Весна в Вене: «Деревья в Пратере снова цветут» и так далее. Я сотни раз видел весну, но никогда не видел такую, лишенную всяческих надежд весну памятного тысяча девятьсот восемнадцатого года. В начале этого года мы оказались в странной ситуации посреди приведенных в боевую готовность Центральных держав: как единственные обитатели дворца, приговоренные к голодной смерти среди позолоты, парчи и бархатных штор. На бумаге позиция Австрии никогда не была благоприятнее: Сербия раздавлена; Россия рухнула под натиском революции; Италия прошлой осенью выбита из войны событиями при Капоретто. Повсюду на завоеванной земле стояла австро-венгерская армия. В это же время на Западном фронте наши немецкие союзники гнали истощенные британские и французские войска обратно к Амьену. По-прежнему казалось возможным, что мы можем выиграть до прибытия американцев.
Однако в действительности все обратилось в прах и тлен, потому что в том холодном, ветреном апреле 1918 года мы находились в отчаянном положении: города и поселки Австрии были на грани голода. Повсюду голод, холод и нищета охватили улицы: ни угля, ни газа, ни электричества, всего несколько поездов, ни трамваев, ни автобусов, ни мяса, ни молока и едва хватало суррогатного хлеба и гнилой картошки, чтобы поддерживать жизнь людей. Повсюду слышался сухой туберкулезный кашель и тоскливый стук деревянных башмаков по грязным тротуарам; пахло ацетиленовыми лампами, бурым углем и сигаретами из листьев щавеля; и везде бледные, измученные лица людей, полных желания покончить со всем этим - положить конец войне, которая истребляет их мир подобно безумной мясорубке.
Денежный курс вышел из-под контроля; а наша многочисленная, почтенная Габсбургская бюрократия была на последней стадии старческого слабоумия, более не в состоянии ни поддерживать фронт, ни управлять даже самым элементарным продовольственным снабжением в тылу. Почти так же плохо всё складывалось и в Германии, но, по крайней мере, там еще сохранялись дисциплина и надежда на победу. В Австрии людям открылась, наконец, страшная правда: что бы ни случилось сейчас, наша страна погибнет. Если мы проиграем, союзники сокрушат монархию, а если выиграем, то нас поглотит Великая Германия, которая уже простиралась от Зеебрюгге до Багдада.
Январь принес волну забастовок, поскольку опять сократили хлебный паек. Потом в начале февраля взбунтовались моряки в Каттаро, они больше не могли выносить скуку и отвратительное питание на борту своих стальных тюрем, стоящих на якоре в заливе Теодо. Тем не менее, как ни странно, общее настроение мрачной безысходности крайне медленно просачивалось на передовую. В замороженных траншеях Альп и на артиллерийских позициях в болотах Венето оборванная, голодная и не обеспеченная боеприпасами, наша большая и пестрая армия почему-то еще держалась.
И мы, моряки-подводники, еще выходили в море, подвергаясь опасности нарваться на мины и глубинные бомбы ради умирающей империи. Но несмотря на это, наша задача весной 1918 года не стала легче, потому что, в конце концов, союзники стали конвоировать все торговые суда. Это может показаться не особо важным, но, уверяю вас как очевидец, что это стало сокрушительным ударом по атакам подводного флота; поразительно, что англичанам не пришло в голову такое очевидное решение раньше. Прежде нам следовало лишь пройти через пролив Отранто - отнюдь не сложная задача, а затем проложить путь в центральную часть Средиземного моря. Потом выбрать судоходные маршруты: из Мальты в Салоники, из Порт-Саида в Салоники или самый многообещающий из всех - Гибралтар-Суэц. Далее оставалось лишь ходить зигзагами, пока не заметим дым, который в девяти случаях из десяти являлся признаком безоружного, ни о чем не подозревающего торгового судна без сопровождения.
Конвои сильно усложнили нам жизнь. Мы видели море только в радиусе двенадцати миль, и вероятность заметить конвой была не намного выше, чем увидеть одиночное судно. Неделями мы бесплодно бороздили пустое море. Если же всё-таки встречали конвой и выходили на позицию атаки, её результаты обычно оценивались от неутешительного до пугающего. Мы не могли подняться на поверхность и воспользоваться пушкой, лишь выпустить две торпеды и только, поскольку к тому времени, пока мы перезаряжали аппараты, конвой проносился мимо. Второго шанса атаковать не выпадало: в любом случае, едва заметив следы торпеды, корабли эскорта набрасывались на нас как стервятники на добычу.
Привычным делом стало, что нас часами забрасывали глубинными бомбами. Даже страшно было смотреть в перископ: плотная стена торговых судов камуфляжной окраски - по три в ряд, как армия гнева Господнего, с эсминцами и снующими туда-сюда сторожевыми кораблями на флангах.
Кроме того, теперь приходилось считаться и с наличием радиопередатчиков. Если в 1916-м ими оснащались лишь немногие торговые суда, то сейчас, похоже, передатчики стояли на всех, и не какое-то коротковолновое старьё, а настоящие радиотелефоны. Так что, как только нас замечали с одного корабля, эфир тут же наполнялся сообщениями — мы называли их «Hallo-Meldungen» — с указанием нашего местоположения и предупреждением всем остальным держаться подальше. Каждую ночь мы угрюмо сидели перед радиоприёмником, слушая голоса ливерпульцев, шотландцев и кокни, обменивающихся последними данными о местоположении «этой проклятой фрицевской подлодки».
