В Правление Императорской Академии Художеств Из вольноотпущенных постороннего ученика Императорской Академии Художеств Тараса Шевченки
[3 июня 1839, С.-Петербург.]
ПОКОРНЕЙШЕЕ ПРОШЕНИЕ
Получив свободу от помещика своего, вот уже год посещаю рисовальные классы Императорской Академии Художеств.
Не будучи приписан еще ни к какому званию, числясь только посторонним учеником Академии{456}, прошу покорнейше Правление Императорской Академии Художеств в таковом качестве выдать мне на свободное жительство в С.-Петербурге билет, какой по положению выдается для вольноприходящих учеников Академии. Июня 3 дня 1839 года. К сему прошению руку приложил
Тарас Шевченко
В Совет Императорской Академии Художеств постороннего ученика Академии Тараса Шевченко
ПРОШЕНИЕ
Желая посвятить себя изучению живописи под руководством г. профессора К. Брюллова{458} и с сею целию посещать художественные классы Императорской Академии и представляя при сем выданный мне от сей Академии на жительство билет и рисунки с натуры — прочих же документов никаких не имею, покорнейше прошу Совет Императорской Академии Художеств принять меня в число вольноприходящих учеников, посещающих художественные классы, причем обязываюсь ежегодно вносить следующую плату за билеты для входа в рисовальные классы и в точности исполнять все, что о вольноприходящих учениках постановлено, а равно посещать и классы наук по избранному мною роду художеств, в Академии преподаваемых; в случае же неисполнения сего, подвергаюсь строгой ответственности.
Тарас Шевченко подписался.
10 декабря 1840 года, [Петербург].
С.-Петербург, февраля, 19, 1841.
Либо проклятые почтари не довезли моего письма до вас, либо вы его прочитали и рассердились на меня. Что-нибудь да есть. Пусть же, что есть, то и будет, а я-таки снова буду просить вас, чтобы вы, буде ваша милость, прислали мне девичью сорочку, хорошо сшитую, плахту, лент этак две, и все. Пришлите, будьте добры. А если прислать нельзя, то ради великого бога, и высокого неба, и широкого моря, не сердитесь на меня, хотя действительно и есть за что. Как же это ни с того ни с сего, отродясь человека в глаза не видел, а прошу то, что надо купить за деньги и возможно еще и не за малые. Что ж мне делать!!! Нанял проклятую московку — и очень деликатную мадам — сшить мне девичью сорочку, — никак в толк не возьмет, хоть кол на голове теши, она — свое. Что тут делать! Попросил бы отца, мать, чтобы прислали, да вот, где их взять,
Только и родни, что вы одни… Не оставьте же, любите меня, как я вас люблю, ни разу вас не видев. Вас не видел, а вашу душу, ваше сердце так вижу, как никто на всем свете. — Ваша Маруся{462} так мне вас рассказала, что я вас насквозь знаю. Ей-ей, правда, частенько сижу себе один в чужом доме и думаю: гора с горой не сходится, а человек с человеком столкнется. Вот как бы благословил милосердный бог нам с вами встретиться. Вот бы поговорили! ух, даже в жар бросило!! Конечно, если не умрем, то дождемся, хоть и не скоро, черт его дери, а когда-нибудь будет. Я, не вам будь сказано, пустился в живопись. Малость поздненько, а если, говорят, взялся, вези до конца. Не хочется, чтоб москали осмеяли. Ради этого самого я Академию не раньше оставлю, чем через два года. Через два года, может, прочтете в каком-нибудь журнале, что какой-то Шевченко нарисовал картину очень удачно, и за такое рисование Академия его (меня то-есть) посылает в Италию, в самый Рим. Весело, батьку, очень весело! Тогда запрягу лошадей — и прямехонько в Харьков. А пока это будет… я этим летом должен написать для Академии картину{463}, как наша чорнобровая дивчина молится богу, ложась спать. Так вот, видите, голубе, все есть, и модель, или — по-здешнему — натурщица, и все, что надо для художника, а одежи нет. Да и где ее здесь взять? Кругом москали да немцы, ни одной души крещеной. Просил бы кого-нибудь прислать с Украины, так, ей-богу, кроме вас не знаю никого, пришлите, будьте добры. Только сорочку, плахту и лент этак две, а я вам за то нарисую какую смогу картину, конечно, нашу или Марусю, или сердечную Оксану (ее уже печатают), или панну Сотникивну, как она, богобоязливая, сидя у окна, орарь шьет, нарисую, ей-богу, нарисую. И очень буду благодарить. Написал бы вам еще что-нибудь, да нет бумаги, и перо испортилось. Любите и вы меня, как я вас люблю, хотя бы наполовину так, коли есть за что. А ежели будет у вас время написать мне что-нибудь, то адрес мой таков: в Императорской Академии Художеств — разумеется, в С.-Петербурге. На квартире профессора Карла Брюллова — ученику Т. Шевченку.
С.-Петербург, 8 декабря 1841.
Извините, батьку, что нашлось, то и посылаю{465}, а Ганнусю сегодня на скорую руку сочинил, а и сам не знаю, удачно ли, нет. Поглядите вы на нее хорошенечко да и скажите чистую правду, если увидите, что она не вполне пристойна (а она мне такой кажется), то не отдавайте печатать. Пусть идет туда, откуда взялась. Еще посылаю вам кацапские стихи своей работы{466}. Ежели есть удачное — печатайте, а ежели нет — разожгите трубку, коли трубку курите. Это, видите, песня из моей драмы «Невеста», которую я писал для вас, трагедия «Никита Гайдай». Я переделал ее в драму. Я еще одну драму пишу{467}. Будет называться «Слепая красавица». Не знаю, что из нее будет, боюсь, чтоб не сказали москали mouvais sujet, ибо она, видите ли, из украинского простого быта. Ну их — москалей! Посылаю вам билеты на «Гайдамаков»{468}, раздайте, будьте добры, как умеете, они уже напечатаны. Да… ей-богу, стыдно сказать, не на что выкупить из типографии. Рисую вашу панну Сотникивну{469}. Хотел кончить до рождества, да и не знаю, потому тут теперь ни день, ни ночь, так, черт знает что. Проснешься утром, только примешься рисовать, глядь, уже и ночь. Такая напасть. Только кисти моешь, больше ничего. Спасибо вам и пану Артемовскому{470} за доброе слово. И спасибо всем, кто пишет по-нашему или о нашем. Кланяйтесь им, кого знаете и кто слыхал обо мне. Оставайтесь здоровы, не забывайте, а вас никогда не забудет
Т. Шевченко.
[11–12 января 1842, С.-Петербург.]
МАРЬЯНА-ЧЕРНИЦА (Поэма)[6]
Вот так начинается моя «Черница», а что дальше будет, я и сам не знаю. Кажется, и трубки не курю, а клочки бумаги, на которых была написана «Черница», затерялись, надо будет сочинять наново. А пока что будет, напечатайте хоть то, что имею, только печатайте своею грамматикой, она мне очень полюбилась.
Т. Шевченко
С.-Петербург, 1842, марта, 26.
Григорий Степанович!
Я думаю, вы меня хорошенько побранили за «Гайдамаков». Было мне с ними горя{475}, насилу выпустил цензурный комитет, возмутительно, да и кончено, насилу кое-как я их уверил, что я не бунтовщик. Теперь спешу разослать, чтобы не спохватились. Посылаю вам три экземпляра{476}, один возьмите себе, другой отдайте Николаю Андреевичу maestro Маркевичу, третий Виктору Забиле на заочное знакомство. По вашему реестру я поручил И. М. Корбе раздать экземпляры. Прощайте, желаю вам встретить весну весело. А у нас еще зима. Ваш покорный слуга
Т. Шевченко
Р. S. Чуть-чуть не забыл. Я слыхал, что у вас есть молоденькие дивчата. Не давайте им, будьте добры, и не показывайте моих «Гайдамаков», ведь там много такого, чего сам стыжусь. Пусть малость подождут, я им пришлю «Черницу Марьяну» — к пасхе думаю напечатать. Это уже будет не возмутительное.
Еще раз Р. S. Поправляйте, будьте добры, сами грамматику, а то так скверно держана корректура, что ну ее!
С.-Петербург, 28 марта 1842 г.
«Напечатал, чтоб он лопнул», — вот так скажете вы, когда начнете читать моих «Гайдамаков»; а что скажете, прочитав, — не знаю. Не браните очень, если найдете что-либо неудачное, ибо написано и напечатано как попало; да я еще и до сих пор не знаю, получили ли вы мою «Утопленницу», посланную вам через Корсуна, и билеты на «Гайдамаков». Ежели у вас есть подписчики, напишите мне поскорей, потому что у меня только сто экземпляров осталось. Да ежели б вы не поленились прислать мне свои сочинения, хоть полэкземпляра, так, на память, то большое спасибо вам сказал бы.
Т. Шевченко.
Поцелуйте милого Гулака-Артемовского и отдайте ему книгу, а другую, не целуя, отдайте Корсуну.
СПБ, 22 мая 1842.
Спасибо тебе, добрый человече, за ласковое слово, за деньги и за «Старину Запорожскую»{480}, спасибо и только спасибо, а больше ничего не имею. Прими, не гневаясь, «Гайдамаков», а за «Кобзарь» — извини. Нет ни одного. Напечатаю снова, пришлю не один экземпляр, с благодарностью шлю вам шесть экземпляров «Гайдамаков», и седьмой — вам на память; не забывайте меня, если есть чем меня помянуть. Лежу вот пятые сутки и читаю «Старину», хорошая книга, спасибо вам и Срезневскому. Я думаю кое-что из нее сделать, ежели здоров буду, там много такого, от чего даже облизываешься, спасибо вам. Напиши, будь добр, земляче, когда будет время, как там у вас, в Харькове, встретили моих «Гайдамаков», бранят или нет, напиши всю правду, и за всю правду скажет от всего сердца спасибо
Т. Шевченко.
Ноября, 18, 1842, [Петербург].
Спасибо тебе, голубчик, что хоть ты меня не забываешь: прочитал я твое ласковое письмо только позавчера, т. к. позавчера вернулся в Петербург. Меня носил проклятущий пароход{482} в Швецию и Данию. Плывя в Стокгольм, я сочинил «Гамалию»{483}, небольшую поэму, да так расхворался, что едва привезли меня в Ревель, там малость отошел. Приехал в это проклятое болото, да и не знаю, выкарабкаюсь ли. Хотя врач и говорит, что ничего, однако покачивает головою и даже печально смотрит. Сегодня вот малость легче стало, можно хоть перо в руках держать. А как не хочется оставлять землю, хотя она и мерзкая. А придется, хотя и рановато еще. Молю только милосердного бога, чтоб помог мне весны дождаться, чтобы хоть умереть на Украине. Заставила меня нужда{484}продать свои сочинения все — и печатные и не печатные. Увидите Корсуна, скажите ему, что «Марьяна» продана; если печатает он теперь, — пусть, а если нет, чтоб и не начинал, т. к. с первых чисел декабря купивший начинает печатать. Хоть бы бог привел поглядеть на свои слезы, воедино собранные. Кланяйтесь старому Грицьку{485}, при встрече, и Петру Гулаку.
Скажите Грицьку, что я нарисовал его панну Сотникивну, ну, и, может, на этой неделе пошлю ему, как буду в состоянии письмо написать. Не забывайте меня, будьте добры, напишите, если будет время, скоренько мне, т. к. уже около полугода ничего не слышно с родной моей Украины, может уж никогда и не услышу. Проклятое море, что оно со мной сделало! Будьте здоровы, не забывайте меня.
Искренний ваш Т. Шевченко
Поклонитесь, будьте добры, Метлинскому{486}, спаси его бог за его «Думки і ще дещо», — только и утешения, что в них.
С.-Петербург, 25 января 1843.
Спасибо вам, Григорий Степанович, что вы меня не забываете, еще раз спасибо. А я уж думал, что от меня все отказались, а вижу — нет, есть еще на свете хоть один настоящий человек. Слыхал я, что вы болели, но думал, что это только так, по-пански. Но как рассказал мне Дараган, я даже испугался. Слава господу, что прошло, ну его, лучше и не вспоминать. А вот что: жаль, что вы этой зимой не приехали, у нас была выставка в Академии{488}, и очень хорошая. А теперь через день дают «Руслана и Людмилу»{489}. Ну и опера! Особенно когда Артемовский поет Руслана, даже затылок почешешь, ей-ей, правда! Замечательный певец — ничего не скажешь. Вот вам и все, что тут делается. Василий Иванович вернулся из Италии{490}еще толще, чем был, и еще умнее и добрее, благодарит вас и кланяется. Карл Павлович баклуши бьет{491}себе на здоровье, а «Осада Пскова» ждет лета. Михайлов кончил вашу картину хорошо{492}. Штернберг пишет мне{493}, что он болел, но сейчас здоров и вам кланяется, думая, что вы в Петербурге. А я… черт знает что, не то работаю, не то прохлаждаюсь. Брожу по этому чертовому болоту и вспоминаю нашу Украину. Ох, если б мне можно было приехать к соловью, весело было б, но не знаю, — попал я в руки проклятым кацапам и не знаю, как от них избавлюсь. Да уж как-нибудь вырвусь хоть после пасхи и прямехонько к вам, а потом уж дальше. Еще вот что, написал я этим летом две картины и спрятал, думал, что вы приедете, потому что картины, видите, — наши, и я их кацапам не показывал. Однако Скобелев-таки пронюхал{494}и одну выпросил, а другая еще у меня; чтобы и эта не пошла путешествовать с каким-нибудь москалем (ведь это, видите, моя Катерина), то я думаю послать ее вам, а что она будет стоить, это уже ваше дело, хоть кусок сала — и то хорошо на чужбине. Я нарисовал Катерину в то время, когда она попрощалася со своим военным и возвращается в деревню; на выгоне у шалаша старик сидит, ложечки строгает и печально глядит на Катерину, а она — горемычная — едва не плачет да подымает красный передник, потому что уже, знаете, малость… того… а военный скачет за своими, только пыль ложится; еще собачка плохонькая догоняет его и будто лает. С одной стороны курган, на кургане ветряк, а там уже степь чуть виднеется. Вот такая моя картина.
Если понравится, хорошо, а нет, так на чердак, пока я не приеду, а уж как приеду, то не выгоняйте месяц-другой, — у меня ведь и на Украине, кроме как у вас, нет пристанища, а я вам еще что-нибудь нарисую. Спасибо вам и за доброе слово про детей моих Гайдамаков. Пустил я их в люди, а до сих пор еще никто и спасибо не сказал. Может, и [у вас] над ними смеются, как здесь москали, называющие меня энтузиастом, сиречь дураком. Бог им простит, пусть я буду и мужицкий поэт, лишь бы — поэт, мне больше ничего и не надо. Пусть собака лает, ветер разнесет. Вы, спасибо вам, боитесь мне рассказывать про людей — ну их, попробовал уж я этого меду, чтоб он скис.
Видел я вчера вашего хлопца рисунки, хорошо, очень хорошо, только надо б ему другого наставника, а то он только яблоки да огурцы рисует, а это такое, чем сердце не накормишь. А из него был бы добрый художник, ведь он хлопец хваткий. Обещанное пришлю{495}вашим дивчатам к пасхе, а может, и раньше, если управлюсь. Только не то, о чем вам писал, а другое, — по-русски написанное. Чтоб не говорили русские, что я их языка не знаю. Будьте здоровы, пусть вам сопутствует все доброе, и не забывайте искреннего вашего
Т. Шевченка.
С.-Петербург, 1843 года, февраля, 8 дня.
Я, нижеподписавшийся, продал в вечное и потомственное владение мои собственные сочинения с. — петербургскому книгопродавцу Ивану Тимофееву Лисенкову{497}— стихотворения на малороссийском языке: 1) «Кобзарь» и 2) «Гайдамаки» и сим обязываюсь, что кроме книгопродавца Лисенкова ни я сам, Шевченко, ни даже никто из моих наследников сего сочинения печатать права не имеет. Следуемые за это деньги сполна получил; ежели же оные сочинения без ведома его, Лисенкова, напечатаю, то обязан заплатить ему, Лисенкову, тысячу пятьсот рублей серебром неустойки, в чем и свидетельствую собственноручною подписью.
Т. Шевченко
Свидетелем был В. Семененко-Крамаревский.
[Между 8 и 27 февраля 1843 г., Петербург]
Петр Александрович! Потрудитесь подписать на «Кобзаре» позволение для второго издания. Преданный вам
Т. Шевченко
[Конец февраля 1843, Петербург.]
Атамане! Жаль, что у тебя руки не так длинны, чтоб достать до моей чупрыны, а кстати было б. Если б некогда или захворал, или еще что-нибудь такое, тогда б еще ничего, а то все так, как надо, да ленив, не вам будь сказано, хоть и стыдно, да что поделаешь — такой уж уродился. Теперь начну: первое, если будете вы мне рассказывать о варениках и прочем, то я вас так обругаю, как отца родного никогда не ругал. Потому что проклятущее это кушанье, о котором вы рассказывали, недели этак три снилось. Только глаза закрою, вареник так, так тебе и лезет в глаза, перекрестишься, закроешь глаза, а он снова. Хоть Да воскреснет читай, такая напасть. А второе, почему вы мне не присылаете костюма{502} для Головатого. Ваш кошевой, кажется, здесь, но я его не видел. Я вот что думаю: вместо того, чтобы рисовать Головатого для вас одного, я лучше сделаю литографию — 200 экземпляров, и тогда только, когда будут у меня деньги, потому что это такое дело, что без денег не сделаешь. А если хотите, чтоб поскорей, то вы спросите у своих, много ли их найдется таких, что хотят иметь у себя Головатого. Я сделаю рисунок и пошлю в Париж литографировать, ведь здесь не сделают так, как надо. А стоить это будет 1000 руб. ассигнациями, а это, видите, деньги немалые не только для нашего брата горемычного.
Так я и думаю, чтобы это всей тяжестью не легло на меня, сделайте вы подписку на сто человек или насколько знаете. Если все, о чем говорю, сделать можно, то вы напишите мне и пришлите одёжу, а я вам пришлю эскиз. Я думаю [Головатого] нарисовать печального, стоящего у Зимнего дворца, сзади Нева, а за Невою крепость, где мучился Павло Полуботок. Подумайте сами, как это лучше сделать, ведь мне и самому очень хочется кликнуть на свет Головатого; на Украину я не надеюсь, там нет людей, немцы проклятые, больше никого. «Черноморский быт» вышел из цензуры{503}как следует. Театральный цензор сказал, что ему не надо подписывать печатное. Я в марте месяце еду за границу{504}, а в Малороссию не поеду, ну ее, — там, кроме плача, ничего не услышу. Так вы и напишите, что мне делать с «Черноморским бытом». Сочинил еще я маленькую поэму «Гамалия»; печатают в Варшаве. Когда напечатают, пришлю. И «Назара Стодолю»{505}— драма в трех актах. По-русски. Будет на театре после пасхи. Хтодонт умер в Киеве{506}. У Гулака вчера был концерт{507}, и он вам кланяется. Элькан щебечет на всех языках{508}, как и прежде, тоже кланяется. Семененко женился. Кондрат рисует{509}, да вспоминает вас. А я прохлаждаюсь себе на беду. Будьте здоровы.
Т. Шевченко
[Конец ноября 1843, Яготин.]
…Я как мастер, выученный не горем, а чем-то страшнее, рассказываю себя людям, но рассказать вам то чувство, которым я теперь живу, все мое горе-мастерство бессильно и ничтожно. Я страдал, открывался людям, как братьям, и молил униженно одной хотя холодной слезы за море слез кровавых, и никто не капнул ни одной целебной росинки в запекшиеся уста. Я застонал, как в кольцах удава; «он очень хорошо стонет», сказали они —
И свет погас в душе разбитой!
О бедный я и малодушный человек! Девушка, простая девушка (камни бы застонали и кровью потекли, когда бы они услышали вопль этой простой девушки); но она молчит, гордо молчит, а я, о господи! удесятери мои муки, но не отнимай надежды на часы и слезы, которые ты мне ниспослал чрез своего ангела! о добрый ангел! молюсь и плачу перед тобою, ты утвердил во мне веру в существование святых на земле!
28 декабря [1843 г.], Яготин.
Отец мой родной, посоветуй, как сыну, что мне делать? Оставаться ли до поры, или ехать к вам. Я как-то не очень стараюсь в Академии, а в чужих краях хочется быть. Я теперь зарабатываю деньги (даже странно, что они мне идут в руки), а, заработав, думаю удрать, как Аполлон Николаевич{513}. Думаю, что так лучше, а может, и сшибаюсь. Посоветуйте, будьте добры! Как раз в сочельник был я в Пирятине у старой матери вашей, отец мой. Рада, очень рада была старушка, спасибо ей. Трижды заставила меня прочитать вслух письмо, что вы писали о Ванечке. Ей-богу, и я заплакал, хоть я и не очень слезоточивый. Отец мой! Пишите старой почаще, она ведь перечитывает каждое ваше письмо, пока не получит другого. И это — вся ее радость. Плача, жалуется на младшего сына, что он к ней не едет. Перекрестила меня, благословила, я пошел к брату вашему через улицу завтракать, взяв у старушки цветы эти. На удивление и на радость вам посылаю, отец мой!
С сентября я не виделся с Григорием Степановичем, а увижусь скоро. Я тогда просил у вас вида{514}, и как вы его прислали, так я его еще и не видел. А теперь вот о чем прошу. Ежели увидите, что мне надо вернуться к вам, то будьте добры, пришлите еще на два месяца; а если мне не надо возвращаться в Академию{515}, хоть мне и очень хочется, то пришлите, отец мой, бессрочный аттестат на имя Григория Степановича. Страшно глядеть мне на грядущее, — оно дурное. А теперь мне хорошо, очень хорошо. Посоветуйте, что мне делать. Если не соберу денег, чтобы поехать за границу, то соберу столько, чтобы приехать в Академию, ведь, ей-богу, хочется учиться.
Много, много надо б мне написать вам, да некогда, уже садятся, а я дописываю. Пусть вам бог пошлет то, чего вы сами себе просите.
Искренний сын ваш Т. Шевченко
На обороте: В Яготин местечко, Пирятинского уезда, Варваре Николаевне княжне Репниной, писать мне.
[Между 22 и 24 [?] марта 1844, Петербург.)
Дайте мне, будьте добры, если есть у вас дома, «Историю» Маркевича{517}. Я нездоров, не выхожу, а нечего читать. А если нет «Истории», дайте «Маяк», — я его еще и в глаза не видел с Нового года.
Искренний ваш Т. Шевченко
[Между 29 и 31 марта 1844, Петербург.]
Христос воскрес!
Спасибо вам за этот «Молодик». Если есть у вас еще последние книги этого «Молодика», то дайте, будьте добры, прочтения ради. Кроме малороссийского, этот имею, да еще коли есть лишний новый «Маяк», тоже дайте. Да [дайте еще], коли готова корректура{518} «Маяка», и все. Будьте здоровы. Я что-то прихварываю. А, может, вечером зайду, если немного легче станет.
Искренний ваш Т. Шевченко
На обороте: Его высокородию Степану Онисимовичу Бурачеку. В 14 линии, в доме Мальгиной.
29 июня 1844 [Петербург].
Рассердились ли вы на меня, нелегкая вас знает, — уже второй месяц жду от вас известия хотя бы какого-нибудь, — нет, да и только. Получили ли вы «Тризну» и «Гамалию», или нет, и как там у вас их встретили, скажите мне, будьте добры? Я рисую теперь Украину{521}и для истории прошу вашей помощи. Я, кажется, тогда вам рассказывал, как я думаю это сделать. Видите, вот как: нарисую виды, какие есть на Украине своей историей или красотой примечательные, во-вторых — как теперь народ живет, в-третьих — как он когда-то жил и что производил. Из теперешнего быта посылаю вам одну картину для гравировки, а еще три будут готовы в августе, а в год будет выходить десять с текстом, а текст исторический будете вы сочинять, ведь надо, видите, по-нашему или так, как в летописях. А вы, если что-нибудь начнете о таком, что можно нарисовать, то сейчас же мне и расскажите, а я нарисую. Будкова и Стороженко я по этому же поводу беспокою{522}, а Грабовский будет мне польскую{523}часть издавать, а Кулиш будет писать текст{524} для народного теперешнего быта. Так вот какую я замесил саламату, если б только добрые люди помогли домесить, а потом и съесть. Будьте здоровы, пишите скорей, бранить буду.
Искренний ваш Т. Шевченко
В Общество Поощрения Художников
от ученика Императорской Академии Художеств
Тараса Шевченка
[Август 1844, Петербург.]
ПРОШЕНИЕ
Будучи покровительствуемый Обществом поощрения художников в продолжение нескольких лет, и средствами которого, по мере моих способностей, образования в избранном мною художестве, и получивший за первый опыт в живописи лестное для меня одобрение, решился вторично прибегнуть с покорнейшею моею просьбою.
В пределах моей родины Южной России уцелели до сего времени многие следы вековых потрясений, испытанных некогда этим краем в беспрерывной борьбе за веру и независимость с иноплеменными хищными соседями. Там в памяти народной живы еще бесчисленные поэтические предания старины, свидетельствующие о доблестных подвигах предков; там разнообразные красоты природы или особенность местных нравов и обычаев, издревле перешедших к потомкам, на каждом почти шагу останавливают внимание. Желая более сделать известными достопримечательности родины моей, богатой воспоминаниями историческими и резко отличающимся от других народным бытом настоящего времени, я предпринял издание, названное мною Живописная Украина{526}, которое разделяю на три следующие части: 1-ое: Виды, примечательные по красоте или историческим воспоминаниям. — 2-ое: Народный быт настоящего времени. — 3-е: Исторические события. — Издание будет выходить отдельными выпусками в количестве 12-ти эстампов ежегодно. Три эстампа, по возможности конченные, представляю на благоусмотрение общества, и ежели удостоюсь благосклонного внимания и одобрения, то, не имея собственных средств для расходов, в таком случае неизбежных, беру смелость просить о помощи в предпринятом мною деле. И почту себя счастливым, ежели общество благоволит мне дать возможность отпечатать первые два выпуска, состоящие из шести эстампов, в количестве 600 экземпляров, и соизволит принять от меня 100 или более экземпляров моего издания.
Императорской Академии Художеств
вольноприходящий ученик Тарас Шевченко
Князь мой сиятельный!
Если б господь помог мне докончить то, что я теперь начал, тогда сложил бы я руки, да и — в могилу. Достаточно было б с меня: не забыла б Украина меня ничтожного. Да вот начать-то я начал, а уж кончу не знаю как, потому что без людей и денег не смогу ничего! Да, кажется, еще никто ничего не сделал без общества. На то они люди, на то они — деньги. Будьте добры, помогайте мне, у вас и сила, и слава, и любите вы ту землю, которую я теперь начал рисовать. Вот как я ее рисую. Во-первых, виды, историей или красотой примечательные, во-вторых, народный быт современный, в-третьих, историю, все то, что делалось на нашей Украине когда-то. Теперь уже три картины готовы и еще три выйдут к Новому году. Посылаю вам эти три и очень прошу — наберите мне подписчиков в Харькове, если вам бог поможет, и шлите мне с деньгами за билетами и картинами. За шесть картин — три рубля. Спасибо, сиятельный наш генерал-губернатор{529} взялся мне помогать. Да еще, если ваша милость и другие добрые люди сделают складчину и помогут, тогда оживет наша родина хотя бы на бумаге. Шлю вам эти три картины и билет на образец, а вы, если там соберете, то шлите мне в С.-Петербург, в Академию Художеств, на имя Тараса Григорьевича Шевченка. В будущем году, коль доживем, даст бог, увидимся, — я буду в вашем Харькове. А пока примите милостиво мою просьбу и не осудите искренно почитающего вас
Тараса Шевченка.
С.-Петербург, 1844, сентября, 23.
Ваше превосходительство милостивый государь Сергей Николаевич!
Во время пребывания моего в Малороссии я нарисовал много этюдов с натуры. И теперь предпринял издать под названием Живописная Украйна. В состав издания входят предметы следующие: 1-е — виды, 2-е — народный быт и 3-е — история. Его сиятельство князь Николай Андреевич Долгоруков принял живое участие в моем деле. Ободренный его вниманием, я осмеливаюсь утруждать ваше превосходительство как начальника вверенной вам губернии представить труд мой почтенным землякам моим, труд, для которого крайне искреннее мое желание издать как нельзя лучше, недостает собственных моих средств для расходов, в таком случае неизбежных. Льщу себя надеждою, что ваше превосходительство удостоите внимания мою просьбу и влиянием вашим дадите возможность осуществить цель моего предприятия.
Первый выпуск уже готов и при сем имею честь поднести вашему превосходительству. Второй выйдет в конце декабря текущего года. Цена за 6-ть картин, на меди гравированных, 3-й рубля серебром. Требование ваше благоволите адресовать в канцелярию его сиятельства военного генерал-губернатора Черниговского, Полтавского и Харьковского или в С.-Петербург в Императорскую Академию Художеств на имя Тараса Григорьевича Шевченка.
Имею честь быть вашего превосходительства покорный слуга
Т. Шевченко
1844, сентября, 25, С.-Петербург.
22 марта 1845 г. [Петербург].
В Совет Императорской Академии Художеств ученика г. профессора К. П. Брюллова Тараса Шевченко
ПРОШЕНИЕ
Обучаясь живописи исторической под руководством г. профессора К. П. Брюллова и желая получить звание художника, почему представляю при сем свои работы, прошу удостоить меня просимого звания{533}.
Тарас Шевченко
Марта, 22 дня, 1845 года [Петербург]
В Правление Императорской Академии Художеств вольноприходящего ученика Потапа[7] Шевченко
ПРОШЕНИЕ
Имея надобность по художественным моим занятиям ехать в Малороссию, всепокорнейше прошу Правление Академии о выдаче мне билета на проезд{535} как туда, так и обратно, равно и на беспрепятственное на месте пребывания жительство.
Т. Шевченко
Добрые мои Аркадий Гаврилович и Надежда Акимовна!
Как я теперь раскаиваюсь, что оставил ваши места. С того времени, как приехал я в Миргород, ни разу еще не выходил из комнаты, и ко всему этому еще нечего читать. Если бы не библия, то можно бы с ума сойти. Я страшно простудился, едучи с Хорола, и верите ли, что знаменитый Миргород не имеет ни врача, ни аптеки, а больница градская красуется на главной улице; в отношении Миргорода Гоголь немножко прав, странно только, что такой наблюдательный глаз не заметил одной весьма интересной строфы. Чиновники, оконча дневное служение в судах земском и уездном, отправляются компанией за десять верст на вольную (то есть на вольную продажу водки) и, выпив по осьмушке, возвращаются по домам обедать. Не правда ли, это оригинально? Много бы я дал хоть за один час беседы с вами, но, увы, настали дни, дни испытаний. Попробовал было стихи писать, но такая дрянь полезла с пера, что совестно в руки взять… Дочитываю библию, а там… а там… опять начну. На скорое выздоровление не надеюсь. В той комнате, из которой я бежал, на полке забыл я тетрадь, ту самую, что давал Мечеславу Вячеславичу{538}, то и прошу вручителю сего вручить оную, оно хоть дело и неважное, но все-таки нужное. Коли увидите Фанни Ивановну и Осипа Ивановича{539}, то пожелай[те] им от меня того, чего они сами себе желают. Писал я в Киев к тому художнику, о котором я вам говорил, но не получил еще ответа. Как только получу, то немедля сообщу вам. Прощайте, целую весь дом ваш. Аминь.
Искренно желающий вам всех благ Т. Шевченко
1845, октября, 23 [Миргород].
На обороте:
Его высокоблагородию Аркадию Гавриловичу Родзянко. В селе Весёлом Подоле.
Канцелярии Черниговского, Полтавского и Харьковского генерал-губернатора
Имею честь уведомить о постоянном моем местопребывании в г. Киеве и прошу покорнейше адресовать требования на издаваемые мною эстампы под названием Живописная Украйна в город Киев, в Киевскую археографическую комиссию, на мое имя.
Имею честь быть покорнейший слуга Т. Шевченко
Киев, 1846 года, ноября, 13.
Его превосходительству
господину попечителю Киевского Учебного Округа,
свиты его императорского величества
генералу-майору Траскину
От художника Академии
Тараса Григорьева сына Шевченка
ПРОШЕНИЕ
Окончив курс учения в Императорской Академии Художеств в классе профессора истории Карла Брюллова и посвятив Себя преимущественно изучению художественной стороны нашего отечества, я бы желал употребить приобретенные мною в искусстве сведения на образование в оном молодых людей по тем самым началам, какие я усвоил себе под руководством знаменитого моего учителя. А потому осмеливаюсь всепокорнейше просить ваше превосходительство определить меня на открывшуюся вакансию{543} учителем рисованья в Университете св. Владимира, где я, кроме преподавания живописи, обязываюсь исполнить безвозмездно все поручения начальства по части литографирования в состоящем при Университете литографическом заведении. При сем имею честь представить аттестат Императорской Академии Художеств.
Художник Т. Шевченко
27 ноября 1846. [Киев].
Ваше высокопревосходительство
милостивый государь
Дмитрий Гаврилович!
Окончив воспитание в С.-Петербургской Академии Художеств, в которой я был одним из первых учеников профессора Карла Брюллова, я по прибытии в Киев принял на себя сотрудничество в Киевской археографической комиссии, поручения которой исполняю в течение года.
Ныне, по случаю открытия вакансии учителя живописи в Киевском университете, я вступил с прошением к г. попечителю Киевского Учебного Округа об определении меня в эту должность; но как с тем вместе я желаю оставаться сотрудником Археографической комиссии{546}, то, дабы со стороны ея не могло встретиться препятствия, я, по состоянию комиссии под высоким начальством вашего высокопревосходительства, имею честь всепокорнейше испрашивать вашего благосклонного разрешения и содействия к определению меня на вакансию учителя рисования в Университете св. Владимира.
Художник Т. Шевченко
10-го декабря 1846 года [Киев].
Борзна [1 февраля 1847].
Друже мой великий Микола!
Я вот и до сих пор в Борзне и не делаю ничегошеньки, лежу себе и все. В Киев, страх, ехать не хочется, а надо. Будьте добры, потрудитесь спросить в университете (хоть у Глушановского, он все дела знает), утвержден ли я в университете{548}, или нет, да и напишите мне в славный город Борзну на имя Виктора Николаевича Забилы{549}с передачею мне. Да еще вот что, пошлите Хому к моему товарищу, пусть он возьмет у него портфель, ящик или сундучок с красками и Шекспира, да еще и брыли, и все сие сохраните у себя, так как товарищ мой хочет уехать из Киева.
Увидите Юзефовича, поклонитесь от меня{550}. О братстве не пишу{551}, нечего писать. Как сойдемся, так и поплачем. Кулиш блаженствует{552}, а Василь Билозер уехал в Полтаву отказываться от учительства. А мне и вокруг меня — ни плохо, ни хорошо.
Подвизаюсь помаленьку касательно чарочек и т. д. Если бы бог дал мне устроиться в университете, очень хорошо было б, напишите, будьте добры, если что доброе услышите. Свои произведения с деньгами либо сам привезу, либо пришлю из Чернигова. Оставайтесь здоровы. Не забывайте же искреннего брата
Т. Шевченко
Ваше превосходительство!
Оставленные вами у себя мои вещи прошу вас покорнейше велеть переслать мне, через почту, в Оренбургскую губернию, в крепость Орскую, на имя Тараса Григорьева Шевченка или передайте моему приятелю, сотруднику Археографической комиссии Алексею Сенчилу{555} для отправки ко мне. В портфели между рисунками есть оригинальный рисунок известного французского живописца Вато. Ежели угодно будет вашему превосходительству приобресть его, то я охотно уступаю за цену, какую вы назначите. Предложил бы вам виды Киева, но они не окончены, а во-вторых, хотя неясно, они мне будут здесь напоминать наш прекрасный Киев.
Вашего Превосходительства покорнейший слуга
Т. Шевченко
Крепость Орская,
1847,
июля, 16.
Крепость Орская, 22 октября 1847.
Благодетель и друг.
На другой день после того, как я от вас уехал, меня арестовали в Киеве, на десятый — посадили в каземат в Петербурге, а через три месяца я очутился в Орской крепости в солдатской серой шинели, — не чудо ли, скажете! Тем не менее, оно так. И я теперь вылитый солдат, которого нарисовал Кузьма Трохимович{558} пану, увлекавшемуся огородами. Вот вам и кобзарь! Захватил денежки{559}, да и айда за Урал к киргизам веселиться. Веселюсь — чтобы никому не довелось так веселиться, да что делать! Надо клониться, куда клонит судьба. Еще слава богу, что мне удалося укрепить сердце так… что муштруюсь себе и все. Жаль, что я не оставил тогда у вас рисунок киевского сада, ведь он и все, бывшие при мне, пропали у И. И. Фундуклея. А теперь мне строжайше запрещено рисовать и писать (кроме писем), тоска да и только; читать — хоть бы смеха ради — одна буква, и той нет. Брожу над Уралом и… нет, не плачу, а нечто худшее творится со мной. Отошлите, будьте добры, мое письмо и адрес мой княжне Варваре Николаевне, а адрес вот какой: в город Оренбург, в Пограничную комиссию, его благородию Федору Матвеевичу Лазаревскому, с передачей. А этот добрый земляк уже будет знать, где меня найти. Будьте здоровы, низко кланяюсь Илье Ивановичу{560} и всему дому вашему, не забывайте бесталанного Т. Шевченка. Поклонитесь, как увидите, от меня Кейкуатовым{561}.
Крепость Орская, 24 окт[ября] 1847.
По ходатайству вашему, добрая моя Варвара Николаевна, я был определен в Киевский университет, и в тот самый день, когда пришло определение, меня арестовали и отвезли в Петербург 22 апреля{563} (день для меня чрезвычайно памятный), а 30 мая мне прочитали конфирмацию, и я был уже не учитель Киевского университета, а рядовой солдат Оренбургского линейного гарнизона!
О, как неверны наши блага,
Как мы подвержены судьбе.{564}
И теперь прозябаю в киргизской степи, в бедной Орской крепости. Вы непременно рассмеялись бы, если б увидели теперь меня. Вообразите себе самого неуклюжего гарнизонного солдата, растрепанного, небритого, с чудовищными усами, — и это буду я. Смешно, а слезы катятся. Что делать, так угодно богу. Видно, я мало терпел в моей жизни. И правда, что прежние мои страдания, в сравнении с настоящими, были детские слезы: горько, невыносимо горько! и при всем этом горе мне строжайше запрещено рисовать что бы ни было и писать (кроме писем), а здесь так много нового, киргизы так живописны, так оригинальны и наивны, сами просятся под карандаш, и я одуреваю, когда смотрю на них. Местоположение здесь грустное, однообразное, тощая речка Урал и Орь, обнаженные серые горы и бесконечная киргизская степь. Иногда степь оживляется бухарскими на верблюдах караванами, как волны моря зыблющими вдали, и жизнью своею удвоивают тоску. Я иногда выхожу за крепость, к караван-сараю или меновому двору, где обыкновенно бухарцы разбивают свои разноцветные шатры. Какой стройный народ, какие прекрасные головы! (чистое кавказское племя) и постоянная важность, без малейшей гордости. Если бы мне можно рисовать, сколько бы я вам прислал новых и оригинальных рисунков. Но что делать! А смотреть и не рисовать — это такая мука, которую поймет один только истинный художник. И я все-таки почитаю себя счастливым{565}в сравнении с Кулишем и Костомаровым: у первого жена прекрасная, молодая, а у второго бедная, добрая старуха мать, а их постигла та же участь, что и меня, и я не знаю, за какое преступление они так страшно поплатились. Вот уже более полугода я не имею никакого понятия о нашей бедной новой литературе, и я просил бы вас, добрая Варвара Николаевна, ежели достанете последнее сочинение Гоголя «Письма к друзьям»{566}, то пришлите мне, вы сделаете доброе дело, и, если можно, «Чтение Московского археологического общества», издаваемое Бодянским{567}. Я мог бы выписать все это сам, но… пришлите, добрая Варвара Николаевна, это будет вернее, и бог вам заплатит за доброе дело. Адрес мой сообщит вам Андрей Иванович{568}. Моя сердечная благодарность княгине Варваре Алексеевне{569} и всему дому вашему моя любовь и уважение, прощайте, желаю вам всех благ и иногда вспоминать бесталанного
Т. Шевченка.
Крепость Орская, 1847, декабря, 11.
Великим веселием возвеселили вы меня{571} своим добрым, христианским письмом в этой басурманской пустыне. Спасибо вам, друже мой добрый, я с самой весны не слышал родного, искреннего слова. Я писал туда кое-кому. А вам первому бог велел развлечь мою тяжкую тоску в пустыне искренними словами. Спасибо вам. Не знаю, дошло ли мое письмо до ваших рук (я ведь послал в Седнев 24 октября, не зная, что вас бог занес в самую Одессу). Жаль и очень мне вашей маленькой{572}, вспомню, да так, будто вижу, как она — малюсенькая — танцует, а Илья Иванович играет и подпевает… Не скорбите, может, она и хорошо сделала, что перешла на тот свет, не мученная страстями земными. Были вы в Яготине летом, что там делается? Где теперь живут яготинские анахоретки? Я писал через вас Варваре Николаевне, не знаю — дошло ли. Что она, сердечная, поделывает. Скажите ей, как увидите, или напишите, пусть мне напишет хоть одну строчечку, ее прекрасная, добрая душа меня частенько навещает в неволе. Чтоб и врагу моему лютому не довелося так терзаться, как я теперь терзаюсь. И вдобавок надо было еще и захворать, осенью мучил меня ревматизм, а теперь цынга, у меня ее отродясь не было, а теперь такая напала, что даже страшно. Холера, благодарение богу, обошла нашу пустыню, а ходила близко. Сажин мне ничего не пишет{573}, не знаю, куда он дел мой портфель с рисунками мелкими, там целая охапка их была. Увидите его, спросите, да и возьмите к себе, а ящик с масляными красками пусть себе оставит. Вы спрашиваете, брошу ли я рисование. Рад бы бросить, да нельзя. Я страшно мучусь, потому что мне запрещено писать и рисовать. А ночи, ночи — господи, какие страшные и долгие! — да еще и в казармах. Добрый мой друже! Голубе сизый! Пришлите ящичек ваш{574}, где есть все, что надо, альбом чистый и хоть одну кисть Шариона. Хоть иногда взгляну, и все-таки легче станет. Просил я Варвару Николаевну, чтобы мне книжки некоторые прислала, а теперь и вас прошу, ведь кроме библии нет ни буквы. Ежели найдете в Одессе Шекспира{575}, перевод Кетчера, или «Одиссею», перевод Жуковского, пришлите ради распятого за нас, ведь, ей-богу, от тоски с ума сойду. Послал бы вам денег на все сие, да нет их, — до единого гроша пропали. А, может, бог пошлет, и я вас когда-нибудь отблагодарю. Будете посылать, — шлите на мое имя. И бога ради, напишите что-нибудь о Варваре Николаевне и о Глафире Ивановне{576}да поклонитесь от меня Илье Ивановичу, Надежде Дмитриевне{577} и всему дому вашему. Будьте здоровы, не забывайте искреннего своего и бесталанного
Т. Шевченка. Адрес: в Оренбургскую губернию, в крепость Орскую.
