Гнев Шумского скоро прошел. Вернувшись к себе в кабинет и обдумав все обстоятельства нового положения вещей, созданного теперь ловким похищением Пашуты, он невольно повеселел.
Как гора с плеч свалилась! За последнее время все было спутано. Все дело его рук после долгих усилий и большого терпения, казалось, готово было рухнуть. Теперь же все снова обстояло благополучно. Оставалось только примириться с баронессой. Но и это было маленькой подробностью в его плане. Собственно и примирение было не нужно.
«Разве вор, который лезет в чужой дом, – думал Шумский, – чтобы украсть, обязан быть в дружбе с тем, кого он обкрадывает. Совершенно лишнее».
Дело заключалось теперь лишь в том, чтобы баронесса поддалась обману и согласилась заменить свою любимицу новой горничной. И, конечно, эта горничная должна быть никто иная, как Авдотья.
– В этом вся сила и больше ни в чем, – решил Шумский. – Удастся мне пристроить мою дурафью мамку к Еве! И подписывайся с росчерком! Все сочинение будет готово и кончено!
Когда Васька принес барину ключ от чулана, в котором была заперта его сестра, то Шумский еще более повеселел и вспомнил, что он еще не поблагодарил Шваньского за громадную услугу, которую тот оказал своему барину-патрону.
– Ну что, Копчик, воет она?
– Нет-с, – бойко отозвался Копчик.
– Ничего не говорила?
– Ничего-с. Молчит, как есть истукан. Да она, Михаил Андреич, всегда была какая-то деревянная. Ее кнутом не проймешь, а уже словами где же! – с усмешкой и отчасти с озлоблением произнес молодой малый.
– Что же, тебе не жаль сестры-то, что ты эдак… – иевольно заметил Шумский.
– Чего мне ее жалеть-то, каналью эдакую. Истинно вы изволили ее ругать. Хуже канальи, хуже собаки. Из-за нее такая у нас неразбериха было вышла, что эдакой и не расхлебать. Вы ведь сами не видите, как истревожились, исхудали за это время. Вестимо, Авдотья Лукьяновна тоже не без греха. Чего-то такого, прямо скажу, наболванила, как вы изволите говорить. А все-таки, и та собака – не пользуйся глупостью людской. Я бы вот что, Михаил Андреич, вам предложил. Теперь Пашутка сидит, молчит, а коли будет она нас беспокоить, орать, что ли, примется или буянить в чулане, то позвольте мы с кучером ее здесь на конюшне успокоим. Ведь розги-то и в Петербурге можно купить, для этого незачем посылать в Грузино.
Шумский слушал, глядя в лицо малому, и думал: «Какие, однако, скоты, эти хамы крепостные. Ведь Пашутка искренно всегда любила своего братишку, а этот негодяй теперь сам же предлагает ее пороть. Добро бы я сделал это со злобы. Мне она нагадила. А ведь этому щенку она ничего, кроме добра, не сделала. Да. Уж именно крепостные люди – не люди, и, как сказывается, хамское отродье».
– Так позволите, Михаил Андреич, – выговорил снова Васька. – Мы с кучером, двое…
– Что?
– А наказать здесь. Я так слышал, вы желаете ее отправить в Грузино. Не стоит того. Я говорю, мы здесь ее уймем. Только, вестимо, лучше бы рано поутру, либо ночью. А то, будет если очень визжать на конюшне, соседи начнут опрашивать. Оно хотя беды нету, то и дело слыхать в Питере орут во дворах люди. А все бы лучше ночью, повадливее, без огласки.
– Эк ты разболтался, – невольно удивился Шумский. – Что у тебя на нее за зуд? Или она и тебя чем доехала?
– Меня? – выговорил вдруг Васька. – Она меня, подлая, так доехала, что я бы ей голову оторвал, не то, что кнутом. Вот что! Я ее тоже видеть не могу. Так бы ей косу и вытащил из головы вон.
– Чудно! – вслух подумал Шумский. – А чем она тебя доехала.
– Ну уж это, Михаил Андреич, позвольте лучше в другой раз. Да и дело-то оно для вас пустое. Мне-то оно обидно, а для вас совсем нестоющее внимания.
Васька вышел из горницы, но вернулся через несколько времени и доложил, что Иван Андреевич просит позволения прийти.
– Зови, зови. Еще бы.
Шумский встал, подошел к столу и, взяв 50 рублей, стал, улыбаясь, среди комнаты.
Шваньский, тихой походкой и немножко сгибаясь как всегда, вошел в кабинет и, притворив дверь, остановился почти у порога.
– Подойди. Что же? Молодец! Спасибо тебе. Я эдакой удачи и не ожидал. Ведь она тоже хитрая. Не знаю, как поддалась твоему Краюшкину. На вот тебе, – протянул он деньги.
Шваньский быстрым ястребиным взором глянул на кредитные билеты. Видеть он ничего не мог, но догадался, почуял нюхом, что сумма невелика.
– Как можно-с. Ни за что! Я не наемный! Какое? Я у вас в долгу, – выговорил он, отстраняя деньги.
– Пустое. Бери.
– Ни за какие тоись пряники. Как угодно, Михаил Андреич.
Шумский остановился и как бы что-то вспомнил.
– Тут пятьдесят, – выговорил он.
– Сколько бы там ни было. Я у вас в долгу…
Шумский совсем вспомнил. В чем дело, догадаться было нетрудно, так как подобное повторялось довольно часто.