В январе U26 потопила большой грузовой пароход, приблизительно шесть тысяч тонн, который отбился от конвоя к северу от Дерны. В феврале мы торпедировали нефтяной танкер в конвое к югу от Крита; потом в марте подбили пароход приблизительно в две тысячи тонн водоизмещением к востоку от Мальты — снова отставший от конвоя. Ни в одном из этих случаев мы даже не могли надолго остаться и убедиться, что они потонули.
Всё это само по себе выглядело весьма удручающе, но когда, вернувшись в Каттаро, мы сравнивали отчёты — свои и наших германских союзников — то видели, что даже им, на гораздо более крупных и быстрых подлодках, становилось всё труднее топить корабли. Никто особенно не рассуждал на эту тему, но незаметно и постепенно начинало закрадываться подозрение, что мы проиграли войну. Газеты твердили, что Британия и Франция находятся на грани краха, что действия подлодок перекрыли пути снабжения из Америки. Но наши глаза говорили иное — каждый раз, когда мы топили судно, мои матросы ныряли в воду, спасая американский бекон и мешки с канадской мукой, чтобы потом разделить их и отправить домой, голодающим семьям. Казалось, стоило нам затопить одно судно, его место тут же занимали два других.
Блокада и бесконечный дефицит — а скорее полное отсутствие чего бы то ни было — не только сделали жизнь голодной и несчастной, они даже стали влиять на нашу боеспособность. Провода в рации делались из алюминиевой обмотки в прорезиненной бумаге, а изолировались они фарфоровыми кнопками; клапаны, которые когда-то делали из меди, теперь отливали из ужасного сероватого сплава, во влажном, пропитанном солью воздухе он вскоре покрылся белым налетом, а затем становился до того хрупким, что внезапно ломался в руках оператора; резиновые уплотнения заменили липким черным составом под названием «военная резина», сделанным из мешковины, пропитанной смолой и ещё бог знает какой дрянью.
Уплотнение люка боевой рубки заменили таким суррогатом непосредственно перед тем, как мы отправились в рейд в середине марта 1918-го. Меня это не радовало; и ещё меньше обрадовало, когда при возвращении через пролив Отранто мы всплыли и, открыв люк, обнаружили, что уплотнение прилипло к нему и разорвалось пополам. Лодка лишилась водонепроницаемости, мы больше не могли погружаться. Результатом стало непрекращающееся сражение большую часть ночи, поскольку U26 шла через проливы в надводном положении. Около трех часов ночи мы с расстояния около восьмисот метров вступили в перестрелку с двумя паровыми траулерами. Ситуация на грани - снаряды рвались прямо над нами, когда мы пытались проскочить мимо.
Григорович провернул крутил колесо горизонтальной наводки нашей Шкоды, когда один из траулеров сблизился с нами. Заряжающий затолкнул снаряд и захлопнул замок. Траулер выстрелил, подняв на воде фонтан брызг. Наше орудие взревело и подпрыгнуло, а когда дым рассеялся, я увидел, что мы, должно быть, попали в склад сигнальных ракет, потому что траулер отходил от нас с ярким заревом на полубакe, повсюду взлетали ракеты и сверкали вспышки, а наш пулеметчик поливал противника огнем.
Я помню крики «молодцы!» команде стрелков, а потом на удивление приятное ощущение, когда меня сбило с ног, и ночь раскрасилась сиянием фейерверка, совершенно затмившего пламя на борту траулера. Шум был скорее похож на шипение газовой горелки. Несколько минут спустя меня извлекли из-под обломков боевой рубки. Одежда превратилась в лохмотья, оказалась повреждена барабанная перепонка, а в остальном я остался цел и невредим. Штойерквартирмейстеру Пацаку, стоящему за моей спиной, не так повезло: он вылетел за борт и погиб.
Мы прошли через проливы к тому месту, куда мог прибыть аэроплан прикрытия из Дураццо, но боевая рубка U26 была уничтожена. Я провел неделю в плавучем госпитале, после чего получил двухнедельный отпуск на время ремонта лодки в Поле. Железные дороги двуединой монархии находились теперь в таком состоянии, что не могло быть и речи о поездке в Польшу, к Елизавете и нашему сыну. Меня вызвали в Военное министерство, так что Елизавета договорилась оставить ребенка на попечении моих кузенов и приехала в Вену, чтобы побыть со мной в квартире тети Алексии.
«Es gibt nur ein Kaiserstadt, es gibt nur ein Wien» пели раньше в пивных, еще в довоенные времена, казалось, в предыдущей жизни - «Есть только один имперский город, есть только одна Вена». Вена в начале 1918 года стала городом, который пугающе отличался от элегантной, шумной столицы четырехлетней давности. Разница не была очевидной на первый взгляд: по-прежнему цвели деревья в Пратере; давали концерты в опере и в зале Венской музыкальной ассоциации; люди читали газеты в кофейнях.
Но все же это был картонный фасад, и при этом из тонкого картона - голод и отчаяние скрывались за каждым углом. Не вздутые от голода животы и похожие на скелеты фигуры, как в Африке: при первом взгляде люди выглядели вполне прилично. Но если приглядеться внимательней, это была одутловатая, серо-белая отечность истощения и безнадежности, от нескольких лет скудного и дрянного питания. Люди волочили ноги при ходьбе. Даже в самый теплый день они дрожали от холода. Старые и больные шли пошатываясь и падали замертво на улице от сердечной недостаточности. Дети с серыми лицами были слишком вялыми, чтобы играть, их кости стали хрупкими от недостатка витаминов. На утомленных лицах читалась невысказанная мольба: «Когда же все закончится?».