20 декабря 1847, крепость Орская.
С Новым годом, будьте здоровы, дорогой и искренний мой земляче, где вас бог носит, уже вы в Питере или и до сих пор в Одессе? Пусть где хочет носит, да только пути удачей устилает, и не любит вас, ибо сказано, кого любит, того и мучит. Тяжело, брате мой добрый, мучиться и самому не знать за что. Вот так со мною случилось, сперва я смело посмотрел беде в глаза. И думал, что это была сила воли, ан — нет, то была гордость слепая. Я не разглядел дна бездны, в которую упал. А теперь, как разглядел, то душа моя бедная рассыпалась, как прах перед лицом ветра. Не по-христиански, брате мой, а что ж поделать? Кроме того, что не с кем искренним словом перекинуться, кроме тоски, впившейся в сердце как лютая змея, кроме всех бед, терзающих душу, бог покарал меня еще и телесным недугом: заболел я сперва ревматизмом, тяжелый недуг, да я все-таки понемногу боролся с ним, и врач, спасибо ему, малость помогал, и то, что я прозябал хотя и в отвратительном, но все же вольном жилище{580}, так, видите, чтоб я не нарисовал (мне ведь рисовать запрещено) своего недуга (углем в трубе), то и сочли за благо перевести меня в казармы. К трубкам, вони и крику стал я понемногу привыкать, а тут привязалась ко мне цынга лютая, и я теперь как Иов на гноище, только меня никто не навещает. Так мне теперь тяжело, так тяжело, что если бы не надежда хотя когда-нибудь увидеть свою бесталанную родину, то молил бы господа о смерти.
Иногда так мне тоска сердце сдавит, что (не стыдясь сказать) даже заплачу.
Ежели б обо всем том рассказать, что я терплю теперь по любви и милости милосердного бога, то и за неделю не рассказал бы. Ну его! Пусть это снится тому, кто людям добра не хочет.
Поклонитесь хорошенько от меня Дзюбину{582}, как увидите. Добряга человек. Напомните ему об Излере и расстегаях, об Адольфинке и прочих чудесах. Скажите, что я его частенько вспоминаю, [П. А.] Плетнев должен меня знать{583}, только напомните ему П. Бориспольца; да еще, будьте добры, повидайтесь с Чернышовым{584}, он теперь уже в Петербурге (спросите в Академии Художеств, где он живет), а как увидетесь, то спросите его, пораздавал ли он мои письма, посланные мною через него, и что ему сказали, получив эти письма, да попросите его от моего имени, чтобы он всемерно надоедал моею просьбой Карлу Павловичу, а с Дубельтом чтобы как можно скорей повидался. Как увидитесь с В. И. Далем, то, поклонившись ему от меня, попросите, чтобы он умолил В. Перовского{585}освободить меня хотя бы из казарм (то есть выпросил мне позволение рисовать). Даль человек добрый, умный и влиятельный, он хорошо знает, как мы тут мучимся, и тяжкий грех будет ему, если он не захочет замолвить за меня хотя бы одно слово.
Докучаю я вам, добрый мой земляче! Да что же мне делать? Если б мне только рисовать было можно, я и не печалился бы, ходил бы себе в серой шинели, пока не дошел до могилы, да все б хвалил бога, а теперь!.. Ой, горенько! И произнести не хочется!..
Напишите мне, когда будет время, хоть малюсенькое письмецо, пусть хоть немного я поплачу добрыми слезами.
Будьте добры, разузнайте хорошенько, где теперь живет Василий Андреевич Жуковский (он прежде жил в Дюссельдорфе на Рейне, а теперь не знаю), и пришлите мне его адрес, а если напечатана его «Одиссея», то и ее пришлите. Прочитав, я отдам вам или Федору Матвеевичу, ведь, ей-богу, кроме библии, нет у меня ни одной книги.
Да уж раз отца по лбу ударить или два — все едино, хотя оно малость и неловко просить как нищему, да что же делать, если негде взять, — пришлите ради поэзии святой Лермонтова{586} хоть один том, великую, превеликую радость пришлете с ним вашему благодарному и бесталанному земляку.
Т. Ш.
Кажется, вы знакомы с Василем Езучевским{587}. Если он вернулся из дому, то, увидясь, хорошенько выругайте его от моего имени за его искренность и доброту и Галузу, свояка его, — добрые и искренние люди, чтобы ты знал, земляче!
Не удивляйтесь, бога ради, что на таком клочке пишу вам, ведь в этом божьем краю бумага почтовая вызывает удивление.
Крепость Орская, 1848, февраля. 1-го.
Всяк друг речет: содружихся ему и аз: но есть именем точию друг. Вот так теперь и со мною сталось. Бывало, в собаку кинешь — попадешь в друга, а как пришлось туго, святой их знает, куда они подевались! Может, умерли, сохрани боже! Нет, здравствуют: только отреклись от бесталанного своего друга. Бог им прости. Если б они знали, что едино слово доброе теперь для меня паче всякой радости. Да что ж, недогадливы!
С превеликою радостью и благодарностью получил я письмо ваше, уже второе{589}, написанное 31 декабря.
Бог вас вознаградит за вашу искренность и за вашу доброту. Беда пришла ко мне, и не одна, а все беды посыпались на мою голову; первое — тоска и безнадежность сжимают сердце, а второе — болею с того дня, как привезли меня в этот край; ревматизм, цынгу перенес, слава богу, а теперь зубы и глаза так болят, что не знаю, куда деться. И не странно ли, скажете: после того, как принесли ваше письмо, мне настолько легче стало, что на третий день смог написать это письмо вам. Простите только, что коротенькое, во-первых, боюсь глаза натрудить, во-вторых, сказать правду, и бумаги нехватка и купить негде, понятно — степь. Посылая обещанное, пришлите, будьте добры, и бумаги почтовой и бристольской, ежели найдете в Одессе. Простите, бога ради, что я так привередничаю. За деньги спасибо вам, единый мой друже, у меня еще осталось немного, а как будет у меня все снаряжение живописца, может, и заработаю, а ежели пошлют весною в степь, в Раим[8]{590}, есть такой слух, тогда уж буду просить и, может, бог даст, тут останусь. Еще, не найдете ли в Одессе сочинений Лермонтова и Кольцова, пришлите поэзии святой ради. А если будете писать, пишите на мое имя прямо в крепость Орскую, потому что я второе письмо ваше получил уже из третьих рук, хотя и из хороших рук, а все-таки из третьих.
Прочел я вторично уже о скорби вашей, о вашей Лизе, — что поделаешь, коли этого бог хочет. Давид хорошо сказал: кто возглаголет силы господни; слышаны сотворит вся хвалы его; конечно, нельзя и без того, чтобы иногда и слезам не дать воли, ведь кто не скорбит, не плачет, тот никогда и не радуется. Ну его — такого! Будем плакать и радоваться, и за все это хвалить милосердного бога.
1 февраля. Как раз на этом слове открылась дверь и почтальон подал мне третье письмо ваше, написанное 7 января. Не знаю, обрадовался бы я отцу или матери так, как вашему искреннему слову. Да воздаст вам господь и дому вашему, что посетили есте новольника и тяжкую его скорбь развлекли. Будете писать Варваре Николаевне, от меня ей низенько поклонитесь и напишите, чтоб хоть одно слово написала, только не в Оренбург, а прямо в крепость Орскую. Если есть у вас «Свяченая вода»{591}, перепишите и пришлите, потому что та, которую вы мне передали, утрачена. А если Татьяне Ивановне будете писать, так ей и Федору Иваненку от меня хорошенько поклонитесь{592}. Никому на свете я теперь так не завидую, как художникам и Глафире Ивановне, а может, уже она оставила, упаси боже, живопись!
Бога для, пришлите все нужное художнику и бумаги. — Что у вас делается в Седневе? Что поделывает Илья Иванович, поклонитесь ему от меня, — за Надежду Дмитриевну и вас и весь дом ваш молюся господу милосердному и умоляю его, чтобы вы не забыли
Т. Шевченка.
7-го марта 1848, крепость Орская.
Не знаю, обрадовался ли бы так малый ненакормленный ребенок, увидев мать свою, как я вчерга, получив подарок твой искренний, мой единый друже, так обрадовался, что еще и до сих пор не успокоюсь, целехонькую ночь не спал, рассматривал, смотрел, разглядывал со всех сторон по три раза, целуя каждую красочку. И как ее не целовать, не видев год целый. Боже мой! Боже мой! Какой тяжелый и длинный год! Но ничего. Бог помог, прошел-таки. Я, взяв в руки сундучок, глянул и словно перелетел в мастерскую, в Седиев. Помните ли, как вы мне ее в прошлом году показывали недостроенную? Еще и советовались со мною, как бы ее пооригинальней устроить; думал ли я, что через год этот самый сундучок развеселит меня, точно мать ребенка, в трудный для меня час! Благий и дивный еси, господи!
Сегодня воскресенье, на муштру — не поведут. Целехонький день буду смотреть на твой подарок искренний, мой единый друже, смотреть и молиться, чтобы бог послал на долгие дни тебе такую же радость, как послал мне через тебя. Пересчитал, пересмотрел все, все до крошечки цело. И Шекспир, и бумага, и краски, и перочинный ножик, и карандаш, и кисти — все целехонько. Не траться на альбом, друже мой! Будет с меня и этого покамест.
Недавно из Яготина пришло письмо мне. Спасибо ей, доброй Варваре Николаевне, которая не забывает меня, хочет, если сама достанет, прислать мне книг. Ежели пришлет, тогда я и тяжелого похода, и Аральского моря, и безлюдной степи киргизской не испугаюсь.
Одна лишь печаль грызет мое сердце — загонят в степь, так не придется ни от кого письма получить, ни самому послать, ведь туда почта не доходит, вот мое горенько! А может, доведется год-два наблюдать никудышное это море.
Не будем тоской томиться, а будем молиться, — еще эта напасть далеко, а всякая напасть издалека страшнее, как говорят умные люди. Этот и апрель месяц я еще буду в Орской крепости; напишите мне хоть строчечку, — ведь только бог святой знает, как я радуюсь, когда дойдет до меня хотя бы одно ваше слово с моей бедной родины!
Я теперь (пошли вам бог здоровья) хоть и богат бумагой, а все-таки на клочке пишу; сказано пустыня, — где я возьму, ежели потрачу, да и уделить кое-кому надо хоть по листику.
Простите, голубе сизый, что так торопливо пишу вам; во-первых — сегодня почта, а во-вторых — около десяти часов надо идти в караул!
Молюсь богу, чтоб послал здоровья Надежде Дмитриевне и радость всему дому вашему, спасибо вам, будьте здоровы и напишите хоть строчечку мне — благодарному вам
Т. Шевченку.
22 апреля [1848, Орская крепость].
Не рассердились ли вы на меня, неровен час? Или, упаси матерь божья, не забыли ли меня бесталанного, — ведь пишу, пишу вам, а вы хоть бы словечко; думал сперва, что письма мои не доходят до вас, так вот же купец, доставивший вам эту живучую «Историю» Устрялова{595}, которая и в солдатских руках не погибла, побожился мне, что без задержки вам в собственные руки отдал, а из ваших рук (также собственных) хоть бы клочок бумаги, и того не получил. Что ж это сталось с моими добрыми и верными земляками? Думаю, думаю и понять не могу, что такое! Василию Матвеевичу писал даже два раза на Миллионную улицу, а от него хоть бы слово, из Михайловской — ни звука, от вас… да, может, у вас времени нет? А если есть? Тогда грех вам великий забывать хоть и лыком шитого, а все-таки земляка вашего.
Ох, если бы так шутило мое сердце, как я это, с вами говоря, шучу. Если бы и ему, как рукам, можно было б дать клочок бумаги и перо с чернильницей, да и все. Очень хорошо было б, да только вот этим всем его не накормишь. Ему надо тоски, тяжелой, неусыпной тоски!
Ну его, эту напасть, а то еще заплачешь, ведь иногда, ей-ей, доходит до этого, самому стыдно, да ничего не сделаю с проклятущей тоской. Вернулся ли Василь из Питера? Привез ли он мне то, что я просил (потому что мне вот-вот можно будет рисовать). Пусть мне хоть словечко напишет. Напишите, бога ради, получили ли вы «Историю» Устрялова, ведь она нашлась, и я послал вам через здешнего купца. Да еще, если получили Лермонтова от Василя, [пришлите], может доведется шагать в Раим, так я там сдохну без книг. Да еще отдерите за чуб этого лодыря Левицкого{596} и поклонитесь землякам моим в Оренбурге сущим.
Будьте здоровы и не забывайте бесталанного Т. Шевченка. Напишите, будьте добры, скоренько.
9 мая 1848 г., крепость Орская.
Воистину воскрес!
Спасибо тебе, искренний мой друже, и за бумагу и за письмо твое, которое лучше бумаги. Бумага для меня теперь была очень кстати, а письмо еще больше! Потому что я нуждался в молитве и искреннем дружеском слове, и вот — оно. Я теперь веселый иду на это никудышное море Аральское. Не знаю, вернусь ли только!.. А иду, ей-богу, веселый.
Спасибо тебе еще раз за письмо; дошло оно до меня целехонькое, и в тот же самый день пришло мне разрешение рисовать{598}, а на другой день приказ в поход выступать. Беру с собой все твое снаряжение художническое; не знаю только, доведется ли рисовать!
Прости, ей-богу, некогда и сухарь съесть, а не то чтоб письмо написать как следует. Варваре Николаевне напишу уже разве что из Раима. Будешь писать ей, поблагодари за книгу Гоголя.
Адрес мой: в Крепость Орскую. Его высокоблагородию Михаилу Семеновичу Александрийскому{599}с передачею мне.
А этот человечек будет посылать мне через коменданта. Не забывай меня, единый мой! Ежели не увидимся на этом свете, так, наверно, встретимся на том. До свидания!
Искренний твой Т. Шевченко
[26 марта 1849, Раим.]
Я уже два месяца оставил свою резиденцию в Кос-Арале, почему и не могу Вам сообщить ничего нового о тамошнем житье-бытье, любезный Алексей Иванович, а о Раиме и говорить нечего — неизменяемый.
В воспоминании вашем о плавании по морю бурному Аральскому оставьте уголок для не забывающего вас
Т. Шевченка.
Оренбург, ноября, 8, 1849.
Друже мой единый! Позавчера вернулся я из степи киргизской да с моря Аральского в Оренбург, да и расположился писать тебе. Пишу, а еще и сам хорошо не знаю, жив ли ты, здоров, ведь уже около полутора лет, как мы не обменялись с тобою ни единым словом, а за такое время много воды в море утекло. Может, и у вас кого-нибудь не стало, ведь холера, говорят, здорово-таки косила. Коли жив ты и здоров, напиши мне, друже мой, не мешкая, я тогда уже и отвечу, все как есть расскажу, как меня носило по тому морю, как я в степи этой безграничной мыкался. Все как есть расскажу, ничего не утаю. А теперь пока что поклонись от меня всему дому вашему и доброй Варваре Николаевне; скажи ей, что я жив, здоров, и если не очень счастлив, то по крайней мере — весел.
Оставайся здоров, не забывай в беде
Т. Шевченка.
На обороте: Адрес — в г. Оренбург, его благородию Карлу Ивановичу Герну, в Генеральный штаб, с передачею.
На днях возвратился я из киргизской степи и с Аральского моря в Оренбург. И сегодня Лазаревский сообщил мне письмо ваше, где вы именем всего дорогого просите сообщить обо мне хоть какое-нибудь известие. Добрый и единый друг мой! Обо мне никто не знал, где я прожил эти полтора года, я ни с кем не переписывался, потому что не было возможности, почта ежели и ходит через степь, то два раза в год. А мне всегда в это время не случалось бывать в укреплении. Вот причина! И да сохранит вас господь подумать, чтобы я мог забыть вас, добрая моя Варвара Николаевна. Я очень, очень часто в моем уединении вспоминал Яготин и наши кроткие и тихие беседы. Немного прошло времени, а как много изменилось, по крайней мере со мною; вы бы уже во мне не узнали прежнего глупо восторженного поэта. Нет, я теперь стал слишком благоразумен; вообразите! в продолжение почти трех лет ни одной идеи, ни одного помысла вдохновенного — проза и проза, или, лучше сказать, степь и степь! Да, Варвара Николаевна, я сам удивляюсь моему превращению, у меня теперь почти нет ни грусти, ни радости, зато есть мир душевный, моральное спокойствие до рыбьего хладнокровия. Грядущее для меня как будто не существует. Ужели постоянные несчастия могут так печально переработать человека? Да, это так. Я теперь совершенная изнанка бывшего Шевченка, и благодарю бога.
Много есть любопытного в киргизской степи и в Аральском море, но вы знаете давно, что я враг всяких описаний, и потому не описываю вам этой неисходимой пустыни. Лето проходило в море, зима в степи, в занесенной снегом джеломейке, вроде шалаша, где я, бедный художник, рисовал киргизов и между прочим нарисовал свой портрет, который вам посылаю на память обо мне, о несчастном вашем друге.
Проживая в Одессе, быть может, встретитесь с Алексеем Ивановичем Бутаковым{604}; это флотский офицер и иногда бывает в Одессе, у него в Николаеве родственники и родные; это мой друг, товарищ и командир при описании Аральского моря. Сойдитесь с ним. Благодарите его за его доброе, братское со мною обращение, он, ежели встретитесь с ним, сообщит все подробности о мне.
Прощайте, добрая моя Варвара Николаевна, кланяюсь Глафире Ивановне, князю Василию Николаевичу и всему дому вашему.
Т. Шевченко
14 ноября 1849, Оренбург.
Оренбург, 1849, декабря, 29.
В самый сочельник сижу себе один-одинешенек в горнице и тоскую, вспоминая свою Украину и тебя, мой друже единый. Думаю: вот бог дает и праздник свой великий на радость добрым людям, а мне не с кем слова сказать. И вдруг входит в комнату добрый Герн и подает мне ваше письмо. Господи милостивый! Как я обрадовался! Будто отца родного увидел или заговорил с сестрою на чужбине! А особенно прочитав, что вас всех, как праведных, миновала кара господня, даже заплакал, — так мне хорошо стало! Вы пишете, друже мой добрый, что шлете альбом из paper torchon, — спасибо вам, шлите. А красок сухих не посылайте, — здесь масла достать нельзя, к тому же меня весной еще снова погонят в степь! Такой мой жребий отвратительный! Что ж мне вам послать, ежели у меня нет ничего; послал бы вам вид Аральского моря, так такое мерзкое, что не дай боже! Тоску еще наведет, проклятое. Еще вы пишете, друже мой единый, чтобы я ставил цену на моих будущих рисунках; большое вам спасибо! Ведь тут без денег еще хуже, чем меж евреями. Я, нарисовав кое-что, отдавал за самую низкую цену, так что же — смеются! Мне кажется, ежели бы сам Рафаэль воскрес здесь, то через неделю умер бы с голоду или нанялся бы к татарину коз пасти. Вот такие здесь люди! Шлю вам киргизского баксу, или по-нашему кобзаря. Ежели найдется добрая душа, пусть купит, сделает доброе дело, а цену я ему назначаю 50 рублей; может, дорого, так сбавьте, как знаете. Буду посылать вам все, что сделаю достойного послать, а вы уж поступайте с ним, как вам будет угодно. Еще посылаю вам этого гренадера (это я); вспоминайте меня, глядя на него, друже мой добрый! Еще вы пишете, чтобы рассказал вам, что со мной было на Аральском море два лета, — ну его, пусть не было б того ни с кем на свете! Не считая тоски, все напасти перебывали у меня, даже вши, — вспоминать противно! Адресуйте ваши письма на имя Герна, а моего имени не пишите: он будет знать по штемпелю. Будьте здоровы! Будете писать Варваре Николаевне, поклонитесь ей от меня. Всему дому вашему низенько кланяюсь.
Искренний с вами Тарас Шевченко
1 января 1850, Оренбург.
Поздравляю вас с Новым годом, молю господа о ниспослании вам всех благ. Я теперь сижу один-одинешенек и вспоминаю то прошлое, когда мы с вами в первый раз встретились в Яготине, и многое пришло в мою грустную бесталанную голову, — ужели и конец моей жизни будет так же печален, как настоящий день? В несчастии невольно делаешься суеверным — я теперь почти убежден, что мне не видеть веселых дней, и сердцу дорогих, и милой моей родины!
Для Нового года мне объявили, что следующей весной я должен буду отправиться опять на Аральское море; верно, мне оттуда не возвратиться! За прошедший поход мой мне отказано в представлении на высочайш[е] помилование! и подтверждено запрещение писать и рисовать! Вот как я встречаю Новый год! Неправда, весело?
Я сегодня же пишу Василию Андреевичу Жуковскому{607} (я с ним лично знаком) и прошу его о исходатайствовании позволения мне только рисовать. Напишите и вы, ежели вы с ним знакомы. Или напишите Гоголю{608}, чтобы он ему написал обо мне, он с ним в весьма коротких отношениях. О большем не смею вас беспокоить. Мне страшно делается, когда я подумаю о киргизской степи, — с отходом моим в степь я должен буду опять прекратить переписку с вами и, может быть, на много лет, а может быть, и навсегда! Не допусти господи!
Я недавно вам писал; не знаю, получили ли вы, потому что адрес не тот, который мне прислал на днях Андрей Иванович. Ежели будете писать ко мне, то сообщите свой настоящий адрес и сообщите адрес Гоголя{609}, и я напишу ему по праву малороссийского виршеплета, а лично его не знаю.
Я теперь, как падающий в бездну, готов за все ухватиться, — ужасна безнадежность! так ужасна, что одна только христианская философия может бороться с нею. Я вас попрошу, ежели можно достать в Одессе, — потому что я здесь не нашел, — прислать мне Фому Кемпийского о подражании Христу. Единственная отрада моя в настоящее время — это евангелие. Я читаю ее без изучения, ежедневно и ежечасно. Прежде когда-то думал я анализировать сердце матери{610} по жизни святой Марии, непорочной матери Христовой, но теперь и это мне будет в преступление. Как грустно я стою между людьми! Ничтожны материальные нужды в сравнении с нуждами души, а я теперь брошен в жертву той и другой! Добрый Андрей Иванович просит меня прислать все, что бы я ни нарисовал, и назначить сам[ому] цену; что я ему пошлю? когда руки и голова закованы! Едва ли кто-нибудь терпел подобное горе!
Я вас печалю для Нового года, добрая Варвара Николаевна, своим грустным посланием — что делать! у кого что болит, тот о том говорит; и мне хотя немного отраднее стало, когда я выисповедалея пред вами! Кланяюсь Глафире Ивановне и всему дому вашему.
Пишите ко мне в г. Оренбург на имя его благородия Карла Ивановича Герна, в генеральный штаб, не надписывая моей фамилии, — он узнает по штемпелю.
Прощайте, Варвара Николаевна; не забывайте бедного и искреннего к вам
Т. Шевченка.
Оренбург, генваря, 3, 1850.
Поздравляю тебя с этим Новым годом, друже мой единый! Пусть будет с тобой то, чего ты у бога просишь. Давно, давно мы не виделись, да и не знаю, увидимся ли скоро или вообще когда-нибудь, сохрани матерь господня! А думаю, что будет так, потому что меня очень далеко запроторила моя злая судьба и добрые люди! Я вот уже третий год мыкаюсь в неволе — в этом богом забытом краю! Тяжело мне, друже! Очень тяжело! Да что поделаешь? Прошел я пешком дважды всю киргизскую степь до самого Аральского моря, плавал по нему два лета, господи, какое мерзкое! Даже противно вспоминать, не то, что рассказывать добрым людям.
Вот глянь, что со мной было. Поехал я тогда в Киев из Петербурга, после того, как мы с тобой в Москве виделись, я думал уже в Киеве жениться{612}, да и жить на свете, как добрые люди живут, — уже было и пара нашлась. Да господь не благословил моей доброй доли! Не дал мне докончить век короткий на нашей милой Украине. Тяжело! Даже слезы капают, когда вспоминаю, так тяжело! Меня из Киева загнали аж сюда, и за что? За стихи! И запретили писать их, и что хуже всего… рисовать! И вот теперь, видишь, как я здесь мыкаюсь, живу в казармах среди солдат, не с кем слова сказать, и нечего читать — тоска! Тоска такая, что скоро она меня вгонит в гроб! Не знаю, мучился ли еще кто-нибудь на этом свете так, как я теперь мучусь? И не знаю, за что? Тот, кто привез тебе письмо мое, наш земляк — Левицкий, приветствуй его, друже мой добрый, искренняя душа! Он мне очень пригодился на чужбине! Дай ему мою «Тризну» и «Гамалию», если они еще живы, а мне, буде твоя милость, пришли Конисского{613}, доброе сделаешь дело, — я хоть читать буду о нашей бесталанной Украине, ведь я уже никогда ее не увижу! Почему-то сердце чует. Пришли и напиши, буде твоя милость, по адресу: в Оренбург, Карлу Ивановичу Герну, в генеральный штаб, а меня в адресе не упоминай, не надо, — он будет знать по штемпелю. Оставайся здоров, друже мой единый! Пусть тебе бог посылает, что ты у него просишь. Вспоминай изредка
бесталанного Т. Шевченка.
А чтоб не оставалось свободной бумаги, то на тебе стихотворных строк десяток моей работы:
Не стану я печалиться,
Досаждая людям,
Уйду куда глаза глядят,
А там — будь, что будет!
Выйдет счастье, так женюся,
А нет — утоплюся.
Никому я не продамся,
Внаймы не наймуся.
Пошел куда глаза глядят…
Счастье схоронилось,
А волюшка людям добрым
И во сне не снилась.
Хоть не снилась, а людьми же
Брошена в неволю:
Чтоб не было свободного
Средь нашего поля[9].
[Около 10 января 1850, Оренбург.]
Я три года крепился, не осмеливался вас беспокоить, но мера моего крепления лопается, и я в самой крайности прибегаю к вам, великодушный благодетель мой. Я писал еще в первый год моего изгнания К[арлу] П[авловичу] Б[рюллову]{615}, и никакого результата; бедный он, великий человек! При всей своей великости, самой малости не хочет сделать; говорю не хочет, потому что он может; позволяю себе думать — и первое добро (написание вашего портрета) было сделано случайно. (Простите мне подобное нарекание на великого человека. Печально, что с великим гением не соединена великая разумная добродетель.)
Был я по долгу службы в киргизской степи и на Аральском море, при описной экспедиции, два лета; видел много оригинального, еще нигде не виданного, и больно мне, что ничего не мог нарисовать, потому что мне рисовать запрещено. Это самое большое из всех моих несчастий! Сжальтесь надо мною! Исходатайствуйте (вы многое можете!) позволение мне только рисовать — больше ничего, и надеяться не могу и не прошу больше ничего. Сжальтесь надо мной! Оживите мою убогую, слабую, убитую душу! Ежели вы (в чем я не сомневаюсь) напишете графу Орлову или кому найдете лучше, то, бог милостив, и я взгляну на божий свет, хотя перед смертью, потому что казарменная жизнь и скорбут разрушили мое здоровье. Да, я теперь мог бы описать быт русского солдата не хуже всякого нравоописателя. Печальный быт!.. Что делать?.. Таковы люди вообще, а наши особливо. И скорбут и казарменная жизнь совершенно разрушили мое здоровье. Для меня необходима была бы перемена климата; но я на это не должен надеяться: рядовых таких, как я, не — переводят. Мне бы хотелось в Кавказский корпус, и врачи тоже советуют; а меня посылают опять на Сыр-Дарью потому только, что там расположен батальон, в котором я записан. Для моего здоровья этот поход самый убийственный: новые укрепления, еще не совсем устроенные, плохая вода и жизнь самая однообразная. Если б можно было рисовать, я мог бы ее разнообразить, хоть самому грустно. Бога ради и ради прекрасного искусства, сделайте доброе дело, не дайте мне с тоски умереть! Я постараюсь, ежели мне будет позволено, нарисовать для вас все, — что есть интересного в этом неинтересном, но пока таинственном крае.
Тарас
Оренбург, 7-го марта 1850.
Все дни моего пребывания когда-то в Яготине есть и будут для меня ряд прекрасных воспоминаний. Один день был покрыт легкой тенью, но последнее письмо ваше и это грустное воспоминание осветило. Конечно, вы забыли? Вспомните! Случайно как-то зашла речь у меня с вами о «Мертвых душах», и вы отозвались чрезвычайно сухо. Меня это поразило неприятно, потому что я всегда читал Гоголя с наслаждением и потому что я в глубине души уважал ваш благородный ум, ваш вкус и ваши нежно возвышенные чувства. Мне было больно, я подумал: я так груб и глуп, что не могу ни понимать, ни чувствовать прекрасного? Да, вы правду говорите, что предубеждение ни в коем случае не позволительно, как чувство без основания. Меня восхищает ваше теперешнее мнение и о Гоголе и его бессмертном создании! я в восторге, что вы поняли истинно христианскую цель его! да!.. Перед Гоголем должно благоговеть{617}, как пред человеком, одаренным самым глубоким умом и самою нежною любовью к людям! Сю, по-моему, похож на живописца, который, не изучив порядочно анатомии, принялся рисовать человеческое тело, и, чтобы прикрыть свое невежество, он его полуосвещает. Правда, подобное полуосвещение эффектно, но впечатление его мгновенно! — так и произведения Сю: пока читаем — нравится и помним, а прочитал — и забыл. Эффект, и больше ничего! Не таков наш Гоголь — истинный ведатель сердца человеческого! Самый мудрый философ! и самый возвышенный поэт должен благоговеть пред ним, как перед человеколюбцем! Я никогда не престану жалеть, что мне не удалося познакомиться лично с Гоголем. Личное знакомство с подобным человеком неоцененно, в личном знакомстве случайно иногда открываются такие прелести сердца, что не в силах никакое перо изобразить!
Я сделался настоящим попрошайкой! Что делать? Оренбург такой город, где и не говорят о литературе, а не то чтобы можно было в нем достать хорошую книгу. Вся та речь к тому, чтобы вы мне (найвсепокорнейше прошу) прислали «Мертвые души»{618}. Меня погонят 1 мая в степь, на восточный берег Каспийского моря, в Новопетровское укрепление, следовательно, опять прервут всякое сообщение с людьми. И такая книга, как «М. д.», будет для меня другом в моем одиночестве!
Пришлите, В. Н., ради бога и ради всего высокого, заключенного в сердце человеческом; конечно, не надокучая вам, можно бы выписать из Москвы, но увы! Я не могу себе теперь позволить подобной роскоши. У меня давно было намерение просить у вас эту книгу, но помня тот грустный вечер в Яготине, я не осмеливался. Пришлите ради всего святого!
Новый завет я читаю с благоговейным трепетом. Вследствие этого чтения во мне родилась мысль описать сердце матери по жизни пречистой девы, матери спасителя. И другая — написать картину распятого сына ее. Молю господа, чтобы хоть когда-нибудь олицетворились мои мечты! Я предлагаю здешней католической церкви (когда мне позволят рисовать) написать запрестольный образ{619}(без всякой цены и уговора), изображающий смерть спасителя нашего, повешенного между разбойниками, но ксендз не соглашается молиться пред разбойниками! Что делать! поневоле находишь сходство между 19 и 12-м веком.
Молюся богу и не теряю надежды, что испытанию моему придет когда-нибудь конец. Тогда отправляюся прямо в Седнев и, по мере сил моих, олицетворю мою так долго лелеянную идею. В седневской церкви над иконостасом два вделанные в стену железные крюка меня неприятно поражали, и я думал: чем закрыть их? И ничего лучше не мог выдумать, как картиною, изображающей смерть спасителя нашего. Если не ошибаюсь, я говорил об этом с Андрей Ивановичем, не помню.
Лазаревский теперь в отсутствии{620}, но вы адресуйте свое письмо в пограничную комиссию. Он его получит. Это один из самых благородных людей! Он первый не устыдился моей серой шинели и первый встретил меня по возвращении моем из кирги[зской] степи и спросил, есть ли у меня что пообедать. Да, подобный привет дорог для меня; напишите ему, благодарите его, потому что я и благодарить не умею за его приязнь!
Хотелось бы долго, вечно беседовать с вами, единая сестра моя! но что делать? Почта, как и время, не останавливаются ни для нашей грусти, ни для нашей радости. Адрес мой прежний: К. И. Герну. До свидания.
Т. Шевченко
Глафире Ивановне и всему дому вашему — поклон.
14 марта 1850 г., Оренбург.
Друже мой единый!
Я не знаю, что бы со мною было, если бы не вы! Весьма пригодились мне эти 50 рублей. Расспросите Илью Ивановича, — я ему пишу. Что значат деньги в бедности! Если б не вы, то меня бы давно от тоски не стало, а то все-таки, хоть украдкой, а малость порисую, и легче станет! Не знаю, доведется ли мне хоть что-нибудь нарисовать на Каспийском море, куда меня весною погонят. Если доведется, пришлю вам; только уж цены не поставлю, а продадите так, как вам бог поможет.
Вот какая моя доля мерзкая! Я, встав раненько, расположился писать вам письмо это; только расположился, тут черт несет ефрейтора, разумеется, нанятого: пожалуйте к фельдфебелю. Пришлось письмо оставить, а сегодня почта уходит. Так и этак умолив фельдфебеля, вернулся я домой и принимаюсь снова, а время уже около часа, потому извините, если не все расскажу, что хотелось бы рассказать, или в чем-нибудь ошибусь.
Поблагодарите и вы от меня Илью Ивановича за его благородную щедрость, а меня, бога для, простите! А случится мне еще что-нибудь прислать вам, подписывайте вы сами мою фамилию, циноброю, ведь мне — нельзя.
Все, что вы по доброте своей прислали, я получил. И Фому Кемпийского получил. Спасибо доброму Михайлу, что он все же меня не забывает. Если вы знаете его адрес, пошлите ему этот листочек, а если нет, то напишите Варваре Николаевне, — она, наверно, знает.
Спасибо вам за все ваши блага! Не забывайте
бесталанного Т. Ш.
До 1-го мая адрес мой прежний, а там, кажется, придется вновь молчать.
Новопетровское укреплен[ие],
12 генваря 1851 года.
Мне до сих пор живо представляется 12 число генваря и соседка Ваша Т[атьяна] Г[уставовна] Волховская; жива ли она, добрая старушка? Собираются ли попрежнему в этот день к ней нецеремонные соседи со чады и домочадцы повеселиться денька два-три и потом разъехаться по хуторам до следующего 12 генваря. Жива ли она? И много ли еще осталося в живых, о которых с удовольствием воспоминаю? Да, в прошедшем моем хоть изредка мелькает не то чтобы истинная радость, по крайней мере и не гнетущая тоска. Недавно кажется, всего четыре года, а как тяжело они прошли над моею головою, как изменили они меня, что я сам себя не узнаю. Вообразите себе безжизненного флегму — и это буду я. Не следовало и говорить об этом, а лучшего нечего сказать.
В прошедшем году со мною ничего нового не случилось{623}, разве только что меня перевели из Орской крепости в Новопетровское укрепление, на восточный берег Каспийского моря. Начальники мои — добрые люди, здоровье мое благодаря бога хорошо, только чтение весьма ограничено, что и удваивает скуку однообразия. Вот и весь быт мой настоящий. Когда будете писать Андрею Ивановичу, поклонитесь ему от меня, жив ли Алексей Васильевич? Я о нем совершенно ничего не знаю. Кланяюся Глафире Ивановне и князю В[асилию] Н[иколаевичу] и всему дому вашему и поздравляю вас, единый друг мой, с Новым годом. Прощайте! Вспоминайте иногда искреннего вашего
Т. Шевченко.
В летние месяцы пишите ко мне через г. Астрахань, а в зимние через г. Гурьев в Новопетровское укрепление на имя г. коменданта его высокоблагородия Антона Петровича Маевского.
[8 июня 1851, Колодец Апазир в долине гор Кара-Тау.]
Богу милый друже мой Аркадию!
Это не будет противу приличия, ежели ты нарочно встретишься с моим искренним другом и расскажешь все, что знаешь обо мне.
Прощай, друже мой, целую тебя.
[Вторая половина 1851, Новопетровское укрепление.]
Я здесь пользуюся покровительством полковника Матвеева. Напишите ему хоть пару строчек, вас это не унизит, а мне принесет существенную пользу. Его зовут Ефим Матвеевич Матвеев; адресуйте письмо на имя Герна — с передачею Матвееву. Бога для, сделайте это, мое возвращение из Новопетровского укрепления будет зависеть от него.
Послал я здешнего краю произведение (кусок материи{626}) Андрею Ивановичу в первых числах генваря и до сих пор не имею ответа. Что бы значило? Когда будете писать к нему, упомяните и об этом.
Простите мне подобные требования.
1 июля 1852 [Новопетровское укрепление].
Всякое даяние благо{629}, тем более, если оно неожиданно, как, например, твои 20 р., полученные сегодня. Благодарю тебя, искренний друже мой! Трижды благодарю. Ты знаешь, я прежде, в счастливое мое время, не ворочал, можно сказать, капиталами, а теперь, когда я уже шестой год и кисти в руки не беру (мне рисовать запрещено), то можешь себе представить, что значат для меня твои 20 рублей! Только вот что: если не ошибаюсь, у нас с тобой уговору не было, чтобы платить мне за работу. Кажется, так. Правда, давно это было; я могу и забыть. Я помню только жареное порося и пирожки в корзинке. Помнишь ли, добрый друг мой! Счастливое время! Кажется недавно, а вот уже 12 год тому назад! Летят наши годы, бог их знает, куда они так торопятся… Я как теперь вижу тебя, непосидящего Элькана, и флегму Федота{630}, и настоящего козака Кухаренка, да еще родича твоего Скрипника, да еще… и бог их пересчитае[т]. Много их… где-то они теперь? Живут себе дома припеваючи; только я один, как отколотая щепка, ношуся без пути-дороги по волнам житейского моря! И в самом деле, где меня не носило в продолжение этих бедных пяти лет? Киргизскую степь из конца в конец всю исходил, море Аральское и вдоль и впоперек все исплавал и теперь сижу в Новопетровском укреплении та жду, что дальше будет; а это укрепление, да ведомо тебе будет, лежит на северо-восточном берегу Каспийского моря, в киргизской пустыне. Настоящая пустыня! песок да камень; хоть бы травка, хоть бы деревцо — ничего нет. Даже горы порядочной не увидишь — просто, черт знает что! смотришь, смотришь, да такая тебя тоска возьмет — просто, хоть давись, так и удавиться нечем. Да, человек в несчастии живет в самом себе, как говорят разумные люди, то есть размышляет. А к чему ведет размышление? спросить бы этих умных людей. К тому, что разрушает надежду, эту всесветную прекрасную обманщицу! Признаюсь, я долго надеялся, но потом и рукой махнул. Да и в самом деле, мне счастье не к лицу. Родился, вырос в неволе, да и умру, кажется, солдатом. Какой-нибудь да был бы скорее конец, а то в самом деле надоело черт знает по-каковски жить.
Если будешь писать Ивану Михайловичу, то благодари его от меня за его участие в твоем добром деле. Я сам хотел писать ему, да боюсь: бог его знает, может быть он еще и рассердится, что как, дескать, смел солдат себе позволить то и то… Правда, он был когда-то человек не гордый, да ведь это было давно, а время и счастье сильно людей изменяют. Впрочем, я не думаю, чтобы и И[вана] М[ихайловича] переменило генеральство; он, мне кажется, такой же добряк и хлебосол, как и прежде был, поэтому я все-таки напишу ему, только не с этой почтой. А почта у нас приходит и отходит один раз в месяц.
Жива ли в Городище твоя старая мать? Коли здравствует, то низко кланяюся ей.
И кланяюся всем общим нашим знакомым, особенно Л. Элькану и С[емененку]-Крамаревскому, когда здравствуют.
О новостях литературы, музыки и театра я не имею совершенно никакого понятия: кроме «Русского Инвалида» ничего{631} у нас не имеется; «Северную Пчелу», газету литературную{632}, забыл уже как и зовут. Сначала было для [меня] ужасно тяжело без всякого чтения. Потом стал привыкать и, кажется, совсем привыкну; когда бы поскорее! а то сидишь, сидишь сложа руки, да и захочется прочитать что-нибудь новенькое, а его нет. Так больно станет, что не знаешь, куда деваться. Но самое мучительное для меня то, что мне рисовать не позволяют. А причины — не знаю почему. Тяжело! Больно тяжело! А делать нечего… Прощай, мой искренний друже, не забывай бесталанного
Т. Шевченка.
Р. S. Не встретишься ли случайно с Василем или Михайлом Лазаревскими, — познакомься с ними.
Сегодня попался мне лоскуток печатной бумаги{633}; читаю, а там говорится о концертах прошедшей весны и о концерте г. Артемовского, как о замечательнейшем, и артистке г-же Артемовской, очаровавшей слушателей игрой на инструменте, давно забытом, то есть на арфе! Боже мой, — думаю себе, — он уже женатый!
Господи, пошли тебе счастие в твоей семейной жизни!..
Новопетровское укрепление, 1852, июля, 16.
Единый друже мой! Не прогневались ли вы за что на меня{635}?
