие власти сами уже решились сломать замок и освободить его из-под ареста, а также дали возможность и другим арестантам удовлетворить необходимым естественным потребностям.
Здесь кстати будет заметить, что помещенные в «Русской старине» (изд. 1872 г., т. VI, стр. 225–242; 547–558) воспоминания об Аракчееве почтенного и многоуважаемого доктора Ивана Исааковича Европеуса[430], пользовавшегося особенным уважением и любовью общества офицеров гренадерского графа Аракчеева и короля Прусского полков, грешат несколько, так сказать, в топографическом отношении. В статье этой, между прочим, сказано, что известие об убийстве Настасьи Федоровны достигло Аракчеева тогда, когда он был в Прусском полку.
Присутствуя лично при том моменте, когда фон Фрикен докладывал графу об опасной болезни его любовницы, и будучи свидетелем отчаяния Аракчеева при этом известии, я думаю, что почтеннейший Иван Исаакович, по давнему времени, ошибся в определении места. Это случилось именно в расположении гренадерского графа Аракчеева полка: история арестования капитана Симкова в солдатской арестантской и ключ от двери этой арестантской, оставшийся в кармане Аракчеева, могут служить подтверждением приведенного мною рассказа.
Мщение Аракчеева убийцам его друга было беспощадно. Целые реки крови пролиты были в память погибшей графской любовницы и в назидание дворовых и крестьян чуть ли не всей Новгородской губернии. Описывать подробно все кровавые сцены, происходившие тогда на берегах Волхова, сцены, которых я, к моему несчастию, был невольным свидетелем, я не берусь, не желая возмущать чувство человечности в моих читателях; да мне и самому слишком тяжело было бы переживать те ощущения, какие я тогда испытывал. Скажу только несколько слов о той обстановке этих казней, какую ревнивые исполнители воли всемогущего временщика постарались придать кровавому мщению его за смерть возлюбленной.
В октябре или ноябре месяце 1825 года — хорошо теперь не упомню — приказом по полку наша рота назначена была к походу в село Грузине. Рота приведена была на военное положение, людям розданы были боевые патроны, по 60 на человека, и мы отправились в резиденцию Аракчеева, куда к этому времени привезены были из Новгорода и преступники. На другой день назначена была самая казнь правому и виноватому, без разбора.
Местом казни была избрана обширная поляна по дороге из деревни Палички в село Грузино, против колоннады церкви св. Андрея Первозванного. В 9 часов утра рота наша вышла с квартир и оцепила лобное место. Сзади цепи солдат стояли собранные почти со всего поселения крестьяне с женами и детьми, всего около четырех тысяч человек. Посредине оцепленного пространства врыт был станок, по обеим сторонам которого, по случаю холодного времени, горели огни, а около них прогуливались в ожидании дела заплечные мастера, то и дело прикладывавшиеся к огромной бутыли с водкою, поставленной со стаканом около станка, Распорядители казнью нашли, вероятно, необходимым обеспечить сердце палачей от опасности воспламениться тою искрою, которая зовется человечностью, и хотели залить в них вином всякое чувство сострадания к несчастным преступникам. А между тем большинство этих «преступников» и даже сам убийца заслуживали несравненно большего участия, чем все эти клевреты Аракчеева, проливавшие горькие слезы о погибшей варваре-женщине…
Но набросим, читатель, покров на то, что происходило потом на этих мирных полях. Мне, невольному свидетелю казни, при воспоминании об этой трагедии и теперь еще слышатся резкие свистящие звуки ударов кнута, страшные стоны и крики истязуемых и какой-то глухой, подавленный вздох тысячной толпы народа, в назидание которого совершались эти истязания[431]…
Время Аракчеева было время железное, мрачное по своей жестокости. Чуть ли не вся Россия стоном стонала под ударами. Били в войсках, в школах, в городах и деревнях, на торговых площадях и в конюшнях, били и в семьях, считая битье какою-то необходимою наукою-учением. В то время действительно, кажется, верили, что один битый стоит двух небитых и что вернейшим средством не только против всякого заблуждения и шалости, но даже и против глупости, чуть ли не идиотизма было битье. Вероятно, вследствие этого убеждения палка гуляла и по старому, и по малому, не щадя ни слабости детского возраста, ни седины старости, ни женской стыдливости.