Мы с Елизаветой поехали в «Театер ан дер Вин» в Шестом округе Вены, послушать оперетту Легара «Там, где жаворонок поет» — Тотенхейн и Луиза Картуш, если мне не изменяет память. Спектакль был дневной, потому что общественный транспорт больше не работал и не осталось газа для вечернего освещения ухабистых улиц. Представление больше походило на заупокойную мессу, чем на оперетту, ее играли при свете ацетиленовых ламп в холодном, полупустом здании перед солдатами с итальянского фронта в увольнительной — многие из них, несомненно, смотрели последний спектакль в своей жизни.
Мы сидели, кутаясь в пальто, скорее опечаленные непреклонным, отчаянным весельем исполнителей. После спектакля мы молча шли домой по грязным серым улицам, засыпанным осыпающейся штукатуркой. На Мариахильферштрассе мы остановились посмотреть на закопченные витрины: либо пустые, либо со все более ужасающе очевидной наготой, демонстрирующие зубной порошок или нескольких предметов одежды из целлюлозы. Мимо проползла пара фиакров, запряженных настолько отощавшими клячами, что удивительно, как они держались на ногах, не говоря уже о том, чтобы везти пассажиров. С урчанием проехали армейские машины на шинах из пеньки. Все это глубоко удручало.
В тот вечер мы с Елизаветой разговаривали в постели.
— Отто, мы должны уехать отсюда.
— Понимаю, в Вене сейчас ужасно. Но война ведь когда-нибудь закончится. Конечно же, это не может продолжаться вечно. Через какое-то время все вернется в нормальное состояние.
— Откуда тебе знать, что это ненормально? Нет, Отто, не только из Вены: я имею в виду из Австрии - даже из Европы, как только закончится война. Нашего мира уже нет, он не просто мертв, он полностью сгнил. Не знаю, что будет после него, но наверняка нечто жуткое, и люди даже этот старый мир будут вспоминать как вполне приемлемый. Нет, любимый — нужно уезжать отсюда: в Америку, Канаду, да хоть в Бразилию.
— Лизерль, я люблю тебя, но иногда мне кажется, что ты сумасшедшая. Я кадровый морской офицер дома Габсбургов: у меня нет выбора.
— Тогда, вероятно, мы, сумасшедшие женщины, иногда видим всё более ясно, чем кадровые морские офицеры. Почему бы нам не эмигрировать? Ты умный и хорошо знаешь английский язык, а я говорю по-французски и по-итальянски. Ты всегда можешь стать инженером, а я могу выучиться на врача. В мире есть и другие места кроме этого.
— Ты настолько же сумасшедшая, насколько прекрасная. Какая жизнь ждет нас и малыша вдали от Австрии?
— А какая жизнь ждет нас в Австрии? Если сказать точнее, выживет ли Австрия через год?
На следующий день я должен был предстать в морском департаменте австро-венгерского Военного министерства, в своем лучшем мундире с черно-желтой портупеей. Но до этого мне пришлось выполнить другое поручение: посетить квартиру в 16-м округе и выразить соболезнования от товарищей вдове штойерквартирмайстера Алоиса Пацака. Пацак был резервистом 1885 года рождения и работал литейщиком в железнодорожных мастерских Вестбана. Он жил в однокомнатной квартире на Сольфериногассе 27, в одном из тех огромных, мрачных многоквартирных жилых кварталов, построенных в венских пригородах в начале века.
Я часто думаю, что было бы неплохо показать апологетам «старой доброй Вены», большинство из которых, вероятно, не подбирались к ней ближе Лонг-Айленда, один из мрачных бараков для рабочего класса того периода, когда Вена ассоциировалась с туберкулезом, как Рим с католической церковью, а ее трущобы были подобны таким же в Глазго и Неаполе. Конечно, Сольфериногассе прекрасно подошел бы для этой цели: типичный «Durchaus», в котором похожий на туннель проход вел с улицы в один вонючий двор за другим.
Когда я приблизился к входу в туннель, то заметил толпу на углу. Отъезжающий крытый фургон задел колесом гранитную тумбу на углу, и груз выпал на улицу. Это были гробы. Один из них раскрылся, и тонкая, белая как воск рука безвольно свесилась на булыжную мостовую. Как я понял, причиной происшествия стала внезапная смерть лошади, для которой небольшой подъем оказался непосильным. Животное лежало на тротуаре, и тонкий ручеек крови и пены сочился изо рта в сточную канаву. Возница был из муниципалитета.
— Каждый день забираю груз на этой улице, — сообщил он мне. — Мрут как мухи, особенно старики. Обычно — никаких гробов или хотя бы саванов, из-за войны. Мы везем их на кладбище в ящиках, там опрокидываем и возвращаемся за следующей партией.
— Ужасно, — ответил я.
— Да, это правда ужасно, и лучше не станет, это уж точно. Говорят, что во Флорисдорфе начали умирать от нового типа лихорадки.
С этими ободряющими новостями, все еще звучащими у меня в ушах, я направился в туннель, чтобы найти соответствующий внутренний двор и лестницу. Неряшливые, худые дети уставились на меня с очевидной враждебностью. Пожилая женщина сделала громкое замечание одному насчёт герра адмирала, который оказал им честь своим визитом. Наконец я нашел темную лестницу, поднялся на третий этаж, потом по закопченному черному коридору подошел к квартире 329. Только при свете спички я сумел прочитать номер на двери. Я позвонил.
Изнутри раздался вялый голос: «Битте». Я вошел и оказался в обшарпанной комнате, куда проникал свет из единственного грязного окна. Из мебели наличествовали лишь кровать, два кресла, стол и плита. Жильцами оказались усталая, но сохранившая молодость в душе женщина неопределенного возраста и солдат в потертой серо-зеленой форме. Ребенок около пяти лет, явно больной, неподвижно лежал на кровати под залатанным одеялом. Комната пропахла вареной картошкой и страданиями. Женщина посмотрела на меня мутными глазами.