Думаю, думаю, вспоминаю и в догадках теряюся, не обретаю за собою вины ни единыя. Впрочем, едва ли кто себя обвинит! простите великодушно, аще что содеях пред вами по простоте моей, и напишите хоть единую строку, чтобы я мог ведать, что вас еще здрава бог милосердный носит по сей грешной земле. Вот уже третий год как я не имею от вас никакого известия, последнее письмо ваше получил я в Оренбурге, 1850, в последних числах мая, на которое по разным скверным приключениям не мог отвечать вскоре, а писал вам уже из Новопетровского укрепления того же года, месяца ноября, вам и В[арваре] Щиколаевне], и ни от вас, ни от В. Н. до сих пор не имею совершенно никаких известий, право, не знаю что думать! или панихиду по вас править, или думать, что вы на меня сердиты. За что ж бы вы на меня прогневались? Вопрос сей для меня — узел гордиев. Скорблю сердечно и тем паче плачу, что я во узах моих с вами только и В. Н. иногда переписывался. Прошу вас, умоляю! Когда получите письмо мое, то хоть чистой бумаги в конверт запечатайте да пришлите, по крайней мере я буду знать, что вы здравствуете.
Не пишу вам ничего о самом себе потому, что нет хорошего материалу для повествования, а описывать скверную мою долю тошно и грешно, по-моему. Это все равно, что роптать на бога. Пускай себе тянется жизнь моя невеселая, как мне бог дал. Одно, чего бы я просил у бога, как величайшего блага, это хоть перед смертью взглянуть разочек на вас, добрых друзей моих, на Днепр, на Киев, на Украину, и тогда, как христианин, спокойно умер бы я. И теперь не неволя давит меня в этой пустыне, а одиночество — вот мой лютейший враг! В этой широкой пустыне мне тесно, а я один. До вас, я думаю, не дошло сведение, где именно это Новопетровское укрепление, то я вам расскажу. Это будет на северо-восточном берегу Каспийского моря, на полуострове Мангышлаке. Пустыня, совершенная пустыня, без всякой растительности, песок да камень и самые нищие обитатели — это кочующие кой-где киргизы. Смотря на эту безжизненность, такая тоска одолеет, что сам не знаешь, что с собой делать, и если б можно мне было рисовать, то, право, ничего не нарисовал бы, так пусто. Да я до сих пор не имею позволения рисовать, шестой год уже. Ужасно!
Что же еще написать вам? Право, нечего; худого очень нет, а хорошего и подавно, монотонно, однообразно, больше ничего. Начальника мне бог послал человека доброго, вообще люди добрые меня не чуждаются. Живу я, как солдат; разумеется, в казармах. Удобный случай изучить солдатские обычаи и нравы. Смеюся сквозь слезы; что делать, слезами горю не пособить, а уныние — грех великий. Дожидаем в укрепление нонешнего лета корпусного командира. Думаю просить, чтобы позволил мне в здешнюю церковь безмездно написать запрестольный образ во имя воскресения Христова. Не знаю, что будет. Великой бы радостью подарил меня, если бы позволил, вот уже шестой год, как я кисти и не видал.
Прошу вас, пишите ко мне хоть одну строчку, чтобы я знал, что вы живы и здоровы. Илье Ивановичу и всему дому вашему до земли поклон. Соседу вашему и соседке в Бегаче{636} тоже.
Прощайте, остаюсь в ожидании известия от вас. Ваш искренний
Т. Шевченко
На обороте: Адресуйте ко мне так:
его высокоблагородию Антону Петровичу Маевскому,
коменданту Новопетровского укрепления; летом — в г. Астрахань, зимою — в г. Гурьев, на Урале.
«Что ефто значит, что я сегодня именинница? я тебя ждала! ждала! варила шеколад на цельном молоке, а ты не пришел!»
Это значит (сиречь эпиграф сей), что я прошедшего года ждал от вас не то чтобы письма, по крайней мере доброго слова, и вельми ошибся. Спрашиваю F и Z., не видали ли такого и такого? Нет, говорят, а я было уже и руку протянул за письмом! Не только не видали — и не слыхали! Что за напасть такая, думаю! Не умер ли он, думаю. Так нет же, ведь осенью прошлого года спрашиваю у Костромитинова{638}, где, говорю, такой-то и такой-то? Не умер ли, говорю, неровен час? Да нет! Живехонек и здоровехонек. Так, думаю, наверно, рассердился, а сердиться, кажется, не на что. Тогда напиши мне хоть слово. А покамест приветствуй этого доброго и благородного сотника Хаирова{639}. Мы с ним вместе жили два года и ни разу не бранились, и это, думаю, притча во языцех. А еще скажи мне, не видел ли ты Поспелова{640}? Как он вернулся из Раима, и кто поехал с пароходами на это мерзкое Аральское море. Да еще скажи, будь добр, Залесскому{641}, когда вернется он в Оренбург, что все, посланное им, получено мною с благодарностью, а увидишь Костромитинова, поклонись ему хорошенько. И старому Татаринову, которого в Малороссии какая-то наймичка мочалой умыла за то, что хотел… за нею [поухаживать]. Да еще вот что. Будешь писать Василю и Михайлу, кланяйся им, и спроси у Михайла, послал ли он то, что я просил, Лизогубу в Черниговскую губернию, потому что и до сих пор ничегошеньки не знаю, а обнищах зело. О себе если б я сказал, что мне тут хорошо, тяжко соврал бы. Пусть тебе этот добрый человек обо мне расскажет; он меня хорошо знает. Кланяйся доброму Карлу Ивановичу Герну и всем, кто меня знает. Оставайся здоров. Пусть бог помогает тебе во всем добром. Не забудь написать Михайлу. Аминь.
2 августа [1852 г., Новопетровское укрепление].
[Октябрь — декабрь 1852, Новопетровское укрепление.]
Заграй мені, дуднику, на дуду —
Нехай свого лишенька зубуду.{643}
Сироте на чужбине и сухарь хлебом станет. Вот так и мне это ваше письмо. Были вы, дай вам бог здоровья, в Петербурге, не спрашиваю вас, что вы там видели, а только благодарю за то, что привезли мне поклон от Василя Езучевского и от братьев ваших, — спасибо им, что не забывают меня на чужбине, а особенно Михайлу спасибо за деньги. Пошли господь доброго здоровья Левицкому. Спасибо вам, что вы о нем написали. А башкирский офицер, которого я вам рекомендовал, должно быть умер, если он к вам не ходит, а если не умер, то, наверно, с ума спятил, а еще Казанского университета! Много кое-чего мне надо б было написать вам, да некогда. Прости меня ради св. Федора Тирона{644}, что я тебе на скорую руку пишу. Сегодня почта пришла, а завтра уходит.
Новопетровское укрепление, 1852, ноября, 15.
Приветствую тебя, мой добрый, мой единый друже!
Лучше всего молчать бы, ежели нечего сказать доброго, но увы! Человеку необходимо исповедовать свое горе, а мое горе великое! И кому, как не тебе, его я исповедую? Шестой год уже как я обезволен, и шестой год как не пишу никому ни слова. Да, правду сказать, и писать некому. В добре да счастии, бывало, в собаку кинешь, а попадешь в друга или в великого приятеля. Недаром Мерзляков сказал{646}: «Все други, все приятели до черного лишь дня». — А покойный Данте{647} говорит, что в нашей жизни нет горынего горя, как в несчастии вспоминать о прошлом счастье. Правду сказал покойный флорентинец, я это на себе теперь каждый день испытываю. Хоть тоже, правду сказать, в моей прошлой жизни немного было радостей, по крайней мере все-таки было что-то похожее немного на свободу, а одна тень свободы человека возвышает. Прежде, бывало, хоть посмотришь на радости людей, а теперь и чужого счастия не видишь. Кругом горе, пустыня, а в пустыне казармы, а в казармах солдаты. А солдатам какая радость к лицу? В такой-то сфере, друже мой, я теперь прозябаю. И долго ли еще продлится это тяжкое испытание? Не жаль бы было, если б терпел да знал за что? А то, ей-богу, не знаю. Например, мне запрещено рисовать, а я во всю жизнь мою одной черты не провел предосудительной, а не давать заниматься человеку тем искусством, для которого он всю жизнь свою посвятил, это ужаснейшая кара! Кроме душевных мучений, которые я теперь терплю, я не имею, наконец, кроме солдатской порции, ничего лишнего, не имею, наконец, бедного рубля денег, чтобы хоть святцы выписать, не говорю уже о журнале. Вот какое горе одолело! Просить стыдно, а красть грех, что тут делать? Я думал, думал, да и выдумал вот что: поиздержись немного, узника ради, и пришли мне «Летопись» Конисского или Величка{648}, великое скажу тебе спасибо. Со времени моего изгнания я ни одной буквы не прочитал о нашей бедной Малороссии, а что знал о ее минувшем прежде, то и малое быстро забываю, и твой подарок будет для меня истинною радостию. Послал бы я тебе денег на эту книгу, так же, ей-богу, нет. Во всем укреплении только один лекарь выписывает кой-что литературное, а прочие как будто и грамоты не знают. Так у него, у лекаря, когда выпросишь что-нибудь, так только и прочитаешь, а то хоть сядь да и плачь.
Нынешнюю осень посетил наше укрепление некто г. Головачев{649}, кандидат Московского университета, товарищ известного Карелина и член общества московского естествоиспытателей. Я с ним провел один только вечер, то есть несколько часов, самых прекрасных часов, каких я уже давно не знаю. Мы с ним говорили, говорили, и, боже мой, о чем мы с ним не переговорили! Он сообщил мне все, что есть нового и хорошего в литературе, на сцене и вообще в искусстве. О тебе воспомнил я, и Головачев, как ученик и почитатель твой, говорил о тебе с восторгом. В 9 часов вечера мы с ним расстались (по пробитии зори мне, кроме казарм, нигде быть нельзя). Я не мог с ним написать тебе и несколько слов, просил его тебе низенько поклониться, только и всего. В тот самый день, как я встретился с Головачевым, то есть 1-го октября, получил я письмо от твоего товарища, а от моего доброго приятеля Андрея Козачковского, из г. Переяслава, благодарю его, он один меня не забывает в напасти.
Когда получишь мое послание, то раздери его надвое и одну половину отдай Аполлону Филипповичу Головачеву, ты его, вероятно, нередко видишь.
Прощай, мой друже богу милый! желаю тебе радости в благоугодных трудах твоих, не пишу тебе много потому, что и это немногое так печально, что, может быть, ты и читать не захочешь.
Оставайся здоров, не забывай бесталанного
Т. Шевченка.
Новопетровское укрепление, июня, 15, 1853.
Я так думаю, друже мой милостивый, что только одни бесталанные одинокие горемыки, — такие, как я теперь, — в одиночестве, на чужбине, способны ощущать то счастие, ту великую радость, какую я почувствовал, получивши твое сердечно-дружеское письмо. Хорошо ты делаешь, брате Семене. Да вознаградит тебя господь за твою доброту, и женушку твою, и деточек твоих!
В продолжение шести лет моей тяжкой неволи я пробовал писать кое-кому из своих друзей-приятелей — так что ж!.. Тяжко, страшно тяжко, друже мой единый!
С июля прошедшего года я до сей поры не получил ни одного письма и думал уже, что я всеми забыт; только получается на прошлой неделе астраханская почта, а с почтою и письмо твое, друже мой добрый. Только какая история из-за этого письма вышла: комендант Маевский умер прошедшею зимою{651}, а новый комендант{652} письмо твое с 10 р. хотел отправить назад. Великого труда мне стоило упросить его, чтобы он раскрыл конверт. Вот таким то образом получил я твое искреннее послание. И куда уж его ни возили: и на Кавказ, и в Оренбург, и снова в Астрахань, а уже из Астрахани насилу пришло в мои руки.
Что же теперь написать тебе о моей бедной, невольнической жизни? Думаю, лучше всего — ничего не писать, потому что хорошего сказать нечего, а про дурное лучше промолчать. Пусть она врагам нашим снится. Ты пишешь, что не знаешь дела, по которому меня постригли в солдаты! Знай же, что дело не подлое, и еще знай, что мне запрещено писать (кроме писем) и рисовать — вот где истинное и страшное наказание. Шесть лет уже прошло, как я мучуся без карандаша и красок. Горе! и еще горе! Вот до чего довели меня стишки, трижды проклятые…
Нашел я близ укрепления хорошую глину и алебастр. И теперь, тоски ради, занимаюся скульптурой{653}. Но боже, как жалко я занимаюсь этим новым для меня искусством: в казармах, где помещается целая рота солдат; а про модель и говорить нечего. Бедное занятие!
Спасибо тебе, что напомнил ты мне про К. И. Иохима{654}; хоть я, правду сказать, и не забываю моих добрых приятелей, но не писал ему потому, что боялся его молчания на мое послание, как это сделали другие мои приятели, в том числе и Михайлов, товарищ мой по Академии. Кто его знает, где теперь он? Да и не один он такой. Перовский привез с собою в Оренбург некоего Гороновича{655}, тоже моего товарища по Академии, и когда его спросили, не знаком ли он со мною, то он просто сказал, что и не видал меня никогда. И такие бывают люди на свете! Иохиму я пишу небольшую цидулу и прошу тебя передать ему и просить его о том на словах, о чем я его в письме прошу, а прошу я его вот о чем: если он и теперь занимается гальванопластикою, то у него, вероятно, есть форма [для] небольших фигурок, то пускай из [них] выберет одну или две изящнейших и выльет хоть из папье-маше и пришлет мне, ради святого искусства. Я мог бы их копировать из глины, и это заменило бы мне, в некотором роде, натурщика или натурщицу. Попроси его, брате Семене! Вылепил я небольшой барельеф, вылил его из гипса и хотел тебе послать один экземпляр, так не знаю, довезет ли почта такую хрупкую вещь, как гипс, это раз; а другое и то, что совестно и посылать в столицу такую ничтожную штуку, как мой первенец-барельеф. А вот, даст бог, поучусь и вылеплю второй, — так уже стеарином залью и пришлю тебе.
Я слышал, что граф Толстой занимался опытом над гутаперчею{656}, чтобы выливать свои медали, так спроси у Иохима, не знает ли он, каковы результаты опытов г. Толстого. Вот бы хорошо было! Я бы и себе выписал гутаперчи, да и принялся бы выливать свои бедные произведения.
Я уже думал было устроить себе маленький гальванопластический аппарат, так что ж, в большом городе Астрахани, кроме кумысу и тарани, ничего достать нельзя, даже немуравленного горшка, который при этом деле необходим, а о медной проволоке и не слыхала Астрахань! Вот город, так город! Настоящий восточный, или, лучше сказать, татарский.
Я еще прошу Карла Ивановича, не сообщит ли он мне своих простых практических средств в отношении гальванопластики, потому что я, кроме физики Писаревского{657}, ничего не имею, а в ней говорится о сем предмете слишком лаконически.
Эх! то-то было б, глупый Тарасе, не писать было б скверных стихов да не упиваться так часто водочкою, а учиться было бы чему-нибудь доброму, полезному, — вот бы теперь как находка. А поседел, полысел, дурень, да и принялся учиться физике. Не думаю, чтобы из этого что вышло, потому что я от природы вышел какой-то неконченный: учился живописи и не доучился, пробовал писать — и вышел из меня солдат, да какой солдат — прямо копия с того солдатского портрета, что написал Кузьма Трохимович у покойного Основьяненка. А тем временем стареюсь и постоянно болею, бог его знает, отчего это? Должно быть, от тоски да неволи. А конца все-таки не вижу моей грустной перспективе, да без протекции, правда, его и видеть невозможно; а у меня какая протекция? Правда, были кое-какие люди, так что ж?
Одних уж нет{658}, а те далече,—
Как Пушкин некогда сказал.
И мне теперь осталося одно — ходить тут по степи, долго еще ходить да мурлыкать:
Доле моя{659}, доле, чом ти не такая,
Як інша чужая!
Кланяюся низенько твоей Александре Ивановне и сердечно целую твоих деточек и Варвару и Александру, — пусть здоровые растут и счастливые будут.
Так теперь для тебя Городище — чужое село: старая твоя мать умерла, царство ей небесное.
Оставайся здоров и будь счастлив во всех твоих начинаниях, мой искренний, мой единый друже Семене!
Твой искренний Т. Шевченко
6 октября 1853 [Новопетровское укрепление].
В декабре (или генваре) нынешнего года получишь ты, единый друже мой Семене, из частных рук, а не по почте, небольшой ящичек с делом рук моих, сказать по правде, с несовершеннейшим делом; да что поделаю? Вылепить-то я еще кое-как вылепил, а вылить и до сих пор не умею; правду сказать, не то, что не умею, — материалу хорошего негде взять, сиречь, алебастру. Прими богу приемшу что есть и не осуди: на тот год, бог даст, пришлю что-нибудь получше и то, если только достану алебастру из этой мерзкой Астрахани.
Ежели в декабре или генваре ты не получишь этого, то, будучи на Васильевском острове, зайди в Академию наук, в ту, что у биржи, и спроси на квартире у академика фон Бэра{661} камердинера его Петра, а у Петра спроси ящик на твое имя, а, может, тебе тот Петро и сам принесет — не знаю.
К. И. Иохиму не показывай моего «Трио», а то я хорошо знаю, что он меня выругает. А все-таки поклонись ему, когда увидишь, и попроси, чтобы он мне прислал какой-нибудь маленький барельефик, а чтобы ему не тратиться на почту, пусть отдаст тебе, а ты передай этому Петру, а Петро и привезет его в марте месяце в самую Астрахань. Академик Бэр весною будет снова у нас и привезет мне этот подарок Карла Ивановича.
Видишь ли, друже мой единый, почему я так прошу у Карла Ивановича барельеф какой-нибудь: мне, ты знаешь, рисовать запрещено, а лепить — нет, я и леплю теперь, а вокруг не вижу ничего, кроме степи и моря, — вот и хотелось бы хоть поглядеть на что-нибудь хорошее! Может, поглядев, и моя старая измученная душа встрепенется; пусть и не встрепенется, так на старости тихонько заплачет, глядя на прекрасное создание души человеческой.
Теперь бы хоть в сторонке постоять у Академии, а прежде, — да что и вспоминать! Если бываешь иногда у старого Григоровича, поклонись старику от меня и Софии Ивановне{662}, коли жива, тоже поклонись. Да еще, прошу тебя, зайди в магазин Дациаро (на углу Невского проспекта и Адмиралтейской площади) и взгляни на тетрадь литографированных рисунков Калама{663}, а, взглянув, спроси, что они стоят, и напишешь мне. Аминь.
Женушке твоей и деточкам твоим кланяюсь. Не забывай меня, друже мой единый.
Может, ты не получил (а я получил твои деньги) моего письма, так вот тебе еще один адрес.
[Сентябрь — ноябрь 1853, Новопетровское укрепление.]
Извини мне, друже мой добрый, что пишу так мало, не имея ни времени, ни места. Благодатное лето прошло и унесло с собою и самую тень чего-то похожего на свободу; до сих пор еще боятся позволить приютиться мне где-нибудь, кроме казарм. Эгоизм и эгоизм! — больше ничего.
Добрый мой друже! получил я с твоим последним письмом сердцу милые портреты. Бесконечно благодарю тебя; я теперь как бы еще между вами и слушаю тихие задумчивые ваши речи. Если бы мне еще портрет Карла{666}, и тогда бы я имел все, что для меня дорого в Оренбурге.
С последней почтой послал тебе «Байгушей»{667}; приюти их, если можешь, где-нибудь, а перед тем, как пустишь ты их в чужие люди, сделай мне, если это не трудно, фотографические копии в величину обыкновенного конверта; мне хотелось бы подарить их Агате{668}, ей они очень нравятся. Я сделался настоящий попрошайка, в каждом моем письме я чего-нибудь прошу у тебя, просто бессовестный я! а кто совестится в таких случаях друга, значит не имеет друга: мое такое понятие о дружбе, и это понятие должно быть общее.
Попробуй, не удастся ли тебе на темном фоне [нарисовать] детские головки, и чтоб не искать моделей, то посади secondo Цейзика{669}; я так люблю детей, что не насмотрелся бы на верный отпечаток ангела.
Хорошо бы было, если б коллекция картин н[ачальника] [штаба] состояла не из его собственных произведений; но на безрыбье и рак рыба: может быть, в его копиях есть хоть что-нибудь похожее на оригинал, а если и этого нет, то все-таки есть человек, любящий прекрасное божественное искусство, а между варварами это дар божий.
Если в Защите у Дмитриева найдешь хорошие эстампы{670} новой французской школы, как-то Делакруа, Делароша, Ораса Вернье и других, то хорошо скопировать их посредством фотографии, и держи эти копии у себя, смотри, любуйся ими каждый день и каждый час; это так может научить и образовать вкус, как никакая многоумная и многоглаголивая эстетика и философия. Великий Брюллов говаривал бывало: «не копируй, а всматривайся», и я совершенно верю бессмертному Брюллову. Но я, кажется, взял на себя роль профессора, это для тебя только, друже мой милый, потому что в Оренбурге{671} тебе и этого некому сказать, а ты так любишь прекрасное искусство. Боже мой! Когда мы увидимся? когда мы поговорим с тобою, глядя друг на друга? Неужели все к лучшему? Нет, это поговорка близоруких.
Я вчера только узнал от Мостовского, что Колесинский в Оренбурге; кланяйся ему от меня и от Мостовского. М. для меня теперь настоящий клад; это один-единственный человек, с которым я нараспашку, но о поэзии ни слова. Странно, человек тихий, добрый, благородный, безо всякого понятия о прекрасном! Неужели это доля всего военного сословия? Жалкая доля!
Мне давно хочется завести переписку с Совою{672}, но не знаю, как и начать. По-польски я писать не умею, а по-русски как-то неловко, но на всякий случай сообщи мне его подробный адрес. Будешь писать ему, кланяйся и целуй его за меня.
Что мне еще написать тебе на скорую руку? Кажется, ничего больше, как только поцелуй искренно Михайла и Карла{673}, когда приедет. Поцелуй руку ojca prefekta и, если Средницкий в Оренбурге, поцелуй его щиро. Где Турно и что с ним?.. Прощай, мой единый друже. Будешь писать Аркадию, целуй его от меня. Пиши S. и его целуй и всех, кто помнит обо мне, целуй.
1854, генваря [Новопетровское укрепление].
Радуюсь твоею радостью, друже мой единый! Дай тебе господи увидеть твою скорбную мать и свою прекрасную родину.
Прости меня, друже мой единый, ежели найдешь письмо мое нескладным и, может быть, бессмысленным. У нас сегодня байрам у Ирак[лия]{675}, и я пишу тебе далеко за полночь, то есть часу в 4-м, а в этом часу, я думаю, и у Юнга мысли были бы не на месте{676}. Но это в сторону, а вот в чем дело: благодарю тебя сердечно за «Трио» и проч., благодарю тебя за письма к Аркадию; благодарю тебя за память о Варваре, и ежели ты получишь о ней какое бы то ни было известье и вскоре сообщишь мне, то я тебя не благодарить буду, а боготворить.
Еще раз благодарю тебя за копию «Монаха»{677}, и — я тебе как богу верю — ежели Лев Филиппович такой человек, как ты говоришь, то и ты и он скоро увидите и Ак-Тау и Кара-Тау, ежели не красками, то по крайней мере сепиею.
С того времени, как мы рассталися с тобою, я два раза был на Ханга-бабе{678}, пересмотрел и перещупал все деревья и веточки, которыми мы с тобою любовались, и признаюся тебе, друже мой, заплакал. Не было с кем посмотреть на творение руки божей — вот причина слез моих: ты был далеко, близкие куропаток и диких голубей искали в поле; мне хотелося посетить Ханга-бабу с Д[анилевским]{679}, и Д. тоже хотелося, но фон Бэр такой аккуратный немец, какого и в сердце Германии редко встретить можно: три дня, говорит, буду на Мангышлаке, то есть в Новопетровском укреплении; сказал, как отрезал, — просто хуже всякого немца.
Поцелуй Карла за меня и скажи ему, что ежели он решился побывать на Сыре{680}, то я пойду за ним на Куань и на Аму, в Тибет и всюду, куда только он пойдет.
С следующею почтою напиши мне о делах Карла или, как ты говоришь, при первом добром известии. «Иордана» и Сову я знаю{681}, как твое сердце, и, спасибо трем людям, теперь уже не в Петрозаводске, которые знали меня лично и не забыли меня, а тому, что остался один из трех, посылаю сердечный поцелуй, а тем, которые знают меня не лично и вспоминают обо мне, тысячу кровосердечных поцелуев и братскую любовь.
Ты говоришь мне о Белозерском и о моей бедной «Катерине»{682}, как будто ты их лично знаешь; а коли знаешь, то напиши мне о Белозерском и о «Катерине». Мы с тобою поговорим, когда увидимся, и тогда я тебя с ею познакомлю, а Ильяшенка и Петрова забудь{683} и ты так, как я их не помню.
Алексею Ивановичу пожелай всех благ{684}от меня в его новой жизни; поблагодари его за память обо мне, а ее за копии с «Монаха».
Поцелуй Поспелова, ежели он в Оренбурге.
Гороновичу скажи, что в Бельгии и прославленным художникам делать нечего… впрочем поклонися ему.
Земляка из Тального и Михайла, земляка С[ераковского], обними и поцелуй так, как я бы его поцеловал. С Михайловым ты виделся{685}мимоходом, и говорил он тебе [о] «Быке с киргизом», и за то благодарю. Дай бог ему всего того, чего он сам себе желает, а нам с тобою дай боже еще раз увидеться в этой жизни.
Поздравь Фому{686} от меня и извинись за меня, что я ему не пишу с этой почтой; завтра ученье и караул, и Алексею скажи тоже.
Из приказов я вижу, что ты назначен в д. Баталь, а ты пишешь, что вскоре отправляешься на Сыр, и я не знаю, что думать. Напиши мне, ради святого Бронислава, как тебе адресовать мои грешные послания.
Цейзика и Людвига поцелуй от чистого сердца.
Целую руки ojca prefekta.
Когда увидишь Фому Лазаревского{687}, отдай ему мою грамотку и скажи ему, что не было времени больше написать.
Ты мне ничего не пишешь о Аркадие. Что он и что с ним? Пиши ему и целуй его за меня и скажи ему, чтобы он безбоязненно адресовал свои письма на имя коменданта Новопетровского укрепления.
Прощай, не забывай. Ш.
14 апреля 1854 [Новопетрсвское укрепление].
Христос воскресе! Друже мой единый! Вчера только привезла почта из Гурьева твое письмо, написанное тобою 14 генваря. Видишь ли, в чем дело, Новопетровское укрепление в продолжение зимы не может получать денежной почты, а получает ее только в продолжение лета, вот по этому обстоятельству и я получил твое сердечное послание только 13 апреля, то есть с первою летнею почтою.
Спасибо тебе, друже мой единый, за твои десять рублей, или, как ты пишешь, какого-то хорошего общего знакомого нашего, и ему и паче тебе спасибо, ему спасибо за деньги, а тебе спасибо за то, что послал ты мне их. За одно спасибо не скажу: почему не написал мне, кто этот общий знакомый наш, столь памятливый и щедрый? Только (я думаю), не ты ли это сам посылаешь мне, неимущему, из собственного дырявого кармана. Я думаю, что так. Сердце мое мне нашептывает, что так. Спасибо ж тебе еще раз, друже мой единый! Дай тебе господь милосердный больше не хоронить любимых деток, а растить их на все доброе людям, а себе на тихую стариковскую радость. Поцелуй их — маленьких — за меня и в шутку скажи им, что далеко где-то старый, лысый, усатый солдат молится богу и, молясь, просит его, милосердного, чтобы вы есте большими росли и здоровыми были, а жену твою, почему ты мне не напишешь, как ее звать, поцелуй за меня трижды. Да еще, почему ты мне не напишешь, большие ли уже деревья, посаженные тобою осенью 1845 года, ведь пишу ли я тебе это письмо, или просто тебя вспоминаю, все будто вижу, как ты у забора рядочком осенью деревья сажаешь.
Друже мой милостивый! Как получишь сие бесхитростное послание, выбери хороший погожий день, да прикажи заложить в бричку лошадей, да посади рядом женушку свою и деточек своих малых, да поезжайте с богом в Андруши, погуляйте хорошенько в архиерейской роще, а, гуляя под дубами и вербами, вспомни, как однажды перед вечером мы с тобою в Андрушах гуляли.
Дурак я, да еще и большой дурак! Мне теперь кажется, что даже на том свете рай не будет прекраснее Андрушей, а вам-то, может, даже опостылело смотреть и на синие трахтемировские горы. Боже мой, господи единый! Увижу ли я эти горы когда-нибудь хоть единым глазом? Нет! Никогда я их не увижу! А если и увижу, так, может, с того света или на этом свете приснятся когда-нибудь.
А ну его — лучше и не вспоминать, а то как вспомню нашу несчастную Украину, слезы так и закапают из старых глаз.
Давно шевелится у меня в голове мысль{690} перевести на наш прекрасный украинский язык «Слово о полку Игоря». Да нет у меня подлинника, а перевода читать не могу. Так вот что я думаю. В вашей семинарской библиотеке, наверно, есть издание Шишкова или Максимовича «Слово о полку Игореве», перевод с текстом, так ты, ради великой моей любови, попроси-ка какого-нибудь скорописца списать для меня один экземпляр с переводом текст этой небольшой, но премудрой книги, а я тебе за это… что ж я тебе сделаю неимущий: поблагодарю от всего сердца и больше нечего… Вонми гласу моления моего, друже мой единый, пришли мне текст «Слова о полку Игоря», а то на твоей душе будет грех, если не будет оно, это «Слово», переведено на наш задушевный, прекрасный язык.
Недавно опубликован в газетах перевод «Слова о полку Игоря» Н. Гербеля и его же издание — перевод с текстом и рисунками какими-то, а цена 3 рубля серебром, — а чтоб он провалился со своей книгою и рисунками, кроме текста святого.
Для текста думал было выписать эту хитро напечатанную книгу, но как сосчитал свои деньги, так рукою махнул, спасибо тебе, что ты мне помог, а то… да ну его, и рассказывать тошно.
Оставайся здоров, друже мой милостивый, поцелуй за меня свою жену и своих маленьких деточек; иногда вспоминай бесталанного.
Т. Шевченка.
Пиши Бодянскому О. М. и кланяйся ему от меня.
1854, 1 мая [Новопетровское укрепление].
Христос воскресе! Приветствуй, друже мой единый, вот этого уральского казачину, я познакомился [с ним] не очень давно, он мне тогда казался добрым человеком и настояшим уральским казаком, может, теперь испортился в вашей белокаменной. Вот что! — Он у тебя попросит для меня «Слово о полку Игоря» Максимовича или Шишкова, дай ему ради святой нашей поэзии один экземпляр, коли у тебя есть. Видишь, у меня давно уже мысль зашевелилась перевести его, это «Слово», на наш милый, на наш дорогой украинский язык. Достань, будь добр, и передай этому казачине. Спасибо тебе, друже мой милостивый, за летописи{692}, получил я их от Головачева все до одной и теперь, слава господу, читаю понемногу. Писал еще я в Киев Иванышеву, чтоб прислал мне летопись Величка; так вот уже второй год жду — не дождусь, да, может, Иванышев (совести у него нет) забыл, как меня и зовут{693}, а коли так ведется на сем свете, то не забывай хоть ты меня, мой единый друже! Нет ли у тебя какого-нибудь завалящего, плохонького экземпляра этой летописи Величка, если есть, отдай этому казачине, а он мне перешлет ее, я о твоем здравии богу помолюся.
Не увидишься ли когда-нибудь с Головачевым, поцелуй его за меня и скажи ему, что я и до сих пор жду Щербину{694}, — видишь, когда мы с ним виделись в этом мерзком укреплении, он читал мне некоторые стихи Щербины и обещался выслать мне из Москвы один экземпляр, да и до сих пор нет.
Оставайся здоров. Будет у тебя свободное время, сходи в Симонов монастырь{695} и за меня помолися богу на могиле Гоголя за его праведную душу. Не забывай
Т. Шевченка.
На обороте: О. М. Бодянскому.
6-го июня 1854 [Новопетровское укрепление].
Приветствую тебя, друже мой, богу милый! Приветствую тебя[10] на лоне девственной, торжественно прекрасной природы! Много бы и много молитв сердечных послал бы я ко престолу живого бога за один час, проведенный с тобою в дремучем сосновом лесу, под темной тенью широковетвистой, мрачной, как дума Оссияна, ели. Хорошо и, боже милый, как хорошо прошел бы этот час с тобою вместе. Мы бы выбрали хороший пункт и освещение и нарисовали бы, по мере сил, грустную и величественную царицу лесов туманного севера. Но увы! этой великой радости не суждено испытать мне, бесталанному. Самая горькая отрава нашего морального бытия — это безнадежность, и эту жестокую отраву я вполне чувствую.
Прочь! прочь! змея лютая, ненасытная, хоть на один час, пока беседую с тобою, друже мой милый! друже мой единый!
Первое твое письмо прочитал я и немало удивился, что ты в нем ничего не вспоминаешь о моей просьбе, и это вышло потому, что ты не читал моего письма от 5-го февраля, а я читал твое письмо и не посмотрел, что оно писано 20 февраля. Слона-то, как говорит Крылов, я и не заметил да сдуру и задаю себе вопрос, что бы это могло значить. Во втором твоем письме я прочитал, что ты получил мое письмо уже на месте твоего теперешнего пребывания{697}: и слава богу, как ты говоришь. Письмо твое к Сигизмунду{698}, вероятно, не застало уже Карла в Оренбурге, потому что и до сей поры не имею от него никакого известия. У Плещеева действительно не оказалось германских книг{699}, не оказалось даже денег, чтобы купить их: это естественно, человек перед походом. А ты до глубины обрадовал мое сердце обещанием прислать Кернера и особенно Богдана Залесского{700}. Благодарю тебя, друже мой милостивый! Благодарю я тебя и за прекрасные песни Совы{701}; мне особенно понравилось из них «Два слова» и «Экспромт»; если ты с ним в переписке, то в каждом твоем [письме] целуй его за меня всею полнотою моего сердца.
От поэзии перехожу прямо в прозу. Что делать! такова жизнь наша. Вот в чем дело: Ираклий просит тебя, чтобы заказал для него в Екатеринбурге яшмовую или топазовую печатку, для чего и посылается тебе это изображение, правду сказать, весьма неуклюжее, а потому ты и оставь его втуне, а закажи такой величины и формы, как ты свое последнее письмо запечатал, с изображением лука и колчана на щите, а наверху щита, вместо шлема, дворянская корона.
Если просьба эта не будет сопряжена с большими затруднениями, то, прошу тебя, исполни ее. Есть у меня в Екатеринбурге на гранильном заводе товарищ мой, некто Пономарев{702}: обратися к нему или как найдешь лучше.
Кланяется тебе Ираклий и Агата, кланяется тебе З[елинский] и Н[икольский]{703}.
Вот еще что: если ты не запасся Каламом, то советовал бы тебе выписать его через Аркадия, хоть несколько эпизодов: это было [бы] для тебя весьма полезно. Я из Одессы не имею совершенно никаких сведений, а сам не пишу туда потому, что не имею адреса. Бога ради, пришли ты мне адрес Аркадия.
В последнем письме П[лещеев] писал мне, что ojciec prefekt сильно и опасно захворал; правда ли это?
Добрый Л[ев] Ф[илиппович] просил В[асилия] А[лексеевича], чтобы позволил мне написать образ для здешней церкви, и мне отказано!
Грустно! невыносимо грустно! при таких неудачах, я думаю, и величайший поэт откажется от всякой надежды на лучшую долю, а мне, бесталанному, и давно можно закрыть глаза для будущего лучшего.
Прощай, друже мой верный! да благословит господь все дела твои, все намерения твои! Не забудь выписать Оссияна, он, кажется, есть в французском переводе. Ты теперь его с наслаждением прочитаешь. Декорация у тебя для Оссияна превосходная.
Не имею больше тебе ничего сообщить, друже мой, ни хорошего, ни худого, окроме разве, что у меня ни полкарандаша Фабера не имеется; а хорошее вот что у нас: прошедшей осенью Ираклий посадил на известном тебе огороде несколько верб, и они теперь зеленеют; лет через 10 их можно будет рисовать, а пока я ограничиваюсь воображением, тебе же советую, друже мой, как можно более делать этюдов с деревьев. Не упускай случая, учись, бог знает, придется ли другой раз провести лето в лесу.
Как бы я рад был, если бы хотя к зиме состоялся твой перевод в Оренбург; я бы себя чувствовал меньше сиротою, нежели это я теперь чувствую.
Кланяйся и целуй Аркадия и сына его Бронислава.
Еще раз прошу тебя насчет печатки, а в отношении формы я полагаюсь совершенно на тебя. Еще маленькое условие: чтобы печатка обошлась не более 10 руб. сер.
Поцелуй Ф[ому] и извини меня перед ним, что я не пишу ему теперь, — в караул гонят.
9 октября, 1854-й год, [Новопетровское укрепление].
Вот что, мой искренный друже! Мы вообще более или менее любим извинять свои даже неизвинительные проступки и маскировать их чем попало, лишь бы казалось правдоподобно. Я тоже человек, только не маскирую перед тобою моего долгого, ничем не извинительного молчания, а расскажу тебе всю правду, как было. Почти вместе с твоим письмом прибыла к нам экспедиция Бэра, а в этой экспедиции (как я тебе и прошлый год писал) находится и твой знакомый Н. Данилевский (который помнит и кланяется тебе), а такое явление, как Д., в нашей пустыне может скружить и не мою голову. В продолжение его пребывания здесь я почти с ним не разлучался. Он своим присутствием оживил во мне, одиноком, давно прожитые прекрасные дни. Теперь, я думаю, ты простишь меня за молчание. Вообрази меня несколько дней сряду счастливым, и ты, как мой самый искренний друг, простишь меня и в сердце порадуешься моей мимолетной радости. Д. уехал теперь на короткое время в устье Эмбы, и я, пользуясь его отсутствием, пишу панегирик прекрасному уму и сердцу Н. Д., а впрочем, все, что мне бы хотелось написать тебе о нем, то это не уместилось бы и на двух дестях бумаги, а не то, что на одном листе, а потому я ограничусь, сказав тебе, что он во всех отношениях прекрасный человек; жаль только, что он ученый, а то был бы настоящий поэт.
Но довольно пока о Д., поговорю о себе: с наслаждением прочитал я твое искреннее письмо и душевно порадовался твоей надежде быть переселену в Оренбург, все-таки ближе ко мне. С[игизмунд] даже пишет мне, что ты оставляешь военное сословие и делаешься библиотекарем Оренбургской публичной библиотеки. Дал бы бог! Я, впрочем, поверю только тогда, когда ты мне сам напишешь. Так ли, или иначе, только я сердечно желаю, чтобы ты скорее переселился в Оренбург. Из твоего описания окрестностей Златоуста я вижу, что тамошние леса совсем не похожи на оссиановские леса, а более похожи на полярные, безлюдные пустыни, величавые только своим пространством.
Милого Богдана{705} я получил с сердечной благодарностию и теперь с ним не разлучаюсь; многие пьесы наизусть уже читаю, одно иногда сердце тяготит — некому слушать, некому передавать той прелести, которую заключает в себе поэзия, а одному тяжело носить этот избыток возвышенных божественных идей. Во всех отношениях человек необходим для человека. Нынешнее лето прибыло сюда несколько человек конфирмованных; но лучше было б не видать мне их никогда. Пустота странная! но бог с ними.
Переводы Совы{706} так прекрасны, как и его оригинальная поэзия, и я не из скромности авторской, а говорю, как понимаю вещь. «Катерина» моя не так хороша, а главное не так цела, чтобы ее переводить, и переводить Сове, а, впрочем, он, может быть, это лучше меня знает. «Два слова» — эта идея так возвышенно прекрасна и так просто высказана у Совы, что П[лещеева] перевод{707}, хотя и передает идею верно, но хотелось бы изящнее стиха, хотелось бы, чтобы стих легче и глубже ложился в сердце, как это делается у Совы.
Ты мне обещаешь еще том В[оgdana] Z[alieskiego]; благодарю тебя, друже мой единый! Что же я тебе пошлю? чем я с тобою поделюся? Я здесь, по милости Никольского, читаю постоянно [новинки] русской литературы и прочитал биографию Гоголя{708}, которую ты мне рекомендуешь. Она заинтересовала меня, как и тебя, письмами как документами, но как биография она неполна. Ты мне в первый раз говоришь о Гороновиче довольно ясно, и я рад, что ты его, наконец, увидел с настоящего пункта. Как живописца я его не знаю, а как человек он дрянь, это я знаю; но бог с ним.
Одесские события{709}и на милого нашего Аркадия имели влияние, а в том числе и на меня, разумеется, косвенно; я, впрочем, еще и «Цыгана» не промотал, следовательно до нужды еще далеко, а он-то, бедный, как видно, в порядочных тисках. Когда будешь писать ему, не забудь поцеловать его за меня.
Я так опоздал теперь с своим письмом, что не знаю, куда и адресовать. Теперь уже осень, и я тебя воображаю в Оренбурге, а ты можешь быть еще в Богословском заводе: что делать, не знаю. Во всяком случае я адресую на имя ojca prefekta, и когда ты уже в Оренбурге и Карл тоже, то, прошу тебя, поторопися выслать то, о чем я тебя просил, кроме платья, поторопися потому, что к нам тяжелая почта приходит в последний раз в октябре. Если не успеешь, то отложи до марта. Сигизмунд прислал мне шесть карандашей Фабера № 2, и они лежат у меня без употребления. Не забудь, что карандаши у меня в кармане в пальто, там же, в кармане, есть еще две гравировальные иглы и два куска черного лаку для натирания медной доски; их тоже пришли.
Ираклий кланяется тебе и просит тебя не забыть о печати, и я о том же прошу тебя; ты этим меня заставишь долго и искренно благодарить тебя.
Агата тоже тебе кланяется; эта прекрасная женщина для меня есть истинная благодать божия. Это одно-единственное существо, с которым я увлекаюсь иногда даже до поэзии. Следовательно, я более или менее счастлив; можно сказать, что я совершенно счастлив; да и можно ли быть иначе в присутствии высоконравственной и физически прекрасной женщины? Она тебя помнит и вспоминает о тебе часто с удовольствием.
Что же мне еще написать тебе, друже мой единый? Ничего не напишу, чтобы не испортить письма какою-нибудь грустною мыслию. Неправда ли, ни одно письмо мое к тебе не оканчивалось так отрадно, как это? Великая вещь — сочувствие ко всему благородному и прекрасному в природе, и, если это сочувствие разделяется с кем бы то ни было, тогда человек не может быть несчастлив. Если будешь писать Сове, то поцелуй его за меня и пожелай ему много-много возвышенных мыслей и стихов.
А если ты теперь в Оренбурге, то поцелуй за меня руку ojca prefekta и поцелуй милого моего и доброго Цейзика. Сигизмунду я пишу теперь же.
Не забывай меня, друже мой единый.
