XXXI

Наутро, однако, никто не приходил будить Шуйского. Когда он проснулся сам и взглянул на часы, было около полудня. Он готов был рассердиться, но тотчас же сообразил, что его ослушаться не посмели бы и, следовательно, девушка еще не просыпалась.

– Дрянь дело, – смутился Шумский. – Больше двенадцати часов спит.

Его смутило не столько то, что могло случиться со швейкой, сколько мысль, что может произойти от этого питья в ином случае. На его зычный крик тотчас появился в спальне Шваньский.

– Ну! – вымолвил офицер.

– Что прикажете?

– Да, дубина эдакая, что я могу приказать? Понятно, о чем спрашиваю. Что она?

– Не просыпалась. Шевелилась, а проснуться, не проснулась. Я не смел трогать, а полагаю, что если потормошить, проснется. Извольте посмотреть сами.

Шумский быстро поднялся, надел халат и вышел в гардеробную. Девушка лежала на боку, лицом к стене, и спокойно, ровно дышала.

– Буди, – вымолвил он, обращаясь к Шваньскому.

Шваньский начал тормошить девушку за руку и кликать. Она несколько раз глубоко вздохнула и, наконец, открыла глаза.

– Вставать пора, заспалась. Знаешь ли, который час? – говорил Шваньский. – Нешто эдак работают.

Девушка бессмысленно смотрела в лицо Шваньскому, как бы спросонья, потом, ничего не говоря, приподнялась, села, но тотчас же взялась за голову.

– Чего? Аль голова болит? – спросил Шваньский.

– Болит, – тихо произнесла Марфуша.

– Сильно? Стучит, что ли?

– Тяжела, – отозвалась девушка.

– Ну, ничего, пройдет. Вставай, да выйди прогуляться по двору. Больно уж заспалась. Вставай, что ли. Ведь уж двенадцать часов. Обедать людям пора, а ты спишь.

– Двенадцать! – воскликнула, оживясь, Марфуша. – О Господи!

И это простое обстоятельство, по-видимому, всего сильнее подействовало на девушку, которая, быть может, в первый раз в жизни проснулась в такой час. Она поднялась на ноги, хотела шагнуть, но покачнулась. Шваньский поддержал ее. Шумский приблизился тоже и выговорил:

– Аль на ногах не стоишь?

Марфуша взглянула на молодого человека, которого сначала не заметила, и тотчас же смутилась.

– Говори, – вымолвил Шваньский. – Ноги, что ли, слабы?

– Да. Чудно. Отлежала, что ли. Совсем, как чужие!..

– Ну, это пройдет.

– Чудно. Никогда эдакого со мной не бывало.

– Выйди во двор, живо все пройдет. На вот, надевай.

Шваньский живо надел на Марфушу лежавший поблизости салопчик ее, накинул ей платок на голову и повел к входной двери. Девушка шла неровной походкой, слегка как бы пошатываясь. Шваньский бережно свел ее по лесенке и, выведя на воздух, продолжал поддерживать. Но через минуту Марфуша уже твердо и свободно стояла на ногах и с наслаждением вдыхала свежий воздух.

– Что? – спросил Шваньский.

– Ничего. Эдак лучше. Угорела я у вас.

– Вот! Вот! Именно и есть! – воскликнул Шваньский. – Все угорели, а ты пуще всех.

– Ничего, пройдет, – отозвалась Марфуша. – Я раз не так-то угорела, сутки без памяти была. А это что! Вот уж теперь совсем хорошо.

И Марфуша вдруг задумалась. На два или на три вопроса, предложенных Шваньским, она не отвечала ни слова и, наконец, он тронул ее за руку.

– О чем задумалась-то?

– Да так. Не знаю. Так. Чудно. Ничего что-то не помню.

– Чего не помнишь?

– Да ничего не помню. Помню, после шитья пила чай у барина; про сливки он все говорил… А как я пришла и легла, ну вот ничего не помню, точно как отшибло память.

– Ну, это пустое, не стоит и вспоминать. Угорела и шабаш. Тошнит, что ли?

– Нету.

– Голова-то болит?

– Ничего.

– А ноги? Стоят твердо? Ходить можешь?

– Могу.

– Ну, вот и погуляй по двору, а потом приходи в дом.

Шваньский довольный, почти сияющий, вернулся в квартиру и нашел Шумского внимательно осматривающим чуланную дверь и замок.