— Да, что вам угодно?
Я догадался по ее акценту, что она словачка.
— Фрау Пацак? Позвольте представиться, линиеншиффслейтенант Прохазка, капитан подводной лодки U26. Я пришел выразить вам соболезнования от себя и моего экипажа по поводу доблестной гибели вашего мужа в бою.
Я начал довольно уверенно, но ее немигающий, пустой взгляд лишил мои слова всякого смысла, как только я их произнес. Я, как и мы все, хотел сказать: Пацак ходил с нами в рейды в течение трех лет, и все его любили. Но мрачная комната и ее взгляд превратили все это в дежурные официальные фразы из «Армее Цайтунг».
— Спасибо, господин лейтенант, — ответила она, — но оставьте свои соболезнования, ведь военно-морской флот забрал моего мужа и оставил меня здесь с четырьмя детьми на пятьдесят крон в месяц.
— Да, — добавил солдат, — и попробуйте-ка прожить на такие деньги. Даже в 1914 году это были гроши, а сейчас и кошку не прокормишь. Если бы я не приглядывал за женой и детьми Алоиса, они бы уже все умерли, хотя, судя по состоянию малыша, в скором времени кормить придется на один рот меньше. — Он сплюнул. — Благодаря вам, офицерам, и вашей драгоценной войне.
— Где ваше подразделение, солдат, и почему вы не там?
Его ответ озадачил меня.
— Покорнейше сообщаю, что это не ваше дело, моряк: я не знаю, где мое подразделение, и мне плевать. Я три года пробыл в плену в России и вернулся домой лишь в феврале. Меня хотели послать на смерть в Италию, а я сказал им «прощайте и поцелуйте меня в задницу». Вот, взгляните. — Он протянул мне свою шинель. Она была из грубого, жёсткого материала, скорее напоминающего низкосортную мешковину. — Знаете, что это? Крапивное волокно. И посмотрите на пояс, который мне выдали — пропитанная бумага. Нет, до конца уже недолго осталось, если эти сволочи посылают нас умирать вот в этом. Я понял, будущее за Россией, и могу вам сказать, ждать осталось недолго, и кайзерам, генералам и лейтенантам придёт конец раз и навсегда. — Потом, видя мое возмущение, он улыбнулся. — О, не воспринимайте на свой счет. Алоис всегда писал, что вы хороший и заботитесь о людях. Но обстановка быстро меняется, и мой вам совет — избавьтесь от своей портупеи, если не хотите, чтобы вас на ней вздернули.
— Благодарю за совет, — ответил я, — но что помешает мне сейчас выйти и сообщить о вас как о дезертире?
Он с удивлением посмотрел на меня немигающими ярко-голубыми глазами. Вероятно, это брат Пацака, подумал я.
— Можете докладывать про меня самому императору, если хотите: меня никогда не поймают. Здесь сотни таких солдат, сбежавших с войны. Жандармерия не станет за нами гоняться. Вообще-то говорят, что по всей стране дезертиры собираются в банды, некоторые и с пулеметами, и воюют с полицией и военными, когда те приходят. Нет, герр лейтенант, очевидно, вы не дурак и должны понимать, что господская война заканчивается.
Я ушел, но перед этим пообещал фрау Пацак, что приложу все силы, чтобы она и ее дети получили помощь Фонда вдов и сирот эрцгерцогини Валери. Потом я прошел дворами обратно на улицу, едва увернувшись по пути от содержимого ночного горшка, выплеснутого из окна. Когда я добрался до Сольфериногассе, мёртвая лошадь уже исчезла. Остались только лужа крови и зарубки на булыжниках, а в сточной канаве валялся брошенный лошадиный хвост. Похоже, меньше чем за пятнадцать минут мертвое животное (кости, копыта, шкуру, кишки и все остальное) растащила по кускам и унесла толпа. Я слегка поежился и отправился в долгий путь в морской департамент Военного министерства на Золламтштрассе.
После четырех лет войны в храмах императорской и королевской бюрократии мало что изменилось. Остались те же самые швейцары, те же самые бесконечные, отзывающиеся эхом паркетные полы в коридорах и лестницы, те же самые приглушенные голоса и те же самые тележки, везущие гору официальных документов, перевязанных лентой соответствующего цвета: черно-желтой для австро-венгерских дел; красно-белой для императорско-королевской Австрии; красной-бело-зеленой для королевства Венгрия. Это был самодостаточный мир: безмятежный, строго упорядоченный, лежащий на расстоянии нескольких световых лет от траншей, подводных лодок и голодных жильцов Оттакринга. Меня опрашивал линиеншиффскапитан барон фон Манфредони-Форгакс: прекрасный экземпляр канцелярской военно-морской крысы. Речь шла о моем следующем назначении.
- Прохазка, вас, вероятно, удивляет, почему вы до сих пор линиеншиффслейтенант, когда еще в позапрошлом году при нормальном раскладе должны быть произведены в корветтенкапитаны?
Я признался, что задумывался об этом.
— Согласно воинскому уставу 13/85 MNV24b от 7 марта 1909 года для административных целей подводная лодка классифицируется как торпедный катер. Это означает, что ей не может командовать человек рангом выше линиеншиффслейтенанта. Сами понимаете, если мы вас повысим, то потеряем одного из лучших капитанов субмарин.
Я ответил, что понял.
— Однако всему приходит конец. Мы собираемся послать вас в один или два рейса на борту U26, пока не сможем найти другого командира, а затем вас повысят и отправят в новую тренировочную школу для подводников в Новиграде.