Посылаю тебе, друже мой единый, с г. Семеновым изображение этого никудышного гетманца{711}. Смотри на него да вспоминай и меня иногда. Я боялся нарисовать себя солдатом, чтобы ты, неровен час, не испугался, увидев изображение мое в солдатской шинели или, упаси бог, и в мундире! А гетманец, думаю, не устрашит тебя, а, может, еще и обрадует твою запорожскую душу. Прими же его и приветствуй этого никудышного гетманца, друже мой единый! Послал бы тебе что-нибудь получше, так у меня теперь, ей-богу, нет ничего, а о моей злой доле расспроси г. Семенова, он тебе расскажет обо мне, о таком, каким он меня хорошо видел.
Писал я тебе недавно через одного моего большого приятеля{712}, уральского казака, да и до сих пор не знаю, получил ли ты от него мою цыдулу или нет.
Нашлось бы еще кое-что о чем тебе про себя написать, да некогда.
Спасибо тебе еще раз за летописи, я их уже напамять читаю. Оживает моя малая душа, читая их! Спасибо тебе!
Иногда вспоминай искреннего твоего Т. Шевченка.
Ноября, 3, 1854 года, [Новопетровское укрепление].
На обороте: Осипу Максимовичу Бодянскому, в Москве.
8-го ноября 1854 г. [Новопетровское укрепление].
Каждое письмо твое, друже мой добрый, приносит мне тихую, чистую сердечную радость; но последнее твое короткое послание меня из мертвого сделало по крайней мере полуживым. Писал тебе о Данилевском, что он прогостил у нас около двух месяцев; в продолжение этого времени я с ним сблизился до самой искренней дружбы. Он недавно уехал в Астрахань, и я, проводивши его, чуть не одурел. В первый раз в жизни моей я испытую такое страшное чувство. Никогда одиночество не казалося мне таким мрачным, как теперь, и письмо твое так кстати приплыло ко мне, что я не знаю, как тебя и благодарить за его, друже мой единый! С получением твоего письма я начал приходить в себя, начал чувствовать и думать; правда, что думы мои по-прежнему не радужные, но все-таки думы. Ты говоришь, что ты сроднился в своем углу с безотрадным одиночеством; я сам тоже думал, пока не показался в моей тюрьме широкой человек! Человек умный и благородный в широком смысле этого слова и показался для того только, чтобы встревожить мою дремавшую бедную душу; все же я ему благодарен и благодарен глубоко.
Сердечно благодарю тебя за известие о Варваре; целую трижды доброго Аркадия. Насчет «Монаха» напиши ему, чтобы он не беспокоился: деньги у меня пока еще имеются. Я тебя давно уже воображаю в Оренбурге и уже другое письмо адресую по прежнему адресу. Когда ты приедешь в Оренбург, то напиши мне и сообщи свой настоящий адрес.
Агата тебе кланяется, а Ираклий пишет тебе письмо и адресует в Богословск. Зелинский посылает тебе поклон. Почтарь стоит над головою и не дает писать. Извини меня, друже мой, за мое короткое письмо и не разлюби искренного твоего Ш.
Данилевский тебе кланяется.
[Конец 1854 или начало 1855, Новопетровское укрепление.]
Милостивый государь Андрей Александрович! Для дебюта посылаю вам мой рассказ «Княгиня»{715} и прошу вас, если он не будет противоречить духу вашего журнала, напечатать его. Если же окажется он неудобопечатаемым, то прошу переслать рукопись в г. Оренбург, на имя Бронислава Францевича Залесского, в батальон № 2. Если же я увижу напечатанный мой рассказ в вашем журнале, то мне приятно будет сообщить вам и будущие мои произведения. Имею честь быть
К. Дармограй
10 февраля 1855 г. [Нозопетровское укрепление].
Сердечно радуюсь твоему возвращению, мой милый, мой сердечный, мой единый друже! Мне легко и весело на сердце стало, когда я прочел твое милое письмо, написанное уже в Оренбурге. Мне отрадно думать, что ты ко мне хоть не совсем близко, а все-таки приблизился на несколько десятков миль и теперь (завидую тебе, друже мой единый) любуешься добрыми и сердцу милыми лицами Карла и Михайла, и мне самому грустно думать, что для полной твоей радости недостает тебе вдохновенного Совы; завидую и радуюсь твоею радостью, друже мой, богу милый!
Ты просишь бога — увидеться теперь со мною. О, как я прошу его об этом! Но молитвы, знать, наши до него не скоро доходят. Веришь ли, мне иногда кажется, что я и кости свои здесь положу, иногда просто и одурь на меня находит, такая жгучая, ядовитая сердечная боль, что я себе нигде места не нахожу, и чем далее, тем более эта отвратительная болезнь усиливается. И то сказать: видеть перед собою постоянно эти тупые и вдобавок пьяные головы человеку и более меня хладнокровному немудрено с ума сойти; и я в самом деле отчаиваюся видеть когда-либо конец моим жестоким испытаниям.
Какое чудное, дивное создание{717} — непорочная женщина! Это самый блестящий перл в венце созданий. Если бы не это одно-единственное, родственное моему сердцу, я не знал бы, что с собою делать. Я полюбил ее возвышенно, чисто, всем сердцем и всей благодарной моею душою. Не допускай, друже мой, и тени чего-либо порочного в непорочной любви моей.
Она благодарит тебя сердечно за твое милое, искренное приветствие, а я и благодарить тебя не умею.
Ты спрашиваешь меня, можно ли тебе взять кисть и палитру, на это мне отвечать тебе и советовать довольно трудно, потому что я давно не видел твоих рисунков и теперь я могу тебе сказать только, что говаривал когда-то ученикам своим старик Рустем{718}, профессор рисования при бывшем Виленском университете: Шесть лет рисуй и шесть месяцев малюй и будешь мастером. И я нахожу совет его основательным; вообще, нехорошо прежде времени приниматься за краски. Первое условие живописи — рисунок и круглота, второе — колорит. Не утвердившись в рисунке, браться за краски — это все равно, что отыскивать ночью дорогу.
Если можно достать в Оренбурге хороший пейзаж, масляными красками написанный, то попробуй его скопировать; но без хорошего оригинала я тебе советую кистей в руки не брать.
Пеняешь ты, почему я тебе не прислал «Трио» или «Христа»{719}; эти вещи через почту посылать неудобно, а случаи здесь так редки, или, лучше сказать, их вовсе не бывает. Я начал еще лепить, в пандан{720} «Христу», «Ивана Крестителя», на текст «Глас вопиющаго в пустыне», и мне бы ужасно хотелося весной же переслать тебе хоть форму, но не предвижу никакой возможности.
Кланяйся Карлу и скажи ему, что для смазывания формы употребляется деревянное масло, смешанное с свечным салом пополам, алебастр, или гипс, разводится в густоту обыкновенной сметаны, и, заливши форму, нужно дать трое суток сохнуть в сухом и теплом месте или на солнце; потом немного погреть перед огнем и сейчас же тоненьким ножом отделить осторожно предмет от формы; но и в этом, как и во всем, важную роль играет опыт.
Я чрезвычайно рад, что тебе поручена новая библиотека{721}; лучше для тебя занятий я не мог бы придумать.
Как бы я рад был, чтобы ты сблизился с В[асилием] А[лексеевичем]{722}.
Посылки, о которой ты мне пишешь, я еще не получил; она, верно, зазимовала в Гурьеве.
Что мне Сигизмунд ничего не пишет? Что он и где он? Напиши хоть ты об нем пару слов. Что делается с Людвигом? и не имеешь ли каких известий о А[лексее] П[лещееве] и Фоме? Сообщи мне.
А если увидишь Сову или будешь писать ему, то расцелуй его за меня за его прекрасные сердечные стихи{723}. Мне грустно, что я ему не могу ничего прислать своего произведения. Он должен быть в высшей степени симпатический человек. Как бы я был счастлив, если бы мне удалося когда-нибудь обнять и поцеловать его!
Будешь писать к Аркадию, кланяйся ему от меня. Кланяйся и Михайлу и всем, кто не забыл меня.
Если увидишь Михайлова, скажи ему от меня, пускай он мне напишет хоть что-нибудь. Прощай, не забывай меня.
О чем так долго и так постоянно думаю, о том чуть было не забыл просить тебя. Уведоми меня, принял ли В[асилий] А[лексеевич] представление Фреймана обо мне{724} и пошло ли оно дальше? Если ты знаком с Фрейманом, то попроси его, пускай он тебе покажет мою «Ночь» акварелью.
Мы здесь о зиме и понятия не имеем: в продолжение генваря месяца с 5° тепло не сходит, а я в продолжение всей зимы не снимаю кителя.
Кланяются тебе Z[ielinski] и Ираклий.
Прощай еще раз, мой незабвенный друже!
[6 апреля 1855, Новопетровское укрепление.]
Перед отъездом вашим в степь писали вы ко мне письмо, на которое я вам не отвечал, во-первых, по недостатку адреса, а во-вторых, потому, что совершенно не о чем было писать, а переливать из пустого в порожнее скучно. Вы пишете, что, может быть, в письме вашем встретилось мне что-нибудь не по сердцу, и потому я вам не отвечал. Как вам пришло в голову такое предположение! можете ли вы что-нибудь написать, что бы мне было не по сердцу? Спаси вас господи от таких мыслей! Каждую строчку, каждое слово вашего письма я принимал, как слово брата, как слово искреннего друга. Какие бы ни были ваши предположения, однако же вы на них не остановились. За то вам сердечно благодарен. Поздравляя меня с Новым годом, вы желаете мне, как брат, всего лучшего, и особенно — чтобы вырваться из этой пустыни. Благодарю вас! Прекрасное, человеколюбивое желание! Но, увы! вашему доброму желанию и моей единой надежде не суждено осуществиться.
Вот что случилось со мною. В прошлом году генерал Фрейман представил меня в унтер-офицеры. Я существовал этой бедной надеждою до конца марта текущего года; а перед самой пасхой почта привезла приказ майора Л[ьво]ва, чтобы взять меня в руки и к его приезду непременно сделать меня образцовым фрунтовиком, а не то я никогда не должен надеяться на облегчение моей участи. Хорошо я встретил праздник пасхи! Праздник прошел, и из меня, теперь пятидесятилетнего старика, тянут жилы по осьми часов в сутки!
Вот мои радости! вот мои новости! Не пеняйте же мне, что я не отвечал вам на ваши письма. Я ждал, и мне хотелось хоть малой радостию порадовать вашу сострадательную душу; а рассказывать вам о своих страданиях — значит, заставлять вас самих страдать. А у вас и своего горя немало, а делить горе между страдальцем — значит, увеличивать общую скорбь.
Еще вот что. У нас не получает никто «Отечественных Записок», а у вас, вероятно, кто-нибудь получает; то просмотрите вы хорошенько май и июнь, не увидите ли там рассказ «Княгиня», подписанный К. Дормограй. Если нет, то напишите кому-нибудь в Петербург, чтобы получил рукопись в конторе журнала и переслал вам, а вы адресуйте ее в «Современник» или, что найдете лучшим, то с нею и сделайте.
Прощайте, мой добрый мой незабвенный друже! Со следующею почтою буду вам писать больше.
Ш.
[6 апреля 1855, Новопетровское укрепление.]
Мой милый, мой добрый Zygmunt! благодарю тебя за твое ласковое, сердечное, украинское слово, тысячу раз благодарю тебя. Рад бы я отвечать тем же, сердцу милым словом, но я так запуган, что боюся родного, милого звука. Особенно в настоящее время я едва и как-нибудь могу выражаться. О моем настоящем горе{728}сообщаю я А. П[лешееву], и ты у него прочитаешь эти гнусные подробности.
Кернера и прочее с письмом И. Станевича{729}, писанным 25 октября, получил я сегодня, то есть 6 апреля. Все это пролежало всю зиму в Гурьеве. Но лучше поздно, нежели никогда. Благодарю ж вас, друзья мои, мои братья милые, что вы не оставляете меня! Поцелуй доброго Станевича за его ласковые письма и извини меня перед ним, что я теперь не пишу ему: до отхода почты осталось только два часа, а до смены караула — час, а я на карауле и написал, что только успел.
Кто такой киевский студент, посылаемый сюда? Если ты знал его в Оренбурге, то сообщи мне, а то я не мастер сразу узнавать людей так, чтобы не сделать маху.
Поцелуй Карла, Цейзика и будь здоров.
Не забывай любящего тебя Ш.
10 апреля [1855, Новопетровское укрепление].
Я ничего не пишу тебе с этою почтою, мой друже единый, потому что доброго написать нечего, а о скверном — то узнаешь из письма А. П[лещееву]. Прошу тебя только, если ты можешь, объясни мне, что все это значит. Каким родом могло быть предпочтено представление генерала представлению майора? Это для меня вопрос темнее безлунной ночи. Напиши мне, кто такой Станевич? Я знаю, что это добрый человек, и больше ничего не знаю.
В последнем моем письме я забыл тебе сказать, чтобы ты ходил в свободное время за Урал в парк или рощу и делал этюды; там есть образцы живописных деревьев. И еще раз скажу тебе: с масляными красками будь осторожен, пока не утвердишься в карандаше. Ничего больше теперь не имею сказать тебе. Прощай! Не забывай меня, мой единый друже! Целуй ojca prefecta, Карла, Цейзика и всех, кто вспомнит обо мне.
В продолжение восьми лет. кажется, можно было бы приучить себя ко всем неудачам и несчастиям, — ничего не бывало… Настоящее горе так страшно потрясло меня, что я едва владел собою. Я до сих пор еще не могу прийти в себя: в таких случаях нужен сердцу самый искренный, самый бескорыстный друг. Полуучастью тут не место: оно хуже холодного эгоизма.
Счастливые те, для которых слово участье больше ничего, как пустое слово! Когда я доживу до этого счастья?
А моя нравственная, моя единственная опора, и та в настоящее время пошатнулась и вдруг сделалась пустой и безжизненной: картежница, ничего больше! или это мне кажется так, или оно в самом деле так есть. Я так ошеломлен этою неудачею, что едва различаю черное от белого.
Когда будешь писать Сове, кланяйся ему, а мне об нем напиши подробнее, потому что я знаю его, как поэта, и ничего больше.
Прощай, мой друже! Кернера и прочее я получил исправно. Теперь ожидаю карандашей и, если можешь, то пришли 1 и 2 томы В. Zalieskiego.
[Новопетровское укрепление, около 12 апреля 1855.]
Христос воскресе, незабвенный мой благодетель. Вот уже девятый раз я встречаю этот светлый торжественный праздник далеко от всех милых моему сердцу, в киргизской пустыне, в одиночестве и в самом жалком, безотрадном положении. Восемь лет я выстрадал молча. Я никому ни слова не писал о себе. Думал, что терпением все одолею. Но к несчастию я горько ошибся, терпение так и осталось терпением, а я между тем приближаюся к 50 году моей жизни. Силы и нравственные и физические мне изменили, ревматизм меня быстро разрушает. Но что в сравнении болезни тела с болезнию души, с тою страшною болезнию, что зовется безнадежностью. Это ужасное состояние! на осьмом году моих тяжелых испытаний я был представлен корпусному командиру к облегчению моей горькой участи. И что же, мне отказано за то, что я маршировать не могу, как здоровый молодой солдат. Вот одна причина, почему, я остался таким же, как был, солдатом, а другая — и самая важная — причина та, что я, к великому моему несчастию, [не имею] заступника перед особою В. А. П[еровского], и это-то самое вынуждает меня обратиться к вам и просить вас и графа Ф[едора] П[етровича] {732} помочь мне в крайне горьком моем положении своим человеколюбивым представительством перед В. А. П[еровским]. Вы, как конференц-секретарь Ака[демии] Х[удожеств] и как лично и хорошо меня знаете, просите его за меня, если можно, лично, он теперь должен быть в столице. Если же он выехал, то напишите ему письмо. Оживите умершую мою надежду. Не дайте задохнуться от отчаяния в этой безвыходной пустыне.
Ваше сиятельство!
К вам, как к представителю изящных искусств и вице-президенту Императорской Академии Художеств, покровительства которой я так безрассудно лишился, к вам прибегаю я с моею всепокорнейшею просьбою.
В 1847 году, за сочиненные мною либеральные стихи, я высочайше конфирмован в солдаты отдельного Оренбургского корпуса. По распоряжению бывшего тогда корпусного командира сослан я в Новопетровское укрепление, находящееся в киргизской степи на северовосточном берегу Каспийского моря. И вот уже наступил девятый год моего изгнания, и я, забытый в этой безотрадной пустыне, потерял уже и надежду на мое избавление.
Ваше сиятельство! До сих пор не осмеливался я беспокоить вас о моем заступничестве, думая, что безукоризненной нравственностью и точным исполнением суровых обязанностей солдата возвращу потерянное звание художника, но все мое старание до сих пор остается безуспешным. Обо мне забыли! напомнить некому. И я остаюся в безвыходном положении.
После долгих и тяжких испытаний обращаюся к вашему сиятельству с моими горькими слезами и молю вас, вы, как великий художник и как представитель Академии Художеств, ходатайствуйте обо мне у нашей высокой покровительницы. Умоляю вас, ваше сиятельство! одно только предстательство ваше может возвратить мне потерянную свободу, другой надежды я не имею.
Еще прошу вас, напишите несколько слов о моем существовании его высокопревосходительству Василию Алексеевичу Перовскому; судьба моя в его руках, и только его представление может быть действительно.
Кроме всех испытаний, какие перенес я в продолжение этих осьми лет, я вытерпел страшную нравственную пытку. Чувство страшное, которое вполне может постигнуть человек, посвятивший всю жизнь свою искусству. Мне запрещено рисовать, и, клянусь богом, не знаю за что. Вот мое самое тяжкое испытание. Страшно! Бесчеловечно страшно мне связаны руки!
Василий Иванович Григорович меня знал лично как художника и как человека, и он засвидетельствует перед вами обо мне.
Молю вас, ваше сиятельство, не оставьте моей печальной просьбы, оживите мои умершие надежды, уврачуйте мою страдающую душу.
С надеждою в бога и заступничество вашего сиятельства остаюсь бывший художник
Т. Шевченко
Новопетровское укрепление, 1855 года, апреля, 12.
Ваше сиятельство! Только прошедшего марта дошло в нашу пустыню сведение о торжественном прекрасном празднике вашего юбилея{734}. Позвольте же и мне, почитающему вас как великого художника и покровителя прекрасных искусств, от полноты сердца поздравить вас с вашим великим и вполне заслуженным праздником. Пошли вам господи силу и долгие, долгие лета мужать и крепнуть для славы нашего отечества и славы прекрасного искусства.
10 июня 1855 [Новопетровское укрепление].
Сегодня я получил твое во всех отношениях для меня дорогое письмо. Сегодня же и отвечаю, сегодня вечером и почта отходит, и, если мало напишу тебе, то это извини мне, друже мой единый.
Я начал уже было на тебя сердиться за твое долгое молчание, забывши мудрое правило: «Когда нечего сказать доброго, то лучше молчать». Ты мне напомнил это правило, и я тебе благодарен. Все, посланное тобою, я получил с благодарностью. Карандаши еще не пробовал, да не на чем, правду сказать, и пробовать; мне здесь все, начиная с людей, так омерзело, что я и не смотрел бы на ничто. Пишешь ты, что Карл не нашел моих карандашей; он, вероятно, забыл или совсем не знает, где они хранятся. У него оставил я небольшой тюк с платьем; там между прочим есть пальто, а в том пальто в кармане две дюжины карандашей Фабера № 3. Если найдешь их, то возьми себе, а для меня и присланных тобою надолго станет, потому что термин [11] моего заключения бесконечен, а здесь совершенно делать нечего. Приехал сюда старик Козлов, штейгер{736}, помнишь, что с Антоновым ходил в Кара-Тау. Он тоже теперь отправляется там для собрания коллекций окаменелостей. Думал было и я с ним проситься, да раздумал. Хорошо, весело было тогда нам с тобою; одному было бы мне точно так же скучно, как и в укреплении, с тою разве разницею, что я должен был подчиняться пьяному казачьему офицеру; и это-то больше и было причиною моего раздумья.
Я очень рад, что ты оставил масляные краски, и очень не рад, что ты занимаешься теперь фотографиею. Она у тебя много времени отнимает теперь, а после, я боюся, ты увлечешься ею, когда покажутся удовлетворительные результаты. Это дело химии и физики; пускай Михайло и занимается ими, а тебе это как художнику повредит. Фотография как ни обольстительна, а все-таки она не заключает возвышенного прекрасного искусства. А между прочим, если ты не читал, то прочитай прекрасную статью Хотинского и Писаревского о фотографии{737}в «Современнике» за 1852 г., не помню какой №.
Сигизмунду и Алексею я писал, будучи совершенно уверен, что они в Оренбурге; но это все равно: благодарю тебя, что отослал им письмо. Я писал Алексею, чтобы он справился через своих знакомых в Петербург о рукописи К[обзаря] Дармограя; но так как ему теперь почти невозможно, то прошу тебя, если ты имеешь знакомого в столице, то чтобы он зашел в контору «Отечественных Записок» и взял (если она только не напечатана) рукопись под названием: Княгиня К. Дармограя, и прислал бы ее тебе или передал в другой журнал; если же напечатана, то чтобы сделал условие с редактором, на каких условиях может К. Дармограй доставлять в редакцию свои рукописи. У Карла есть брат в Петербурге, попроси его, — у меня там знакомых не осталось.
А между прочим скажи ты мне ради всех святых, откуда ты взял эти вялые, лишенные всякого аромата «Киевские ландыши»{738}? Бедные земляки мои думают, что на своем чудном наречии они имеют полное право не только что писать всякую чепуху, но даже и печатать! Бедные! и больше ничего. Мне даже совестно и благодарить тебя за эту, во всех отношениях тощую, книжонку. «Трио» пришлю тебе с Зелинским. Вероятно, вам опыты не удалися по моим наставлениям; хотел я и книги твои переслать тебе с ним, но он не берет. Перешлю осенью с штейгером.
Много еще кое-чего нашлося бы передать тебе, друже мой, но почта на носу висит, а потому и кончаю. Бывай здоров и счастлив, мой друже единый. Пиши и целуй от меня Сову. Кланяйся Карлу и Михайлу и Станевичу. Прощай.
Повидайся с Лазаревским{739} и попроси его, чтобы он сообщил тебе адрес своего старшего брата, а ты сообщи его мне.
Узнай, пожалуйста, у Карла, цел ли мой альбом?
25 сентября 1855 г. [Новопетровское укрепление.]
Вчера был я на Ханга-Бабе, обошел все овраги, поклонился, как старым друзьям, деревьям, с которых мы когда-то рисовали, и в самом дальнем овраге — помнишь, где огромное дерево у самого колодца обнажило свои огромные старые корни? — под этим деревом я долго сидел. Шел дождик, перестал; опять пошел, я все не трогался с места; мне так сладко, так приятно было под ветвями этого старого великана, что я просидел бы до самой ночи, если бы не охотники (чтоб им ни одного воробья не застрелить) меня потревожили. О, какие прекрасные, светлые, отрадные воспоминания в это время пролетели над моей головою! Я вспомнил наш каратауский поход со всеми его подробностями, тебя, Турно и кой-где изредка Антонова, и он, хоть это весьма редко бывало, иногда похож на человека. Когда же воспоминания мои перенеслись на Ханга-Бабу, я так живо представил себе это время, что мне показалось, будто бы ты сидишь здесь за деревом и рисуешь; я тогда только опомнился, когда позвал тебя, и ты не отозвался; а тут и охотники пришли. Поход в Кара-Тау надолго у меня останется в памяти, навсегда.
Я уже две почты пропустил, не писал тебе; чуть было и третьей не перепустил; а возвратясь из Ханга-Бабы, выдержал порядочный пароксизм лихорадки; боялся, чтобы не продлилась, но теперь, слава богу, ничего: как с гуся вода. Я извиняю себя еще и тем, что письмо мое все равно дожидало бы тебя на почте, пока ты возвратился из Уфы. Напиши мне подробнее, добрый мой друже, о бедном нашем Сове: как и чем он живет и что он делает? Напиши все: меня глубоко трогает этот страдалец. Что делает Турно и где он? Письмо вдохновенного Сигизмунда я с наслаждением прочитал. Настоящий поэт! Не отвечаю ему теперь, потому что надеюсь вскоре с ним увидеться в Ак-Мечети{741}; а надеюсь я потому, что ты мне пишешь, не хочу ли я туда? Хочу, куда угодно хочу! Потому что я начинаю одуревать в этом безотрадно однообразном прозябании. Прошу тебя, Карла и всех добрых людей, кто может помочь мне хотя единым словом. В Ак-Мечети хотя я не предвижу для себя слишком отрадной перспективы, но по крайней мере не буду видеть этих голых серых скал, которые мне до того опротивели, что я рад спрятаться от них — но увы! — куда спрятаться?
Послал я тебе с Зелинским экземпляр «Трио», а с Фрейманом экземпляр «Спасителя»; сходи ты на квартиру Фреймана и у слуги его Матвея спроси ящик на твое имя; кроме медальона, найдешь ты в ящике книги, которые прошу тебя отдать переплести в два или в три волюма, как ты найдешь лучше, и оставь их у себя до весны, а весною, если я останусь здесь, то перешли мне их. Я посылал эти книги в Астрахань, и, вообрази себе, губернский и еще портовый город переплетчика не имеет! Настоящие скифы!!
Если ты можешь как-нибудь узнать о судьбе «Княгини», то сообщи мне: меня она очень беспокоит. Узнай, бога ради, цел ли у Карла мой тюк с платьем; там есть в кармане, в пальто, дюжины две карандашей Фабер № 3; возьми их себе, а платье прибереги. Я не знаю, на чем я основываю надежду, а мне кажется, что я это пальто носить еще буду, если его моль не съела. Нельзя ли тебе будет достать, хоть у топографов, пару акварельных кистей; у меня одна-единственная осталась, да и та иступлена.
Я тебе надоедаю своими просьбами; но что же делать мне? кроме тебя, обратиться не к кому, а в тебе я совершенно уверен, что ты не назовешь меня надоедалой, попрошайкою.
Вчера не дали мне кончить письмо, а сегодня, вопреки ожиданию, пришла почта и привезла твое второе письмо с драгоценным для меня подарком, с портретом Совы. Я не знаю, как тебя и благодарить, друже мой, за этот подарок. Что-то близкое, родное я вижу в этом добром, задумчивом лице; мне так любо, так отрадно смотреть на это изображение, что я нахожу в нем самого искреннего, самого задушевного собеседника! О, с каким бы наслаждением я прочитал бы теперь его «Йордана»! Но это желание несбыточное. Благодарю тебя, тысячу раз благодарю за этот сердечный подарок.
Ты пишешь, что желал бы сблизить меня с ним покороче. Дай бог, чтобы все люди были так коротко близки между собою, как мы с ним; тогда бы на земле было счастье! Пиши ему и целуй его за меня, как моего родного брата. Если ты хочешь, чтобы моя радость была полная, то в первое твое письмо, которое ты мне напишешь, вложи свой портрет и портрет Михайла, а если можно, то и Карла, — ты меня этим подымешь на седьмое небо.
Боже мой! Когда я увижу тебя? Когда я увижу доброе лицо Михайла и Карла? Грустно! Невыразимо грустно это бесконечное ожидание.
Ты пишешь, что к вам приехали два просвещенных любителя прекрасного искусства; сердечно радуюсь такому редкому явлению и душевно желаю, чтобы ты с ними скорее познакомился; быть может, в самом деле ты встретишь в их коллекциях что-нибудь замечательное, а это для тебя необходимо. Истинно изящное произведение на художника и вообще на человека сильнее действует, нежели самая природа. Говоришь, что будто бы в коллекции начальника штаба есть оригиналы голландских мастеров. Дай бог, чтобы это была правда! Я вот почему сомневаюсь: все произведения голландских артистов XVII века на перечете, а в последующем столетии Голландия была бедна замечательными мастерами. Но все-таки лучше увидеть что-нибудь, нежели не видеть ничего.
Прощай, мой единый друже! Кланяйся Средницкому и ojcu prefektu и не забудь мне написать об Аркадие.
Не знаю, имел ли какое влияние на судьбу мою всемилостивейший манифест{742}.
С последней морской почтой пошлю тебе что-нибудь вроде «Монаха», а теперь ничего не имею конченного, да правда и кончить порядочно нечем.
21 апреля [1856, Новопетровское укрепление].
Христос воскресе!
Я так давно не писал тебе, искренный мой друже, что теперь не знаю, с чего и начать. Начну с сердечной моей благодарности за твою пересылку, которую получил я от И[раклия], и за будущие твои пересылки, о которых ты мне пишешь; еще раз благодарю. Что же я тебе пошлю? Ропот на судьбу, ничего больше; а впрочем, кроме этой грустной посылки, посылаю тебе два куска шерстяной материи; любой из них выбери себе на память обо мне, а другой продай и пришли фотографии. Еще посылаю тебе «Варнака» и «Княгиню»; прочитай их и поправь, где нужно, отдай переписать и пошли по следующему адресу: «В С.-Петербург, в Академию Художеств, художнику Николаю Осиповичу Осипову{744}, на квартире графа Толстого»; а если имеешь там доброго и надежного человека, то пошли на его имя для известного употребления. Еще посылаю тебе случайно мне попавшееся в руки объявление о издании{745} «Monumenta Regum Poloniae Gracovientia». Мне кажется, что это хорошее издание, то не вздумаешь ли ты его выписать.
Ты так прекрасно говоришь мне о генерале Бюрно{746}, что и я полюбил его так, как ты его любишь; это явление весьма редко между господами генералами. Жаль, что он скоро, как ты говоришь, оставляет Оренбург. Он, говорят, пользуется хорошим вниманием графа В[асилия] А[лексеевича]. Попроси его, не может ли он для меня сделать что-нибудь, хоть вырвать меня из этого проклятого гнезда. Я не знаю, что думать о моем упорном несчастии. Львов ли причиною его или кто-нибудь выше его? Во всяком случае без В. А. для меня никто ничего доброго сделать не может, окроме государя. Напиши ты Аркадию и проси его от меня, чтобы он повидался или написал Варваре насчет прошения на высочайшее имя; она не должна отказать во имя нашей дружбы и христианского милосердия.
Теперь должен быть в Оренбурге А. И. Бутаков; кланяйся ему от меня и проси его, не может ли он ходатайствовать обо мне у В. А., проси его, проси всех, мой нелицемерный друже! Тебе более, нежели кому-нибудь, известно мое горькое положение. Такое продолжительное испытание, как я терплю, извиняет меня перед тобой в моей назойливости. Постоянное несчастие и твердейшие характеры разрушает, а мой и в лучшее время принадлежит к числу непрочных.
С следующей почтой, если буду в силах, напишу Сове, а в настоящее время я так встревожен, так нравственно убит, что не могу простой мысли связать в голове моей бедной, а не то, чтобы написать что-нибудь, похожее на дело. Пиши ему, целуй его от меня, желай ему, как и я желаю, полного здоровья и всякого счастия.
Кланяйся от меня Карлу, и не забудь прислать мне фотографическое поличие.
Целую Михайла, Людвига, Евстафия, Сигизмунда и всех меня помнящих. Прощай, мой единый друже! Не забывай меня.
Я пишу тебе так редко и так мало, что мне совестно перед тобою; но что делать? Сам знаешь, о чем я здесь могу писать пространно или хоть даже кратко; но о чем? — однообразие и тоска!
Чуть было не забыл. Бюрно советует тебе оставить службу и посвятить себя искусству. Он имеет основание так тебе советовать: у тебя есть любовь к искусству, а это верное ручательство за успех. Однако с оговоркою: к любви нужно прибавить хоть самое умеренное обеспечение, по крайней мере лет на пять, чтобы прежде времени не начать работать из-за насущного хлеба. Нужда охолодит любовь, и тогда все пропало. Я больше ничего не могу сказать, искренный друже!
20-го мая [1856, Новопетровское укрепление].
Письмо ваше, мой благородный, мой искренний друже, получил я 16-го мая{748}, и хотя вы и променяли лиру на меч{749}и лучезарного Феба на мрачного Арея, но невинная слабость задумчивых поклонников муз — рассеянность осталась при вас. Вы начали ваше доброе послание в Курске и кончили его на р. Бальбеке и все-таки забыли написать число и год, когда оно было послано на почту. Я тоже в недоумении, куда вам отвечать. Вы пишете, что дружина должна возвратиться летом восвояси, а теперь уже, слава богу, лето, и я вас воображаю по крайней мере в Полтавской губернии после длинного перехода отдыхающего возле живописной белой хаты или в тени цветущих вышень и черешень. О моя милая родина! Увижу ли я тебя хоть когда-нибудь? Я говорю не о том, о чем думаю; я думаю теперь о том, куда мне адресовать письмо мое: адресую я его по прежнему адресу, и оно верно найдет вас, в какой бы вы губернии ни обретались.
Я потерял было надежду получить от вас или об вас хоть какое-нибудь известие, и бог знает чего уже я не передумал. Думал даже… (простите мне), что и вы меня покинули на моей терновой дороге. Только — о радость неизреченная! — на другой день праздника, то есть 16-го апреля, получаю страховое письмо от неизвестной мне особы. Пошли ей господи все блага и радости в жизни! Из письма узнал я о вашем превращении и, радость всем радостям, узнал я, что я не забыт, не покинут на волю меня карающей судьбы. Благороднейшее существо этот аноним. По милости его и у меня был праздник, как и у людей. Нет, больше ни у кого такого светлого, прекрасного праздника не было, как у меня. Такие праздники даются только за долгие и тяжкие испытания.
14-го апреля получил я известие из Оренбурга, что меня забыли представить в унтер-офицеры по случаю всемилостивейшего манифеста о восшествии на престол. Это роковое известие меня так озадачило, что я не знал, что с собою делать, потому что я считал свое производство делом конченным. Да и мог ли я думать иначе? Высочайшая милость была для всех, но, увы! — меня не осенила. Горькая, ядовитая насмешка судьбы! И так я встретил воскресенье человеколюбца как отверженник. После этого можете судить о моей радости, когда я получил письмо от анонима. В остальные дни праздника я только и делал, что читал письмо и затвердил его до последней буквы, а все-таки не узнал, кто она, эта милостивая, человеколюбивая душа! Да и зачем узнавать? Будем молиться богу, что еще существуют такие души между себялюбивыми людьми. Итак, от снедающей душу печали перешел я внезапно к улыбающейся радости и праздник провел в кругу вас, мои благородные друзья, как в кругу родного сердцу милого семейства.
Только в конце святой недели я немного освободился от обаяния, произведенного на меня дорогим письмом, и написал ответ, за склад и лад которого пусть извинит меня великодушный аноним. Вам я тоже начал письмо на сообщенный мне ваш адрес, но почта не ждала меня, ушла, и письмо осталось до следующей почты, а следующая привезла мне ваше дорогое послание. Значит — справедливо сказал один древний воин, что на свете делается все к лучшему. Теперь я и спокойнее и счастливее, следовательно и написать вам могу благообразнее и порядочнее.
Я очень рад, что случай привел вас увидеть хоть один экземпляр амфибий, между которыми я прозябаю столько лет{750}. Но заметьте, что вы видели лучший экземпляр, экземпляр, одушевленный чем-то походящим на мысль и чувство. Доказательство, что он из линейного батальона переведен в армию. Это самая блестящая рекомендация. Но если бы вы увидели однородных с ним… Но нет, боже вас сохрани и во сне увидеть такое нравственное безобразие человека. Геты, между которыми на берегах Дуная влачил остаток дней своих Овидий Назон{751}, — наисовершеннейшее создание всемогущего создателя вселенной, — были дикие варвары, но не пьяницы, а окружающие меня — и то и другое. Однажды я сказал Дармограю: «Вот настоящие гомерические питухи». — «Нет, — отвечал он, — если бы Гомер увидел этих богатырей, так он бы покрутил свой седой ус и принялся бы переделывать свою славную эпопею от начала до конца». Кстати о Дармограе: вы сделали замечание на его «Княгиню», совершенно согласное с моим замечанием: недостаток отделки в подробностях, и то большой недостаток. Но этот рассказ — один из первых его ученических этюдов. Попишет еще годок-другой, даст бог, этот недостаток уничтожится Покойный Карл Павлович говорил: чем малосложнее картина, тем тщательнее должна быть окончена, и это глубоко верно; а все-таки просите графиню Н[астасию] И[вановну] о напечатании этого незрелого творения; это польстит самолюбию творца, и, может быть, из этой шутки выйдут результаты серьезные. Ведь и столпы всемирной литературы, я думаю, так же начинали, как и мой бедный pro´tege´, а это действительно так. Кроме меня, у него совершенно никого нет, к кому бы он мог обратиться. Он, что называется, круглый сирота. Прислал он мне еще один рассказ, под названием «Варнак». Этот уже кажется немного круглее, но все-таки заметен тот же недостаток. Он, кажется, вовсе не читает великого Шотландца{752}. Да и где его взять в этом богом забытом краю? Выписать? Он беднее меня, а выпросить не у кого. Скифы — варвары и вдобавок пьяницы. Но довольно о литературе. Поговорю о более сердцу близком искусстве и его жрецах. Мир праху умерших, слава и долголетие живым! Вы говорите, что Логановский имел для московского храма работы на 80.000 руб{753}. На какую же сумму имеют другие достойнейшие художники, как, например, Пименов и Рамазанов? О, как бы мне хотелось взглянуть на эти колоссальные работы! Не знаю, участвует ли хоть один иностранец в этих работах, или К[арл] И[ванович] сдержал свое слово{754}: он когда-то говорил покойному моему великому учителю, что он ни одного немца и близко к храму не допустит. Похвальный патриотизм и тем более похвальный, что у нас свои есть и Прадье, и Делакруа, и Деларош, а о Жаке и Лядурнере и говорить нечего{755}. Но у нас есть и шишка предпочтения немцев всему отечественному; например, старик Мельников{756} так и умер в забвении, построивши единоверческую церковь во имя св. Николая в Грязной улице, а сенат поручили выстроить какому-то инженеру Шуберту; проект же Мельникова, великолепнейший проект, нашли неудобоисполнимым. Диво, да и только. Если случится вам быть в Киеве, обратите внимание, — что я говорю внимание? — взгляните на институт благородных девиц. Казармы, да еще казармы самые неуклюжие, а местность — самая восхитительная, и так бесчеловечно обезображена и тоже инженером. Да и мало ли у нас на Руси подобных немецких безобразий, а мы уже, слава богу, не варвары готических времен. Я, кажется, немного увлекся духом патриотизма. Оставим это до другого раза и обратимся к моей бедной прозе.
Вы пишете мне, чтобы я вам писал о моем житье-бытье. Вот вам один эпизод, и заметьте — отраднейший. В 1850 г., когда меня препровождали из Орской крепости в Новопетровское укрепление, это было в октябре месяце, в Гурьеве-городке я на улице поднял свежую вербовую палку и привез ее в укрепление и на гарнизонном огороде воткнул ее в землю, да и забыл про нее, весною уже огородник напомнил мне, сказавши, что моя палка растет. Она действительно ростки пустила, я ну ее поливать, а она — расти, и в настоящее время она будет вершков шесть толщины в диаметре и по крайней мере сажени три вышины, молодая и роскошная; правда, я на нее и воды немало вылил; зато теперь, в свободное время и с позволения фельдфебеля, жуирую себе в ее густой тени. Нынешнее лето думаю нарисовать ее, разумеется, втихомолку. Она уже так толста и высока, что под карандашом Калама мог бы выйти из нее прекраснейший этюд. Вот вам один-единственный отрадный эпизод из моей монотонной, безотрадной жизни.
Верба моя часто напоминает мне легенду о раскаявшемся разбойнике. В дремучем лесу спасался праведный отшельник, и в том же дремучем лесу свирепствовал кровожадный разбойник. Однажды приходит он с своей огромной дубиной, окованной железом, к отшельнику и просит у него исповеди, а не то, говорит, убью, если не исповедуешь меня. Делать нечего, смерть не свой брат; праведник струсил и принялся с божьей помощью исповедовать кровожадного злодея. Но грехи его были так велики и ужасны, что он не мог сейчас же наложить на него эпитимию и просил у грешника сроку три дня для размышления и молитвы. Разбойник ушел в лес и через три дня возвратился. Ну что, говорит, старче божий, придумал ли ты что-нибудь хорошее? Придумал, отвечал праведник, и вывел его из лесу з поле на высокую гору, вбил, как кол, страшную дубину в землю и велел грешнику носить ртом воду из глубокого оврага и поливать свою ужасную палицу; и тогда, говорит, отпустятся тебе грехи твои, когда из этого смертоносного орудия вырастет дерево и плод принесет. Сказавши это, праведник ушел в свою келью спасаться, а грешник принялся за работу. Прошло несколько лет, схимник забыл уже про своего духовного сына. Однажды он в хорошую погоду вышел из лесу в поле погулять; гуляет в поле и в раздумье подошел к горе; вдруг он почувствовал чрезвычайно приятный запах, похожий на дулю. Праведник соблазнился этим запахом и пошел отыскивать фруктовое дерево. Долго ходил он около горы, а запах делался все сильнее и сильнее; вот он взошел на гору; в что же представляется его изумленному взору? — великолепнейшее грушевое дерево, покрытое зрелыми плодами, а под деревом в тени отдыхает старец с длинною до самых пят бородою, как у св. Онуфрия. Схимник узнал в ветхом старце своего духовного сына и смиренно подошел к нему за благословением, потому что он уже был праведник больше самого схимника.
Верба моя также выросла и укрывает меня в знойный день своею густою тенью, а отпущения грехов моих нет как нет! Но тот был разбойник, а я, увы, сочинитель.
Я надоел вам своею болтовнёю, но как быть?
Погода к осени дождливей,
А люди к старости болтливей.
А я уже седой и лысый становлюсь. Вы пишете, что Живете в землянке и бедствуете, вроде Робинзона Крузо. И вообразите, что я вам завидую. Вам известен благородный и великодушный аноним. Пишите ему, молите его не оставлять моей просьбы. Коронация государя — предел моих надежд и упований. Прошу вас, пишите ей и благодарите за ее искреннее участие, за ее материнское, теплое письмо. С повестями и рассказами Толстого я совершенно не знаком{757}. Ежели будет возможность, познакомьте меня с ними во имя благородного искусства.
Не знаю, где и когда вы получите письмо мое. Но где бы ни было и когда бы ни было, не оставляйте любящего и уважающего вас
Т. Шевченко.