В поселенных войсках битье процветало в особенности, обратилось в действительную науку и даже выработало особых экспертов по этой части. Аракчеев, конечно, знал об этом, и потому, вероятно, командир нашего полка, Федор Карлович фон Фрикен, прозванный солдатами Федором Кулаковым, и пользовался особенною его благосклонностью.
Если кто-либо из дворовых людей Аракчеева имел несчастие провиниться в чем-нибудь, граф обыкновенно писал нашему полковому командиру такую записку: «Препровождаемого при сем Федота Аксенова прогнать через пятьсот человек один раз, поручив исполнение этого майорам Писареву или князю Енгалычеву».
Обе эти майорские личности славились в Аракчеевском полку своими боевыми качествами.
Веря в назидательность публичности подобных наказаний, Аракчеев вместе с виновным присылал всегда и несколько человек зрителей из своей дворни; эти последние, одетые в парадные ливреи, с гербовыми басонами, шли всегда по той же зеленой улице, по которой тащили и главное действующее лицо этой драмы, — непосредственно за ним. По окончании церемонии несчастного лакея, побывавшего в науке у Писарева или Енгалычева, отвозили, конечно, в госпиталь, где он и оставался иногда целые месяцы, а невольные ливрейные свидетели учения отправлялись обратно в Грузине и по прибытии туда должны были передать, во всех подробностях, виденное ими своим товарищам.
В моих воспоминаниях об аракчеевщине встает цельная, полновесная Фигура майора Федора Евфимовича Евфимова, личности, далеко недюжинной по своему энергическому характеру и по той силе воли, с какою он переносил разные невзгоды своей служебной карьеры.
Евфимов, по формулярному его списку, значился из ямщиков Крестецкого уезда, села Зайцева (Яжелбицы тож), что на Московской дороге. По сдаче в рекруты он поступил на службу в Ростовский мушкетерский молк, переименованный в 1807 году в гренадерский графа Аракчеева; отсюда при переформировании — не помню в точности, лейб-гвардии Волынского или Литовского полка — Евфимов, в звании фельдфебеля, вместе со 2-ю гренадерскою ротою, под командой капитана Тимофеева, поручика Самбурского и подпоручика Неелова, переведен был в гвардию. По производстве в 1812 году в подпоручики он назначен был в полк графа Аракчеева, где и продолжал свою службу с разными превратностями до 1827 года.
Когда в 1817 году 2-й баталион Аракчеевского полка был отделен от полка и под командою майора фон Фрикена ушел из С.-Петербурга для основания военного поселения, то и капитан Евфимов, командовавший тогда 2-ю гренадерскою ротою, назначен был в число деятелей этого новою великого дела. Тут-то Федор Евфимович попал, что называется, в свою колею и заметно выдвинулся из среды рьяных исполнителей аракчеевского замысла. Он первый наложил свою мощную руку на священную бороду мирного селянина, и не воображавшего до того, что его бобровая бородушка исчезнет под косою железного времени и рукою Федора Евфимовича, который во всю свою ямскую мощь старался исказить русского крестьянина и сделать из него солдата-пахаря…
Совершенно безграмотный, с большим трудом, и то только при помощи своего фельдфебеля Лаптева, подписывавший какими-то невозможными каракулями свою фамилию деспот, с железною волею, грубый и неотесанный, Евфимов тяжелым гнетом давил все ему подначальное. Но, несмотря на всю грубость и дубоватость своей натуры, он был, однако ж, далеко не глуп и ловко умел подлаживаться и под обстоятельства, и под характер людей, власть имеющих. В особенности достойно удивления было в нем одно качество — это какое-то чувство обоняния или предугадывания, нечто высшее инстинкта животных: он, например, всегда, и почти безошибочно, заранее знал, когда Аракчеев приедет в полк. Евфимов брал тогда несколько человек из поселян-хозяев и, выйдя с ними в поле, прилегающее к той дороге, по которой обыкновенно ездил Аракчеев, начинал преподавать им практический урок землепашества.