Я слегка удивился, что военно-морской флот организует школу подводников; ведь прежде обучению не уделялось много внимания, так с чего вдруг начинать теперь?
— Ах, мой дорогой Прохазка, мы намереваемся существенно расширить императорский и королевский флот подводных лодок за ближайшие три года. К 1921 году у нас на службе появится по крайней мере шестьдесят или даже семьдесят лодок вместо существующих двадцати — все самые современные. Морской технический комитет уверяет меня, что проекты, созданные профессором Питцингером и инженером Морном, превосходят подводные лодки, построенные в Германии. Во всяком случае, как вы понимаете, это означает существенное повышение наших требований для квалификации офицеров. Вот почему мы открываем школу в Новиграде и хотим сделать вас главным лектором по тактике подводных лодок.
Не могу не признать, эта новость была приятной. Тридцать два — достаточно солидный возраст для капитана субмарины, и я занимался этим странным ремеслом уже три года. Мои суждения были так же хороши, как и всегда, но реакция становилась немного медленнее, а нервное напряжение росло с каждым рейдом. Я оставался офицером дома Габсбургов, безоговорочно готовым следовать присяге до конца. Но у меня появилось чувство, что я выполнил свой долг и пора уступить место молодым.
Несмотря на это, грандиозный образ будущего подводного флота Австрии, нарисованный собеседником, казался безумным в сравнении с ужасными реалиями окружающего мира. Все сомнения по этому вопросу рассеялись вскоре после того, как я наткнулся на своего старого знакомого Тони Штрауслера. Он получил ранение в голову, отправившись в рейд на U19 из Сан-Джованни несколько месяцев назад и получил должность в морской департаменте, пока не поправится. Возможно, ранение в голову открыло ему глаза, но он был беспредельно честен со мной, когда мы пили настой сушеных листьев малины, выдаваемый за чай.
— Манфредони? Глупый старый пустозвон. Подумать только, шестьдесят новых подводных лодок! Знаешь, сколько стали ежемесячно производит Австрия? Я тебе скажу: меньше половины того, что мы производили в 1913-м. Некоторые эти подлодки начали строить в Фиуме в 1916-м, но они все еще не готовы к запуску. А если не дефицит стали, то не будет хватать рабочих рук или двигателей, батарей, труб и тысяч других вещей. Вчера я видел кое-какие документы. Одна из лодок на семьдесят процентов готова, но работы продлили на три месяца, потому что не смогли достать красное дерево для стульчаков в офицерских гальюнах. «Никакого понижения довоенных стандартов и никакого упрощения в документации», вот наш девиз — даже если это означает, что подводной лодки в итоге не будет. Помяни мое слово, если бы мы могли строить корабли из бумаги, Австрия управляла бы океанами.
Я вернулся в квартиру тетушки. На следующий день мне предстояло отправиться в Полу. Но вечер я собирался провести с Елизаветой. Рождение ребенка и все лишения войны ничуть не уменьшили ее любовного пыла, что всегда вызывало восхищенное удивление во мне, отнюдь не новичке в этих вопросах. Я вижу ее сейчас как будто вчера; как с неё соскользнула ночная рубашка, как стоя в бледном свете ацетиленовой лампы, она элегантно прогнулась и повернулась ко мне в профиль: ее маленькую, аккуратную грудь, тонкую талию и плавный изгиб бедер.
— Вот, — сказала она, — посмотри, как я следила за фигурой для тебя. Помни меня такой, когда уйдешь в море — и думай о том, как я жду твоего возвращения.
Да, я до сих пор помню ее такой. Сколько бы ей исполнилось? Сейчас - девяносто два, она стала бы почти такой же сморщенной и скрюченной, как я. Этого не должно было случиться. Но, по крайней мере, для меня она всегда останется такой, как тогда.
Потом наступило утро: платформа на Южном вокзале в сером утреннем свете и мучительное, полное слез расставание. Мне предстоит только один или два рейда, но кто знает? Возможно, уже одного окажется достаточно. Когда поезд с шипением отошел от платформы, Элизабет побежала вслед за ним.
— Прощай, мой милый, береги себя и возвращайся невредимым. Думай обо мне и о малыше... Я всегда буду тебя любить.
Поездка назад в Полу не стала приятной. Вагон был переполнен и ужасно обветшал из-за почти четырехлетней службы в составе воинских эшелонов. Окна разбиты; двери отсутствовали; даже части крыши отвалились, так что угольная сажа сыпалась на нас в каждом туннеле. Мы ехали через Грац, Марбург и Лайбах, а старые осевые буксы визжали, как тысяча поросят в предсмертной агонии. Единственным утешением для меня стало то, что в Граце на поезд сел фрегаттенлейтенант Месарош, он проводил там отпуск с очередной подругой, а в Дивакке к нашему поезду присоединили вагон с полевой кухней. Он принадлежал полевому артиллерийскому полку, направляющемуся в Полу, но повара любезно согласились приготовить гуляш для всех остальных, как только мы объединили свои пайки. Он состоял главным образом из картофеля и сушеной репы с отходами конины, но это было лучше, чем ничего.
Локомотив, прицепленный в Дивакке, находился в еще худшем состоянии, чем тот, что вез нас из Вены. Мы доехали до склона длиной километров десять, и дышащий на ладан двигатель просто встал на подъеме, как лошадь перед барьером. Всем пришлось выйти и топать пешком вдоль путей, пока поезд с мучительным хрипом взбирался наверх. Стояло великолепное весеннее утро, среди голого известняка выделялись ивы с сережками и усыпанный ярко-желтыми цветами дрок. В чистом лазерном небе лениво кружилась пара аэропланов. Рядом шел офицер австро-венгерских ВВС. Он остановился и пристально посмотрел вверх, заслонив глаза от солнца.