20 мая [1856, Новопетровское укрепление].
Благодарю тебя, мой друже, за «Мёртвые души» Гоголя и за лаконическое послание, на которое отвечаю тебе таким [же] и по тем самым причинам, то есть по причине сегодня отходящей почты.
Ты, вероятно, не получил еще последнего моего письма и двух кусков шерстяной материи, потому что ничего не упоминаешь ни о посылке, ни о письме. Когда получишь, потрудись уведомить с первой же почтой. Один кусок, который ты выберешь, оставь у себя на память обо мне, а другой предложи Бюрно (разумеется, за деньги). Приятнее как-то, когда знаешь, что вещь находится у человека, понимающего вещи. А фотографии непременно сделай. Кстати о фотографии: И[раклий] просит тебя, когда получит Михайло фотографический прибор, напиши ему или мне о его свойствах и его цене и подробный адрес, от кого его выписать можно, и можно ли также и от кого выписывать химическую бумагу. У нас, видишь ли, есть желание заняться фотографией, да не знаю, будет ли толк.
Ты мне советуешь не просить многого{759}. И с самой малой просьбой я не имею, к кому обратиться, да и жалею; последняя неудача меня так озадачила, что я потерял всякую надежду хоть на малейшее облегчение моей отвратительной участи; хоть бы из этого гнезда проклятого меня вытянули. После этой катастрофы… (для меня она действительно катастрофа); но я после напишу тебе, что со мной случилось, а теперь и места и времени мало и происшествие слишком свежо для повествования. И кстати о повествовании: по известному адресу отошли только «Варнака». «Княгиню» оставь у себя, она уже приготовилась. Как бы ты достал карандаши, которые находятся у меня в пальто в кармане, у Карла. Мягкие, которые ты мне прислал, или у меня рука очерствела. Жив ли мой альбом чистый у Карла? Возьми его и спрячь у себя.
Прощай, мой искренний друже, кланяйся Сове, Михайлу и прочим. На «Варнаке» напиши Желиговскому или оставь так. Как ты найдешь лучше, так и сделай.
Целую тебя всем сердцем моим.
30 июня [1856, Новопетровское, укрепление].
Благороднейший ты из людей, брате-друже мой единый Семене! Не следовало бы… да, знать, у тебя стала натура широка, брешешь, чтоб не сглазить, и не остановишься. Ну, скажи по правде, есть ли на свете великая душа, кроме твоей благородной души, которая вспомнила бы меня в далекой неволе да еще 15 рублей дала? Нет теперь таких великих душ на свете. Может, и были когда-нибудь, да в теплые края улетели. Одна твоя осталась среди нас зимовать да, одинокая, ежась на морозе, и сочинила поэму, да такую сердечную, задушевную поэму, что я и до сих пор читаю и плачу. Большой ты поэт, друже мой Семен! Благодарю тебя всем сердцем и всем помышлением моим! Чем, как и когда заплачу я тебе за твое истинно христианское дело! Теперь, кроме слез благодарных, ничего у меня нет. Я — нищий в полном смысле этого слова, и не только материально — душою, сердцем обнищал. Вот что сделала со мной проклятая неволя — едва-едва не идиота! Десятый год не пишу, не рисую и не читаю даже ничего; а если б ты увидел, среди какого люда верчусь я эти десять лет. Не дай, господи, чтобы даже приснились тебе когда-нибудь такие изверги, а я у них в кулаке сижу, — давят, без всякого милосердия давят, а я обязан еще и кланяться, а то вдруг возьмут и раздавят, как вошь между ногтей. На тяжелое горе обрек меня господь на старости лет, а за чьи грехи? Ей же богу, не знаю.
Два, а может, уже три года с тех пор прошло, как писал я тебе, друже мой единый, и Иохиму, но ответа не получил; думал, что письма мои пропали где-нибудь. Или… прости мне, друже мой единый, была и такая мысль, что, может, вы мной пренебрегли… но вижу — бог меня еще не покидает.
Увидишь Иохима, поклонись ему хорошенько от меня и проси его, пусть он, ради святого Аполлона, пришлет мне хоть маленького болванчика (статуэтку) или барельефик какой-нибудь с купидонами своей фабрики гальванопластической. Ему они не дорого обойдутся, а мне будет большой подарок. Еще в позапрошлом году начал я было лепить из воска — и ничего не сделал, потому что перед глазами нет ничего хорошего скульптурного, а если б Иохим прислал мне что-нибудь, я снова бы взялся за воск. Тоска, упаси матерь божья, какая тоска сидеть сложа руки и сидеть так дни, месяцы и годы. О господи, сохрани всякого так заживо умереть!
Кланяюсь твоей доброй женушке, целую твое единое дитя и плачу вместе с вами о погребении вашей Александры. Прощай, друже мой единый, не забывай бесталанного, сердцем преданного тебе земляка твоего
Т. Шевченка.
1856 [между 3 июля и 15 сентября, Новопетровское укрепление].
{762}Какое, однакож, себялюбивое создание человек вообще, а я в особенности! Ты с таким чистым восторгом (иначе и быть не может) пишешь мне о своем возвращении на милую родину, а я… Прости мне, мой единый друже! я чуть не заплакал: разумеется, расстояние не может изменить тебя, моего истинного, испытанного друга, но без тебя все-таки я сирота круглый в Оренбургском безлюдном краю. К кому я в этой пустыне прильну полным сердцем без тебя? К кому я так братски откровенно адресуюсь с моими нуждами, и кто так искренно, как ты, возьмет на себя тяжелый труд сбывать мою материю? Никто! а для меня необходим такой друг в Оренбурге, особенно теперь, потому особенно, что я все-таки не теряю надежды, разумеется не раньше зимы, переменить солдатский бедный быт на что-нибудь лучшее; но это еще в руках слепой фортуны! Скажи ты мне: навсегда ли ты оставляешь этот безлюдный край или только на время? Если только на некоторое время, то я подожду тебя, если же навсегда (чего желаю тебе ото всего сердца), то я должен буду отправить материю к землякам моим, которые (чудаки, между прочим) непременно требуют моего штемпеля, на что я никогда не решуся, на каждом куске; а иначе в их глазах произведение никакой цены не имеет.
Из этого ты видишь, что земляки мои — порядочные вандалы.
Полученные мною фотографии не совсем удачны. Портрет С. Сераковского хотя и бледен, но его даже солдаты узнают, которые видели его когда-то в Уральске. Благодарю его за этот милый подарок, а за письмо не благодарю{763}, потому что его до сих пор прочитать не могу — ужасно неразборчиво написано. Но все-таки целую его всею полнотою души. Попроси его, что-бы он мне прислал свой адрес из Екатеринослава и чтобы хоть немного умерил свой почерк. Ты, вероятно, заедешь в Уфу, — поцелуй Сову и Людвика.
Бюрно у нас еще не был и, вероятно, он будет здесь не раньше, как по окончании курса лечения в Пятигорске, а к тому времени ты сделал бы доброе дело, если бы написал ему обо мне хоть несколько слов или, еще лучше, если бы письмо прислал мне; тогда я смело мог бы явиться к нему, а то я так одичал здесь, что едва ли безо всего осмелюсь явиться к военному генералу; ты не поверишь, какие для меня теперь это страшилища, просто ужас! Не поленися, напиши, мой добрый Брониславе!..
Сделает ли [кто] без тебя милую для меня фотографию? Ах, если бы сделал! Как бы я ему благодарен был! Устрой это так, чтобы сделал и непременно [попроси] уважаемого мною Карла. Я сам теперь пишу ему и прошу его об этом. Ираклий, кажется, немного охладел к фотографии. А знаешь ли, что у нас вышла маленькая контра? А[гата] имела неосторожность попрекнуть меня своими благодеяниями, и я отряхнул прах от ног моих и повторяю слова великого флорентийского изгнанника:
Горек хлеб подаяния
И жестки ступени чужого крыльца.{764}
Происшествие неприятное, но я теперь себя чувствую гораздо спокойнее и свободнее, нежели под покровительством этих, в сущности добрых, людей.
Что мне еще писать тебе? Ничего больше, как повторю мою просьбу насчет Бюрно, и где бы ты ни был, пиши мне, не забывай меня, теперь совершенно одинокого; а когда будешь дома, то поцелуй за меня родившую тебя, моего искреннего, моего единого друга.
Если застанет тебя это письмо в Оренбурге, то возьми мою мизерию у Карла и передай Михайлу. Я весьма опрометчиво поступил с моим «Варнаком», и тем более, что черновую рукопись уничтожил. И теперь не знаю, что мне делать. Если он у тебя переписан, то пришли его мне: там нужно многое поправить. Слог вообще довольно шершавый. Во всяком случае не посылай его Осипову. Я содержание помню и напишу его вновь. Будешь писать Аркадию, целуй его от меня.
10 сентября [1856, Новопетровское укрепление].
Пишу вам это письмо под влиянием самого отчаянного безнадежья, безнадежья получить от вас хоть какое-нибудь послание. И в самом деле, есть от чего обезнадежиться: в продолжение полулета жду от вас письма{765}, а его нет как нет. Терпение истощилось, а сомнение разрешил я вот как. Ни вы, Николай Осипович, ни мой добрый аноним не получили моих писем. Ничего больше я не мог придумать в продолжение трех месяцев. Заключение мое верно. По крайней мере я так воображаю. Да иначе и воображать мне нельзя. Рассердиться вам на меня, кажется, не за что, а поссориться нам с вами ни физически, ни морально невозможно. Физически потому, что мы с вами разделены порядочным пространством, а морально потому, что мы поклонники прекрасного, а поклонники прекрасного должны быть незлобивые дети.
Прошу же вас, мой единый друже, напишите мне хоть два слова о том, как вас бог принял в столице и что вы поделываете в этой прекрасной столице? Ради Аполлона Бельведерского и Венеры Милосской напишите мне, а то я умру от одиночества. Не забывайте покинутого
Т. Шевченка.
Новопетровское укрепление, 8 октября 1856 г.
Богу милый друже мой Михаиле! Коротенькое, небольшое, но искреннее письмо твое от 8 августа{767} получил я 28 сентября. Долгонько-таки оно летело, а все-таки, благодарение богу, долетело. Спасибо тебе, друже мой единый, и за письмо твое ласковое. Спасибо тебе и за деньги. У меня их теперь так же немного, как у того Лазаря, о котором слепцы поют на ярмарках. Я сердечно рад, что вы познакомились с Семеном. Добрый, искренний человек. Не так давно и он прислал мне 15 рублей и брешет себе, чтоб не сглазить. — Пишет, что кто-то передал ему, чтоб послать мне. Может, когда-нибудь это и была правда, да теперь так состарилась, что похожа на миф, сиречь на брехню. Это, видишь, я к тому веду, что, познакомясь с Семеном, и ты малость выучился у него того… и в самом деле, за что ты мне должен? Ни за что! Спасибо тебе, друже мой единый! Такая неправда лучше всякой правды. Только вот что: когда и чем я тебе заплачу за твою братскую неправду?
Немец Иохим, может, на меня сердится? Не знаю, почему бы ему сердиться? Мы с ним жили и разошлись добрыми приятелями, не на что, кажется, сердиться. Хотя, бог его знает. Статуэтки мне не очень нужны, обойдусь и без них. А вот без чего не обойдусь: без жизненных припасов, как ты пишешь. Мне теперь очень и очень нужна одна акварельная краска, называется она сепия. Семен, я думаю, ее знает, ведь он немного разбирается в живописи; она бывает разных фабрик, но самая лучшая римская сепия. Вот тебе — форма плиточки и надпись Sepia di Roma. Достать ее можно в магазине красок у Академии Художеств. Пришли ради святого искусства две плитки. Да еще, если б ты мне вместе с краскою прислал две кисти добрые акварельные, толщиной в обыкновенную папиросу, тогда б я тебе уже и спасибо сказал. Только кисти умеючи нужно выбирать. Не знаю, понимает ли Семен сколько-нибудь в этом деле. Тут нужен художник акварелист. Да у Семена, я думаю, найдется знакомый такой мастер. Да еще б к кистям прибавить 6 штук карандашей № 3-го фабрики Фабера, вот тогда б я только богу помолился и больше ничего.
Кланяюсь Семену и женушке его и целую дочку его. Кланяюсь Федору и Василю. Где он теперь? Если свидишься с большим Осипом[12] Езучевским{768}, и ему от меня поклонись. Глухому Галузе, если знаешь, — и ему, и всем землякам моим, которые хотя бы вспоминают обо мне. Напиши мне, будь добр, о Левицком, где он обретается.
Прощай, мой искренний, мой единый друже, не забывай бесталанного и искренно любящего тебя
Т. Шевченка.
Р. S. Отца один раз по морде ударить или дважды — перед богом, говорят, отвечать одинаково. Ко всему тому, о чем я тебя просил, прибавь еще вот что: 4 штуки черного французского карандаша № 2 фабрики Lе Сопte´, и белого 4 штуки той же фабрики — № 1, да тушевального черного порошка 4 золотника. Больше уж ничего не попрошу, потому что сейчас письмо запечатаю. А если б еще день полежало, может, еще что-нибудь выдумал. Пришли, мой голубе сизый, а я тебе следующей весной киргизенка-замараху пришлю.
Если случится, что не достанешь Зеріа сії Кота, то возьми фабрики Шанеля.
5 ноября 1856, Новопетровское укрепление.
Други мои искренние! Посвящаю вам сей не слишком хитростный этюд мой{769} первую половину теперь посылаю, а вторую пришлю с будущей почтой. Прошу вас, други моя, прочитайте его вместе и поправьте, что можно поправить, и отдайте хорошему писарю переписать. И, если есть у вас знакомый человек в редакции «Современника» или в «Отечественных Записках», так отдайте ему — пусть напечатает под именем К. Дармограй. А если нет такой персоны, то, прочитав и переписав, адресуйте в контору «Отечественных Записок» его высокоблагородию Алексею Фиофилактовичу Писемскому{770}.
Еще вот что. Не бывает ли Семен иногда у графа Ф. П. Толстого? Пусть расспросит, где пропал академик Осипов? Около года я жду от него письма и в конце концов не знаю, что и думать. Попроси Семена — пусть расспросит, да и не поленится написать мне, или ты сам напиши. Не знаю, получил ли ты мое послание. Пришли ради самого бога, о чем я тебя просил. Умираю от тоски, читать нечего, а на свободу и надежды не видать. Прощайте, мои искренние, пусть вам бог поможет во всех ваших начинаниях. Семену, Василию и Федору — поклон; не забывайте бедного Дармограя.
8 ноября 1856 г. [Новопетровское укрепление].
Давно, очень давно я не пишу тебе, друже мой единый. Не было о чем писать, не было материала и ни малейших событий в нашем забытом захолустье. Отвратительное бездействие и однообразие! 15 сентября посетил нас Бюрно, но так не надолго (на пять часов), что я потерял надежду увидеться с ним. Он, однакож, вспомнил обо мне перед самым выездом своим. Принял меня, как давно и хорошо знакомый человек. Свидание наше длилось несколько [минут], и в эти короткие минуты я успел полюбить этого счастливого человека. Я его называю потому счастливым, что такие люди, как он, не требуют долгого и пристального вглядыванья в свой характер. Такие любимцы бога одним движением, одним взглядом говорят вам: нам можно все доверить. В продолжение нескольких минут [такому сообщишь то], чего иному в продолжение жизни не скажешь.
Он не обещал мне много, чем я особенно доволен; много обещать — значит, ничего не сделать. Он просил меня писать ему и присылать куски материи. Но я этого не делаю, мне кажется неделикатной подобная корреспонденция. И встретились и простились мы с ним, как старые и добрые приятели. Надолго останется в моем сердце это кратко-длинное свидание, эта симпатическая, благородная физиономия, издающая тихие, кроткие звуки. Напиши ему от меня самое глубокое сердечное приветствие.
О высочайших помилованиях, по случаю коронации, у нас еще ничего не известно. Я не ласкаю себя ни малейшей надеждою. Чем и как я могу уничтожить предубеждения В[асилия] А[лексеевича]? Есть у меня на это оправдание, но я не смею привести его в исполнение. Необходимо, чтобы В. А. спросил у графа Орлова, на чей счет я воспитывался в Академии и за что мне запрещено рисовать, словом, чтобы граф Орлов пояснил мою темную конфирмацию. Но кто легко расстается с своими предубеждениями? Писал я через Михайлова тебе еще в начале лета; не знаю, получил ли ты мое письмо. Михайлов не написал мне еще и двух строчек и, кажется, что и не напишет. Я не знаю, что бы это значило? Не время ли ему, или просто непростительная лень, или что-нибудь другое, не знаю. Во всяком случае мне это больно. Кажется, один ты мой верный, неизменный корреспондент. Сердечно благодарю тебя, мой друже единый. Извини меня перед Сигизмундом, что я не пишу ему. Причина натуральная, не знаю, куда писать. Если он еще в Петербурге, то напиши ему мой искренний привет и покорнейшую просьбу уничтожить «Варнака» (я настоящий попрошайка), прислать мне две плитки сепии, фирмы Sepia di Rотаили фабрики Шанеля. В настоящее время у меня этой краски ни полграна. Хорошо еще, что и других нет средств и главнейшего — помещения, а то бы я умер с досады. Недавно мне пришла мысль представить в лицах евангельскую притчу о блудном сыне{772}, в нравах и обычаях современного русского сословия. Идея сама по себе глубоко поучительна, но какие душу раздирающие картины составил я в моем воображении на эту истинно нравственную тему. Картины с мельчайшими подробностями готовы (разумеется, в воображении), и дай мне теперь самые бедные средства, я окоченел бы над работой. Я почти доволен, что не имею теперь средств начать работу. Мысль еще не созрела, легко мог бы наделать промахов; выношу, как мать младенца в своей утробе, эту бесконечно разнообразную тему, а весной, помолясь богу, приступлю к исполнению хотя бы то в собачьей конуре.
Если бог поможет мне осуществить мое предположение, то из этой темы составится порядочной толщины альбом, и если бы хоть когда-нибудь мне удалось издать в литографии, то я был бы выше всякого земного счастия. Но, сохрани, боже, неудач[а], то я умру: идея слишком тесно срослась с моей душою.
В следующем письме я опишу тебе несколько картин так, как они теперь мне представляются.
О чем же мне еще написать тебе, мой друже единый? Отвратительное однообразие. Полгода уже прошло, как я писал тебе, и теперь писать не о чем. Если продлится еще год мое заточение, то я непременно одурею, и из заветной моей мысли, из моего «Блудного сына» выйдет бесцветный образ расслабленного воображения, и ничего больше. Грустная, безотрадная перспектива! Для исполнения задуманного мною сюжета необходимы живые, а не воображаемые типы. А где я их возьму в этом вороньем гнезде? А без них, без этих путеводителей, легко сбиться с дороги и наделать самых нелепых промахов. Но довольно об этом! Напиши ты мне, как ты намерен распорядиться своим будущим. Кого ты намерен из себя сделать — артиста или чиновника? И на том и на другом поприще сердечно желаю тебе успеха. Но мне бы искренно хотелось, чтобы ты избрал поприще артиста. Не знаю твоих материальных средств — фундамента всех наших предприятий. Моральными средствами ты владеешь, у тебя есть любовь к искусству, и этого достаточно; о способностях не хлопочи; они верные спутники этого прекрасного светила. О, если бы когда-нибудь привелось мне увидеть тебя и увидеть истинным артистом (не истинным ты не можешь быть)! Тогда радость моя была бы безгранична. Устрой свое будущее, если можно, так, а не иначе; тогда, где бы я ни был, пешком приду любоваться твоими произведениями. Посоветуй, что мне делать с лоскутьями шерстяной материи? У меня их накопилось кусков около десятка. Прошедшее лето благоприятствовало моей мануфактуре. В Оренбурге, кроме Бюрно, я никого не имею; но я ни за что не решуся беспокоить его таким материальным предложением. На Михайла я Карла надежда плохая, а на ленивых земляков моих и того хуже. Они непременно требуют пломбы; простота и ничего больше. Где Аркадий и что он делает? Пиши ему и целуй его за меня. Пиши Сове и его целуй. Пиши Михайлу и его сначала поцелуй, а потом попеняй за непростительную лень, если это лень только; не забудь написать Сигизмунду и в заключение пиши Бюрно и целуй за меня этого благороднейшего человека.
От всего сердца целую твою счастливейшую мать.
Не забывай меня, друже мой единый!
Дорогой мой единый Михаиле! Вместе с последними пятью главами сего произведения получил я и письмо от Дармограя, в котором он просит меня, а я тебя прошу сделать его этюду такое заглавие:
Первая часть рассказа заключает в себе десять глав, а как будет велика вторая часть, этого он не пишет, может быть и сам еще не знает. Еще просит он поправить ошибку, правду сказать, довольно грубую. Он написал, что местечко Лысянка замечательно месторождением знаменитого Богдана Хмельницкого. Неправда, в Лысянке родился не знаменитый гетман, а отец его, Чигиринский сотник Михайло Хмельник, или Хмельницкий. И не по словам летописи Самовидца, как он написал, а по словам профессора Соловьева, который ссылается на Киевские акты. Еще, тоже не помню на которой странице, он сделал пробел, а за ним и я, нужно было написать фамилию знаменитого череполога Лаватера{774}, но он, вероятно, забыл, как прозывался этот мудреный немец, а я тоже не вспомнил. Больше он ничего не замечает. Я тоже больше ничего не замечаю. И он передает мне, а я, переписавши на досуге, передаю его новорожденное детище в полное ваше покровительство и распоряжение. Еще он пишет мне, что если и будет вторая часть этого рассказа, то не весьма скоро. Поэтому я и думаю, что лучше не писать часть первая.
Теперь вот что я тебя попрошу, друже мой единый. Если бы ты сам увиделся с Писемским (за знакомство с ним не будешь меня бранить) да спросил бы его, не виделся ли он с графиней Толстой и что она сказала ему про Осипова и про «Княгиню» К. Дармограя и получила ли она мои письма. И что он тебе скажет, напиши мне, друже мой единый. Кланяюсь Василю, Федору и Семену. Оставайтесь здоровы, искренние други мои, не забывайте сироту на чужбине.
8 декабря 1856 г. из Новопетровского.
10, 15 февраля 1857 г. [Новопетровское укрепление].
Письмо твое, мой искренный друже, от 18 сентября минувшего года{776} получил я 28 генваря текущего года. Что значит эта черепашняя медленность, я не понимаю. Ираклий говорит, что ты адресовал его через Астрахань и что оно опоздало к последнему почтовому пароходу и должно было через Самару и Оренбург путешествовать в наше кочевье. Так ли, иначе ли, все же оно дошло до меня, и я со слезами сердечной радости прочитал его.
Друже мой единый! твоя радость, твое счастье так беспредельно полны, что мне остается только пожелать тебе, твоей счастливой матери, отцу и всему близкому твоему сердцу, пожелать долгих и долгих и безмятежных дней. Ты так искренно, так живо, радостно описываешь свое свидание, что я как бы присутствую при этой прекрасной сцене, как будто сам целую и слезами обливаю руки твоей так долго скорбящей и теперь так полно счастливой матери. Ты боялся возмутить мое искренно любящее тебя сердце описанием своей радости. Напрасно, твоя радость нераздельна с моей радостью, нераздельна, как любящая душа с такой же любящей душою. Эта психологическая истина требует материальных доказательств.
Ты пишешь, что кароокие и голубоокие siestrzen´cy твои спрашивают тебя, когда приедет к ним старый друг твой, который любит добрых и милых детей? Целуй их, мой единый друже, и скажи им, что сердце мое давно уже с ними и что сам я приеду к ним скоро и поцелую их так, как ты их теперь целуешь. Фантазия! воображаемое счастие! пока и этого довольно. Для душ сочувствующих и любящих воздушные замки прочнее и прекраснее материальных палат эгоиста. Эта психологическая истина непонятна людям положительным. Жалкие эти положительные люди; они не знают совершеннейшего, величайшего счастия на земле, они, одурманенные себялюбием, лишены этого безграничного счастия, — рабы, лишенные свободы, и ничего больше.
Вместе с твоим радостным письмом получил я письмо из Академии Художеств от жены нашего вице-президента{777} графа Толстого. Она пишет мне, что сделано все для моего искупления и что в скором времени она ожидает счастливого результата. Как ты думаешь, можно ли на этом фундаменте строить воздушные замки? Ты скажешь: можно, а я уже их и построил. И какие прекрасные, какие светлые замки! Без бойниц и амбразур, без золота и мрамора мои роскошные прекрасные замки! но им позавидовал бы и сам Несвижский «Рапіе Косhаnku», если б он мог теперь завидовать чему-нибудь. Я вот что построил на этом прекрасном фундаменте.
Первое, или первая поэма, интродук[ция]: расставанье с пустыней, в которой я столько лет терпел, расставанье с Карлом, Михайлом и Бюрно, которого я только раз увидел и полюбил, потом пауза до Москвы, потом Москва, оставшиеся друзья и школьные товарищи, потом, потом… вот какой финал. Вместо петербургской железной дороги я выбираю простую почтовую дорогу — смоленскую или виленскую и приезжаю прямо в Рачкевичи. Здесь начинается вторая часть поэмы. Встречаюся с тобою, плачу и целую руки твоей счастливой матери, целую твоего счастливого отца, сестер, карооких и голубооких siostrzen´co´w твоих и, в объятиях полного счастия, отдыхаю, повторяя стих великого поэта: «Мало воздуха всей Аравии наполнить мою свободную грудь»{778}. Вместо Аравии я буду говорить Литвы. Отдохнувши от этой полной радости, я почти силою беру тебя из объятий твоей счастливой матери, и в одно прекрасное утро мы с тобою молимся перед образом божией матери остробрамской. Вильно также дорого по воспоминаниям моему сердцу, как и твоему{779}. Из литовской столицы по варшавскому шоссе мы летим прямо в Академию Художеств и дополняем наше и без того полное счастие двумя годами студенческой затворнической жизни. А сколько радости в этой затворнической жизни! Эта радость и это счастие понятно только тому, кто любит божественное искусство так, как мы с тобою его любим. Неправда ли, — прекрасный, великолепный и не совсем воздушный замок? Фундамент почти ручается за его сбыточность и прочность.
Второй воздушный замок, или поэма, на одну и ту же тему: вступление то же самое, сцена в Москве та же самая, но вместо смоленской дороги выбрана петербургская железная, и я в Петербурге, в скромной квартире о двух комнатах, изучаю искусство гравирования акватинта и ожидаю к себе тебя, моего искренного друга. Ты приехал, живем мы с тобою скромно, почти бедно, в маленьких комнатках, неутомимо работаем, учимся и наслаждаемся своим учением. Два года пролетают незаметно над нами, и мы, ежели не полные, по крайней мере сознательные артисты, через Вильно и Слуцк возвращаемся в Рачкевичи, целуем твою мать, отца, сестер и карооких и голубооких сыновцев твоих.
Вторая моя поэма немного прозаичная, но в сущности полнее первой. Так или иначе, а ты должен быть в Академии Художеств или будет прореха, не зашитая дыра в твоей и в моей жизни. Недостаточно видеть, любоваться прекрасным, умным, добрым челом человека, необходимо нарисовать его на бумаге и любоваться им, как созданием живого бога. Вот что нужно для полноты нашей радости, для полноты нашей жизни!
Позыч, выпроси 25 рублей на месяц, в продолжение двух лет. Как знаешь, сделай, только сделай; это для тебя и даже для меня необходимо: для меня потому, что я желаю видеть и целовать моего друга совершенного, а для твоего совершенства необходима Академия Художеств. Без разумного понимания красоты человеку не увидеть всемогущего бога в мелком листочке малейшего растения. Ботанике и зоологии необходим восторг, а иначе ботаника и зоология будет мертвый труп между людьми. А восторг этот приобретается только глубоким пониманием красоты, бесконечности, симметрии и гармонии в природе. О, как бы мне хотелось теперь поговорить с тобою о космосе и послушать, как ты читаешь песни Вайделоты{780}!
Пускай молятся твои кароокие и голубоокие siostrzen´co´w: молитва ангелов внятнее богу.
15 февраля
Я остановился на высшем градусе моей сердечной фантазии, остановился для того, чтоб дождаться следующей почты и подкрепить мои предположения ясным и положительным документом. Почта пришла 14 февраля и не привезла мне ничего такого, на чем бы основываясь я мог продолжать свои предположения. Предвестие, вера, надежда, и ничего больше.
Получил ли ты мое письмо от октября, не помню, которого дня, адресованное прямо в Слуцк, а не в Рачкевичи? Я писал тогда о свидании моем с сердечным старым Бюрно. Если не получил, то напиши мне: я тебе другой раз опишу это короткое и бесконечно длинное свидание. А теперь, как и тогда, прошу тебя, мой сердечный друже, пиши ему, целуй его седую-молодую голову, целуй его чистое живое сердце, целуй его божественную христианскую душу. Целуй его, как артиста, как брата, как человека. Я ничего теперь не могу больше сказать. Сердце мое переполняется любовью и изнемогает при воспоминании о нем.
Целуй Аркадия, жену его и детей его. Целуй Сигизмунда и желай ему самого блестящего успеха на избранной им дороге. Писал бы тебе еще много и много, но, как я сказал, документа нет; а без него самая яркая фантазия ничего больше, как сальная свеча в казармах. Фантазия должна опираться на положительное. Семена джугары{781} и две штуки материи шерстяной пошлю тебе в последней половине марта, а когда ты его получишь, бог знает. Целую твою счастливую мать, твоего отца, твоих сестер и твоих ангелов siostrzen´co´w. Не забывай меня, друже мой единый!
Христос воскрес! Батьку атамане кошевой!
Как раз на пасху привезла мне астраханская почта твое дружеское ласковое письмо{783} и 25-рублевую писанку. Сделал ты мне праздник, друже мой единый! Такой праздник, такой великий праздник, что я его и на том свете не забуду. Не выдержал, голубе мой сизый (да и какой бы вражий сын выдержал?). Напился, да так напился на твой магарыч, что даже лысину себе раскроил. Вот что сделал ты не так своею писанкою, как братским искренним словом.
Только я пришел в себя после твоего слова и взял уже перо в руки, чтобы написать тебе спасибо, а тут приходит из Гурьева почта и привозит мне письма из самого Питера. Пишет один молодой казак Маркевич{784} с товарищами и шлет мне для начала немного деньжонок. Пишет, что молодежь в столице складчину для меня сделала. Следовало б и второй раз напиться, но я как-то выдержал, только, по совести говоря, тихонько заплакал. Второе письмо из столицы же. Пишет мне куренной Лазаревский{785} и уверяет, что скоро меня выпустят из этой широкой тюрьмы. Он пишет, что добрый царь наш уже дал приказ разбить мои оковы. И плачу, и молюсь, и все-таки не верю. Десять лет неволи, друже мой единый, искалечили, убили мою и веру и надежду, а она была когда-то чистая, непорочная, как дитятко, вынутое из купели. Чистая и крепкая, как самоцвет, камень отшлифованный! Но чего не сделает реторта химическая! Я чуть-чуть не сошел с ума на этой неделе. Ну и неделя выдалась! Недаром я ее ждал десять лет. Десять лет! Друже мой единый, выговорить страшно! А вытерпеть! И за что вытерпеть? Ну его, а то и в самом деле с ума сойду. Теперь думаю вот как сделать. Если, даст бог, дождусь из корпусного штаба увольнения, то думаю прямиком через Астрахань на Черноморию. Я еще ее отродясь не видел. Надо хоть на старости поглядеть, что за такая славная Черномория. А пока посылаю теперь тебе, друже мой единый, свое изображение. Нет у меня, брате, ничего другого теперь. Если даст господь милосердный, приеду сам на Сечь, так, может, еще какой-нибудь привезу тебе гостинец. Одного боюсь, чтобы не потребовали меня, неровен час, в Оренбург. А, может, даст бог, и не потребуют, на черта я им теперь сдался!
Жив ли старый Щепкин? Вот истинно казацкая душа! И молодая, как у дитяти. Не пишешь ли ты ему иногда? Если пишешь, целуй его за меня. Какую он это тебе «Пустку» читал{786}? Я, плохой из меня отец, забыл свое собственное дитя.
Прислал мне из Питера куренной Панько Кулиш книгу своей работы{787}, названную «Записки о Южной Руси», писанную на нашем языке. Не знаю, дошла ли до Черногории эта очень умная и искренняя книга. Если не дошла, выпиши, каяться не будешь. Такая хорошая книга на нашем языке еще не печаталась. Тут живо изображен и кобзарь, и гетман, и запорожец, и гайдамака, и вся старинная наша Украина как на ладони показана. Кулиш тут ничего своего не добавил, а только записал, что слышал от слепых кобзарей, а потому и книга у него вышла — книга хорошая, искренняя и умная. Послал бы тебе, мой единый друже, свой экземпляр, но еще сам хорошо не начитался, — меня, спасибо, люди добрые книгами не забывают. Нет-нет, да и пришлет кто-нибудь, а журнала уже десятый год ни одного и в глаза не видел{788} и не знаю, что там и делается, в этой новой или современной литературе. Сам не написал ничего, ведь мне было запрещено писать. А теперь уж бог святой знает, напишу ли еще что-нибудь путное. Я еще не очень состарился и искалечился, друже мой единый, и, может, даст господь милосердный, еще отдохну да на старости попробую писать прозу{789}. О стихах уже нечего и думать.
Прощай, мой единый друже! Может, даст бог, еще этим летом увидимся, а пока это будет, целую тебя, как брата родного, а ты поцелуй за меня свою старуху, и перецелуй своих деточек, и не забывай искреннего твоего друга кобзаря
Т. Шевченка.
Умышленно пишу тебе на одном листочке, чтобы было где изображение мое положить и чтобы конверт не очень много весил. Апреля, 22, 1857 [Новопетровское укрепление].
Христос воскресе!
На самую пасху приплыла из Гурьева к нам почта и привезла мне письмо твое и 16 рублей денег. Спасибо тебе, друже мой незнаемый! Поблагодари и поцелуй твоих товарищей и земляков моих искренних, спасибо им, что не забывают бесталанного старого кобзаря. Пусть их не забудет господь милосердный своими милостями. Спасибо вам, молодые братья мои, и за книги. Спасибо ему, этому Николаю М.{791}, а увидишь Кулиша, поцелуй его за меня и скажи, что такой книги, как «Записки о Южной Руси», я еще сроду не читал. Да и не было еще такой в русской литературе. Спасибо ему, он меня будто на крыльях перенес на нашу Украину и посадил среди старых слепых товарищей кобзарей. Живо и просто передан их язык. А, может, оно потому и живо, что просто. И, если не будет он продолжать свои «Записки», — бог святой его накажет. Так и скажи ему, друже мой, если его увидишь.
Еще вот что. Не встретишься ли ты случайно с Гербелем{792}, переводчиком «Слова о полку Игореве». Он хоть по фамилии Гербель, а такой же серый хохол, как и мы с тобою, молодой мой друже. Так вот, увидишь его, поблагодари за перевод «Малороссийской думы», напечатанной в «Библиотеке для чтения».
С отцом твоим, друже мой, мы были когда-то большие приятели{793} и встречались с ним не в одной Кочановке. Здравствует ли он еще? Целуй его от меня. А твою мать только раз видел в Кочановке, может, и тебя тогда с нею видел, но ты тогда еще был маленький, — теперь я уж и не вспомню, — давно это было, молодой мой друже! В следующий раз напишу больше, а теперь мне что-то не пишется, будто захворал от твоего письма. Я приду хоть немного в нормальное состояние, напишу тебе целую книгу, а теперь целую тебя, друже мой единый, и твоих товарищей, а моих земляков искренних, целую и благодарю от всего своего сердца. Благодарю за деньги, а еще больше за то, что не забываете старого кобзаря
Т. Шевченка.
Хорошо, что остался клочок бумаги. Есть на чем написать Р. S. Я напишу его по-русски, — так, видишь, надо; ты, прочитав, и сам, слава богу, догадаешься, что так надо. Только, сердце мое, голубе мой сизый, сделай для меня все, о чем я попрошу. Я тебя трижды поцелую, как увидимся, а пока (я и забыл тебе сказать) сходи ты на Большую Морскую в дом графа Уварова, найди там Михайла Матвеевича Лазаревского и поцелуй его за меня. Так надо, друже мой единый. Записки о жизни Н. В. Гоголя прислал ты мне два тома и оба — первые.
22 апреля 1857 [Новопетровское укрепление].
Р. S.[13] Дело вот в чем{794}. Г. комендант Новопетровского укрепления Ираклий Александрович Усков просил г. полковника Илью Александровича Киреевского выслать ему камер-обскуру для фотографии со всеми принадлежностями. И для этого снаряда послал ему 250 рублей серебром денег и 77 лебяжьих шкурок. Последнее письмо г. Киреевского от 10 ноября 1856 года получено г. комендантом с уведомлением о получении денег и посылки. Теперь дело в том, что ни вещь, то есть камер-обскура, до сей поры не получена здесь, ни письменного уведомления о причине такой непонятной медленности. Естественно, что это Ираклия Александровича беспокоит. То я и прошу тебя, побывай ты у г. Киреевского и от имени Ираклия Александровича спроси у него о причине его безмолвия. Квартирует он в Большой Миллионной в доме Славных. Если же, паче чаяния, ты не найдешь его по этому адресу или он умер, или выехал из столицы, то ты вместо прогулки съезди в Павловск и на даче г. Киреевского найдешь кого-нибудь из родственников г. полковника Киреевского. И узнай, где он и что с ним? и не поручал ли он этого дела, то есть камер-обскуры, кому-нибудь из своих родственников или же знакомых, и проси, чтобы, кого ты найдешь из его родственников, чтобы написал Ираклию Александровичу и тем вывел из мучительного недоумения. В заключение зайди ты в магазин Прево, под фирмою Выставка художественных произведений, у Полицейского моста в доме голландской церкви, и спроси у самого г. Прево, поручил ли ему помянутый г. полковник в прошлом году осенью выписать из Берлина камер-обскуру со всеми препаратами для фотографии, или нет? И, узнавши все это, напиши мне как можно обстоятельнее и как можно скорее.
Адресуй свое письмо на имя его высокоблагородия Ираклия Александровича Ускова, г. коменданта Новопетровского укрепления Оренбургской губернии.
В случае же смерти г. полковника Киреевского, узнай к кому можно обратиться Ираклию Александровичу о получении, ежели не вещи, то обратно денег, на которые имеется у него как документ письмо г. полковника. Все это можно узнать в Павловске. Кто бы ни был из его близких родных — отец, мать, брат или сестра — все равно, ты только самый подробный адрес [узнай], кого найдешь из них. И еще раз прошу тебя — не медли и напиши по-русски.
22 апреля [8 мая 1857, Новопетровское укрепление].
Христос воскресе, брате мой милый! Удачная у меня нынче пасха! Такой святой радостной пасхи у меня еще и сроду не бывало. Как раз 7 апреля пришла к нам почта и привезла твою дорогую посылку и твое радостное письмо от 17 генваря. Я чуть с ума не сошел, прочитав его. А как закурил твою сигару (я десять лет уже не курил сигар), как закурил твою гаванну, друже мой единый, так и запахло волей, и я даже заплакал, будто ребенок. Вот что ты наделал с моими старыми глазами. Пусть тебе господь милосердный заплатит за твою сердечную работу. Та же почта привезла мне письмо из Черномории и 25 рублей денег от Я. Кухаренка. Семен его должен знать. Но Кухаренко о воле мне ничего не пишет. Та же, та же почта привезла мне из Петербурга письмо и денег 16 рублей от А. Маркевича с товарищами. Это — сын того самого Николая Маркевича, который написал «Малороссийскую историю». С отцом его мы были когда-то большие приятели. А сына его, этого самого Андрия, я, кажется, еще и не видел, а может и видел еще ребенком. Найди его и поцелуй за меня, мой друже единый. Он квартирует на Почтамтской в доме Логинова.
Так вот какая у меня была пасха! И чем я заплачу вам, браты мои, земляки мои искренние, за мой великий праздник! За мои сердечные, радостные слезы! Слезами и ничем больше.
Увидишь Кулиша, поцелуй его за книги, которые он мне подарил, а особенно за «Записки о Южной Руси». Такой умной книги, такого чистого нашего слова я еще не читал. Может, он и рассердился на меня, что я его алмазный подарок «Записки о Южной Руси» послал на Черноморию Кухаренку. Так что ж, скажи, — не утерпел. И ежели он, храни его матерь господня, не издаст второго тома, то не только я, ты, все земляки наши и вся славянщина проклянет его и назовет брехуном. Так и скажи ему. А Белозерский, говоришь, поехал домой жениться. Пусть ему бог помогает. Вот еще искренняя христианская душа. Поцелуй его за меня, как увидишь.
Какая там моя картина была у Езучевского{796}, ей-богу, не знаю. Разыграли, говоришь, в лотерею, и она досталась тебе. О мои добрые, мои искренние други! Пусть вас бог не забудет, как вы не забыли, не покинули меня, бесталанного, на чужбине, в неволе. Пошлет мне господь милосердный волю, я никуда не поеду, друже мой единый, разве только по дороге заеду в Черноморию на какую-нибудь неделю, а там прямо в столицу к вам, к вам, други мои, браты мои. Мне кажется, я сойду с ума, увидясь с вами, мои родные, мои единые!
Сегодня, 22 апреля, пришла вторая почта из Гурьева и не привезла ничего официального насчет моей отставки, и я не знаю, что и думать. Может, это форма требует такой проволочки? Не знаю, дождусь третьей почты, что там будет, — мне, видишь, хотелось бы прибавить к этому письму два слова: я свободен. Только два слова, и ничего больше, друже мой единый.
Бес его знает, куда этот Осипов делся? И Писемского, говоришь, нет в Петербурге. А «Княгиня», пишешь, у какого-то Н. Д.{797}. Не знаю, кто это Н. Д. Не лучше было б, ежели «Княгиню» взял в свои руки Кулиш? Да и «Матроса» прибавил бы к «Княгине», да привел бы в порядок их хорошенько, да и пустил бы в люди. Дармограй написал уже и вторую часть «Матроса», в которой уже резче обозначилась общая идея рассказа. А в третьей он думает уже выставить наголо свою нехитрую фантазию. Но когда это еще будет. А, может, и будет когда-нибудь. Надо подождать.
Не пишу тебе, друже мой единый, сегодня больше ничего, нечего писать, да и голова у меня сегодня такая, будто ссудил мне ее москаль-коробейник или будто паклей ее набили. А все это почта натворила. Подожду следующей почты, не будет ли более веселой. Вот чуть-чуть не забыл! Почему ты ничего не пишешь мне о Василе и Федоре?
