Без блистательных подвигов, без особенных дарований от природы, не учившийся ничему, кроме русского языка и математики, даже без тех наружных приятностей, которые иногда невольно привлекают к человеку, граф Аракчеев умел, однако же, один из пятидесяти миллионов подданных приобрести неограниченное доверие такого Государя, который имел ум образованнейший, обращение очаровательное и которого свойства состояли преимущественно в скрытности и проницательности.
Аракчеев был ненавидим за свои бесчеловечные поступки с солдатами и за дерзкое поведение с офицерами. Жестокость его с нижними чинами простиралась до того, что он однажды схватил гренадера за усы и оторвал оные вместе с мясом. При смотре Екатеринославского гренадерского полка, который он был послан инспектировать, он назвал при всех знамена сего полка, столько прославившегося своею храбростию, екатерининскими юбками. Можно вообразить, с каким негодованием должны были слушать офицеры века Екатерины слова сии, произнесенные человеком, не бывавшим никогда на войне.
Удалясь в Грузино, он соорудил там великолепный дом, насадил прелестный сад и так обстроил крестьян, что село сие по красоте своей, а особенно по существующему в оном необыкновенному порядку почитается в России образцовым. Оно было столь многими описано, что я об нем более не распространюсь.
Александр употребил на службу любимца родителя своего и поручил ему артиллерию, которую он совершенно преобразовал и сделал ее первою в Европе, чем навсегда приобрел себе признательность России. После Тильзитского мира[65] его назначили военным министром, на сем поприще он оказал необыкновенную и непомерную строгость, сделавшую его ужасом армии. Он ввел в разных частях управления, особенно в комиссариатском и провиантском департаментах, где искони были вековые злоупотребления, порядок и устройство, до того в оных неизвестные и которые поныне в оных существуют. При учреждении Государственного совета он поступил в председатели военного департамента оного, но так как по сему званию почти не было никаких занятий, то Государь, который со времени его министерства возымел к нему беспредельное доверие, поручал ему разного рода дела. Во время Отечественной войны и заграничных походов он был неразлучен с Его Величеством, хотя в сражениях он находился всегда вне пушечных выстрелов, невзирая на носимый им военный мундир[66]. По возвращении армии из-за границы ему поручили трудный подвиг образовать военные поселения, которые он устроил превосходно, хотя, по обыкновению своему, поступая с неумолимою строгостию, он навлекал на себя упреки и нередко проклятия поселян, которых надлежало обращать в военные.
Граф Аракчеев отличался от всех тех, которые были при дворе, своею молчаливостью и уединенным образом жизни. Он вставал в четыре часа утра и, употребивши несколько времени на устройство домашнего своего хозяйства, в котором у него был примерный порядок, и на чтение периодических сочинений, он принимался за дела государственные в шесть часов, когда все еще в Петербурге покоилось во сне. Он обедал в два часа один или с доктором своим и редко с каким-нибудь старинным знакомым; званых же обедов у него почти никогда не бывало, стол его составляли три умеренные блюда. Потом он опять садился за работу, а иногда по вечерам играл в бостон по десяти копеек с некоторыми приятелями своей молодости, из круга коих он никогда не выходил. В девять часов уже бывал в постели, и сему образу жизни он ни под каким предлогом не изменял; в театре, на балах и в обществах его никто не видал.
Трудолюбие его было беспримерное, он не знал усталости, и, отказавшись от удовольствий света и его рассеянностей, он исключительно жил для службы, чего и от подчиненных своих требовал, Впрочем, он не во всех поступках своих был стойким; он имел у себя любовниц, из коих известнее прочих была Пукалова[67], поведением своим и корыстолюбием напоминавшая распутную Дюбарри[68] и женщин, подобных тем, каких представляет правление развратного Людовика XV. Отличительная черта в характере Аракчеева состояла в железной воле; он не знал никаких препон своему упрямству, не взирал ни на какие светские приличия, и все должно было ему покоряться, хотя в делах он на себя не принимал ответственности, говоря часто, что он не что иное, как исполнитель Высочайших повелений. По сей причине он был совершенно недоступен; дом его в Петербурге уподоблялся крепости, куда имел вход только тот, кого он приглашал. Тысячи имели в нем нужду, ибо все дела государственные шли чрез его руки, и никто к нему не был допускаем, а ежели кому удавалось каким-нибудь случаем изложить ему свою нужду, то лаконический и обыкновенно дерзкий ответ бывал последствием долговременных усилий до него дойти. Можно легко себе представить, что таковые поступки сделали его для всех ненавистным, и так как он от природы не получил возвышенных чувств и учением не был приготовлен к занятию того важного места, на которое судьба его возвела, то нет сомнения, что странное поведение его, приличное визирям Востока, внушено ему было презрением к человечеству, ибо все без изъятия перед ним изгибалось. Я его почти ежедневно несколько лет видал во дворце; при появлении его в так называемой секретарской комнате, где собирались адъютанты Государевы и докладчики, происходило вдруг такое молчание, как в церкви. Аракчеев становился в углу близ окна; всех взоры на него устремлялись, но весьма немногие удостоивались какого-нибудь приветствия с его стороны. На мрачном лице его редко, очень редко показывалась улыбка, и надобно было видеть тогда, с какою жадностью ее ловили. Он во дворце как бы выходил из обыкновенного круга подданных и имел какую-то особенную сферу. Те, которых он приглашал в Грузино, где он бывал отменно гостеприимен, почитались счастливцами, особенно Провидением покровительствуемыми; люди, облеченные в первые государственные звания, поспешали туда с радостию новобрачных, несмотря ни на лета свои, ни на время года. Вот пример его обращения с вельможами. Однажды приехал он к князю Алексею Борисовичу Куракину[69], который был некогда генерал-прокурором и, следовательно, управлял всею Россиею, и сказал, что он желает играть в бостон с князем Лопухиным, бывшим тогда председателем Совета. Немедленно за сим последним посылают гонца, и восьмидесятилетний князь Лопухин, получа сие приглашение, оставляет гостей, находившихся в его доме, скачет к князю Куракину и садится играть с графом Аракчеевым. Чрез час сей последний говорит, что ему время спать, и, отдавши карты своему доктору, с ним всегда неразлучному, сам уезжает[70].