— Все в порядке, — сказал он, - это наши аэропланы.
Потом он подхватил свой багаж и снова стал взбираться по склону. Внезапно он остановился и опять посмотрел наверх.
— Быстро, всем в укрытие!
Мы нырнули в укрытие, и сначала один, а затем второй аэроплан спикировали с неба, как пара соколов. Повисла гнетущая тишина, потом они появились всего в нескольких метрах над вершиной холма и с ревом направились прямо на нас. Пули со свистом отскакивали от скал. Потом на вагоны с оглушительным взрывом упали две бомбы. Я мельком увидел ботинок с торчащей из него белой костью, он пролетел по дуге, а за ним развевалась как праздничный транспарант крага.
Потом аэропланы исчезли так же быстро, как и появились. Мы поднялись на ноги и пошли выяснять потери. Локомотив остался цел, хотя в нем зияли дырки от пуль. Также уцелели все вагоны кроме одного, они даже не выглядели более потрепанными, чем прежде. Но наши сердца екнули, когда оказалось, что снаряд попал в вагон с полевой кухней и ужином. От двух поваров не осталось почти ничего. Потом Белла Месарош позвал нас к полосе отчуждения, где лежали остатки полевой кухни.
Половина гуляша из одного котла вылилась. Мы выскребали ложками котлы и окрестные скалы, пока не похолодало. Думаю, это многое говорит о том состоянии, до которого нас довели четыре года войны. Потом мы ели остатки ужина, а в это время машинисты пытались снова привести поезд в движение. Офицер ВВС извинился и сказал, что это были бристольские истребители из британских подразделений, базирующихся под Венецией.
— Простите, ребята, но тут ничего не поделаешь. Теперь почти всё время так — их слишком много, а нас слишком мало.
— Выше нос, — сказал Месарош, — не забывайте про военную фортуну и всё такое. Одно то, что вы до сих пор живы, уже неплохо, так что...
Он замолчал и уставился в котелок со спасенным гуляшем, его лицо приобрело оттенок оконной замазки. Со дня на него смотрело глазное яблоко.
Я добрался до военного порта Полы и обнаружил, что ремонтные работы на U26 продвигаются теми же темпами, что муха, завязшая в меде. Материалы поступали с перебоями, и рабочие верфи ходили угрюмыми и чувствовали себя бесполезными. Ощущение усталости, близкого конца нависло над причалами и стапелями. В конце концов, пришлось насильно вербовать рабочих и солдат, которые подготовили лодку для спуска на воду, и мы отправились в Каттаро с полуторамесячным опозданием.
Когда мы прибыли в залив Бокке, то оказалось, что там дела обстоят не лучше. Дефицитом стало всё: не только еда, но и тысячи вещей, необходимых для функционирования субмарины. Не хватало дизельного топлива. Выдавали лишь по две торпеды на лодку. И они часто были с дефектом (как мы подозреваем) из-за преднамеренных забастовок на торпедных заводах Санкт-Пёльтена. Электролит для аккумуляторов, запчасти всех видов, даже дистиллированная вода стала едва доступной.
Выпуск одежды практически прекратился: главный источник недовольства на борту подводных лодок, где за двухнедельный рейд даже самая прочная одежда превращалась в грязные тряпки.
Наконец, когда из Полы прибыло судно снабжения, обнаружилось, что привезли пять тысяч шлемов от солнца, которые раньше никогда не выдавали в австро-венгерских кригсмарине, даже в мирное время. К июню наши немецкие союзники отказались от разваливающейся австрийской системы снабжения: они предприняли шаги, чтобы создать свою собственную, и оперативно зарезервировали все запасы дизельного топлива. В результате наши патрули теперь сводились к походам в Дураццо и обратно.
9 июня U26 получила полный боекомплект из четырех торпед и приказ выйти в море. Наш новый главнокомандующий, венгерский адмирал Хорти, собирался провести рейд на заграждения Отранто. Наша часть этой операции - залечь у Бриндизи и ждать, когда выйдут французы и итальянцы. Мы заняли позицию вечером десятого и прождали всю ночь в полной темноте. Когда на следующее утро мы собирались погрузиться, то получили радиограмму из Полы. Мы возвратились в порт: рейд отменили. Только по возвращении в Каттаро мы узнали, что накануне ночью, когда корабли направились на юг мимо острова Премуда, итальянский торпедный катер потопил мощный супердредноут «Святой Иштван». Для австро-венгерского надводного флота война на это фактически закончилась.
Однако для подводных она лодок продолжалась - так или иначе. Как мне помнится, июнь и июль выдались удивительно тихими: почти как летние маневры в мирное время, не считая воздушного налета итальянцев на Бокке. Большое наступление Австрии (на последнем издыхании) на Пьяве, ни к чему не привело, помимо еще двухсот тысяч в пирамиде черепов. Теперь повсюду установилось напряженное затишье, похожее не тишину в комнате больного, в промежутке между тем, когда он мечется в жару, и смертью. Но это очень мало для нас значило: намного меньше, чем ежедневные сражения за продовольствие, дизельное топливо и запчасти для поддержания на плаву лодки с командой. В конце июля Бела Месарош возвратился из отпуска.
— В поезде я встретил Галгоци, — сообщил он.
— Да, как он? — спросил я. — Слышал, что U13 налетела на мину в Каорле несколько недель назад. Надеюсь, он в порядке.
— Да, не вроде неплохо. Ему удалось поднять лодку на поверхность и посадить ее на мель непосредственно перед тем, как она затонула, подальше от наших морских границ. В общем, как только он вывел людей на палубу, чтобы отправить на берег, на них напал отряд своих же солдат.