– Ах ты жидовина эдакая! Да у меня теперь мало денег.
– Помилуйте, разве я…
– Ну ладно, – перебил Шумский, и, вернувшись к столу, он бросил пятьдесять рублей, потом полез в портфель, достал одну сотенную бумажку и двинулся снова к Шваньскому.
– Жидовина как есть. Ну да Бог с тобой. За это стоит.
– Да я, Михаил Андреич… ей Богу-с…
– Что? И этого мало? Ну шалишь, брат, бери. А то ни гроша.
– Если изволите приказывать, я ослушаться не могу, – ухмыльнулся Шваньский и, взяв ассигнацию, стал, ёжась и переминаясь на месте, вертеть ее в руках.
– Вот если позволите, – начал он. – Если уже дело пошло насчет денег, то, если позволите вам напомнить, что за самое за это питие я тогда свои отдал.
– Какое питие?
– Ну эта, стало быть, микстурка сонная, что я привез. Вы изволили на дорогу деньги давать, а за микстурку я свои сто рублей отдал.
– Ну нет, брат, это погоди. Будет ли еще толк от этого пития. Коли ничего не выйдет, я тебе ничего и не дам. А коли беда выйдет, я тебя изувечу. Вместо рублей кулаками буду подчивать. Да вот еще что. По сю пору не испробовал ведь ни на ком. А без этой пробы, я такого греха на душу не возьму, чтобы неведомую бурду над баронессой пробовать.
– Так позвольте мне представить кого. Что же время-то терять, – возразил Шваньский. – Я достану кой-кого для испробования. Вы будете спокойны, а я при деньгах. Прикажите.
– Вестимо. Да кого?
– Да уж я представлю. Только прикажите.
– Не знаю, – протянул Шумский, – не знаю. Это дело такое. Вся сила на ком пробовать. Ведь нельзя же на каком саженном солдате-мужике. Ему, черту, может, ничего не сделается, а девица молодая помереть может. Эдак нельзя. Надо пробовать на ком-либо совсем подходящем.
– Уж поручите мне, Михаил Андреич. Я самое подходящее создание представлю вам.
– Создание? – повторил Шумский, поднимая брови. – Ишь какие слова стал говорить. Сам-то ты, брат, тоже создание хорошенькое, нечего сказать. Кабы все божеское мироздание и все мирские создания были таковы, как ты, знаешь ли, что оставалось бы порядочным людям сделать? Не знаешь? Плюнуть на весь мир Божий, да и застрелиться.
– Да ведь я что же-с… Если я что худое делаю, так ведь я служу. Ради любви к вам на эдакое иду.
– Ах, скажите, пожалуйста, – пропищал тоненьким голоском Шумский. – Стало быть, на том свете-то, – заговорил он вдруг резко и громко, – за все я буду отвечать, а ты будешь только присутствовать. Нет, врешь брат. Когда мы попадем оба к чертям на сковороду, еще неизвестно, кому хуже будет. Я делаю гадости, да вот у меня вот тут, – показал Шумский себе на грудь, – тут вот, есть что-то, безименное, чего в тебе нет и никогда не бывало. Я гадость сделаю, пройду мимо, да начну оглядываться, и у меня на душе с бочкой-то меду много ложек дегтю. Таков я уродился. А ты младенцу горло за сто рублей перережешь и пойдешь в прискок, будто пряник купил, да съел; нет, брат, на том свете все сочтется. И что делал и что чувствовал. Ну, да ты, поди, не смекаешь даже, что я тебе тут нафилософствовал. О чем, бишь говорили-то? Да, о создании. Ну, чертово создание, займись! Когда найдешь кого подходящего, испробуем. Будет удача – денег дам и спасибо скажу, не подействует – ни гроша не дам. Подействует не в меру, так что твое создание ноги протянет, так я тебя изувечу. Что молчишь?
– Да ведь, Михаил Андреич… ведь изволите видеть… ведь я… ведь вы…
– То-то, ведь… ведь… Что ведь то?!
– Да ведь не я микстурку сочинял.
– Ах, не ты… Вот что? Знаю, что не ты, родименький. Знаю. Так и не смей за нее ручаться, не говори, как в тот раз, что такая, и сякая, и распрекрасная, и пользительная; только, видите ли, сладкий сон дает. Я ведь помню эти дурацкие слова. Сладкий сон! А как она такой сладкий сон задаст, что прочухавшись, человек не на этом, а на том свете очутится. Тогда что? Ну, да это все увидим… Ступай, разыскивай… создание-то свое.
– Да оно уж, почитай-с, есть. Я уже об этом озаботился, разыскал.
– Вот как. Откуда?
– А тут неподалеку мастерская, платья дамские делают.
– Ну так что же?
– Ну там, стало быть, у меня знакомая девица есть, Марфуша, годами и семнадцати нет, а из себя очень нежного здоровья. Я так рассудил, что коли же она да выдержит, проснется, как вы изволите говорить на этом свете, а не на том, то уж баронесса и подавно выкушает без всякого вредительства для здоровья.
– Молодец! Вот за это люблю. Сам распорядился, а мне сюрприз. Тащи сюда. Только где ее поместить. Надо ведь, подчивавши, мне ее видеть, как она будет почивать, да как дышать, да как проснется. Надо ведь все наблюсти. Может, тоже сразу как отведает, так окоченеет и придется через час за докторами гнать, или кровь пускать.
– Тогда вы ее у себя здесь и поместите на диванчике. Она ведь, не думайте… Она очень красивая…