Черти их знают, что это они со мною делают. До сих пор нет ничего из корпуса. Добивают они меня, изверги, не боясь бога! А тоска, тоска! Я еще сроду такой тоски не пробовал. Все из рук валится. А в голове такое — не знаю, что и делать. Читаю по одной страничке в день биографию Гоголя, читаю и боюсь, может и по страничке не хватит, пока придет это увольнение. Денег у меня теперь очень немного, но, ежели б дал бог волю, то можно было б занять малость, чтобы до Москвы или до Черномории добраться, а там уж и не пропаду. Ты мне пишешь о фотографии. Не делайте ничего, браты мои{798}, други мои милые, пока я с вами не увижусь. С этой почтой не напишу тебе: я свободен, — не даст ли бог с будущею? Тоскливо мне, тяжело мне, друже мой единый. Думал, не легче ли станет, как с тобою поговорим хотя бы на бумаге. Еще хуже. Перо из рук валится. На посылку твою только смотрю — и все, в руки ничего взять не хочется. Будь здоров, мой друже единый! Целую тебя, Семена, Кулиша и всех моих и твоих земляков, добрых и искренних, таких, как ты. Не оставляйте меня, други мои, браты мои милые!
8 мая.
8 мая» [1857, Новопетровское укрепление].
Мой единый друже, Брониславе! Ради нашей святой дружбы растолкуй ты мне, что значит твое упорное молчание{800}? Или ты обленился и прокис, наконец, в деревне, или ты заболел? Да хранит тебя господь! Или ты скрылся в неведомое тридесятое государство, где о почте и понятия не имеют? Или я не знаю, что и думать. До получения последнего письма твоего от 18 сентября минувшего года я писал к тебе два раза, по адресу Билинского. Первый раз в ноябре, а второй раз в генваре, вместе с Б., и ни на один привет не получил ответа; что это значит, и ума не приложу. Письмо твое от 18 сентября получил я в последних числах марта, на которое отвечаю только теперь. Я все дожидал[ся] от тебя позднейших известий и, не дождавшись, решился адресовать тебе третье послание в твои милые задушевные Рачкевичи. Вместе с твоим последним письмом получил от тебя письмо и Ираклий, в котором ты просил [его] о присылке семян джугары, а меня просил прислать тебе для известного употребления два куска материи собственного рукоделия. Просьба твоя исполнена не совсем удовлетворительно; посылка отправлена поздно, семена не получишь ты ко времени посева. Тебе не безызвестно, что на время зимы денежная и вообще интересная корреспонденция у нас прекращается. Вот причина запоздалости. Вместе с семенами послано тебе и мое рукоделье, три штуки. Две для твоего собственного употребления, то есть для продажи по твоему усмотрению, а третья с надписью для графини Т[олстой], которой и прошу тебя немедля переслать письмом или без письма, как знаешь, по нижеследующему адресу: в С.-Петербург, графине Настасий Ивановне Толстой, в Академию Художеств, а деньги, вырученные за остальные два куска, отошли на имя Михайла Матвеевича Лазаревского в С.-Петербурге, на Большой Морской улице, в доме графа Уварова. Сделай так, как я тебя прошу, друже мой единый! На днях мы дожидаем почты, и потому я не кончаю моего письма. Почта должна привезти мне твое письмо… Но я боюся выговорить… Ты замечаешь ли перемену моего почерка? Добрый знак, друже мой единый, знак свободы! Но подождем, что скажет почта.
10 мая.
Сегодня пришла почта и принесла твое от 3 марта, так долго-долго ожиданное, дорогое письмо; но чего я дожидал[ся] с судорожным замиранием сердца, того не привезла, и причина простая, которую объяснил мне М. Лазаревский{801} своим братским письмом, полученным с этою же почтою. Не в генваре, как я тебе писал, а только 7 апреля представлен я со многими другими; но чем разрешилось это представление, неизвестно. Во всяком случае, я не унываю, но ожидание, как и всякое ожидание, самое несносное чувство. Не говоря уже о разумном каком занятии, я даже романа читать не могу. Несносное состояние, и оно должно продлиться еще по крайней мере месяц, если не больше.
Глубоко уважаю твои чувства, друже мой милый, в отношении к матери; но все-таки не могу не пожалеть, что ты решительно отказался от моей милой Академии. Два года только, и ты артист, по крайней мере для себя, если не для публики. Мелкие города опасны, а столицы нечего, бояться ни в каком отношении; а какое неизъяснимое блаженство увидеть волшебное искусство во всем его блеске, во всем его магическом очаровании! Рай, заповеданный только святым! Но если ты уже решительно посвятил себя идиллии, то сделай же эту идиллию полною, совершенною. Женись, а иначе идиллия будет вяла, суха и однообразна; а впрочем, ты не Улисс, а я не Ментор{802}.
От Сигизмунда я не получил до сих пор ничего, а для «Блудного сына» мешал бистру с тушью и вышел тон почти сепии. Готовых уже у меня 8 штук. Первых четырех сцен еще не начинал за неимением модели. Необходим русский типический купец, чего здесь не имеется. Я отложил это до Москвы или до Петербурга. Расскажу тебе о «Блудном сыне» подробно в следующем письме, а теперь тороплюсь, завтра почта отходит.
Ты пишешь, друже мой единый, насчет материи; в следующей почте пошлю тебе еще две штуки, не знаю, какого содержания, а для виленского альбома пришлю несколько штук из нашего каратауского вояжа{803} и из здешних окрестностей, а что пришлю, о том напишу. Из посланных тебе кусков один, может быть, покажется тебе непонятным. Это предание о происхождении рисования{804}. Дочь хиосского горшечника нарисовала на дверях хижины силуэт своего возлюбленого, и это была первая рисовальщица.
Экспедиция по Вилии может быть чрезвычайно интересна. Как бы я желал поплавать по этой матери литовских рек.
Целую Бюрно, Аркадия, Сигизмунда, целую твоего старика, твою добрую, любящую мать, сестер и твоих каро-и голубооких sistrzen´co´w.
13 мая.
Почта отправляется еще через два дня, что и дало возможность мне устроить для тебя посылку.
Посылаю тебе 17 штук для в[иленского] а[льбома]. Выбери из них, которые тебе покажутся лучшими и пригоднейшими к делу, и сам назначь им цену, какую найдешь приличною. Поторгуйся, мне теперь более, нежели когда, деньги необходимы. Кроме предстоящей дороги, я похож теперь на турецкого святого, а турецкие святые, как тебе известно, неразборчивы в отношении костюма: они щеголяют иногда au naturel. Если бы заплатили по 15 рублей, я был бы более нежели доволен, и эти деньги посвятил бы на дорогу от Москвы до Рачкевич.
Еще посылаю тебе «Счастливого ловца» и «Ловкого продавца». Этим молодцам тебе цена известна. Устрой, друже мой, все это наилучше и найскорее, и жди меня, твоего искренняго друга, в свои теплые объятия.
Форму и величину 17 штукам можно дать одну, это не повредит эффекту, — такую, например, как 17 № Когак.
20 мая.
Сегодня только отходит почта, и я прибавляю еще две штуки. Я назвал их молитвою по умершим. Это религиозное поверье киргизов. Они по ночам жгут бараний жир над покойниками, а днем наливают воду в ту самую плошку, где ночью жир горел, для того, чтобы птичка напилася и помолилась богу за душу любимого покойника. Не правда ли, поэтическое поверье?
20 мая [1857, Новопетровское укрепление].
Воистину воскрес! Мой друже единый!
Спасибо тебе, сердце мое, за твое письмо от 11 апреля. Мне стало легче после того, как я прочитал его. Я — дурень — думал, что еще в генваре мое дело кончено, а оно с 7 или с 17 апреля только начинается, и глупая же эта мысль моя тяжко мучила меня все это время. Теперь, слава богу, я повеселел, а все-таки за что ни возьмусь, из рук валится. Сердце как-то лихорадочно бьется. Ох, когда б его скорей успокоили!
Ты пишешь, что был дома. Как я тебе завидую, мой друже единый! Там и обо мне вспоминали. Спасибо им, землякам моим родным, что не забывают кобзаря своего старого, бесталанного
Ты пишешь, что слышал, будто в столице есть добрые души, желающие собрать мне на дорогу. Спасибо им, добрым душам! Это не тот же ли А. Маркевич с товарищами, о котором я тебе писал.
Еще ты спрашиваешь, много ли мне нужно будет денег на дорогу? Я и сам не знаю. Не знаю еще, и как я поеду — через Оренбург или Волгою до Нижнего и через Москву. Или на Черноморию? Какой бы дорогой ни поехал, думаю, не обойдусь меньше, чем 200 рублями. Нужно будет одеться, ведь как снимут с меня казенное, так останусь я вроде турецкого святого, буквально голый. Получишь ты на свое имя от Бр. Зал веского из Минской губернии 50 рублей, приложи к своим, да и пришли по прежнему адресу с передачею. Я, может, не дождусь твоих денег, а возьму в долг у Ираклия Александровича, так ты уж и посылай на его имя.
А ежели не будет от царя ничего, тогда не посылай и денег. К чему они тогда мне? Когда перепишут «Матроса», передай его Кулишу и попроси от моего имени, пусть прочтет хорошенько и, если что найдет, — пусть поправит, а за «Записки о Южной Руси» поблагодари его еще раз от меня. Иногда я думаю, — не теперь а когда-нибудь удрать критику на сию воистинно драгоценную книгу. Но пока только думаю, и бог его знает, когда это будет. Попроси Семена, пусть он когда-нибудь расскажет вам, как, заумирав, Явдоха на том свете побывала{806} и что она там видела. У Кулиша записан только ад, а рай — нет, кроме тех двух деточек, что перед матерью божьею золотые клубочки держат, а она чулочек вяжет.
Прости меня, друже мой единый, что пишу тебе так торопливо. Некогда. Сегодня почта отходит. Целую тебя, Семена и всех добрых земляков моих. Не оставляйте, браты мои, старого бесталанного кобзаря
Дармограя.
Батьку атамане кошовой и друже мой единый! Постриг ты меня в брехуны своим братским письмом и своею искренней писанкой. Я писал тебе, друже мой единый, что уже не смогу в стихах что-либо сделать. И сбрехал. Сбрехал и глазом не моргнул. Правда, я сам думал, что я уже обленился, застыл в неволе, а вижу — нет. Некому только было огня подложить под мое горем недобитое старое сердце. А ты, друже мой, догадался, взял да и подбросил святого огня. Спасибо тебе, друже мой единый. Долго я читал твое письмо, раз десять, если не больше, и дочитался до того, что у меня не только глаза, сердце заплакало, как голодное дитя. А сердце, известно, не дитя, его галушкою не накормишь. Как тут быть? — думаю себе, да вставши раненько, помолился богу, закатал рукава и принялся за этот «Солдатов колодец». Бог помог, и кое-как кончил. Мне и легче стало немного. Не знаю только, понравится ли он тебе, мой друже единый? Ежели понравится, дай хорошему писарю переписать и «Колодец», и «Чернеца», и «Вечер» и пошли старому Щепкину. Пусть на старости читает и не забывает бесталанного кобзаря Тараса Дармограя. Я умышленно приписал «Чернеца» и «Вечер» для сравнения с «Колодцем» ведь «Колодец», видишь, этого года, а «Чернец» и «Вечер» — бог знает, когда написаны. Помолодел ли я за 10 лет в неволе, или постарел, скажи мне, мой брате родной?
Еще вот что, не продаются ли у вас на коше бинокли или хотя бы хорошие очки? Если нет, то нечего и читать мое писание, потому что я так напечатал, что и сам едва читаю. Правда! У тебя есть сыновья с молодыми глазами, так пусть они понемногу разбирают, а ты только слушай да критику выкладывай, и все.
Не знаю, получил ты мое изображение, вложенное в небольшую цыдулку? Я там писал, что скоро вырвусь из этой каторги и приеду к тебе в гости, но и до сих пор нет ничего официального, и черт его знает, когда будет это проклятое официальное? Может, еще и зимовать останусь за этим сумасшедшим морем. Но ты все-таки напиши мне, будешь ли этим летом на коше, может, снова пойдешь чертова черкеса да курвиного сына по горам гонять. Ведь, ежели поможет мне бог вырваться летом, к кому же я приеду, коли тебя не будет на коше? А чтобы скорей твое письмо пришло в мои руки, пиши на конверте — в г. Астрахань, г-ну смотрителю госпиталя его высокоблагородию Христофору Моисеевичу Еленеву, с передачею Николаю Ефремовичу Бажанову. — В Новопетровское укрепление.
Думал я тебе послать свой экземпляр «Записок о Южной Руси», но и сам еще как следует не начитался этих записок. Очень хорошая книга. Могила, говорят, издает сборник наших песен{808}? Пусть ему бог помогает.
Пиши мне скоренько, не оставляй меня, друже мой, брате мой единый. Целую от всего сердца твою старуху и твоих деточек.
Порохне, Литевскому, и маленькому Шамраю, и всем товарищам на коше и вне коша — доброго здоровья.
5 июня 1857 [Новопетровское укрепление].
[30 июня 1857, Новопетровское укрепление.]
Мой искренний друже! Получивши это последнее от меня письмо из Новопетровского укрепления, сделай для меня величайшее одолжение, а для многоуважаемого мною Ираклия Александровича еще большее. Побывай ты с человеком практическим и хорошо знающим фотографическое дело, побывай с таким человеком у г. Чернягина по означенному адресу и выберите, по крайней мере освидетельствуйте выписываемую Ираклием Александровичем камеру для фотографии с прибором, в особенности обратите внимание на объективы Фогтленгера. Деньги ему, г. Чернягину, посылаются с этой же почтою. В случае же недостачи этой суммы, заплати свои деньги, которые ты с глубочайшей благодарностью получишь от искреннего твоего
Т. Шевченка.
Р. S. Полковник Киреевский, о котором я просил тебя и Маркевича, оказался подлой, ни на что негодной тряпкой. Я беру уполномочие от Ираклия Александровича выжать из этой тряпки всосанные ею 350 рублей.
Ираклий Александрович (чтоб ему горя не знать) — большой мой приятель. Так вы уж, други, братья мои милые, сделайте то, о чем он пишет, сделайте для него и для меня. Он меня пятый год кормит и поит.
Увидишь Кулиша, поцелуй его и скажи, что я его «Записки о Южной Руси» послал на Черноморию, — что там скажут? Пришли мне Метлинского, он недорого стоит.
Маркевич написал мне свой адрес, да черт знает как: Почтамтская, в доме Логинова, а на конверте уже [?] другой рукой — в доме полковника Поссе. Вот я теперь не знаю, что и делать. Найди его, мой друже единый, этого неаккуратного Маркевича, выдери за чуб или за ухо, а потом скажи ему, чтобы адрес писал хорошо и по прилагаемой при сем записке все исполнил аккуратно, не то побью, как приеду! Если можно, и ты ему помоги в сей работе. Мне это нужно.
Скажи Маркевичу, чтобы писал [?] по-русски.
1 июля [1857, Новопетровское укрепление].
Мой друже единый.
Письмо твое и 75 рублей денег от 2 мая{811} получил я 3 июня. Спасибо тебе, друже мой единый. Прочитав твое письмо, я переменил свою дорогу в столицу. Черноморию оставил на другой раз, а двинул прямо через Астрахань Волгою до Нижнего, а потом через Москву и к тебе, мой друже милый, мой единый. Переменив путь-дорогу, я в тот же день, упаковав свои пожитки, книги и т. д., купил полог от комаров волжских, сшил из шести листов бумаги тетрадь{812} для путевого журнала и сел у моря ждать погоды, да и до сих пор жду, мой друже единый. И бог святой знает, когда я дождусь хорошей погоды? Полог у меня уже украли, тетрадь, приготовленную для дороги, всю до листочка заполнил местными впечатлениями, а из Оренбурга ни слуху, ни духу. Я не знаю, что этот Ладыженский там делает? Жаль, что ты и просил его. Почта из Оренбурга и Уральска получится тут не раньше 15 июля, и, если принесет мне свободу, то на другой же день покину это вонючее укрепление и, даст бог, в половине августа буду целовать тебя, мой единый друже. О боже, если бы так сталось! Молю милосердного бога, чтоб это было последнее письмо тебе из этого проклятого укрепления. И ты не пиши уже мне сюда. Увидишь Маркевича, поклонись ему от меня и скажи, пусть не беспокоится, не ищет этого мерзкого полковника Киреевского, я сам его найду, когда приеду. А тебя еще раз прошу — найди человечка, хорошо знающего фотографию, да выбери у Чернягина камеру для Ираклия Александровича, он тебе великое спасибо скажет.
Буду уезжать из этого мерзкого укрепления, напишу тебе, куда я поеду, может, еще потребуют в Оренбург, сохрани боже. Прощай, мой добрый, мой единый! Пароход пары разводит. Поцелуй Федора и Семена.
Пишу тебе менее, нежели мало, но пишу из Астрахани, на пути в Петербург, и, следовательно, это миниатюрное письмо родит в твоем благородном сердце огромную, роскошную библиотеку. В один день с твоим письмом от 30 мая{814} получил я официальное известие о моей свободе. Добрый Ираклий дал мне от себя пропуск прямо в Петербург, минуя Уральск и Оренбург, а следовательно, и 1 000 верст лишнего и дорогого пути. Сердечно ему благодарен за эту экономию денег и времени, теперь для меня так драгоценного. 15 августа понесет меня пароход из Астрахани до Нижнего-Новгорода, а оттуда дилижанс в Москву, а из Москвы паровоз в Петербург. Весело, друже мой единый, невыразимо весело, когда наши волшебные воздушные замки начинают быть осязательными. Я спешу теперь в Петербург для того единственно, чтобы поцеловать руки моей святой заступницы, графини Настасий Ивановны Толстой. Послал ли ты ей моего «Киргизенка»? или, лучше сказать, получил ли ты сам его и его родных братьев — «Счастливого рыбака» и «Смышленого продавца». В последнем своем письме ты мне ничего не пишешь о моих посылках. Получил ли ты их? Если получил, то распорядись ими, как находишь лучше, и напиши мне в Петербург по адресу, тебе известному. Я так же, как и ты, вполне и совершенно верую, что мы с тобою увидимся, но когда и где, не знаю; во всяком случае не в киргизской степи.
До свидания, мой друже единый! Не забывай своего искреннего друга и теперь свободного художника
Т. Шевченко.
Целую твою святую мать, отца и все близкое твоему сердцу.
Астрахань, 10 августа 1857.
Мой единый друже! Я свободен, я уже в Астрахани и завтра, 15 августа, ежели бог поможет, на пароходе «Меркурий» поплыву за 5 рублей на палубе в Нижний-Новгород. Раньше 15 сентября я не доплыву до Нижнего и раньше 1 октября я не поцелую тебя, друже мой единый. Господи милосердный, сократи путь и время для нашего свидания с тобою.
21 июля получено официальное известие о моей свободе, на другой день я просил Ираклия Александровича дать мне пропуск через Астрахань в Петербург, но он отказал мне. 23 июля написал я и послал через Астрахань письмо графу Толстому. Писал я ему, что я поеду через Оренбург.
1 августа пришла почта{816} и привезла мне разрешение ехать куда я хочу. 2 августа я вырвался из своей тюрьмы. 5 августа гулял уже по славному городу Астрахани. 14 августа пишу тебе это письмо небольшое, а завтра, даст бог, поплыву вверх по матушке по Волге до самого Нижнего. До свидания, мой друже единый. Целую Семена, Федора и всех и вся. А увидишь Маркевича, выдери его за ухо — за то, что я не дождался его письма в Новопетровском укреплении.
До свидания еще раз, мой единый друже, не забывай твоего искреннего
Т. Шевченка. Астрахань, 14 августа [1857].
Батьку атамане кошевой и друже мой единый!
Я свободен, я уже в Астрахани, вчера виделся с тем Еленевым, на имя которого просил я тебя переслать мне письмо о «Солдатовом колодце». Письма этого нет, и я теперь не знаю, что и думать, ведь оно уже давно тебе послано, еще 5 июня. Может, тебя дома нет? Думал я, едучи в столицу, завернуть к вам на Сечь, поцеловать тебя, твою старуху и твоих деточек, но не так делается, как нам хочется. Мне велено отправиться прямо в столицу. Нечистый их знает для чего. И я теперь из Астрахани направлюсь на пароходе до самого Нижнего-Новгорода, а там через Москву в столицу. Но скоро ли я туда прибуду, святой его знает. Я в Москве увижусь со старым Щепкиным (если он жив), и очень хорошо сделал бы ты, друже мой единый, если бы через него хоть одну строчечку [прислал], напиши только — жив ли ты, здоров ли и получил ли мой «Солдатов колодец». Меня он беспокоит. А в столицу мне пиши вот так: в С.-Петербург. Его высокоблагородию Михайлу Матвеевичу Лазаревскому, на Большой Морской, в доме графа Уварова.
Не пишу тебе больше, — нечего писать, да и пароход, спасибо ему, не дает. Завтра поплыву вверх по матушке по Волге, а покамест целую тебя, твою старуху и твоих деточек. Не забывай меня, друже мой единый.
Получил ли ты мое изображение?
Т. Шевченко
15 августа 1857 [Астрахань].
8 октября [1857], Нижний-Новгород.
Друже мой единый! 19 сентября прибыл я в Нижний-Новгород, и только сегодня я, слава богу, собрался с силою написать тебе о случившемся со мною. Никто больше, как черт, враг добрых наших помышлений, перешел мне дорогу в Питер. Новопетровский комендант по моей просьбе выдал мне пропуск прямо в Петербург, а командир батальона, мой ближайший начальник, обиделся распоряжением Ираклия Александровича и уведомил нижегородского полицеймейстера, чтобы меня задержать и прислать в г. Уральск для получения указа об отставке с какими-то ограничениями. Я заболел. Спасибо, нашлися здесь добрые люди, которые приютили меня и через посредство которых написано в Оренбург обо мне Катенину, чтобы он объяснил мое отвратительное положение.
Писал я графу Ф. П. Толстому из Новопетровского укрепления, что я отправляюсь через Оренбург, но после упросил Ираклия Александровича отпустить меня через Астрахань. О случившемся здесь со мною я теперь не пишу ему, а прошу тебя, друже мой единый, посети ты графиню Настасию Ивановну Толстую, это тебя нисколько не скомпрометирует, расскажи ей о моем гнусном положении, а главное, благодари ее от меня за ее святое о мне ходатайство, а также и добрейшего графа Федора Петровича. Друже мой единый! Во имя глубокой моей любви к тебе не откажи мне в этой великой просьбе.
Не знаю как долго продлится мое сидение в Н.-Новгороде, думаю, что я не скоро вырвуся. Пришли мне сколько-нибудь денег. Я почти не одет, а следовательно не могу показаться в люди и начать работу за деньги. Если получил ты письма от Кухаренка и от Залесского, то перешли мне. От Залесского должны быть и деньги, не знаю только как велики.
Прощай, мой друже единый! Поцелуй Семена и Маркевича и не забывай искреннего твоего
Т. Шевченка.
В другой раз буду тебе писать больше, а теперь болею. Адресуй свое письмо в Нижний-Новгород, его высокоблагородию Павлу Абрамовичу Овсянникову, в контору пароходства «Меркурий».
19 октября [1857], Нижний-Новгород.
Мой друже милый, мой единый! Сегодня 18 октября получил я твое братское сердечное письмо. Спасибо тебе, мое сердце! Ты пишешь, что Усков уже писал тебе о каком-то недоразумении. Почему же он, дурень, не написал, какое именно недоразумение? И тут никто не знает. Я и сам не знаю, что за такое проклятое недоразумение? В Оренбург уже давно писали из Нижнего, а из Оренбурга пока нет ничего. И я сам не знаю, что еще со мною будет. А покамест живу здесь хорошо и весело среди хороших людей. Овсянников, здешний архитектор, благородный, добрый, умный человек, а ко всему этому еще и земляк наш конотопский. Мне тут хорошо с ним. Жаль только, что морозы настали, нельзя рисовать с натуры, а то было б куда-как весело.
Спасибо тебе, друже мой единый, что ты повидался с графинею Настасией Ивановной. Не знаю, получила ли она моего «Киргизенка» от Сигизмунда? И получил ли граф Федор Петрович мое письмо из Новопетровска? Будешь у нее, спроси, пожалуйста, и мне напиши. Письма графу теперь писать не буду. Надо дождаться, что мне напишут из Оренбурга. Я просил Герна написать мне, а ты, получив мое письмо, пойди к графу Федору Петровичу и поблагодари его от меня за его доброе, человеколюбивое участие, которым я радостно воспользуюсь, если придется мне круто.
Поздравь и поцелуй от меня Белозерского и его женушку. Почему ты не женишься? Может быть, мы с тобою уж разом женимся? Долго, я думаю, нам этой напасти ждать.
Что делает Кулиш? И где теперь его женушка? Увидишь ее, чмокни раза три за меня. А Кулишу скажи, пусть мне пришлет второй том «Записок о Южной Руси». Тут есть одна книжная лавка, да и в той только буквари продаются. А как будет посылать второй том, так пусть и первый подкинет, потому что я первый том «Записок о Южной Руси» подарил нашим киевским землякам в Астрахани. Поцелуй же его и попроси, пусть мне вышлет свои милые «Записки о Южной Руси», а я ему за это не пришлю, а, даст бог, привезу гостинец из самой киргизской степи.
У меня теперь, слава богу, есть что читать, дай бог здоровья добрым людям, но своего родного — ничегошеньки нет, кроме «Богдана Хмельницкого» Костомарова{820}. Вот отколол книгу, это да! В Саратове виделся я со старою Костомарихою, она ждала его из-за границы к 15 сентября. Не знаю, вернулся ли он или нет еще? Не слышно ли у вас про него что-нибудь?
Чем занят этот повеса — Семен, что ничего мне не напишет. Отдери его за ухо и поцелуй от моего имени, а женушку его и деточек не дери, а только поцелуй.
Напугал ты меня черною печатью на своем письме. Не случилось ли у тебя, упаси боже, что недоброе?
Прощай, мое сердце, мой голубе сизый! Я теперь, слава богу, здоровый, и веселый, и искренно любящий тебя, моего единого друга —
Т. Шевченко.
Увидишь графиню Настасию Ивановну, — спроси, был ли у нее Сапожников, с которым я плыл из Астрахани в Нижний?
Нижний, 6 ноября 1857.
Други мои искренние, мои сущие в Астрахани, мир и любовь с вами вовеки.
Сатана, он же и Иван Рогожин. Нетерпящий света истины и враг всяких добрых помышлений и намерений наших. Самый сей сатана, кровный, родич, а может и единоутробный брат немецкий, перешел мне дорогу в Нижнем-Новгороде и не допустил меня, немецкий сын, в столицу. Полиция, родная сестра Ивана Рогожина, остановила меня в Нижнем и до вчерашняго дня сама не знала, для чего она меня остановила, а вчера формально объявила мне, что я нахожусь под ее секретным материнским надзором и что мне свыше воспрещено жить и даже проезжать через столицы. Так вот что сделал со мной враг рода человеческого Иван Рогожин! А я, недогадливый, забыл на это время надеть на себя христообразную амуницию, а то ничего бы этого не было. Задним умом крепок.
Теперь думаю так сделать. Проживу зиму вот тут с добрыми людьми, а весною, ежели бог поможет, с моим добрым капитаном поплыву вниз по матушке по Волге и стану рисовать ее прекрасные берега. А может, даст бог, и с вами увижусь, пошли вам бог здоровья, други мои искренние. И, может, еще раз ночью пойдем с Незабутовским под предводительством Ивана Рогожина и искренного друга его Перфила искать сестер милосердия, чтобы смилосердились. Дай го боже! Я буду сердечно рад, увидев вас — здоровых, веселых и искренних друзей моих.
Мне тут хорошо, весело, читаю так, что даже опух читая. Журналы все до одного передо мною и даже… «Le Nord» и прочие.
Не забывайте меня, друга вашего искренного и счастливого
Т. Шевченка.
Простите меня, други мои, что я вам так мало пишу. Даст бог, как начитаюсь, так напишу больше. Увидите А. П. Козаченка, поцелуйте его за меня.
Адрес: в Нижний-Новгород, его высокоблагородию, Павлу Абрамовичу Овсянникову, с передачею такому-то.
На конверте: в г. Астрахань. Его благородию Ивану Петровичу Клопотовскому, в собственном доме.
12 ноября 1857, Нижний-Новгород.
Многоуважаемый Ираклий Александрович, давно уже я собираюсь описать вам все случившееся со мною со дня, в который я послал вам мое письмо из Астрахани, то есть с 10 августа. Но для этого описания недоставало главного материала, то есть конца, заключения этого на диво курьезного путешествия.
22 августа выехал я из Астрахани вместе с семейством А. А. Сапожникова, с которым мы возобновили наше старое знакомство. 19 сентября прибыли мы благополучно и весело в Нижний-Новгород, и того же дня полицеймейстер объявил мне, что я за настоящим указом об отставке должен отправиться обратно в Оренбург. Такое милое предложение меня немного озадачило, но я вскоре оправился, то есть заболел, и сам написал в Оренбург и добрых людей просил написать о себе прямо Катенину, прося его развязать сей гордиев узел как-нибудь помягче. Пока этот таинственный узел развязывался, я хворал, бродил по грязным нижегородским улицам и скучал до ипохондрии. Наконец, вчера здешний военный губернатор получает от генерал-губернатора Оренбургского, У[ральского] и С[амарского] подробное объяснение моего увольнения от военной службы. Объяснения эти вчера же прочитаны мне. В них изображено, что я, бывший художник, имею право поселиться где мне угодно в пределах Российской империи, кроме столиц. А около столиц даже мимо проезжать запрещено. Сегодня же написал я моим друзьям в Петербург об этой катастрофе и в ожидании будущих благ поселился в Нижнем-Новгороде.
Мне здесь пока хорошо. Нижегородская аристократия принимает меня радушно и за работу платит не торгуясь. 25 рублей серебром за портрет, нарисованный карандашом. Деньги у меня есть. Костюм себе построил первого сорта, начиная с голландского белья, и вдобавок запустил бороду, настоящее помело. А книгами и журналами, по милости моих новых друзей, вся комната завалена. Просто купаюся в чтении. Теперь мне только недостает столицы, а то все, слава богу, имею, начиная с здоровья. Столицу я не раньше надеюсь увидеть, как через год. И я теперь не знаю, что мне делать с письмами Киреевского и с вашей доверенностью. Напишите мне.
Весело ли у вас? Здорова ли Агафья Емельяновна? Здоровы ли мои большие друзья Наташенька и Наденька? Не посылаю им гостинца потому, что Нижний-Новгород без ярманки та же деревня, еще хуже по дороговизне самых необходимых вещей.
Газетные новости вам известны, о них и говорить нечего, а не газетные не стоят того, чтобы об них говорить. Занимает теперь всех самый животрепещущий вопрос о том, как освободить крестьян от крепостного состояния. С новым годом дожидают правительственных распоряжений по этому вопросу.
Прощайте, Ираклий Александрович, желаю вам здоровья и счастия. Целую от души моих больших друзей Наташеньку и Наденьку и свидетельствую мое глубочайшее почтение Агафье Емельяновне и остаюся благодарный вам
Т. Шевченко
Нижний-Новгород, ноября, 12, 1857 г.
Друже мой давний, друже мой единый! Из далекой киргизской пустыни, из тяжкой неволи посылал я тебе, мой голубе сизый, искренние сердечные поклоны. Не знаю только, доходили ли они до тебя, до твоего искреннего великого сердца? Да что с того, если и доходили! Увидеться бы нам, хоть поглядеть друг на друга, хоть часок поговорить с тобою, друже мой единый! Я ожил бы, я напоил бы свое сердце твоими тихими речами, как живой водой!
Сейчас я в Нижнем-Новгороде, на воле — на такой воле, как собака на привязи [14]… Так вот, чтобы увидеться нам, я и надумал, сидя тут: не найдется ли под Москвой какое-нибудь село, дача, хутор с добрым человеком? Если есть у тебя такой человечек с теплой хатой, напиши мне, батьку, брате мой родной! А я и приеду, хотя бы на один день, хотя бы на один часок. Сделаем так, мой славный друже! А какой бы я тебе гостинец привез к празднику — вот уж гостинец, так гостинец! Посоветуйся со своим мудрым сердцем, мой друже единый! И если можно будет увидеться нам и поколядовать на этих святках вместе, — поколядуем. А следующего года, бог весть, дождемся ли. Извини мне, сердце мое, откровенность и, если что-нибудь придумаешь, напиши, а покамест оставайся здоров и весел и не забывай искреннего твоего друга и поклонника
Т. Шевченка.
Адрес: в Нижний-Новгород. Его высокоблагородию Павлу Абрамовичу Овсянникову.
Не писал ли тебе чего-нибудь обо мне старый кошевой из Черномории — Яков Герасимович Кухаренко? Я еще из Новопетровского укрепления послал ему кое-что и просил с тобой поделиться, да до сих пор нет от него никаких известий.
Милый мой друже! Позавчера черту нечего было делать, так он носил меня в Балахну, едва ли не тридцать верст от Нижнего, а Федор именно в этот день и проехал через Нижний. И чтоб ему было подождать до завтра. Нехороший он, поцелуй его за меня.
Письмо твое, наскоро писанное, я получил{825} и благодарю тебя за него, а то уж я думал, что ты, упаси боже, заболел. Ты пишешь, получил ли я отставку из Оренбурга. Получил. Чистую получил. А еще до получения этой мерзкой отставки писал я графине Н[астасии] И[вановне] и графу Ф[едору] П[етровичу] письма. Не знаю, получили ли они их, или нет. Узнай, будь добр, и напиши мне. И напиши мне, хорошо ли я написал письмо графу Ф. П., ведь я на такие изысканные письма не большой мастер. Да не забудь спросить у графини Н. И., был ли у нее с моим поклоном Сапожников.
Поблагодари доброго и умного Кулиша{826} за его «Черную раду» и за «Записки о Южной Руси». Я уже второй раз читаю «Черную Раду» и, прочитав, напишу ему прездоровенный мадригал. А покамест, послал я ему с Баренцевым «Солдатов колодец» и «Чернеца». А если бы знал, что он получил от Щепкина, то послал бы что-нибудь другое, у меня много кое-чего, только все недоработанное. Ежели застанет это письмо Варенцова в Петербурге, то перешли мне с ним наши народные думы, изданные Метлинским. Или хотя бы по почте перешли, потому что я еще и не видел этой хваленой книги.
Нарисовал я карандашом для тебя свой портрет, да не с кем переслать его, а по почте боюсь, сотрется. Думал переслать с Федором, так черт, враг добрых наших помышлений, видишь что сделал.
Пишет мне старик Щепкин, приглашает к себе в гости — на праздники. В самую Москву мне ехать нельзя, так он приглашает меня к своему сыну на хутор, где-то под Москвой. Я жду от него на днях письма, он мне напишет, где этот хутор и когда можно туда приехать. А что если б, взяв Кулиша да Семена с собою, и ты приехал на тот благодатный хутор. Очень хорошо было б. Я тебе напишу, как получу от старика письмо. А пока прощай, не забывай великой просьбы твоего искреннего
Т. Шевченка.
18 ноября [1857], Нижний-[Новгород].
5 декабря 1857 г. [Нижний-Новгород].
Спасибо тебе, богу милый мой друже, за твои сердечные, ласковые письма. Спасибо тебе за приглашение в село Никольское, а к тому же трижды спасибо тебе зато, что ты хочешь сам приехать в Нижний. Вот как бы ты хорошо сделал, ежели б приехал! Тут бы тебя, преславного, на руках носить стали твои бесчисленнные поклонники. Счастливый ты, очень счастливый, мой славный, мой великий друже! Все тебя видели, все до единого русского человека, все тебя знают и с любовью повторяют «твое обаятельное прославленное имя».
Сегодня был у меня Вл[адимир] Ив[анович] Даль; я показал ему письмо твое. Обрадовался старик, прочитав, что ты хочешь приехать в Нижний. Низенько кланяется тебе Вл. Ив. и сердечно просит не менять доброе намерение. На той неделе начнутся здесь дворянские выборы, уже начали собираться уездные баре, так, может, ты решишь показаться им на здешней сцене. Вот бы порадовал их хуторянские души, а мою искреннюю, любящую тебя душу перенес бы прямо на небо. На этот случай я виделся с директором Нижегородского театра, с г. Варенцовым, спрашивал его об условиях, и он сказал мне, что «согласится на условие, какое ты ему предложишь». Чудак был бы, ежели б не согласился.
Добрый мой друже, ты спрашиваешь, много ли у меня денег? Очень, очень мало, мой друже единый: негде взять. Стал рисовать карандашом портреты, и что же — нарисовал три портрета, да и сижу сложа руки. Без столицы художник — рыба без воды. Плохо, очень плохо в этом Нижнем. Граф Федор Петрович обещает мне «выхлопотать позволение жить в столице». Вот, ежели б ему бог помог, «ожила б тогда моя душа одинокая при виде великих произведений божественных искусств»! А тем временем, а тем временем… ты приедешь сюда, и я погляжу на тебя, погляжу как на всемирную галерею, как на всемирный театр и забуду хоть на час свое неусыпное горе.
Денег мне бы хватило, чтоб съездить в Никольское и вернуться, да не в этом дело. Не я один прошу тебя приехать сюда, а все добрые и умные люди просят тебя, — а их тут немало-таки. Старик Улыбышев, тот самый, который написал биографию Бетховена, не пропускает ни одного спектакля: так искренне любит театр; и увидев тебя, он, старик, как малое дитя зарыдает, — и разве он один?
Решись, друже мой великий, на то, о чем тебя прошу и, решившись, напиши мне хорошенько, когда тебя ждать к себе. Я сегодня же пишу и Кулишу: может, и он заедет за тобою, да вместе и приедете, мои гости дорогие. А увидишь моего давнего друга В[арвару] Н[иколаевн]у Р[епни]ну, передай ей привет от меня, мой друже единый, да в письме своем напиши ее адрес. Прощай, мое сердце! Пусть тебя бог милует и хранит во славу великого святого искусства. Не отринь же просьбы любящего тебя друга
Т. Шевченка.
Кулиша не надо ждать: может, он и не поедет, а мне б с ним очень-очень надо было б повидаться. Напиши, пожалуйста, и ты ему, может, он тебя — отца нашего — лучше послушается. Постыдится не послушаться.
Как приедешь, тотчас же пришли почтальона на квартиру Овсянникова, чтобы тебе не беспокоиться о помещении.
Не взял ли бы ты с собой рукопись «Москаля-чаривника»? Тут есть прехорошая дивчина и талантливая артистка, Пиунова. Может, вы с ней запузырили бы этого «Чаривника» на удивление нижегородским людям.
Поцелуй старого Максимовича за меня, и почему он не шлет мне свое «Слово о полку Игореве»?
Еще один Р. S. Уже понес я было это письмо на почту, да встретился мне старый Улыбышев{828} и просил передать от него глубочайший поклон и просит тебя, чтобы ты приехал прямо к нему на квартиру.
«Москаль-чаривник» есть тут печатный. И Пиунова сегодня принялась учиться по-нашему говорить. Обрадовалась дивчина — даже заплакала.
5 декабря 1857 [Нижний-Новгород].
Спасибо тебе, богу милый друже мой великий, за твои очень хорошие подарки и, особливо, спасибо тебе за «Черную раду». Я ее уже дважды прочитал, прочитаю в третий раз и все-таки не скажу ничего, кроме спасибо. Хорошо, очень хорошо ты сделал, что напечатал «Черную раду» по-нашему. Я ее прочитал и в «Русской беседе»{830}, и там она хороша, но по-нашему лучше. Умный, очень умный и сердечный эпилог вышел; только ты слишком уж, даже чересчур, подпустил мне благовонных курений; так много, что я едва не угорел.
Не знал я, что ты получил от Щепкина «Солдатов колодец» и «Чернеца», не то я послал бы тебе что-нибудь другое. У меня много кое-чего собралось за десять лет и не знаю, что мне делать с этим, как это все пустить в люди.
Спасибо тебе за «Наймичку»{831}. Не найдешь ли у панночки-хуторяночки в альбоме моего «Ивана Гуса»? Хорошо было б, если б нашел, а то жалко будет, ежели пропадет.
Что за удивительный, оригинальный человечище Л. Жемчужников{832}! Поцелуй его за меня, как увидишь. Еще вот что. Много ли у тебя подписчиков на «Записки о Южной Руси»? Боже мой, как бы мне хотелось, чтобы ты сделал свои «Записки о Южной Руси» постоянным периодическим изданием на манер журнала. Нам с тобою надо б как следует поговорить о сем святом деле. Сделай ты вот что. Старый Щепкин на той неделе хочет ко мне приехать в гости; а если бы и ты, молодой, заскочил за ним в Москву, да вместе и прилетели бы ко мне. Очень, очень хорошо вы сделали бы, други мои искренние! Тут бы мы посоветовались со старым артистом и насчет твоих «Записок» и насчет моего ничтожного имущества. Прилетай, мой голубе сизый, хоть на неделю, хоть на один день. Может, Варенцов не выехал еще из Петербурга: вот бы вместе с ним и приехал. Я жду тебя, а ты, будь родным братом, поцелуй свою милую женушку за меня и за себя, да и айда на железную дорогу.
Поцелуй Маркевича{833} от моего имени за его ноты; хорошо, очень хорошо, а особенно — «Морозенко»: он мне живо напомнил нашу милую, бесталанную Украину. Целую Михайла, Федора и Семена. Федору скажи, что я вчера виделся с Кебером и что тот его целует.
Остаюсь в ожидании тебя, друже мой единый! Остаюсь твой искренний
Т. Шевченко
Не найдется ли у тебя «Летопись» Величка? Если поедешь, захвати с собой, а если не поедешь, передай Варенцову.
Нижний-Новгород, декабря, 23, 1857 г.