— Что им было нужно, черт возьми?
— Еда. Они держали команду под прицелом, пока не перерыли шкафчики с провизией — обчистили лодку буквально за минуты.
— Боже правый. А он что?
— Когда тебе в голову целятся из винтовки Манлихера, мало что можно сделать. Он пригрозил трибуналом за попытку покушения на офицера и кражу государственного имущества, а ему ответили — пусть хоть самому чёрту жалуется. Сказали, что им уже две недели продовольствия не выдают, да и в предыдущие месяцы ненамного лучше кормили — иногда кусок сыра и немного изюма, иногда один хлеб, а иногда — только свежий воздух. Сказали, что половина их батальона уже дезертировала и живёт в лесу, на грибах и ягодах.
Когда U26 вышла 16 августа из Каттаро, фрегаттенлейтенанта Месароша с нами не было. В Европе свирепствовал испанский грипп, и мой второй помощник стал одной из его первых жертв в Дженовиче. Его место занял Франц д'Эрменонвиль, а место третьего помощника - молодой офицер из военного призыва, лейтенант Фридрих Геллер, австриец из пограничного Линца. Геллер говорил о себе как о «солдате германского Рейха» и, похоже, очень мало внимания уделял австро-венгерскому флоту, офицером которого являлся. Он пытался получить назначение на германскую подводную лодку, а после отказа стал носить на фуражке германский значок. Я приказал ему снять значок - это был единственный раз за три года, когда пришлось вынести выговор члену экипажа за ненадлежащий вид.
Ни д'Эрменонвиль, ни я особо не обращали внимания на Геллера, но у нас и не было времени разбираться. U26 дали четыре торпеды и полные баки топлива и послали в Средиземноморье для миссии величайшей важности. Военно-морская разведка полагала, что 21 числа из Порт-Саида в Геную выйдет транспорт с японским армейским корпусом на борту, который потом отправят по железной дороге в атаку на наши войска на фронте Пьяве, которые и без того уже держались из последних сил.
Нам приказали разыскать этот конвой и напасть на него, используя все имеющиеся средства: то есть четыре торпеды диаметром сорок пять сантиметров, орудие Шкода семи с половиной сантиметров, пулемет и пять винтовок. Это была идиотская задача: или конвой оказался бы химерой (как и вышло на деле), а если бы он существовал и его удалось бы найти, то его сопровождение было бы таким плотным, что атака медленной, плохо вооруженной подводной лодки произвела бы такой же минимальный эффект, как нападение жука на паровой каток. Но приказы есть приказы, и если мы не готовы рискнуть жизнью за императора и отечество, то что делали прошедшие три года? Мы курсировали туда-сюда вдоль пароходного маршрута Мальта-Суэц, пока 25 августа не увидели Порт-Саид. Потом мы развернулись и снова пошли на север.
За все это время мы не заметили и рыболовного каика, не говоря уже о гигантском военном конвое. После полуночи 28-го меня разбудил Геллер. На горизонте к северо-востоку полыхало гигантское красное зарево, и оно приближалось. Я подал сигнал боевой тревоги, и мы двинулись туда, что бы это ни было. Это оказался танкер, идущий на скорости около десяти узлов, полыхающий как Везувий, за его кормой тянулся след горящего бензина длинной в милю. Не было никакого смысла понапрасну тратить время на этот плавучий ад, очевидно ставший жертвой другой атаки. Мы позволили танкеру беспрепятственно уйти дальше на север, пока он не исчез за горизонтом. На его след мы наткнулись на рассвете.
В воздухе по-прежнему воняло бензином. Потом вахтенные сообщили о дрейфующем объекте. Оказалось, это обугленный и еще дымящийся пробковый спасательный плот. Подплыв, мы увидели свисающую с борта руку. По всей вероятности, это был китаец, но угадать не представлялось возможным: с трудом можно было определить, где какая часть тела. Мы ничего не могли сделать для этого бедняги; лишь накапать немного воды в почерневшее отверстие, которое когда-то было ртом. Потом Файнштейн покончил с его страданиями двойной дозой морфия. Как только мы отпустили плот по течению, в трех тысячах метров по траверзу всплыла подводная лодка.
Мы обменялись позывными. Это оказалась одна из крупных немецких субмарин, нападающих на торговые суда, U117, двадцать три дня назад вышедшая из Каттаро. Ею командовал берлинец по имени Макс Дитрих, с которым я познакомился и очень сдружился за прошлый год. В нем присутствовало редчайшее в немцах качество - чувство меры, и кажется, ему даже нравились австрийцы. Мы сблизились бортами и обменялись приветствиями.
— Доброе утро, Дитрих. Это вы виновники того пожарища вчерашней ночью?
— Да. Вы имеете какое-нибудь представление о названии и тоннаже танкера? Я подумал, что вы могли столкнуться с оставшимися в живых.
— Мы действительно только что встретили одного, как раз перед тем, как вы вплыли на поверхность. Но боюсь, он был не в состоянии что-либо рассказать.
Дитрих избегал моего взгляда.
— Не рассказывайте подробностей. Лучше не знать. Грязное дело эта война — она сделала из всех нас убийц.
Поскольку теперь возникло впечатление, что японский конвой - лишь выдумка морской разведки - Марине эвиденцбюро, и никто из нас не мог предложить ничего лучше, мы решили направиться в Александрию в пределах видимости друг у друга. Благодаря этому радиус поиска расширился на шесть миль. Так мы курсировали весь день, пока незадолго до заката с боевой рубки U117 не замигала сигнальная лампа:
«Видим большое облако дыма, держите 190°. Подойдите ближе».