Современному читателю довольно трудно, я думаю, представить себе эту картину: штаб-офицер в эполетах идет по полю за сохою, а за ним плетется целое капральство солдат-поселян!..
Едет граф, видит эту интересную картину, умиляется и, остановившись, спрашивает:
— Что это ты, Федор Евфимович, сам беспокоишься? мог бы, кажется, заставить и помощника своего заняться этим делом.
Евфимов вместо ответа приветствует графа по-солдатски:
— Здравия желаем вашему сиятельству и поздравляем с приездом, которого совершенно не ожидали!
Затем уже Евфимов объясняет, что личное его участие в землепашестве вызывается тем, что многих хозяев надо еще учить, как ходить за сохою.
Аракчеев благодарит его за усердие поцелуем и приглашает к себе в коляску, объявляя, что едет к нему пить чай.
Но Федор Евфимович недолго, однако же, красовался на своем пьедестале. По неразвитости ли, по свойственным ли вообще натуре русского человека нравственной распущенности, самонадеянности и т. п. отечественным добродетелям, но он не мог удержаться на высоте того положения, на которое его подняли фавор и каприз всесильного временщика.
В 1823 году полковой командир делал инспекторский смотр поселенному батальону (то есть 2-му) поротно, начав таковой со 2-й гренадерской роты.
На опросе нижние чины этой роты заявили претензию на своего ротного командира, майора Евфимова, жалуясь, между прочим, на то, что он как их самих, так и жен их жестоко наказывает за малейшую неисправность; что деньги, отпускаемые на продовольствие кантонистов, Евфимов удерживает у себя; что из следующего ежегодно в раздачу поселянам, по случаю падежей рогатого скота[432], лучшие особи отбираются ротным командиром и отправляются к нему в усадьбу близ города Валдая; то же самое делается и с овцами; по отчетам же присвоенные себе Евфимовым быки и коровы показываются павшими, а овцы — съеденными волками.
Полковой командир, при всем своем расположении к Евфимову и при всем желании не выносить сора из избы, не мог, однако ж, замять это дело, так как заявленная 2-ю гренадерскою ротою претензия сделалась известною по всему поселению; Аракчеев же хотя и знал, конечно, о воровстве разного начальства и смотрел вообще на это сквозь пальцы, очень хорошо сознавая всю неизлечимость векового зла, но не любил, чтобы об этом говорили, и в подобных случаях не шутил[433]. Поэтому делать было нечего, пришлось нарядить следственную комиссию, которая кроме подтверждения заявленных ротою претензий открыла и еще кое-какие злоупотребления со стороны ротного командира.
По окончании следствия дело было представлено на рассмотрение графа Аракчеева, который, недолго думая, конфирмовал так: «По Высочайшему повелению имени моего полка майор Евфимов лишается чинов и орденов и записывается в рядовые в тот же полк графа Аракчеева».
Когда дежурный по полку, капитан Дядин, прочел Евфимову конфирмацию и приказал ему надеть солдатскую шинель, тот совершенно спокойно, с полнейшим самообладанием, снял с себя свой сюртук с эполетами и, принимая поданную ему серую шинель, сказал:
— Здравствуй, моя старая знакомая! Опять нам пришлось свидеться с тобой!
Надев шинель, Евфимов громко провозгласил:
— Здравия желаю, ваше благородие! В какую роту прикажете явиться?