Иные хвалили его бескорыстие, но оно, по моему мнению, не было в нем добродетелью, а просто благоразумием, ибо, не имевши никакого родового имения, он получил по службе более двух тысяч душ, жил в казенном доме и пользовался казенным экипажем не только в городе, но даже и для частых поездок своих в Грузино, следовательно, чего же ему было более желать. Говорили также, что он нечестолюбив, основываясь на том, что он был один в России, который не принимал знаков отличия, но в подобном отказе я, напротив того, видел признак честолюбия, что он презирал ордена в такое время, когда все военные были ими без меры украшены и что для сходства их с Чупятовым недоставало им только мароккских лент и звезд[71]. Государь хотел пожаловать его при взятии Парижа в генерал-фельдмаршалы, но он решительно отказался от сего чина. Он также отправил обратно орден святого Андрея Первозванного, а оставил у себя только рескрипт на оный[72]. Уверяют, что сие им сделано было по той причине, что за Аустерлицкое сражение[73] ему хотелось получить Георгиевский крест[74], который тогда во множестве и без всякого разбора раздавали, но так как ему оного не было назначено, то он с тех пор обещался не принимать никаких знаков отличия, за исключением, однако же, портрета Государева. Сия самая высшая награда пожалована была в царствование Александра только воспитателю его князю Салтыкову, избавителю России князю Смоленскому[75] и графу Аракчееву, который и при сем случае оказал одну из странностей, нередко в его жизни встречающихся. Портрет сей прислан был ему, как и прочим, с бриллиантовыми украшениями, но он драгоценные камни возвратил назад, а оставил у себя только одно изображение монарха.
Впрочем, император давал ему такие награды, каковых ни один подданный не удостаивался получать. Старший полк пехоты, Ростовский, был назван по его имени[76], чему тогда не было примера; император в сад Грузина подарил чугунные ворота и туда же прислал яхту, совсем вооруженную и с великими издержками в Грузино перевезенную. Экипаж морской на сем судне содержим был на счет казны[77]. Знамена полка его имени поставлены были тоже в церковь Грузина, в которой граф Аракчеев воздвиг памятник императору Павлу с изваянием сего монарха, перед коим лежит распростертый воин, произносящий следующие слова: «Дух мой чист перед тобою и сердце право»[78]. У подножия монумента вырыта могила для графа Аракчеева[79]. Лестнее, чем все сии награды и подарки, была к нему беспредельная доверенность Александра, который его одного во все свое царствование в письмах своих называл «другом, верным своим другом». Однако же сей Государь, всеми обожаемый, не мог обратить к нему сердца подданных своих, которые исполнены были истинною ненавистью к сему временщику, хотя при могуществе его ему стоило бы так мало, чтобы заставить себя любить, между тем как крутым нравом своим и дерзостью своею он довел себя до того, что хотя на него и не смели роптать явно, но едва имя его произносилось в дружеской беседе, как оно было покрываемо поруганиями[80]. <…>
Через несколько дней после получения известия о кончине Государя общий голос всех тех, которых мне удавалось видеть, восстал против графа Аракчеева. Лишившись насильственною смертию за два месяца перед тем своей любовницы[81], он был сим происшествием столько огорчен, что сказался больным и не занимался делами, но потом, по внезапно случившейся перемене обстоятельств, он объявил в приказе, отданном им 1 декабря, о своем выздоровлении[82]. Толпа, или, лучше сказать, сотни, тысячи разного рода гражданских чиновников, подобно саранче наводняющих Россию, которые до того его трепетали, и те даже вдруг против него восстали. Это я имел случай видеть в маленьком городе, где я тогда жил, и сие обстоятельство привело мне на память басню об умирающем льве[83], которого в изнеможении его лягнул копытом даже — осел <…>.