– Не понимаю, – сказал он при виде Шваньского, – совсем не понимаю. Эдакий замчище отодрать ножом совсем невозможно. Тут дело нечисто. Говори правду, кроме ножа, ты ей ничего не давал?

– Ей-Богу, ничего-с. Что же мне лгать. Да что же я за дурак такой. Я и столового ножа-то не хотел давать.

– Черт ее знает! Проклятая девка, – злобно произнес Шумский. – Что теперь будет, и ума не приложу. А Авдотья не идет. Не могли же ее заарестовать там. Ей первое дело уходить, если Пашутка опять явилась к барону.

– А я, Михаил Андреич, все-таки свое вам докладываю, не пойдет она туда. Просто убежала, и в городе где скрываться будет и мешать вам не станет.

Шумский не ответил ничего и прошел к себе. Шваньский молча последовал за ним и, очевидно, собирался начать разговор о чем-то особенном, так как он улыбался своей обезьяньей улыбкой, «во всю рожу», по выражению Шумского.

– Михаил Андреич, позвольте вам доложить, – начал Шваньский, – о таковом моем намерении, которое вас может очень удивить. Но вы меня не осудите, дело благое, хорошее.

– Ну, какое такое дело?

– А насчет именно вот этой девицы-швеи. Насчет этого, как вы изволили ее обозвать, создания.

– Ну, – нетерпеливо отозвался Шумский.

– Вот я и хочу вам доложить, что Марфуша эта девушка тихая, кроткая, доброты бесконечной, характера совсем овечьего, – тонким и ласковым голосом начал Шваньский.

– Глупа, как пень, остолоп с головы до пят, – тем же голосом продолжал Шумский, как бы подделываясь. – Ну дальше-то что же? – прибавил он.

– Вот я все, Михаил Андреич, обсудив, и решился на благое дело.

– Жениться, что ли на ней? – усмехнулся Шумский.

– А хоть бы и так.

Шумский громко расхохотался и, наконец, вымолвил:

– Ах, ты дура, дура! Право, дура!

– Почему же-с?

– Почему? Ну, это, брат, в три дня не расскажешь. Во всяком случае…

И Шумский, глядевший в это время в окно на улицу, вскрикнул так, как если бы его ударили ножом. Шваньский вздрогнул от этого крика и остолбенел.

– Авдотья! Авдотья! – прокричал Шумский, бросившись к окну.

Действительно, к крыльцу дома подъехала на извозчике его мамка.

– Ну, вот! Где Пашута? – грозно обернулся Шумский, подставляя кулак к самому лицу своего Лепорелло. – Где Пашута? В городе?! скотина эдакая? Иди, беги, тащи ее сюда. Она, черт, целый час расплачиваться будет с извозчиком. Тащи!

Но последнее слово Шумский уже крикнул вдогонку, так как Шваньский рысью пустился к парадной двери. Шумский стоял в халате в дверях гостиной и, понурив голову, тихо шептал себе под нос:

– Все пропало! Прибежала Пашута, все рассказала, а эту прогнали…

Но в то же мгновенье Шваньский опрометью вбежал из передней в гостиную и воскликнул:

– А вот нет же. Не было ее там. Не приходила туда. Авдотья к вам сама явилась.

Шумский встрепенулся.

– Она не приходила! Не была! – кричал Шваньский, чуть не прыгая от радости. – А коли за всю ночь не пришла и до сих пор ее не было, то и не будет, по-моему. Побежала просто куда в город, а не к барону.

При виде Авдотьи, тихо шагающей из передней, Шумский вскрикнул:

– Да иди же! Иди! Что у тебя ноги-то отнялись, что ли?

И он тотчас же закидал женщину вопросами. Она об Пашуте ничего не знала и только широко раскрывала глаза.

– Да нешто она у вас ушла? – выговорила, наконец, Авдотья. – Каким же это способом? Как же это вы не доглядели?

– Ну, ладно, – махнул рукой Шумский. – Ты тут будешь еще других учить. Иди, рассказывай.

И приведя Авдотью к себе в спальню, Шумский начал подробно расспрашивать мамку обо всем, что есть нового. Вести были самые лучшие. Баронесса очень жалела свою любимицу, но вполне верила во все и ожидала возвращения Пашуты через два или три дня. Авдотью она согласилась оставить тотчас же, обращалась к ней ласково и, вообще, ничего не подозревала.

– Ну, слава Богу! – несколько раз повторил Шумский и, произнеся эти слова в десятый раз, прибавил:

– Тьфу, прости Господи! И я тоже, как Шваньский, за всякую гадость славословлю Творца Небесного.