Незабвенный Николай Осипович! Сегодня я получил письмо от моей святой заступницы, графини Н[астасии] И[вановны], и только сегодня из ее бесценного письма узнал ваше мирное местопребывание и сегодня же пишу вам, сколько время позволяет. Дело, изволите видеть, предпраздничное: я же жду к себе из Москвы дорогого гостя на праздник, даже сегодня. И кого бы вы думали я так трепетно ожидаю? 70-летнего знаменитого старца и сердечного друга моего Михаила Семеновича Щепкина. Не правда ли, дорогой гость у меня будет? Да еще какой дорогой, единственный! И действительно, это единственный и счастливейший человек между людьми: дожить до дряхлости физической и сохранить всю юношескую свежесть нравственную! Это явление необыкновенное! Мы не видались с ним с 1847 г. и как мне воспрещен въезд в столицы, то он, старец-юноша, несмотря на мороз и вьюгу, едет ко мне единственно для того, чтобы поцеловать меня! Не правда ли юноша? и какой сердечный, пламенный юноша! Я горжусь моим старым, моим гениальным другом, и горжусь справедливо. Не по причине сей великой гордости, а по причине великого недосуга вы извините меня, что я на сей раз пишу вам мало. Моя история вот в чем: в первых числах августа оставил я ненавистное Новопетровское укрепление с намерением пробраться прямо в Академию Художеств; но на перепутье, то есть в Нижнем-Новгороде, меня полиция остановила и объявила, что въезд в обе столицы мне воспрещен, и вдобавок, что моя особа поручена ее непосредственной опеке, то есть надзору. Я и застрял в Нижнем и пробавляюся теперь чем попало, в ожидании будущих благ.
Последнее письмо ваше из Курска я получил и ответ свой адресовал на имя графини; но, вероятно, мое письмо не дошло к вам, потому что с тех пор уже прошло полтора года, а я сегодня только получил от вас известие. Не забывайте же меня, добрейший Николай Осипович, пишите мне хоть изредка, а пока остаюсь вашим аккуратнейшим корреспондентом и сердечно преданным вам
Т. Шевченко.
Напишите мне подробно свой адрес, а мой адрес таков: в Нижний-Новгород, его высокоблагородию Павлу Абрамовичу Овсянникову, с передачею такому-то.
2 генваря 1858 [Нижний-Новгород].
Простите ли вы меня, моя святая заступница, за мое долгое молчание? Наверное простите, когда я вам расскажу причину этой грубой невежливости. 23 декабря получил я ваше драгоценное письмо, а 24-го приехал ко мне из Москвы гость. И кто бы вы думали был этот дорогой гость, который не дал мне написать вам ни одной строчки? Это был ни больше, ни меньше, как наш великий старец Михайло Семенович Щепкин. Каков старец? За четыреста верст приехал навестить давно не виданного друга. Вот это что называется друг. И я бесконечно счастлив, имея такого искреннего друга. Он гостил у меня по 30 декабря. Подарил нижегородцам три спектакля, привел их в трепетный восторг, а меня, меня вознес не на седьмое, а на семидесятое небо! Какая живая, свежая поэтическая натура! Великий артист, и великий человек! И, с гордостью говорю, самый нежный, самый искренний мой друг! Я бесконечно счастлив!
Проводив Михайла Семеновича, я долго не мог прийти в себя от этого переполненного счастия. И только сегодня, и то с горем пополам, мог взяться за перо, чтобы благодарить вас за драгоценное письмо ваше и написать вам о моем беспредельном счастии. Простите меня великодушно, моя святая заступница, что я вам пишу мало. Ей-богу, не могу. Поздравляю вас, графа Федора Петровича и милых детей ваших с Новым годом и желаю вам на всю жизнь такой радости, такого счастия, каким я теперь наслаждаюсь. Простите и не забывайте меня, искреннейшего и счастливейшего вашего благодарного друга
Т. Шевченко.
Р. S. На днях явится к вам П. А. Овсянников, мой здешний добрый приятель и товарищ по квартире. Он вам сообщит все подробности о мне и о моем дорогом, незабвенном госте. Благодарю вас за адрес Осипова, сегодня и ему пишу и, разумеется, о М. С. Щепкине. Я теперь не в силах ни о чем больше ни писать, ни думать.
Чтимый и многоуважаемый Сергей Тимофеевич!
Не нахожу слов сказать вам мою благодарность за ваш милый подарок, за ваше искреннее сердечное ко мне внимание. Я давно уже и несколько раз прочитал ваше изящнейшее произведение, но теперь я читаю его снова и читаю с таким высоким наслаждением, как самый нежный любовник читает письмо своей боготворимой милой. Благодарю вас, много и премного раз благодарю вас за это высокое сердечное наслаждение.
Простите мне, что я не написал вам с Михайлом Семеновичем. Не мог. Старый чародей наш своим посещением сделал из меня то, что я и теперь еще не могу прийти в нормальное состояние. Он все еще вертится у меня перед глазами и мешает мне не только приняться за какую-нибудь работу, думать, даже говорить мешает. Да, он-таки порядком пошевелил меня. И нужно же было ему таку[ю] штуку выкинуть. Нет, таких богатырей-друзей немного на белом свете. Да я думаю, что он один только и есть. Как я, однакож, не по-христиански думаю. А этому причина тот же великий наш чудотворец Михайло Семенович. Храни его господь на поучение людям.
Послал я вам с моим великим другом свою «Прогулку с удовольствием и не без морали». Вооружитесь терпением, прочтите ее, и если найдете сию «Прогулку» годною предать тиснению, то предайте, где найдете приличным. Вторая часть «Прогулки» будет прислана вам как только покажется в печати первая.
Простите меня, многоуважаемый Сергей Тимофеевич, что я вам так невежливо навязываю мое аляповатое творение, но лучшего употребления я не мог из него сделать. А где отец враг своему даже и аляповатому чаду? Я, как отец любящий, но не ослепленный прелестью своего чада, то убедительнейше прошу вас, будьте внимательны без снисхождения, в особенности к его хохлацкому выговору.
Поздравляю вас с Новым годом и желаю вам всего того, чего вы сами себе желаете. Еще раз благодарю за ваш дорогой подарок и навсегда остаюсь ваш сердечный поклонник
Т. Шевченко. 4 генваря 1858 [Нижний-Новгород].
На обороте: Высокоблагородному Сергею Тимофеевичу Аксакову, в Москве.
Мой голубе сизый!
Я еще и до сих пор не остыл от моего дорогого гостя, и до сих пор стоит он у меня перед глазами и не дает покоя ни днем, ни ночью. Присел я это вот написать тебе{838}, хорошенько поблагодарить за твои дорогие подарки. Так что же, — такая чушь в голове, будто, сохрани боже, с похмелья. Задал он мне праздник! Угостил на славу!
Извини меня, мой голубе сизый, ради великого бога, что я тебе так вот наскоро пишу, ей-богу, ничего в голову не лезет, кроме нашего великого чудотворца Михайла Семеновича. Даст бог, немного отдохну и напишу тогда тебе не торопясь, хорошенько, а может, если бог поможет, еще и стихами. А теперь целую тебя, мое сердце, за твои подарки, поздравляю с Новым годом и молю господа милосердного послать тебе долголетия и здоровья, на славу нашей преславной Украины. Поцелуй за меня свою хорошую, добрую пани, а мою сердечную землячку, и, други мои искренние, не забывайте кобзаря, убогого и всем сердцем вас любящего
Т. Шевченка.
Нижний-Новгород, 4 генваря 1858 г.
На обороте: Высокоблагородному Михаилу Александровичу Максимовичу, в Москве.
4 генваря 1858 [Нижний-Новгород].
Извини меня, мое сердце, мой голубе сизый, что я так давно тебе не пишу, нечего было писать. А теперь набралось так много этого писания, что некогда писать. Добрый этот человек завтра едет{840} в столицу, зайдет к тебе, и ты с ним, ежели будет у тебя время, как следует наговоришься.
Приезжал ко мне колядовать старик М. С. Щепкин, так я после его колядок еще и сейчас хожу, как с похмелья. Пусть господь пошлет старику доброго здоровья.
Поздравляю тебя с Новым годом. Дай Кулишу полтину серебром{841} и поцелуй за меня графиню Настасию Ивановну, и все. Некогда. Не забывай меня, голубе мой сизый. Не знаешь ли ты, где живет Жемчужников{842}? Если знаешь, напиши мне. Метлинского я получил, спасибо. Прощай, мое сердце.
Т. Шевченко
На обороте: Высокоблагородному Михайлу Матвеевичу Лазаревскому. В С.-Петербурге. На большой Морской, в доме графа Уварова.
4 января 1858 года [Нижний-Новгород]
Позавчера получил я твое третье письмо{844} да еще и денег 250 рублей. Спасибо тебе и щедрому земляку, купившему мою невольничью работу. Спасибо вам, други мои сердечные: радость мне доставили, — у меня великий праздник. Пусть вам так господь поможет во всех ваших начинаниях, как вы мне теперь помогли. Отвратительный Нижний-Новгород. Копейки негде заработать: думал уж писать Лазаревскому, и глядь — будто с неба упали деньги, да еще и на Новый год. Спасибо вам, друзья мои.
Рассказов Вовчка еще не получил. А Граматка твоя так мне по сердцу пришлась, что я не знаю, как тебе и рассказать. Расскажу когда-нибудь, когда бог приведет повидаться, а пока только благодарю, и еще раз благодарю, и все.
Полтину денег возьми у М. Лазаревского. Из «Черной Рады» сейчас не нарисую тебе ничего{845}: нет модели, нет перед глазами ничего нашего, украинского, а брехать на старости не хочется. Не хочется рисовать кое-как.
Сейчас посылаю тебе с этим добрым человеком, с Овсянниковым, своих «Неофитов»{846}. Еще не очень отделано. Перепиши их хорошенько и пошли с этим же Овсянниковым старику Щепкину.
И наделал же он, этот старик, дел! — Приезжал ко мне на святки колядовать. И сейчас еще у меня будто тяжелое похмелье после его колядок. Угостил старик на славу! И откуда у него такая живая, сердечно-трепетная, живая натура. Удивительно, да и только!
Оставайся здоров, мой брате, мой друже единый. Пусть тебе бог помогает во всех твоих добрых начинаниях. Не забывай меня, твоего искреннего родного брата
Т. Шевченка.
Шли мне поскорей своего Вовчка. Поздравляю с Новым годом.
1858, 17 генваря [Нижний-Новгород].
Друже мой единый! Уже успокоился ли ты хоть немного{848} со своим бенефисом? Ежели со всем уже управился и есть у тебя нерабочее время, то я тебя попрошу вот что сделать.
Твоя и моя милая Тетяся Пиунова{849} хочет оставить Нижний-Новгород, и хорошо сделает, ей тут плохо, она тут увянет, и она погибнет, как собачка на базаре. Жаль будет такую молодую, хорошую. Я ей посоветовал ехать в Харьков, и она рада ехать, так вот мое горенько, в Харькове нет у меня ни одного доброго и влиятельного знакомого, а у тебя, вероятно, есть там такой человечек. Очень хорошо сделал, если б ты ему как следует написал и попросил от себя, чтобы нашей милой Тетясей там не пренебрегли, а она, ты сам, слава богу, видел, и теперь уже артистка, а какая же она будет, как пооботрется да пообомнется среди хороших людей? Алмаз! Ей-богу, алмаз! Сам, слава богу, видишь, что алмаз. Она с даром божьим, а к тому же умненькая, послушная и трудолюбивая. И если бог не поможет ей выбраться на свет божий из этого староверского гнилого болота, так она увязнет и погибнет. А нам с тобою грех будет.
Она здесь получает 25 рублей в месяц и два бенефиса в год. А на сей год хитрый Варенцов и того не хочет дать, видя, что некуда ей сердечной деться. Большая семья ее, беднягу, обсела, не то б она и сама разумно избрала бы себе путь-дорогу в рай. Нам когда-то добрые люди помогали, поможем же и мы теперь посильно, друже мой единый! Я уже написал и послал епистолию директору Харьковского театра, а ежели бы еще и ты от себя ему добавил, так, может, из этого пшена и получилась бы каша. А Тетяся даже плачет и просит тебя, чтобы ты осенил ее своей великой славой. Сделай же, как она и я тебя просим, мой голубе сизый!
Позавчера я получил не письмо, а прямо панегирик от Сергея Тимофеевича{850}. Если б я малость поглупей был, я бы угорел от того панегирика, а так, слава богу, выдержал. Поцелуй его, доброго, благородного трижды за меня. Да напиши мне его адрес, потому что он, может, забыл написать мне свой адрес. Я теперь день и ночь сижу и переписываю вторую часть той повести, которую я с тобою послал Сергею Тимофеевичу. Как кончу, тотчас же и пришлю. Скоро получишь ты от Кулиша моих «Неофитов». Только это такая штука, что печатать ее сейчас нельзя, а когда-нибудь потом: еще надо отделывать.
18 генваря.
Только хотел написать: прощай, голубе мой сизый, пусть тебе бог помогает, а тут приносят твое письмо от Брылкина{851}. Я и перо положил. Так вот уж сегодня вновь принялся писать. Спасибо тебе, мое сердце, за хлопоты по лотерее; соберешь деньги — пришли на имя Брылкина, у меня сейчас в кармане пусто — ни гроша. Из Питера мне пишут, что я недолго буду сидеть в Нижнем. Так или иначе, а дальше поста не усижу. Махну к тебе в Никольское, да и начну спасаться, потому что мне тут нечего делать. Спасибо тебе, что поотдавал мои письма. Поцелуй еще раз Сергея Тимофеевича и княжну Репнину. А тебя целуют други твои Дорохова, Голинская, Брылкин, а Тетяся Пиунова, та — трижды. А я десять раз и все в твою умную благородную лысину, мой единый друже! Еще раз прошу тебя, мое сердце, напиши тому, кого знаешь, в Харьков. Оставайся здоров, мой друже единый, пусть тебе бог помогает во всех твоих добрых начинаниях, не забывай искреннего твоего друга
Т. Шевченка,
Сердечно благодарят тебя за портреты Брылкин, Дорохова, Голинская и Пиунова. А я для себя сам когда-нибудь нарисую.
21 генваря [1858, Нижний-Новгород].
Мой милый друже! Рекомендую тебе одного из нижегородских друзей моих Константина Антоновича Шрейдерса{853}. Встреть его приветливо во имя дружбы нашей! Был ли у тебя Овсянников? Возьми у Кулиша и прочитай моих «Неофитов». Они еще не отделаны. Шрейдерс скоро вернется в Нижний, так вот — пусть Кулиш перепишет «Неофитов» и даст ему для передачи Щепкину. А ты, мой друг единый, купи мне Шекспира, перевод Кетчера, и песни Беранже Курочкина. Да если успеешь, то и отдай переплести Шекспира. Оставайся здоров, пусть тебе бог помогает во всем добром, не забывай искреннего твоего
Т. Шевченка.
На обороте: Высокоблагородному Михаилу Матвеевичу Лазаревскому. На. Большой Морской, в доме графа Уварова.
26 января 1858 [Нижний-Новгород].
Какой это тебе дьявол сказал, что я приготовил своих «Неофитов» для печати{855}? И мысли и думы такой не было. Я послал их тебе только прочитать, чтобы ты видел, что я тут не сложа руки сижу. И старик Щепкин — не такой, чтобы в Москве возился с ними как с писаною торбой. Ты отдай хорошенько переписать их и пошли старику, — он уже знает, что «Неофиты» у тебя. Овсянникова не дожидайся; скоро поедет из Питера в Нижний приятель мой Шрейдерс, так ты и передай ему, а он передаст моему старому друзяке. Вот как сделай. Для печати у меня наготовлено на добрых две книги: только перепиши, да и в типографию; но я и с этим не спешу, не только с «Неофитами». «Ян Гус» должен быть у Василя Васильевича Тарновского, который жил когда-то в Потоках Киевской губернии. Переделывать его или снова писать у меня почему-то рука не поднимается.
Это только не мое, а то вся песня моя.
О каких ты это мне пишешь деньгах{857}? Не знаю, из каких денег прислал мне М. Лазаревский в Новопетровское укрепление, перед выездом, 75 рублей. Да 150 рублей Залесский прислал в Нижний за рисунки через Лазаревского. Да ты, спасибо тебе, 250 рублей. Вот и все деньги. И я их не транжирю, так как думаю жениться, осточертело в неженатых ходить. Ну его: и, ежели есть у вас какие-нибудь мои деньги, шлите их сюда. Я возьму на них акций Меркурьевского общества, и они принесут мне 10 % в год. Видишь, какой я хозяин. А тебе какой дурак наврал, что я и до сих пор — запорожец? Брехня! Не верь!
Вовчка твоего и в глаза не видел. Кому ты его адресовал. Пиши мой адрес так: в Нижний-Новгород, имя рек, в контору пароходства «Меркурий».
Не забывай своего искреннего Т. Шевченка.
Научи ты меня, будь добр, что мне делать с русскими повестями? У меня их около двух десятков наберется. Печь затопить — жаль: много труда пропадет. Да и денег бы хотелось, — сейчас они мне очень нужны. Посоветуй, будь добр, что мне делать?
Т. Шевченко
Февраля, 3, 1858 г. [Нижний-Новгород].
Спасибо тебе, мой друже единый, за письмо твое{859} и 200 рублей. Все это получил я от нашего доброго друга Н. Брылкина, который тебя искренне целует и посылает тебе с Олейниковым кожушок. Носи на здоровье.
Не знаю когда мы с тобою увидимся, потому что не знаю, скоро ли Овсянников вернется домой; я сейчас у него хозяйничаю, так мне обязательно надо его дожидаться. А если он надолго задержится, тогда я не утерплю: передам его хозяйство Брылкину, а сам махну в Никольское, а за день перед этим аккуратно напишу тебе.
Обнимает и целует тебя трижды твоя и моя милая Тетяся. Она, посоветовавшись со своим отцом, посылает тебе свой репертуар и условия{860} такого содержания: 1 500 руб. в год без бенефиса, а с бенефисом 1 200 руб. и на переезд в Харьков 200 руб. А поедет она в Харьков с отцом или с матерью. Впрочем, она согласится на твои условия, какие ты предложишь.
Во имя святого бога и святого искусства, помоги ей, друже мой великий, вырваться из сего гнилого Нижнего. Мне тут даже жаль глядеть на нее. По поводу ее бенефиса написал я небольшую статейку{861} в газету, которую посылаю тебе: прочитай, да прибавь от себя какое-нибудь мудрое слово, да отдай перепечатать в «Московских ведомостях». Для нашей милой Тетяси это было б неплохо.
27 генваря похоронили славного старика — Улыбышева{862}, и не найдется никого в Нижнем некролог ему написать! Еще раз — гнилой Нижний-Новгород.
Поцелуй за меня благородного Сергея Тимофеевича Аксакова и юношу Максимовича. Репнину увидишь — и ее приветствуй. А тебя целует М. А. Дорохова со своим чужим ребенком{863}. Целует Галинская и трижды целует Пиунова, а я и счет теряю.
До свидания, мое сердце, мой друже единый.
Искренний твой Т. Шевченко
Делает ли что-нибудь Катков с моей повестью? Я уже вторую часть кончаю.
Прислал ли тебе Кулиш моих «Неофитов»?
Почему ты мне не написал адреса Сергея Тимофеевича?
Друже мой единый![15]
Какая это тебе сорока-брехуха на хвосте принесла, что я тут ничего не делаю, а только пирую. Брехня. Ей-богу, брехня! Да и сам-таки подумай хорошенько. Кто же нас будет уважать, если мы сами себя не уважаем? Я уже не мальчик глупый. И от старости, слава богу, еще не поглупел, чтоб выделывать такое, о чем ты пишешь. Плюнь, мой голубе сизый, на эту паскудную брехню и знай, если меня неволя и горе не побороли, так сам я не упаду. Но тебе великое, превеликое спасибо за искреннюю любовь твою, мой голубе сизый, мой друже единый. Я даже заплакал на старости, прочитав твое письмо, полное самой чистой, неподкупной любви. Еще раз спасибо тебе, мое сердце единое!
Я послал тебе письмо харьковского директора. Тетяся целует тебя, как отца родного, и просит, чтобы ты поступал, как тебя бог научит. На Варенцова нет надежды. Дерево, да к тому же дуб. Оставайся здоров, мой милый друже. Скоро прибуду к тебе, а пока люби меня, оклеветанного твоего искреннего друга
Т. Шевченка.
10 февраля 1858
[Нижний-Новгород].
Хотя ты и не велел, а я-таки не утерпел, чмокнул сегодня разочек нашу милую Тетясю. Чмокни хорошенько за меня благородного Сергея Тимофеевича.
Чтимый и многоуважаемый Сергей Тимофеевич!
Ради всех святых простите мне мое грешное, но не умышленное молчание. Вы так сердечно, дружески приняли мою далеко не мастерскую «Прогулку», так сердечно, что я, прочитавши ваше дорогое мне письмо, в тот же день и час принялся за вторую и последнюю часть моей «Прогулки». И только сегодня кончил. А как кончил? Не знаю. Судите вы меня, и судите искренно и милостиво. Я дебютирую этой вещью в великорусском слове. Но это не извинение. Дебютант должен быть проникнут своей ролью, а иначе он шарлатан. Я не шарлатан, я ученик, жаждущий дружеского, искреннего суда и совета. Первая часть «Прогулки» мне показалась растянутою, вялою. Не знаю, какою покажется вторая. Я еще не читал ее, как прочитаю, так и пошлю вам. Нужно работать, работать много, внимательно и, даст бог, все пойдет хорошо. Трудно мне одолеть великороссийский язык, а одолеть его необходимо. Он у меня теперь, как краски на палитре, которые я мешаю без всякой системы. Мне необходим теперь труд, необходима упорная, тяжелая работа, чтобы хоть что-нибудь успеть сделать. Я десять лет потерял напрасно, нужно возвратить потерянное, а иначе будет перед богом грешно и перед добрыми людьми стыдно. Я сознаю и сердцем чувствую потребность работы, но в этом узком Нижнем я не могу на один день спрятаться от невинных моих друзей. Собираюсь выехать в Никольское к моему великому другу Михайлу Семеновичу. Дожидаю только товарища из Петербурга. Не знаю, получил ли Михайло Семенович мои «Неофиты» от Кулиша. Мне бы сильно хотелося, чтобы он прочитал вам это новорожденное хохлацкое дитя. На днях послал я ему три, или, лучше сказать, одно в трех лицах, тоже новорожденное чадо. Попросите его, пускай прочтет.
Кончили ли вы печатать вашу книгу{867}? Если кончили, то ради самого Аполлона и его прекрасных бессмертных сестер пришлите мне экземпляр. Я теперь читаю так, что попало, здесь даже порядочно читать невозможно. Старыми, разбитыми журналами пробавляюсь, и за то спасибо добрым людям.
Еще раз прошу вас, мой чтимый, мой искренний друже! Простите мне мое невольное прегрешение. Не поставьте в вину мне мое долгомолчание. Я хотя и представил вам причину моего тупого безмолвия, но никакая причина не извиняет невежливости. Еще раз простите и любите сердечно, глубоко полюбившего вас
Т. Шевченка.
Нижний-Новгород,
1858,
февраля, 16.
1858 [16 февраля, Нижний-Новгород].
Батьку атамане кошевой!
Письмо твое от 7 августа прошлого года{869} из Екатеринодара получил я 10 февраля сего года уже в Нижнем-Новгороде. Разыскивало оно меня немало времени, да спасибо, что хоть когда-нибудь, а все-таки нашло. А то я уже не знал, что и думать о тебе. Думал уже, упаси боже, не сложил ли ты свою добрую голову где-нибудь на этом иродовом Кавказе. А теперь, слава богу, вижу, что ты жив и здоров и жена и деточки твои. Да хранит их бег долгие годы. У меня была мысль пробраться к тебе на хутор. Да вот так мыслью и осталась. От 16 мая до 2 августа не давали знать из корпуса в укрепление о моей свободе. Вот мучители, иродовы души! Мало им было десяти лет. Кровь стынет, как вспомню.
3 августа вырвался из каторжного укрепления и через море по Волге направился в столицу. Я боялся застрять у тебя до осени. В Нижнем меня задержали, запрещено мне, видишь ли, бывать и жить в столице. Такое вот несчастье! Помиловали да только наполовину. Сел я в этом мерзком Нижнем, да и до сих пор сижу. Приезжал ко мне на святки колядовать старый Щепкин, спасибо ему. Думаю это поехать к нему под Москву в село Никольское и, может, там и до лета останусь, а летом, ежели не пустят в Питер, так махну в Харьков, а из Харькова, коли бог поможет, и на Черноморию. Я когда-нибудь, а доберусь до этой Черномории.
Нет у меня сейчас ничего хорошего послать тебе и товарищам прочитать, разве вот — «Долю», «Музу» и «Славу». Я недавно сочинил их, не знаю, как они тебе понравятся.
ДОЛЯ
I. МУЗА
II.
СЛАВА
III.
Еще сочинил я тут от скуки одну штуку, поэму «Неофиты», будто бы из римской истории. Но еще не отделано, потому и не посылаю. А отделаю, пришлю. Пока же — будь здоров, мой батьку атамане, мой друже единый, не оставляй меня несчастного горемыку
Т. Шевченка.
Целую твою старую пани и твоих молодых деточек. Будешь писать, пиши на имя М. С. Щепкина. Я собираюсь к нему ехать.
Многоуважаемый
Ираклий Александрович!
Письмо ваше от 7 января{871} получил я 15 февраля, за которое приношу вам мою искреннюю благодарность. И за письмо старого моего друга черноморца Кухаренка приношу такую же вам искреннюю благодарность. Сердечно радуюсь благополучию вашему, Агафьи Емельяновны и здоровью моих милых и малых друзей Наташеньки и Наденьки. Наденька, я думаю, уже бегает? Как бы мне хотелось ее потетюшкать! А моя умница, красавица Наташенька вспоминает ли своего друга дядю Тараса Горича. Сердечно жалею, что не могу ничем я ей напомнить о себе. Нижний Новгород без ярманки настоящая деревня. Хуже потому, что обыкновенные сельские продукты дороже, нежели в селе. Город просто сам по себе дрянь. Семь лет в Новопетровском укреплении мне не казалися так длинны, как в Нижнем эти пять месяцев. Это значит перепутье. На рождественских святках приезжал ко мне в гости из Москвы мой старый друг Михайло Семенович Щепкин (известный актер). Теперь я думаю отдать ему, старику, визит. Он мне сделал честь, какой немногие удостоились от знаменитого старца. На будущей неделе думаю оставить навсегда Нижний Новгород, прожить до весны под Москвой у Щепкина, а весною, если не разрешат мне жить в столицах, поеду в Харьков, в Киев, в Одессу и за границу. Бог с ними — со столицами. Деньжонок теперь уже накопилось столько, что безбедно можно прожить года три за границею. А там, что бог даст. Не погиб в неволе, не погибну на воле, — говорит малороссийская песня.
Какова у вас зима нонешний год? Здесь ужасно много снегу, а морозов сильных еще не было да, кажется, и не будет; больше 15 градусов не было. Письмо мое вы получите не раньше праздника воскресения Христова. То я и поздравляю вас с этим светлым праздником и от души целую вас всех и Катю, и няню, и в особенности больших друзей моих Наташеньку и Наденьку. Пошли им бог здоровье! Прощайте, многоуважаемый Ираклий Александрович. Не забывайте искреннего вашего
Т. Шевченка.
Пришлю вам из Москвы какую-нибудь хорошую книгу. Сердечно жалею, что я не мог из [рисунка?] сделать предполагаемого употребления. Если получу к тому времени фотографический портрет свой из Петербурга, сделанный по моему рисунку, то и портрет пришлю. А вы мне пришлите собственного изделия портреты друзей моих Наташеньки и Наденьки. А письмо ваше адресуйте на имя Михайла Семеновича Щепкина в Москву, в контору императорских театров.
Целую Жуйкова с благоверною и Бурцова с благоверною же, а старого паливоду Мостовского без благоверной три раза целую.
Поздравляю Агафью Емельяновну с прошедшим днем ангела.
Нижний-Новгород,
1858,
февраля, 17.
22 февраля [1858, Нижний-Новгород].
19 февраля вернулся Шрейдерс из Петербурга, привез мне Беранже Курочкина, четыре экземпляра нерукотворенного образа и твое братское сердечное письмо. Спасибо тебе, друже мой единый, за все, за все. Хорошо еси сделал, что заказал 50 штук помянутого образа, пусть земляки пока что хоть смотрят на этого бородатого недобитого кобзаря своего. Думаю на следующей неделе покинуть этот отвратительный Нижний. Поеду под самую Москву в гости к моему старому батьку — к М. С. Щепкину и у него до весны пробуду. А весною, ежели не выйдет у меня ничего с этими отвратительными столицами, так махну в Харьков или в Киев, а может, и дальше, если бог поможет. Дожидаюсь Овсянникова с чемоданом, не то бы уже давно выехал. Здорова ли графиня Настасия Ивановна? Поцелуй ее за меня. Был у меня в гостях Яков. Славный хлопец! Шрейдерс не нахвалится тобой и Семеном и сейчас целует вас обоих. Хорошо сделал, что не купил Шекспира, ну его — какой дорогой! Поцелуй за меня Семена, да и прощай, мой друже единый. Посылаю тебе эту недавно испеченную штуку, потому и пишу мало, чтоб бумаги больше осталось для новорожденного чада. Не забывай своего искреннего
Т. Шевченка.
Адрес мой: в Москву, Михайлу Семеновичу Щепкину. С передачею.
В конторе императорских театров[16].
Марко Вовчок — псевдоним какой-то пани Маркович. Не знаешь ли ее адрес? Если не знаешь, спроси у Каменецкого в типографии Кулиша. Я слышал, что он ее хорошо знает. Как выяснишь, напиши мне, надо хоть письмом поблагодарить ее за сердечные, искренние рассказы. Жаль, что не оставил тебе Кулиш «Неофитов». Может, они есть у Каменецкого. Спроси.
Друже мой добрый и единый!
Посылаю тебе квитанцию конторы Транспортов, через которую я посылаю ящик с моими книгами. Получи его, и пусть у тебя полежит где-нибудь некоторое время.
Выеду я из Нижнего 25 февраля. А когда прибуду в Никольское — не знаю. Думаю уже не возвращаться в Нижний. Осточертел он мне. Ну его! Целует тебя твоя Тетяся трижды, и я трижды, пока увидимся и счет потеряю; а пока что будь здоров и весел и не забывай меня.
Т. Шевченко
Поцелуй за меня Сергея Тимофеевича и Максимовича.
23 февраля 1858 [Нижний-Новгород].
25 февраля [1858, Нижний-Новгород].
25 февраля в 7 часов утра получил я твое письмо{874}. Никто никогда еще не поздравлял меня с именинами так весело, как ты меня сегодня поздравил, спасибо тебе. Поцелуй трижды графиню Настасию Ивановну и графа Федора Петровича, а через неделю или две я сам их поцелую и тебя, и Семена, и всех добрых людей, сущих в Петербурге.
Твой именинник
Т. Шевченко
Шрейдерс целует тебя и Семена.
На обороте: В С.-Петербург, его высокоблагородию Михаилу Матвеевичу Лазаревскому, на большой Морской, в доме графа Уварова.
5 марта 1858 г. [Нижний-Новгород].
Моя святая заступница! Свидание наше так близко, так близко, что я едва владею собою от ожидания. 2-го марта я получил ваше сердечное, святое письмо{876} и не знал, что с собою делать в ожидании официальной бумаги. Наконец, эта всемогущая бумага сегодня получена в губернаторской канцелярии и завтра будет передана полицеймейстеру. Послезавтра я получу от него пропуск, и послезавтра же, то есть 7-го марта, в 9 часов вечера я оставлю гостеприимный Нижний-Новгород. В Москве останусь несколько часов для того только, чтобы поцеловать моего искреннего друга, знаменитого старца М. С. Щепкина. Говорил ли вам Лазаревский, что этот бессмертный старец сделал мне четырехсотверстный визит о рождественских святках? Каков старик? самый юный, самый сердечный старик! и мне было бы непростительно грешно не посвятить ему несколько часов в Москве.
Во имя всех святых простите мне великодушно мой лаконизм. Я в эти долгие дни буквально не владею собой. Не только писать — читать не могу. На днях получил я от Сергея Тимофеевича Аксакова его новую книгу «Детство Багрова». И она у меня так и лежит не разрезаннною. Несносно томительное состояние.
До скорого свидания, моя великодушная, святая заступница. Всем сердцем моим целую вас, графа Федора Петровича и все родное и близкое вашему нежному, благородному сердцу. Сердечно благодарный.
Тарас Шевченко.
Москва, 12 марта [1858].
Я в Москве, нездоров{878}. Глаз распух и покраснел, едва на лоб не вылез. Доктор посадил меня на диэту и не велел выходить. Вот тебе и столица! Сам черт растянулся поперек дороги и не пускает меня к вам. Не сладишь с ним — с сукиным сыном, ничего не поделаю. Доктор говорит, что я неделю или две останусь в Москве. Прошу тебя, зайди к графине Настасий Ивановне и расскажи ей о моей беде.
С завтрашней почтой посылаю тебе два рисунка{879}. Закажи фотографу снять две копии в два раза уменьшенные, одну для себя, а другую для меня. А потом передай рисунки графу Ф[едору] П[етровичу] и попроси, чтоб он при случае передал их Марии Николаевне для альбома, если они будут стоить того. Я думал передать их лично, но видишь, что со мной случилось.
Будь добр, найди этого повесу Овсянникова и скажи, чтобы он непременно увиделся со мной в Москве. Сижу я у Михайла Семеновича Щепкина, близ Садовой улицы в приходе старого Пимена, в доме Щепотьевой.
Не забывай меня, друже мой единый. Поцелуй за меня Семена.
Т. Шевченко
Насчет рисунков, какими их найдет граф и что он с ними сделает, напиши мне. Только не держи их долго у фотографа.
19 марта [1858, Москва].
Друже мой единый! Рад бы на крыльях лететь к вам, да проклятый глаз, чтоб он вовсе не вылез, не пускает. Сегодня был у меня доктор и раньше пасхальной недели не пускает меня в дорогу. А его, умника, нужно слушаться, а то нечем будет глядеть на свет божий и на тебя, мой друже единый!
Рисунки мои, я думаю, теперь уже получены. Пусть фотограф сделает хоть один экземпляр, — мне хочется, чтобы граф Федор Петрович передал их на праздниках Марии Николаевне, если найдет достойными того. Хорошо, если б так было.
Какого это черта Овсянников пропадает? Не знаю, купил ли он мне чемодан, или нет. Ежели купил, пусть хоть соломой набьет и пришлет мне, а то придется в Москве купить. Прощай, мой друже единый. Поцелуй Семена за меня.
Искренний твой Т. Шевченко
Как передашь рисунки графу Ф. П., садись на чугунку, да и ко мне{881}, да вместе и вернемся в Питер. Ей-богу, хорошо было бы.
5 апреля [1858, Петербург].
Друже и голубе мой сизый! Получил я от Грицька Галагана все твои труды{883}. Спасибо тебе. «Еретик» мой не весь, тут его и половины нет. Поблагодари за меня Бартенева и попроси его, может, он достанет где-нибудь вторую половину, а то я без нее ничего не сделаю. Читаю сейчас «Гуса» Анникова{884}, хорошая вещь. Пишу тебе мало потому, что еще не огляделся вокруг. Низкий поклон Кошелевым и еще более низкий Марусе Васильевне. Посылаю тебе обещанное{885} и прошу тебя, мой голубе сизый, не забывай искреннего земляка своего Т. Шевченка[17].
На обороте: Высокоблагородному Михайлу Александровичу Максимовичу.
25 апреля 1858 [Петербург].
Чтимый и глубокоуважаемый Сергей Тимофеевич! Еще на прошедшей неделе получил я ваше искреннее, драгоценное письмо{887} и только сегодня отвечаю вам, мой искренний, сердечный друже. Простите мне эту грубую непростительную и невольную невежливость. Грех сей случился потому, что я до сих пор еще не могу вырваться из восторженных объятий земляков моих. Спасибо им. Они приняли меня как родного, давно не виданного брата и носятся со мною, как с писанкою. Да еще, как на грех, выставка случилась в Академии Художеств{888}, которой я так давно не видел и которая для меня теперь самое светлое, самое высокое наслаждение. Какие пейзажи, просто чудо! Калам огромное имеет влияние на наших пейзажистов. Айвазовский, увы, спасовал{889}. Он из божественного искусства сотворил себе золотой кумир и ему молится. Грешно так оскорблять бескорыстное, непорочное искусство. Бог ему судия. Выставка немногочисленна, но прекрасна, а в особенности пейзажи, очаровательные пейзажи!
Вы, как великий художник, как самый пламенный любовник безмятежной очаровательной природы, Вы поймете причину моей невежливости и, как искреннему, нелицемерному поклоннику всего прекрасного и благородного на земле, великодушно простите мне мой невольный грех.
Я сердечно рад, что вы осталися довольны моим бородатым поличием. Это фотографический снимок с рисунка, мною самим сделанного, почему и показался он вам подрисованным.
Вы обещаете мне написать ваше мнение о моей повести. Если она стоит этого, напишите, ради святого, божественного искусства. Мнение чувствующего и благородно мыслящего художника мне необходимо. И ваше искреннее слово я прийму с благоговением, прийму как дорогой бесценный подарок. Не откажите же мне в этой великой радости!
Предположение мое посмотреть на Москву в конце мая и вас поцеловать не сбылось. Меня обязали не оставлять Питера в продолжение года. Трагедия перешла в комедию.
Не взыщите, мой искреннейший друже, что я вам на сей раз пишу мало. Когда прийду в нормальное состояние, буду писать вам много и о многом.
От всей души целую вас, ваше прекрасное, сердечное семейство и все, близкое вашему сердцу, а Ивана Сергеевича целую трижды за его алмазное стихотворение «На Новый год»{890}.
До свидания. Не забывайте искренняго вашего
Т. Шевченка.
Поцелуйте моего великого друга{891}, когда он возвратится из Костромы.
Адрес: его высокоблагородию Михайлу Матвеевичу Лазаревскому, в Большой Морской, в доме графа Уварова.
[15–18 мая 1858, Петербург.]
Грыцю! Если хотите увидеть старого Щепкина-актера{894}, и будет время, то приходите в 7 часов к Лазаревскому.
Т. Шевченко
1858, мая, 27 [Петербург].
Друже мой единый! Может прибредет в Сокиринцы этот добрый человек и художник очень способный, то ты, мой друже богу милый, приветливо прими его. Он умный, добрый и любит наш народ и наш край. А зовут его Иван Иванович Соколов{897}. Целую тебя трижды и твою пани и твоего маленького Павлуся. Извини, что пишу мало, ей-богу, некогда. Оставайся здоров, пусть тебе бог помогает во всем добром. Иногда вспоминай искреннего твоего
Т. Шевченка.
На обороте: Высокоблагородному Григорию Павловичу Галагану, Прилукского уезда, село Сокиринцы.
Июля, 4, 1858 [Петербург].
Многоуважаемый Ираклий Александрович! Наконец, я добрался до Петербурга и до заветного Павловска{899}. Но Павловск, увы, не обещает ничего хорошего. Три раза в продолжение одной недели побывал я в Павловске и три раза стучался напрасно у дверей нашего честного и вдобавок высокоблагородного комиссионера. Он никого не принимает, потому что к нему, кроме заимодавцев, никто не заходит. О пребывании моем в Петербурге он узнал от генерала Бюрно, с которым я встретился в Павловске же и имел неосторожность рассказать ему о сделанном мне вами поручении. А он, как ловкий шарлатан, смекнул делом и не велел меня принимать. А случайно где-то встретившись с Маркевичем, уверял его, что он зимним путем еще выслал вам отличнейший фотографический аппарат со всеми принадлежностями, даже много лишнего выслал. Подлец! и вдобавок неловкий.
Доверенность ваша не по форме написана, и Михайло Матвеевич говорит, что она не может иметь никакой силы. Попробуйте написать его матери, она живет в Павловске вместе с ним в собственном доме. За успех ручаться нельзя, а попробовать можно.
Посылка ваша сегодня же отправляется, кажется вы получите все требуемое исправно и лучшего свойства, я посылаю вам «Губернские очерки»{900}, письма и вашу доверенность, а вы мне пришлите две черные мерлушки, чем премного обяжете, и адресуйте вашу посылку на имя Лазаревского Михайла Матвеевича.
В Питере мне хорошо, пока квартирую я в самой Академии, товарищи художники меня полюбили, а бесчисленные земляки меня просто на руках носят. Одним словом, я совершенно счастлив. Как-то вы там поживаете? Что мои великие друзья поделывают{901}? Наденька, я думаю, уже бегает, а Наташа читает. А басен Крылова все-таки не издают с порядочными картинками. Посылаю вам свой плохой портрет, снятый с натуры в Петербурге. Каков ваш сад? Нынешнее лето у вас должно быть много винограду и абрикосов.
Свидетельствую мое глубочайшее почтение Агафье Емельяновне, целую от всего сердца моих больших друзей и остаюсь уважающий вас
Т. Шевченко.
Кланяюсь Бажановым, Жуйковым и старому волоките Мостовскому.
Чтимый и глубокоуважаемый Сергей Тимофеевич!
Сердечно благодарен вам за ваше искренно благородное письмо{903}. Вы мне сказали то, о чем я сам давным-давно думал, но, не знаю почему, не решался сказать, а вы сказали, и я трижды вам благодарен за ваше искреннее, прямое слово, оно осветило мне дорогу, по которой я шел ощупью. Теперь думаю отложить всякое писание в сторону и заняться исключительно гравюрою, называемой аквафорта, образчик которой вам посылаю. Не осудите, чем богат, тем и рад. Этим не новым способом гравирования у нас никто не занимается, и мне пришлось делать опыты без посторонней помощи. Это мучительно трудно. Но слава богу, первый шаг сделан. Теперь пойду смелее и быстрее, и к будущей выставке надеюсь сделать что-нибудь посерьезнее и оконченнее. А кстати о выставке. В Академии выставлена теперь картина Иванова{904}, о которой было много и писано и говорено; и наделала синица шуму, а моря не зажгла. Вялое, сухое произведение. Повторился Овербек в самом непривлекательном виде. Жаль, что это случилось с Ивановым, а не с каким-нибудь немцем, немцу бы это было к лицу. Бедный автор не выдержал приговора товарищей{905}, умер, мир его трудолюбивой душе.
Посылаю моему великому другу{906} невеликое новорожденное стихотворение и прошу его, чтобы он прочитал его вам на досуге. Сегодня принимаюсь за новую доску{907}, которой хочу передать одно из произведений великого Рембрандта.
Прощайте, глубокоуважаемый Сергей Тимофеевич. Трижды целую вас и дом ваш. Не забывайте искреннего вашего
Т. Шевченка.
1858, 15 июля [Петербург].
На обороте: Высокоблагородному Сергею Тимофеевичу Аксакову.