Будучи зачислен в 1-ю фузелерную роту, которая занимала в тот день караул при полковом штабе, он отправился в кордегардию[434], отрекомендовался караулу и просил гренадер любить его и жаловать; по выходе с гауптвахты он снял шапку перед первым попавшимся ему унтер-офицером, а при встрече с одним из юнейших прапорщиков вытянулся во фронт. Затем явился к фельдфебелю роты и капральному унтер-офицеру и был помещен в числе непоселенных нижних чинов (то есть унтер-офицеров и ефрейторов), получил всю боевую сбрую, которую и привел собственноручно в полный порядок. На четвертый день по снятии густых эполетов Евфимов шил уже башмаки, отправляя их в свою валдайскую усадьбу для дворни; в этой же усадьбе жила и жена его, заправляя хозяйством.
Ни от каких служебных обязанностей Евфимов никогда не уклонялся и везде был первым. Во фронте он ни за что не хотел встать в заднюю шеренгу, говоря, что «с козел ямской телеги поступил прямо в первую»; когда же он бывал в карауле, то всегда просил не назначать его на часы в какое-нибудь теплое захолустье, а непременно у фронта, на платформе гауптвахты. Зато, когда он стоял на часах, караульный офицер мог быть спокоен, будучи уверен, что караул вовремя будет вызван для отдачи чести начальству, — а тогда караул выходил в ружье при проезде и проходе всякого начальства! Одним словом, Евфимов был до мозга костей лихим русским солдатом старого времени. Никто никогда не слыхал от него ни одной жалобы на судьбу, хотя ему и было на что жаловаться, о чем пожалеть: он все переносил без ропота, усердно молясь Богу…
Беспощадно суровый прежде к своим подчиненным, не знавший, кажется, жалости при наказании провинившихся подначальных ему людей, Федор Евфимович теперь словно переродился, точно постигшее его несчастие принесло для него какое-то откровение свыше о необходимости братской любви между людьми и милосердия к ним… Каждый из его новых сотоварищей-солдат в случае какой-либо невзгоды или затруднения обращался к нему, и он действительно помогал чем мог — делом, словом, советом, участием… Глядя на этого человека, одиннадцать лет носившего эполеты, пользовавшегося особенною любовью Аракчеева, не слышавшего в нем, что называется, души; лично известного Государю, который всегда благосклонно и приветливо относился к этому фавориту своего друга, видя, с какою душевною твердостию и силою воли он нес выпавший на его долю тяжелый крест, невольно удивлялся и жалел, что такая замечательная душа была зашита в такую грубую оболочку…
В следующем, 1824 году Государь смотрел наш полк и при проезде мимо 2-го взвода 1-го баталиона Аракчеев остановил Государя и, указывая рукой на Евфимова, спросил:
— Узнаешь ли, Государь, этого гренадера?
— Нет! — отвечал государь.
— Это твой бывший любимец — Евфимов, — сказал Аракчеев.
Государь заметил, что граф поступил с ним слишком жестоко, но Аракчеев, возвыся свой гнусливый голос, громко проговорил:
— Кто не умел дорожить Высочайшим вниманием и милостью царя, тот не заслуживает никакой жалости!
Терновому поприщу Федора Евфимовича не суждено было, однако ж кончиться обыкновенным образом.
Он продолжал свою службу по-прежнему ретиво и беспорочно, но в 1825 году на него нашла новая туча.
2-я гренадерская рота, которою командовал когда-то Евфимов, при инспекторском опросе полковым командиром фон Фрикеном заявила какую-то претензию и на самого полкового командира, причем в смелых выражениях настойчиво и решительно требовала для себя каких-то уступок и льгот. Будучи заведены при опросе направо и налево, в кружок, люди сплотились очень тесно и слишком близко подвинулись к фон Фрикену, который, опасаясь какого-либо насилия, бросился в толпу, пробился из круга, сел на дрожки и уехал. Вслед ему раздалось несколько голосов, по всей вероятности, повторявших заявленные уже просьбы, но что, конечно, было противно установившемуся порядку службы и правилам строгой воинской дисциплины.