И Шумский расхохотался.

– Ну, Дотюшка, теперь коли все обстоит благополучно, то принимайся за главное дело, для которого я тебя из Грузина выписал. Время терять нечего. Вот тебе прежде всего пузырек, береги его, яко зеницу ока. Помни одно, что эта скляница с бурдецой сто рублей стоит.

– О-ох! – вздохнула Авдотья.

– То-то, ох! Тебе это главное. Оттого я и говорю. Есть ли у тебя красный платок, хоть маленький, что ли?

– Нету, родной мой. Откуда же ему быть?!.

– Ну, сейчас купить пошлю. Ну, слушай, теперь.

– Вот что, родной мой, – перебила Авдотья. – У меня с утра маковой росинки во рту не было. Позволь мне чаю напиться. Я живо, в одну минуту, а там и рассказывай.

– Ну, ладно.

Шумский отпустил мамку и совершенно довольный, насвистывая какую-то цыганскую песню, начал шагать из угла в угол. Через несколько времени он вышел в коридор и увидал вдали за чайным столом три весело беседовавших фигуры – мамку, Шваньского и швейку.

– Жених с невестой, – выговорил Шумский и рассмеялся. – Эка дура! Во всем-то Питере лучше не разыскал, – прибавил он, глядя издали на Марфушу.

Но затем, помолчав с минуту и пристальнее приглядевшись к девушке, он задумался.

– Нет, – произнес он, – я вру, а не он врет. Издали она еще пуще смахивает на Еву. Только волосы обыкновенные, белокурые, а будь они светлее, совсем бы на нее смахивала. Вестимо вдурне. Так если Ева для меня пара, то Марфуша для Шваньского и совсем пара. Даже, пожалуй, Шваньский ей не пара. Стало, Иван Андреич мой, – губа не дура. А что швея она, так ведь и он не генерал-фельдмаршал.

Шумский вернулся к себе, оделся в мундир и, выйдя в кабинет, крикнул Копчика.

«Тьфу забыл, что заперт, – подумал он. – Но за что же я его посадил? Ведь все-таки же виноват Шваньский. А, может, и он. Дело нечисто. А выпустить все-таки надо, без него как без рук. Все в квартире вверх дном станет».

Шумский вышел снова в коридор, кликнул своего Лепорелло и приказал немедленно выпустить заключенного. Через минуту Васька, смущенный, появился на глаза барина. Он, очевидно, ожидал побоев. Лакей испуганно и робко переступил порог, готовый каждую минуту броситься на колени и, по-видимому, то, что он намеревался сказать, было уже у него приготовлено заранее.

– Слушай ты. Если ты тут ни при чем, ничего не будет тебе, но мне сдается, дело нечисто, замок не ножом оторван.

– Помилуйте, Михаил Андреич, – начал Копчик слезливым голосом. – Верьте Богу, что я…

– Молчи. Я не из тех, что верят всему, что с языка сбросит всякий болтун. Язык без костей. Я знаю не то, что мне говорят, а знаю то, что знаю. Если это дело твоих рук, то оно окажется после. И когда окажется, быть тебе в Сибири. И это еще слава Богу. А то похуже приключится. Быть тебе запоротым насмерть в конюшне грузинской. Ну, пошел и покуда делай свое дело. Зови сюда Авдотью.

Через минуту женщина несколько более в духе, так как успела выпить несколько чашек чаю, который она обожала, явилась к своему питомцу.

– Ну, садись, Дотюшка, и слушай в оба. Самая теперь суть пошла у нас, самое что ни на есть светопреставление начинается.

– Ох, типун вам! Что это ты, родной мой, – перекрестилась Авдотья.

– Ну, ладно. Слушай.

– Грех эдакие шутки шутить.

– Слушай, тебе говорят, – перебил Шумский серьезнее.

Собравшись с мыслями, молодой человек подробнее, чем когда-либо, повторил три раза подряд то, что должна была мамка сделать в тот же вечер. По мере того, как он говорил, доброе расположение духа мамки исчезло. Она снова понурилась и снова лицо ее было печально и тревожно.