Это был конвой, несомненно не тот, за которым мы гонялись, но все-таки конвой.
Мы с Дитрихом провели тем утром импровизированный обмен мнениями по тактике, которую используем, если встретим конвой. Мы решили, что, учитывая медлительность и посредственное вооружение, U26 лучше использовать для отвлечения кораблей сопровождения, а U117 с двумя тяжелыми пушками и мощной батареей торпедных аппаратов попытается вклиниться среди торговых судов. Мы также договорились, что для атаки лучше всего подойти как можно ближе, не погружаясь, чтобы обмануть гидрофоны кораблей эскорта, и в последний момент погрузиться. Я спросил Дитриха, как он предлагает обойти корабли эскорта.
— Погружусь поглубже. Лодку можно засечь на семидесяти пяти метрах, но думаю, мы спокойно погрузимся и на сто без проблем для корпуса. Глубинным бомбам нужно время на погружение, а британцы никогда не устанавливают взрыватель глубже шестидесяти метров, судя по моему опыту.
Конвой шёл медленно — около восьми узлов. Мы наблюдали издали, потом около часа ночи двинулись к нему, надеясь, что в темноте низкий силуэт лодки останется незамеченным. Думаю, кораблей сопровождения было четыре или пять — два миноносца, «Фоксглав» и два вооружённых траулера. Я приблизился к ведущему миноносцу и выпустил по нему торпеду, потом погрузился, как раз в тот момент, когда над нами сверкающей звездой взорвался осветительный снаряд.
Торпеда не попала в цель, но мы отошли от кораблей эскорта и перезарядили. Потом последовали четыре самых неприятных часа в моей жизни: погружение, взрывы глубинных бомб, так что клацали зубы, потом выныривание на несколько секунд на поверхность и вспышки осветительных ракет наверху, в попытке увести эскорт. Мы выпустили на поверхности вторую торпеду в «Фоксглав» с дистанции в тысячу метров. Похоже, мы настигли цель - или во всяком случае куда-то попали, поскольку через полминуты раздался взрыв торпеды.
На нас опять посыпались бомбы, и мы погрузились. Нужно было уходить, и побыстрее. Я лад команду «полный вперед», чтобы запустили на полную мощность оба электродвигателя. Рычаг машинного телеграфа сдвинули вперед, и тут же внутри лодки грохнул взрыв, и с ярко-синей вспышкой палуба в отсеке экипажа подскочила. Не успели мы что-либо сообразить, как лодка заполнилась ядовитым белым дымом. Я успел лишь прокричать «Дыхательный аппарат!», как закашлялся, и заслезились глаза.
Кто-то сунул мне в руки аппарат: бутылку сжатого воздуха с мундштуком, носовой клипсой и защитными очками. Задыхаясь, я с трудом натянул их и почувствовал огромное облегчение, когда легкие снова наполнились чистым воздухом. Но худшее было впереди. Люди работали огнетушителями в отсеке экипажа, но возникла какая-то суматоха в машинном отделении, и лодка стала оседать кормой. Я оставил д'Эрменонвиля управлять лодкой и с трудом пробрался к двери переборки. К своему ужасу я увидел Легара и его людей по колено в воде. Во внутреннем корпусе оказалась пробоина. Задыхаясь, Легар прокричал мне:
— Закройте дверь переборки, ради бога, закройте дверь!
Я выхватил дыхательную трубку изо рта.
— Давайте, Легар, выбирайтесь отсюда по-быстрому!
— Не волнуйтесь, мы справимся, просто закройте дверь и запустите трюмный насос на полную мощь.
Чувствуя себя как никогда в жизни похожим на убийцу, я запер водонепроницаемую дверь в машинное отделение. Легар собирался вести свою борьбу, а я занялся управлением лодки.
Мы оказались в ужасно затруднительном положении: время от времени нас закидывали глубинными бомбами, и при этом мы пробирались вперед в быстро заполняющейся водой и дымом подводной лодке. Насосы работали на полной мощности, но приток воды в машинное отделение нарастал. Единственный способ удержать лодку на плаву - запустить сжатый воздух в основные погружные резервуары: сомнительная мера, поскольку лодка стала неустойчивой, в резервуарах плескалась вода. Вскоре пришлось сражаться с рулем погружения, пытаясь сохранить устойчивость лодки, даже когда она кренилась и ревела как испуганная лошадь.
Кроме того, у нас остался только один электродвигатель, и левый гребной винт вышел из строя. Противоречивые мысли роились в моей голове. У меня не было ни малейшего желания испытать позор капитуляции, но мы уж точно сделали все, что требовал долг, и даже более. Чтобы продолжить борьбу, нужно пожертвовать жизнью восемнадцати человек, а возможно, сейчас идут последние месяцы проигранной войны. Мы наверняка погибнем, если попытаемся остаться под водой. Нет, с меня довольно. Я вынул мундштук. Со стальным зажимом на носу мой голос прозвучал комично.
— Д'Эрменонвиль, подготовьте справочники шифров к уничтожению и готовьтесь продуть все балластные танки. Будем сдаваться.
Пока я говорил, где-то на расстоянии раздался страшный грохот глубинных бомб, который, казалось, продолжался примерно полминуты и состоял по меньшей мере из двадцати отдельных взрывов. Потом наступила жутковатая тишина. Д'Эрменонвиль бросился к столу гидрофона и надел наушники, затем жестом подозвал меня. Я прислушался. Думаю, это был самый отвратительный звук, который я когда-либо слышал: мучительный, визжащий скрежет и агония перемалываемого металла, как будто котел океанского лайнера медленно давят в пасти гигантского чудовища. Мы слышали последние минуты существования U117.