О происшествии этом было тотчас же, разумеется, доведено до сведения Аракчеева, но так как это случилось за два дня до праздника Пасхи, то граф приехал в полк только на третий день Святой недели.
Поселенный батальон был собран, и началась расправа, о подробностях которой лучше умолчу: это был поистине Шемякин суд — били и виноватых и правых, и последним, как это подчас водится и доныне, досталось, пожалуй, еще больше, чем первым.
В этот день я был в карауле при полковом штабе и принимал под арест несколько десятков поселян-хозяев, в том числе и фельдфебеля 2-й гренадерской роты. После всех, за усиленным конвоем, при офицере, привели Федора Евфимова и унтер-офицера Алфимова, с приказанием посадить их в темный каземат под замок, что, конечно, и было тотчас исполнено мною. Спустя час по приводе этих двух арестантов явился и сам Аракчеев, ведя на казнь главных зачинщиков «возмущения». Караул вышел в ружье и отдал честь с пробитием похода. Аракчеев подошел ко мне и спросил:
— Где Евфимов?
— По приказанию вашего сиятельства посажен в темный каземат.
— Показать мне его! — повелительно крикнул граф.
Я распустил караул и повел Аракчеева наверх, во второй этаж, где был заключен несчастный страдалец.
Евфимова вывели… Аракчеев злобно посмотрел на него и скорее проскрипел, чем проговорил:
— Неблагодарный негодяй!.. Железа! — неистово закричал он вслед затем.
Чего другого, а этого добра, так же как палок и розог, на нашей гауптвахте всегда было в изобилии: поэтому кандалы сейчас же были принесены.
— Заковать наглухо! — крикнул граф.
Кузнец был под рукой. Сняли с несчастного Евфимова краги, которые тогда еще носили, и надели на него «арестантские шпоры». Аракчеев оставался до самого конца этой операции, точно наслаждаясь унижением своего бывшего любимца, которого он теперь ненавидел. Когда прозвучал последний удар кузнечного молота и все было кончено, Аракчеев толкнул Евфимова в шею. Тот с непривычки к оковам едва было не упал от этого подзатыльника и, обернувшись к графу, громко проговорил:
— Ваше сиятельство, видит Бог, невинно страдаю!
— Поставить им ушат! дверь на замок, и чтобы всегда была запечатана! По два фунта хлеба и ведро воды! — грозно крикнул Аракчеев, обратившись ко мне.
Нечего и говорить, что приказание это свято исполнялось и переходило в сдачу при смене караула.
Командира 2-й гренадерской роты, капитана Мильковского, перевели за эту историю в сибирские гарнизоны; фельдфебель той же роты разжалован был в рядовые, а через месяц последовал приказ и о том, что «рядовой, из дворян, Федор Евфимов переводится в армейский полк», куда, по снятии с него оков, он и был отправлен по этапу.
За что пострадал несчастный Федор Евфимович, совершенно непричастный ко всему этому делу, один Бог знает! Вероятно, личность этого служаки, умного, сметливого и притом коротко знакомого со всеми тонкостями ротного и полкового хозяйства былого времени, мозолила глаза начальству, которое видело в нем лишнего и не совсем безопасного свидетеля своих проделок по экономической части… Придраться к Евфимову из-за каких-либо упущений по службе не могли: он был всегда исправен и вел себя безукоризненно; оставалось одно — припутать его как-нибудь к скандальной истории и таким образом избавиться от него. Сочинили какие-то подстрекательства и вредное влияние, оказываемое подумали о том, что вследствие жалобы именно этих-то людей Евфимов и попал из майоров в рядовые. Впрочем, несмотря на всю пристрастность произведенного над Евфимовым следствия, виновность его в деле «возмущения» 2-й гренадерской роты не была доказана, и он был удален из полка так называемым административным распоряжением. Ни правильного следствия, ни праведного гласного суда в то время еще не было, и старая пословица: «У сильного всегда бессильный виноват»[435]— ежедневно оправдывалась на деле. <…>