– Ну, пугайся сколько хочешь, – прибавил Шумский. – Это твое дело. А все-таки все, как я приказываю, должно быть сделано ныне ввечеру. А что из сего светопреставления выйдет, это не твоя забота. В сотый раз тебе говорю, я в ответе, а не ты. Ты была здесь, и нету. Что ни случись, уедешь в Грузино, и никакими собаками там тебя никто не достанет. Настасья Федоровна не выдаст. Да и кто посмеет хвататься за человека графа Аракчеева. Да и мне-то, что ни случись, ничего не будет. Неужто ты по сю пору не понимаешь, что мы с тобой, чего ни захотим, то все в столице и сделаем. Хоть народ вот станем грабить на Невском проспекте, и нам никто ничего не сделает. Пойми ты, что я сын царского друга, графа Аракчеева. Значу в Питере больше, чем он сам. Он ради срама дрянного дела не затеет, а я все могу и никто тронуть меня не смеет. Мало ли, какие я тут фокусы проделывал, еще когда был в Пажеском корпусе. Все с рук сходило. Теперь говори, поняла ли ты, что тебе делать.

– Вестимо, поняла, – глухо отозвалась Авдотья.

– Говори, главная в чем суть? Повтори.

– Что же повторять-то?

– Повтори, тебе говорят.

– Ну, значит, дать испить этих сливочек в чаю или в питье каком вечернем.

– Предпочтительно – в чаю, помни это. Не захочет чаю, отложи до другого дня. А затянется дело, тогда уж в питье.

– Понятно, знаю.

– Ну, потом? Повтори.

– Ну, красный платок, стало быть, на окошко повесить, как заснет, и дверь из дома во двор оставить незапертую.

– Ну, вот умница! – усмехнулся Шумский. – Не забудь ничего и не перепутай. А теперь собирайся…

Авдотья поднялась, но при этом вздохнула глубоко.

– Что из всего этого будет вам? – пробурчала она вдруг.

– Сегодня же ввечеру, т. е. около полуночи, я наведаюсь, – произнес Шумский, как бы не слыхав слов мамки.

– Беда из всего этого будет! Твоя погибель, – сказала Авдотья.

– Ну, это не твоя забота. Ты не рассуждай, а действуй! – резко и грубо отозвался Шумский. – Твоих советов мне не надо. И не твое это дело. Ты за себя боишься… не финти!..

– За вас… а не за себя. Бог с вами!..

– Ну, вот что, Авдотья, – медленно вымолвил Шумский. – Будет тебе, положим, хоть распросибирь, хоть распрокаторга и распродьявольщина всякая, хоть подохнуть тебе придется через день после содеянного… а все-таки ты все по моему приказу исполнишь.

Слова эти были произнесены таким голосом, что мамка, привыкшая все слышать от своего питомца за двадцать пять лет, все-таки невольно почувствовала теперь в его голосе грубое оскорбление. В звуке его голоса и равно в каждом слове звучало насилие. Шумский пристально взглянул на женщину, прошелся по комнате и затем, остановясь перед своей мамкой, выговорил мягче:

– Я тебя заставить, собственно говоря, не могу насильно. Хочешь ты это сделать, сделай, не хочешь, не делай. Но вот тебе крест, – Шумский перекрестился, – что если ты не сделаешь этого нынче ввечеру или завтра ввечеру, как будет удобно по обстоятельствам, то знай… Я тебя позову сюда, притворю вот эту дверь и тут же на твоих глазах прострелю себе башку из этого вот пистолета. В этом даю тебе священную клятву перед Господом Богом.

– Ах, что ты, что ты! – завопила вдруг Авдотья и замахала руками.

– Будь я проклят на том и на этом свете, если я не застрелюсь перед тобой. Ты дура баба. Ты не понимаешь, что когда человек влюбится в девушку, как я, в первый раз от роду, то ему или добиться своего, или не жить.

– Господи помилуй, да разве инако нельзя! – воскликнула Авдотья. – Так женись на ней!

– Жениться! Нет, мамушка, дудки. Я не сделаю того, что всякий дурак умеет сделать. Ну, а теперь нам с тобой толковать не о чем больше. Сейчас принесут красный платок, бери его и марш восвояси служить и услуживать верой и правдой и баронессе, и мне. Прощай. В добрый час! Ввечеру часов в одиннадцать или около полуночи я буду у дома. Коли нет платка на окошке – вернусь. Коли есть платок – в дом шагну.

Авдотья тихо пошла из горницы, держа пузырек с жидкостью.

– Помни. Дай меньше половины, – весело прибавил Шумский ей вслед, – а остальное сохрани, как зеницу ока. На другой раз может пригодиться.

И, оставшись один, он подумал:

«Не люби меня эта дурафья, ничего бы не поделать с ней. Беда – бабы!..»

Загрузка...