Ноября, 13, 1858 г. [Петербург].
Друже мой единый! Как настоящий вол, впрягся я в работу — сплю на этюдах: из натурного класса и не выхожу, — так некогда, так некогда, что если бы не безденежье проклятое, то некогда было бы и написать тебе, мой друже единый, ту небольшую цыдулу! Будь добр, вырви ты у К[окор]ева{909} как-нибудь эти сто рублей и пришли мне. «Гугенотов» не на что послушать{910}, — прямо беда! Запродал я было свои сочинения книгопродавцу Кожанчикову{911} за 2000 рублей (да уж такое мое счастье), — вместо денег я только облизался. И то, что я только облизался, и заставило меня побеспокоить тебя этою цыдулою.
Посылаю тебе через художника Раева{912} один экземпляр моей последней гравюры: не удивляйся — какая вышла. Если не будешь случайно у графа Алексея Сергеевича Уварова{913}, так нарочно побывай у него и поблагодари за меня: гравюра эта напечатана на его деньги, спасибо ему! Поклонись В[арваре] Н[иколаевне] Р[епни]ной и приветствуй М. А. Максимовича. Сергея Тимофеевича тоже. Старуху свою и детей и внучат тоже. Бабста и Кетчера тоже, и всех, кого увидишь из моих знакомых, тоже.
Оставайся здоров, мой друже единый! Иногда вспоминай упорного молчальника, искреннего твоего
Т. Шевченка.
Адресуй: в С.-Петербург, на Большой Морской, дом графа Уварова. Его высокоблагородию Михаилу Матвеевичу Лазаревскому.
Кланяются тебе граф и графиня Толстые.
22 ноября 1858 г., С.-Петербург.
Спасибо вам, мой искренний, мой единый земляче, за ваше почтенное письмо{915}, которое я читаю, удивляюсь и не могу наудивляться: почему бы это мне, скажите пожалуйста, со своими стихами плыть по суше, яко по морю, под этим парусом{916}! Олег я, что ли, не дай бог, или кто? «Парус» в своем объявлении перечислил всю славянскую братию, а про нас и не вспомнил, спасибо ему. Мы уж, видите ли, чересчур близкие родичи. Когда наш отец горел, их отец руки грел. Не прийдется мне давать под парус свои стихи и того ради, что парус сей надувает заступник сиятельного князя, любителя березовой каши{917}. Может, это и пристало московской натуре, но нам это очень не понравилось.
Так то! Не удивляйтесь, благодетель, что я не пожелал поступить согласно вашему желанию, дело нешуточное, — сами понимаете.
Книжник Кожанчиков решил было печатать мои стихи, так шеф жандармов запретил. Возмутительны, говорит. Вот какая беда! Хорошо, что денег я от книжника не взял. Захлопал бы глазами, протрынькав чужие деньги.
Спасибо вашей милой Марье Васильевне{918} за ее ласковый привет. Перешлите ей, будьте добры, этот мой листок с небольшими стихотворениями. И оставайтесь здоровы, пусть вам бог помогает во всем добром. Увидите С. Т. Аксакова и М. С. Щепкина, поцелуйте сих старых детей за меня трижды.
Иногда вспоминайте искреннего вашего
Т. Шевченка.
Благородный мой единый друже!
Что касается выгоды, денег, то я вижу, твоя натура моей — сестра родная, и застенчива, и пуглива. Почему так? Может потому, что от денег душа зябнет, а наши души боятся холода. Должно быть, потому. Кокорев, как я вижу, забыл про мои деньги, а напомнить ему некому, кроме тебя, а ты стесняешься. Я вот и думаю, что сделать. Напиши ты Кокореву письмо и адресуй его на мое имя с передачей. Результат должен быть такой: я получу свои деньги и лично познакомлюсь с этим замечательным человеком. Хорошо было бы, ежели ты так сделал или придумал, как сделать лучше.
Скажи мне, пожалуйста, что со мной теперь было, если бы я женился на моей милой Тетясе? Пропал бы человек, и все.
Не пишешь ты мне, был ли у тебя художник Раев с моей новой гравюрой и виделся ли ты с графом Алексеем Сергеевичем? Если не виделся, то повидайся и поблагодари его от меня.
У нас теперь африканский актер{920} чудеса выделывает на сцене. Живого Шекспира показывает. Не знаю, поедет ли он к вам. А больше нового нет ничего.
Целую твою жену, детей и внучаток, пусть здоровы растут и счастливы будут. Поцелуй Сергея Тимофеевича за меня, и Кетчера, и Мина, и Максимовича и всех знакомых, кого увидишь.
Оставайся здоров, мой друже единый, не забывай меня, твоего родного брата
Т. Шевченка.
1858, декабря, 6 [Петербург].
Его превосходительству господину попечителю С.-Петербургского учебного округа, тайному советнику и кавалеру Ивану Давидовичу Делянову
Художника, отставного рядового Тараса Григорьева сына Шевченка
Получив высочайшее соизволение для проживания в столице, но нуждаясь в дневном пропитании, покорно прошу Ваше превосходительство дозволить мне новое издание моих сочинений, напечатанных в царствование почившего в бозе государя императора Николая I, под заглавием «Кобзарь» и «Гайдамаки», которых экземпляр при сем прилагается. Так как обе эти книжки составляют библиографическую редкость, то позвольте просить, по миновении в них надобности, возвратить их мне.
Тарас Шевченко 1858 года, декабря, 23, С.-Петербург.
25 марта 1859 [Петербург].
Сегодня был я у Александры Михайловны{924}. Она мне показывала ваше последнее письмо к ней. Спасибо вам, мое серденько, что вы меня вспоминаете и не забываете моей просьбы{925}. Спасибо вам еще и еще раз. Ежели бог поможет мне до мая месяца кончить дела с цензурой, то я насыплю полный карман денег да и махну через Москву прямо на Михайлову гору. Хорошо, очень хорошо, если бы так было, как предполагаю. Да уж будь что будет, а я хотя и без денег, а все же притащусь к вам этим летом, да если бог и вы поможете, то, может, и женюсь. Если удастся, будет очень хорошо. Страх осточертела уже мне холостая жизнь. На этот раз посылаю вам свой портрет, только вы его не показывайте моей невесте, а то испугается. Оставайтесь здоровы, пусть вам бог поможет во всем добром. Иногда вспоминайте искреннего вашего
Т. Шевченка.
Передайте моей будущей молодой княгине эту небольшую и не свадебную песенку[18]…
Вот вам и другая небольшая[19]…
Поздравляю вас с праздником святой пасхи!
Фотограф сбрехал — не принес мне портрета. В следующий раз пришлю. А сей раз скажите ей, что я лысый и что усы у меня седые, — она, бедняга, и так испугается.
А буде ваша милость станете писать мне, напишите все и подробно и адресуйте в С.-Петербург, в Академию Художеств такому-то, то-есть мне.
В Совет Императорской Академии Художеств художника Академии Тараса Шевченка
ПРОШЕНИЕ
Получив звание художника в 1844 году{927}, с того времени я постоянно занимаюсь гравированием на меди. Представляя на благоусмотрение Совета две гравюры моей работы — одну с картины Рембрандта, изображающую притчу о виноградаре и делателях, другую с картины Соколова «Приятели», — покорнейше прошу Совет Императорской Академии Художеств удостоить меня звания академика{928}, если мои работы будут признаны удовлетворительными, или же дать мне программу для получения сего звания.
Художник Тарас Шевченко
1859 года, апреля, 16 дня [Петербург].
[Апрель, 1859, Петербург.]
Шлю вам две Блудницы{930}, обе недоработанные. В гости к вам не приеду, нельзя, некогда баклуши бить, надо немного полежать. Вы говорили, что у вас есть какое-то зеленое густое растение вроде хмеля или винограда. Вручите его вручителю Блудниц, а я — не блудный — скажу вам спасибо.
А хмель-таки хмелем.
На обороте: Превысокоблагородному Василию Матвеевичу Лазаревскому.
В Правление Императорской Академии Художеств
художника Тараса Шевченка
ПРОШЕНИЕ
Покорнейше прошу Правление Императорской Академии Художеств выдать мне вид на проезд{932} в губернии: Киевскую, Черниговскую и Полтавскую сроком на пять месяцев для поправления здоровья и рисования этюдов с натуры.
Художник Т. Шевченко 1859 года, мая, 5 дня [Петербург].
1859, 10 мая [Петербург].
Воистину Христос воскресе!
Мой милый, мой единый друже! Спасибо вам, мое серденько, за ваше искреннее, ласковое письмо. В тот же день, как получил его, я принялся хлопотать о паспорте, но и до сих пор еще не знаю, дадут мне его или нет. Сперва в столицу не пускали, а теперь из этой вонючей столицы не выпускают. До каких пор они будут издеваться надо мной? Я не знаю, что мне делать, с чего начать? Убежать разве тихонько к вам да жениться у вас и спрятаться. Кажется, я так и сделаю. До 15 мая буду ждать паспорт, а там будь что будет. А покамест посылаю вам свой портрет, только, будьте добры, не показывайте портрета дивчатам, а то они испугаются, подумают, что я гайдамацкий батько, и ни одна и замуж не пойдет за такого сорви-голову. А тем временем одной, самой лучшей, скажите тихонько, чтоб о полотенце позаботилась да чтоб на своем огороде гарбузов не сажала{934}. Впрочем, у других возьмет, ежели на своем не посадит. Лучше б такие соседи с ней не знались!
Оставайтесь здоровы, мой милый, мой единый друже. В мае или в июне увидимся, а покамест где заметите, что гарбузы посажены, так с корнем их и вырывайте.
Искренний ваш Т. Шевченко
25 мая [1859, Петербург].
Спасибо тебе, моя дочка милая{936}, моя единая, что ты меня хоть в Дрездене вспомнила. Я еще и до сих пор тут, не пускают домой. Печатать не дают. Не знаю, что и делать. Не повеситься ли? Нет, не повешусь, а убегу на Украину, женюсь и вернусь, будто умытый, в столицу. Когда вы возвратитесь к нам? Если через год, очень было бы хорошо. С Кожанчиковым я виделся позавчера, и он мне ничего не сказал про «Ледащицу»{937}. Серденько мое, не посылайте пока ничего этим книжникам, пока беда вас не заставит. Потому что они не видят, а носом чуют нашу нужду, а впрочем, поступайте, как сами знаете. Осенью будет у нас свой журнал{938}под редакцией Белозерского и Макарова. Подождите немного. А покамест пусть вам бог помогает во всем добром. Трижды целую вас и вашего Богдася. Аминь.
Т. Шевченко
Найдете время, пишите мне через Каменецкого{939}; он будет знать, где я нахожусь.
10 июля [1859], с. Межиричи.
Спасибо тебе за твое письмо и за письмо Марии Александровны{941}. Я вот думаю ехать в Гирявку, хорошо было, если бы и ты туда хоть в половине августа приехал, а раньше приедешь, еще лучше, еще лучше. А покамест пошли мое коротенькое письмо{942} Марии Александровне. Да чтобы не напрасно немцы бумагу возили, напиши ты [Марии Александровне] на другой чистой стороне, она, я знаю, будет очень, очень рада.
Хорошо было, если бы ты увиделся с Кожанчиковым и расспросил его об этой проклятой цензуре. Увидишь Костомарова, поцелуй его за меня, Каменецкого тоже, а Александру Ивановну даже трижды. Оставайся здоров, пусть тебе бог помогает во всем добром.
Т. Шевченко В Академии ли граф Ф[едор] Щетрович], или нет?
Мошны, 22 июля 1859.
Мои единые други! Я очутился в Мошнах{944}, а почему я тут очутился, об этом скажу вам при свидании, а на сей раз вручителю сего вручите мои вещи, и деньги, и сорочку, если сшита, и брыль. Может, я еще заеду к вам, когда буду возвращаться в Петербург, а может, и нет. Я еще и сам хорошо не знаю. Оставайтесь здоровы! Пусть вам бог помогает во всем добром. В будущем году, может, буду вашим соседом, а пока не забывайте искреннего вашего
Т. Шевченка.
А саквояж ваш я-таки немного помял. Извините!
На обороте: в Прохоровке. Ее превосходительству Марье Васильевне Максимович. Или Михайлу Александровичу Максимовичу.
Други мои единые! По требованию начальства я завтра буду в Киеве{946}. Хорошо бы сделали, если бы и вы направились в Киев. Помолились бы богу и заодно и со мной повидались, потому что на Михайловой горе, не знаю, скоро ли нам доведется увидеться? А тем временем пусть вам доброе снится. Не забывайте
Т. Шевченка.
1859, 26 июля, Мошны.
На обороте: Ее превосходительству Марии Васильевне Максимович, в Прохоровке.
Объяснение Академии Художеств академика Тараса Шевченко, данное на основании предписания г. Киевского Военного, Подольского и Волынского генерал-губернатора чиновнику особых поручений коллежскому советнику Андреевскому.
Августа, 6 дня, 1859 года [Киев].
Из Петербурга приехал я в Киевскую губернию с целью повидаться с родственниками и приобрести небольшой кусок земли, где бы можно было водвориться на постоянное жительство. Когда нашел я желаемое место между городом Каневом и селом Пекари, в имении помещика Парчевского, то, взявши у управляющего имением его Вольского в местечке Межиричи землемера, отправился туда, чтобы отмерять землю, сколько надобно. Это случилось между 10-м и 13-м числом июня. Землемер, взявши с собою двух рабочих, имена коих упомнил, приехал на место, но не успел он кончить измерения, как приехал к нам брат управляющего и привез с собою родственника землемера, какого-то Козловского в фраке и белых перчатках. Увидев такого франта между гор и лесу, я невольно захохотал и долго еще продолжал подсмеиваться над ним; заметив же, что он не умеет отвечать на шутку шуткою, я попросил у него извинения и, окончивши работу, пригласил его закусить под липу. Здесь же находились и два рабочих и, вероятно, слышали наш разговор, но сколько они его понимали, не знаю, потому что мы разговаривали по-польски, рабочие эти из села Пекарей, крестьяне помещика Парчевского. Во время завтрака г. Козловский завел со мною какой-то богословский разговор на польском языке; чтобы прекратить этот разговор, я ему сказал по-русски, что теология без живого бога не в состоянии создать даже этого липового листка, и при этом вырвал листок с липы и показал ему. Козловский замолчал, минут несколько спустя он обратился ко мне с вопросом на русском языке: как я думаю о матери Иисуса Христа? Подобный вопрос меня смутил и, не зная, как ответить ему на него, я в свою очередь его спросил, что он сам думает о пречистой деве? Он так долго искал ответа, что я, не дождавшись его, в нетерпении сказал: перед матерью, родившею нам спасителя, который пострадал и умер за нас на кресте, мы все должны как истинные христиане благоговеть, иначе, если бы она не родила его, она была бы обыкновенная женщина.
На другой день выехал я из местечка Межиричи в Городищенский завод господ Яхненка и Симиренка. Прогостивши у них сутки, поехал я в местечко Корсунь и в село Кирилловку, Звенигородского уезда, для свидания с моими братьями, оттуда возвратился я опять в местечко Межиричи, чтобы лично условиться с помещиком Парчевским о покупке земли, но, не дождавшись его, выехал из оного местечка в село Пекари, а оттуда, переправившись через Днепр, пошел я в село Прохоровку, Полтавской губернии, к бывшему профессору и ректору университета св. Владимира господину Максимовичу; не дошедши несколько шагов до его саду, меня догнал становой пристав с местечка Мошны, Киевской губернии, с несколькими десятниками и тысяцким и, арестовав меня, привез в оное местечко, не объяснивши причины, по какому праву он это сделал. На другой день поутру в квартире станового увиделся я с черкасским исправником и жандармским офицером, которые мне сказали, что будто бы я в местечке Межиричи в нетрезвом виде богохульствовал, — при этом находились тут же и еще каких-то два чиновника. Меня это так изумило и рассмешило, что я не нашел нужным объясняться с ними, когда же жандармский офицер сказал, что он донесет об этом киевскому генерал-губернатору, то я тут же просил его взять меня с собою в Киев, так как он в тот же день отправлялся туда, в чем он мне отказал, якобы за неимением места в экипаже. На другой день, то есть 18-го июля, был я препровожден в город Черкассы, где несколько дней просил господина исправника, чтобы он отпустил меня на честное слово в Киев, но он отказал мне в моей просьбе. Тогда я написал письмо к вышеупомянутому жандармскому офицеру Кржижицкому, в котором изложил все, что и теперь излагаю, предположив, что он покажет мое письмо его сиятельству генерал-губернатору, князю Васильчикову. Исправник же, получив предписание киевского гражданского губернатора, отправил меня с сотским в Киев. Не уверяю, но предполагаю, что вся эта история произошла вследствие бессильного мщения г. Козловского. Если не будет принято во внимание мое показание, то прошу, в удостоверение справедливости сказанного мною здесь, сделать строгое расследование.
Академик Т. Шевченко
К сему присовокупляю, что брат управляющего Вольского и землемер были тут же, но в разговоре не участвовали. Имени землемера не припомню, не знаю также чиновника, но он или просто шляхтич, фамилия его Хилинский, а лет ему будет за пятьдесят.
Академик Т. Шевченко
Объяснение отобрал коллежский советник Андреевский.
20 августа [1859], Прилуки.
14 августа вырвался я из этого святого Киева и скачу сейчас без оглядки в Петербург. А проезжая Пирятинский уезд, я прослышал, что в кочубеевских имениях ничего доброго не имелось и не будет иметься. Тот Ракович, о котором я писал тебе, посадил в Згуровке своего приятеля, какого-то пьяницу и взяточника Браньковича. Сейчас он только приступает к управлению имением. Ну его, этого Кочубея! Договаривайся с евреем, о котором ты говорил мне, — лучше будет.
Вышло ли у тебя что-нибудь с Вольским? Если нет, действуй по своему разумению и как бог тебе поможет, потому что мне днем и ночью снится та благодатная земля над Днепром, которую мы с тобой осматривали.
Не удивляйся, что я так мало пишу тебе. Некогда. Сегодня отправляюсь в Конотоп. Напиши мне в Петербург по адресу, который есть у тебя. А покамест целую тебя, сестру и ваших деточек. Оставайся здоров.
Искренний брат твой Т. Шевченко
С.-Петербург, 1859, 10 сентября.
7 сентября утром приехал я в Петербург и прочитал твое письмо у М. М. Лазаревского, Пишешь, что тебя не было дома, что ты хлопцев возил в Херсон. Хорошо сделал еси! Да только определил ли ты их в училище торгового мореплавания? Если определил, то молись богу и ложись спать: из хлопцев люди будут… только надо спать одним глазом.
Пишешь, что виделся с Парчевским; и я с ним виделся в Черкассах. Он и мне говорил то же, что и тебе; пусть делает, как знает. А ты, мой родной брате, поступи по своему разумению и как тебе бог поможет. Продать эту землю он не имеет права, а сдать в аренду на 25 лет имеет право — с согласия опеки. Если бы ты: увиделся с Вольским да поговорил с ним хорошо и условился. Впрочем, делай по своему разумению и возможностям, только сделай, потому что мне все снится Днепр и темный лес под горой. Арендуй на свое имя. На этот случай я оставил письмо Вольскому и лист-гербовой бумаги в 90 коп. На будущей неделе у меня будут деньги, так что, если понадобятся, я сейчас же пошлю тебе. Хорошо было, если б Иосип или Микита взялись за постройку: приятней бы деньги платить! Вот если б ты увиделся с ними. А увидишь Дзендзеновского, Липомана и Грудзинского и его старую мать, поцелуй их всех за меня.
Получил ли ты мое письмо из Прилук?
Пришли мне маленькую книжку{951} и листочки из нее хоть перепиши; мне разрешили печатать{952}, и потому книжка эта теперь мне нужна. Посылаю Рузе{953} не всеобщую историю, а Робинзона Крузо: для языка это будет лучше. Историю пришлю в следующем году или сам привезу.
Сестру, тебя и всех деточек ваших трижды целую. Оставайся здоров.
Пусть тебе бог помогает во всем добром.
Брат Т. Шевченко
Милый мой Василь Васильевич! Если бы не встретились вы мне{956} или я к вам не заехал, пришлось бы мне в Москве застрять без денег. А теперь, спасибо вам и моей неплохой судьбе, теперь я в Петербурге будто у себя дома. Вчера виделся я с вашим отцом и матерью и с моей кумасей. Вы их еще не скоро увидите дома. Посылаю вам с братом вашим письмо это и по четыре экземпляра{957} своей работы, а один — милому маленькому Горлененочку. Перешлите ему, будьте добры. Да напишите, чтоб он не забывал обещания. Увидите Иванышева и Селина{958}, поцелуйте их за меня.
Пусть вам бог помогает во всем добром.
Искренний ваш Т. Шевченко
1859, сентября, 28 [Петербург].
1859, 9 октября [Петербург].
Посылаю тебе, мой искренний друже, кое-что из моих никудышных работ{961}. А милой панночке Ганнусе{962}, вместо мазурок Шопена — наши песни. Пусть играет да поет и не советуется с панной Валентиной, та ее доброму не научит.
Напиши мне свой адрес и напиши, как зовут пана и пани Крисковских и как зовут Чалого и Чалиху{963}. Андреевскому сам занеси рисунок{964} и хорошенько поклонись ему от меня.
Не забывай искреннего твоего друга Т. Шевченка.
Адрес: в С.-Петербург. На Большой Морской, в доме графа Уварова. Его высокоблагородию Михайлу Матвеевичу Лазаревскому.
1859, 9 октября [Петербург].
Мои милые, мои единые други, и до сих пор ли вы еще на Михайловой горе, гуляя, смотрите на заднепровские горы? Благо вам, мои единые други! Я уже второй месяц гнию в петербургском болоте и только сегодня урвал несколько минут, чтоб написать вам только то что я жив и здоров. До 16 августа я поджидал вас в Киеве, а потом как махнул, так через неделю и дома очутился. А теперь сижу, работаю и вспоминаю сукиного сына черкасского исправника Табачникова, а иногда мошнянских панночек. Чтоб им женихи снились.
Будущим летом, если бог поможет и увидимся, так расскажу вам подробно все, что делали со мной в Киеве, а теперь некогда.
Пишите мне, буде ваша милость, так: в С.-Петербург, на Большой Морской, в доме графа Уварова, Михайлу Матвеевичу Лазаревскому.
Будьте здоровы и веселы, поклонитесь низко от меня старым Деркачам{966} и заднепровским горам.
Не забывайте искреннего вашего друга Т. Шевченка.
Кумасю, сердце мое! Вечером я буду у Карташевских. Еще на прошлой неделе обещано. Когда будет время, прийду обедать, и поговорим. А покамест, приймите, мое серденько, моя единая кумасю, этот никудышный рисунок на память о 8-м октября 1859 года. Оставайтесь здоровы!
Кум, друг и брат ваш искренний Т. Шевченко
22 октября, 1859, [Петербург].
1959 г., 2 ноября [Петербург].
Еще позавчера передали мне твое и Присино письмо, а я только сегодня взялся отвечать. Из-за лежания, видишь, некогда и посидеть. Плохое ты пишешь о моем деле. Вольский, я знаю, добрый и искренний человек, да сделает ли он что-нибудь в этом случае? Вот что! Я пишу ему, а ты, пожалуйста, перешли или сам, будет время, передай ему письмо мое. Пусть он тебе прямо скажет: выйдет из этого что-нибудь или нет? Пока же каша сварится, будем масло добывать. У меня мысль вот такая, а как ты скажешь: покамест купить бы у Вольского лесу 40 дубов, срубить, да и пусть себе сохнут, а сложить их можно возле Пекарей на Роси, на еврейской лесной пристани и лесопилке. Как ты думаешь, — хорошо ли это будет? Если хорошо, так скоренько напиши мне, а я сейчас же и деньги вышлю. Так или иначе, а на чем-нибудь надо остановиться. В Петербурге я не усижу, он меня задушит. Тоска такая, что пусть бог хранит от нее всякого и крещеного и не крещеного. Никто еще не приходил с нагайкой Ха-риту сватать{969}? Если нет, спроси у нее потихоньку, не пошла ли бы она за меня? Или пусть сестра спросит — это женское дело. Воспитанные, да неученые панночки у меня в зубах навязли. Грош им цена!.. да и только!
А тем временем прошу твоего искреннего братского совета — и прежде так было, а теперь уж чересчур тяжело стало в одиночестве? Если б не работа, я б давно с ума сошел, хотя сам не знаю, для кого и для чего работаю. Слава мне не помогает, и мне кажется, если не заведу своего гнезда, так она меня и второй раз погонит Макаровых телят пасти… Харитина мне очень, очень понравилась. Посоветуйся со своей женой, а с моей сестрою, и дайте мне совет. А покамест пусть вам бог помогает во всем добром. Искренний твой друг и брат
Т. Шевченко
Напиши Присе: будет хорошо учиться и не будет шалить, — я ей еще получше подарок пришлю.
Насчет той книжки ты сказал правду{970}, спасибо тебе!
Еще вот что: может, Харита скажет, что она бедная, сирота, наймичка, а я богатый и гордый, так ты скажи ей, что у меня многого нет, порой даже чистой рубашки, а что гордость и чванство я еще от моей матери получил, от мужички, от бесталанной крепостной.
Так или иначе, а я должен жениться, нето проклятая тоска сживет меня со света. Ярина обещала сестре найти мне дивчину в Кирилловке, да кого же она найдет? А Харитина сама нашлась. Научи же ее и вразуми, скажи, что несчастной со мной не будет.
Максимович в Прохоровке уступает мне такой же участок, как и у Парчевского, только не у Днепра, вот беда! Днепр виден, но издали, а мне чтобы он у самого порога был. Нет уж, пусть Вольский хоть расшибется, а мне свою дружбу докажет. А насчет дубового леса сделай так, как сам лучше придумаешь. Низко кланяюсь сестре и трижды целую Йосипка.
С.-Петербург, 26 ноября 1859.
Милостивый государь Платон Федорович.
Сегодня получил я мои сочинения из Цензурного комитета, сильно пострадавшие от долговременной пытки. Пострадавшие так, что издатель соглашается их напечатать на условии, на которое я не могу и не должен согласиться. Ваше благородное предложение приму я теперь как благодеяние с глубочайшей благодарностию. Издание будет стоить 1 100 рублей. Если вы согласитесь получить ваши деньги экземплярами книги, для меня это будет легче. Если же деньгами, то я не обещаюсь вам уплатить ближе году с десятым процентом. Делайте как вам бог на мысль положит. Книга, выйдет на типографии к Новому году.
Я слышал, что здоровье Кондрата Михайловича после его путешествия значительно восстановилось. Дай бог. Свидетельствую ему мое глубочайшее уважение. Поклонитеся от меня Федору Степановичу, Настасий Михайловне и трижды Татьяне Ивановне. У вас теперь в самом разгаре сахарное дело, и если не будете иметь время написать мне, то поручите это дело Алексею Ивановичу. Примите мое глубокое почтение.
Ваш покорный слуга Т. Шевченко
Мой адрес: С.-Петербург, на Большой Морской улице, дом графа Уварова. Его высокоблагородию» Михайлу Матвеевичу Лазаревскому.
26 ноября 1859, С.-Петербург.
Искренне чтимый и многоуважаемый Алексей Иванович! Я в затруднительном положении: сегодня цензура выпустила из своих когтей мои бесталанные Думы, да так проклятая почистила, что я едва узнал своих деточек, а издатель, кацапская душа, половины не дает того, что я прошу и что к тому же мне нужно. С таким-то моим горем к вам с Платоном Федоровичем и обращаюсь: вышлите мне, пожалуйста, 1 100 рублей, а я вам с великой благодарностью пришлю к Новому году экземпляров книги на такую сумму или через год деньги с небольшим процентом. Сделайте, как знаете и как вам бог на ум положит. Трижды поклонитесь от меня Кондрату Михайловичу, Федору Степановичу, и всем, и всем! Титаривну же трижды поцелуйте{975} за меня, пусть здоровой растет и счастливой будет! Оставайтесь здоровы! Пусть вам бог помогает во всем добром! Не забывайте искреннего вашего
Т. Шевченка.
Р. S. Увидите Табачникова — заплюйте ему всю его собачью морду. Удивляюсь, как такую подлую, гнусную тварь земля носит. В другой раз я вам напишу, что он хотел со мной сделать.
7 декабря [1859, Петербург].
Не было у кумы и запаски, ан, глядь, кума в плахте разгуливает. Вот так и с твоими письмами получилось. Вчера одно, а сегодня второе. Спасибо тебе, мой родной брате! мой друже единый! за твои заботы. Вольский мне пишет, что сейчас сделать ничего нельзя. Черт его дери, этого торгаша Парчевского, может, тот клочок от нас и не уйдет, а покамест торгуйся, как можешь, с Понятовским через старого эконома. В Киеве у меня нет никого, кто бы хорошо знал Понятовского: поищу, не найдется ли здесь. Богатых всюду знают. Еще вот что: напиши, много ли там земли в этой Забаре? Какая она? Можно ли будет сад развести, да еще чтоб сердитый Днепр не повредил. Расспроси хорошенько. Чижову я завтра сам напишу{977} или попрошу его большого приятеля Галагана. Ему он откровеннее скажет, чем мне.
Теперь о Харите. Твой совет хорош, спасибо тебе. Ты одно забыл, а это знаешь: я по плоти и духу сын и родной брат нашего бесталанного народа, да и как же соединиться с собачьей панской кровью. И, кроме того, что эта панночка воспитанная будет делать в моей мужицкой хате? От тоски пропадет, да и мой укоротит недолгий век. Так то, брате мой! Друже мой единый!
Харита мне понравилась, хотя я ее и мельком видел. Пусть еще сестра Ярина поглядит на нее и что скажет, так и будет. Мать, всюду мать. Если умная и сердечная, так и дети у нее выйдут в люди, даже под тыном; а если и воспитанная, да глупая и без сердца, так и дети вырастут лодырями в шинке.
У тебя, кажется, откармливается кабан. Я видел как Харита ему есть носила, ты, должно быть, заколешь его к святкам, так пришли мне по почте 20 фунтов-колбас, потому что я лучше трижды в немца постригусь и все филипповки буду мясо есть, чем немецкой колбасой стану разговляться. Да чтобы колбасы были такие, как мы с тобой ели на меду у Гната Бондаренка, под яблоней сидя. Не забудь только. На это доброе дело посылаю тебе 20 рублей; остальные отдай сестре Ярине.
К Новому году выйдут печатные мои сочинения (не все). Я через тебя пошлю четыре книги Алексею Ивановичу Хропалю, тогда он тебе и скажет, как и что делать, а до того времени и я ему напишу.
Еще вот что: спасибо тебе, что хочешь посоветоваться с сестрою Яриною и зовешь ее на смотрины. Кого же она увидит? Ту, которую я видел: Хариту и больше никого. А если б твоя жена, а моя сестра, сказала слово — вот это было бы кстати. Попроси ее, пусть скажет, пусть посоветует.
И покамест да пошлет бог доброе здоровье и жене и деточкам твоим. Оставайся здоров да быстрей пиши мне, твоему искреннему другу и брату
Т. Шевченку.
О воле для крестьян я расспрашивал, — никто ничего не знает, когда и как это будет.
А лесу — дуба и ясеня — надо приобрести и рубить, — пусть лежит и сохнет покамест.
[Между сентябрем 1859 и 1 августа 1860.]
Милостивый государь Александр Демьянович! Стихотворения, которые вам нравятся, выпишите из прилагаемой рукописи; я не имею времени. Рукопись оставьте у себя до будущей субботы. Ваш покорный слуга
Т. Шевченко
Предложите перевести Курочкину то, что вы найдете удобопереводимым.
С.-Петербург, 3 генваря 1860.
С Новым годом поздравляю вас и весь завод ваш с механическими мастерскими, с паровой мельницей, с садом и со всем имением, сущим вокруг вас. А в особенности поздравляю с Новым годом Кондрата Михайловича, Федора Степановича и Настасью Михайловну. Пусть им бог пошлет долгие годы и доброе здоровье
Спасибо вам за ваше письмо{981}, дважды спасибо вам за 1 100 рублей. Я получил их от г. Гротина 31 декабря уже минувшего года. Искренне благодарю вас. 15 или 20 генваря выпустят книгу из типографии и в тот же день пошлют экземпляры Савве Дмитриевичу Пурлевскому, а нецензурный экземпляр вам доставит{982} брат Варфоломей. Еще вот что! Кто подает, у того и просят. Устройте во имя божие на своем заводе моего брата, хотя бы к свекле приставьте, он это дело очень хорошо знает. Ему так надоел этот никчемный сиятельный со своими немцами, что он отправился бы странствовать на край света, если б можно было и жену с детками в мешок положить. Во имя божье, приютите его у себя! Человек он — не очень глупый и не очень умный, но очень, очень сердечный. У вас при заводе есть школа, у него маленькие дети, так и это было бы кстати. Во имя святого просвещения, приютите его!
Свидетельствую глубочайшее почтение Татьяне Ивановне и трижды целую ваших деточек. Искренний ваш
Т. Шевченко (Трижды кланяюсь Алексею Ивановичу.)
С.-Петербург, 12 генваря 1860 г.
Насилу я дождался твоего письма; я уже думал, что ты, не дай бог, заболел или по крайней мере в Бессарабию отправился{984}. За колбасы и сало спасибо тебе, а как получу да отведаю, так еще раз скажу спасибо! Думаю, что они такие же будут, как и те, что мы с тобою когда-то под яблоней ели. Мне все равно, что мы уже не те стали, лишь бы колбасы не состарились, а с ними и мы помолодеем; вот бы нам только хутор да к нему — Хариту. Очень, очень я обрадовался, узнав, что она понравилась Ярине. Ярина и до сих пор еще у тебя гостит? Если гостит, то пусть она потихоньку, по-своему спросит Хариту, а ты мне напиши, что и как, или сам спроси, что она скажет?
Вольский мне пишет, что Пекари перейдут к Змиевскому. Мне кажется, что он шустрый панок: я с ним виделся в Черкассах, ну что ж, — будем надеяться. А с Понятовским теперь же надо договориться; его уже просили.
Мне самому кажется, что лучше взять в аренду, а покамест действуй, как тебя бог научит; нужны будут деньги, — пиши. На следующей неделе выйдет мол книга, значит будут и деньги. А дубового лесу все-таки надо купить заранее, пусть себе сохнет. Писал я позавчера о тебе Семеренку — не знаю, что он скажет. Получишь мой «Кобзарь», отвези им всем по книге, может они и подобреют.
В следующий раз напишу тебе больше, а теперь будь здоров. Поцелуй за меня сестру Ярину, Катерину, свою жену и своих деточек.
Оставайся здоров, не забывай искреннего твоего друга и брата
Т. Шевченка.
[20–24 января 1860 г., Петербург.]
Отвези сам книжки в Городище и отдай своими руками; в Кирилловку перешли, а пять книг раздай кому хочешь. Да пиши мне, потому что я даже устал ждать твое письмо.
Андрей Осипович! Будьте добры, перешлите три экземпляра в Прохоровку на имя Максимовича Михайла Александровича, а один экземпляр передайте Тарасевичу{987}. А за это я отблагодарю вас так, как за тех карасей и [?] лещей днепровских.
Искренний ваш Т. Шевченко
24 генваря 1860, [Петербург].
1860, февраля, 1, [Петербург].
Ты очень торопился, когда мне писал, а я тебе во всю прыть пишу — некогда. Вот что! Получил ли ты мое письмо и «Кобзарь»? Был ли ты в Городище? Виделся ли с П. Ф. Семеренком? Если виделся, напиши мне, что он тебе сказал? Да еще вот что: напиши мне толком, что это за пан Трощинский{989}? Где Кагарлык и что за земля, которую он нам предлагает, сколько она стоит? Я этим летом к тебе не приеду, некогда, — поступай, как сам знаешь, о деньгах не беспокойся. «Кобзарь» хороший оброк платит, — спасибо ему! Да напиши мне, хоть полслова о Харите, — она мне спать не дает. Оставайся здоров. Целую твою жену и твоих деточек.
Т. Шевченко
Будет у тебя время, сам отвези письмо Платону Федоровичу, а нет — отошли.
[Между 1 и 18 февраля 1860, Петербург]
Прочти это письмо{991} да, поразмыслив хорошенько, запечатай и либо сам отвези, либо отошли, либо под лавку кинь. Да еще пусть Харита, хорошо подумавши, скажет, пойдет ли она за меня или нет? Виделся ли ты с П. Ф. Семеренком? Да напиши, над самым ли Днепром земля у Трощинского? Если не над Днепром, так мне ее и за полтину не надо! Еще, если скажет Харита, что пойдет за меня, то прийми ты ее в своей хате, как родную сестру. Пусть она, горемычная, от наймов немного отдохнет. Ей на харчи и одежу я тебе вышлю денег. Попроси за меня и сестру мою, а твою жену, чтоб и она ее приласкала. Трижды спасибо тебе за Васю{992}. Увидишь брата Йосипа, скажи ему, пусть придет в себя да принимается мне хату ставить.
А о воле еще и до сих пор не слышно ничего хорошего.
Напиши мне, есть ли у Хариты отец или мать{993}? Крепостная она или вольная? Если крепостная, то чья? И какая плата за ее волю?
Данило Семенович. Подателю сего дайте 10 книжек «Кобзаря».
Т. Шевченко
6 февраля 1860, [Петербург].
Узнайте, будьте добры, будет ли дома завтра вечером Варвара Яковлевна{996}. Если будет, я к ней приду вместе с И. С. Тургеневым, и вы приходите, если будет время. Оставайтесь здоровы и не забудьте завтра утром известить меня, искреннего вашего
Т. Шевченка. 7 февраля [1860, Петербург].
На обороте: Высокоблагородному Николаю Яковлевичу Макарову.
18 февраля [1860, Петербург].
Сообщи мне скоренько адрес жаботинского и кирилловского пана{998}: как его зовут и что он из себя представляет? Да напиши, как зовут сыновей брата Микиты, брата Йосипа и сестры Ярины. Женщины и дивчата уже не господские, а про мужчин, парубков и хлопцев еще ничего не слышно, и о земле тоже.
Да напиши мне хорошенько, как у тебя с Трощинским? Если с землей хорошо, то позаботься о лесе — дубе, бересте, ясене, клене и липе, а также пиши про деньги.
Виделся ли ты с Семеренком и что он тебе сказал? Посылаю тебе наскоро сделанный план хаты{999}. Обдумай и действуй по своему разумению. Мне бы только, чтобы мастерская была из дуба да круглое стеклянное крыльцо на Днепр.
Спроси у Хариты, пусть ответит, чтобы я знал, что мне думать и что делать? Этим летом я не приеду к вам, поступай, как сам знаешь, и я тебе скажу спасибо.
Получил ли ты «Кобзарь» и письмо Трощинскому? У Кериловской был; она больна, и я ее не видел, а Маню трижды поцеловал за себя и фунт хороших конфет отдал.
Еще раз прошу тебя, спроси у Хариты, что она скажет, и напиши мне поскорей.
«Русская газета» запрещена{1000}. Послал я тебе «Современник» и «Народное чтение», получил ли? Послал я тебе не надписанные пять книжек «Кобзаря». Может, тебе еще понадобятся, так напиши, потому что скоро разойдутся. Паны очень косятся на нищего слепца{1001}.
Еще раз умоляю тебя, напиши, что скажет Харита? Оставайся здоров! Трижды целую твою жену и твоего Иосипка, Ганулю, Присю, Андрийка, Каленика и тебя, мой искренний брате и друже!
Ты хорошо сделал бы, если бы прислал мне колбас, а то я отощал без них.
23 марта [1860, Петербург].
Что это ты замолчал, будто у тебя язык отнялся? Не помешали ли тебе эти россказни, которые ты мне так мудро изложил{1003}? Спасибо тебе, брате мой родной, друже мой единый! Брехня это! Я только не фарисей, не идолопоклонник такой, как эти христиане — крючкотворцы и брехуны. Собака полает, а ветер разнесет.
В последнем письме просил я тебя, чтобы ты мне скоренько [написал] о Миките, Йосипе и Ярине и об их детях и землях. Работа у меня кипит, а от тебя — ни звука!
Может, ты умер или пока только заболел? Может, упаси боже, загордился? Пиши же мне обо всем, да пиши как следует.
А особенно о Харите, сказал ли ты ей обо мне и что она тебе сказала? Будь добр, помоги мне в этом, а то не утерплю — женюсь на такой роже, что и тебе стыдно будет.
Еще вот что: будут спрашивать брата Йосипа, на чьей он земле живет, пусть говорит — на своей.
За землю положена какая-то плата, поэтому сестре Катерине прийдется потом платить, а сейчас Йосипу без платы отдадут. А впрочем, не знаю, как это все будет.
Устроил ты что-нибудь с Поиятовским или Трощинским? Если нет, то не выйдет ли со Змиевским? Вот бы хорошо было! А лесу — дуба, клена, липы и осины — верно не купил?
Что тебе бог послал — дочь или сына? Зови меня в кумовья.
Получаешь ли книги, которые я тебе посылаю?
Как здоровье твоей жены, а моей сестры?
Приедут ли твои хлопцы и дивчата на праздники домой? Для Приси есть у меня гостинец, но пусть она сперва хорошенько прочтет «Робинзона Крузо».
Учится ли уже Вася писать?
Будь здоров вместе с женой и деточками. Пиши мне поскорей, потому что я чуть с ума не сошел, ожидая твое письмо о братьях и Харите.
1860 года, 25 марта, [Петербург].
Батьку атамане кошевой! Посылаю тебе к пасхе вместо писанки «Хату»{1005}. И не журнал, а только альманах, предшественник нашего будущего журнала «Основа». Начнет он выходить с будущего года. Собирай, батьку, черноморскую запорожскую старину и присылай на мое имя, а я буду передавать в редакцию. Надо было бы о многом тебе написать, да некогда, другой раз напишу, в свободное время. Целую твою жену и твоих деточек, а тебя даже трижды. Иногда вспоминай твоего
Т. Шевченка.
28 марта [1860, Петербург].
23 марта я писал тебе, едва не бранясь, а 26 марта получил твое и пана Трощинского письма. Хорошо ты сделаешь, если соединишь меня с паном Трощинским, но сперва соедини меня с Харитой, а потом проси Трощинского, чтоб он разделил плату на три части по 500 рублей: до нового — 1861 — года я выплачу ему все 1 500 рублей. Если он согласится, сейчас же напиши, бери деньги, принимай имение и хозяйничай. Землю арендуй на 25 лет на свое имя или на мое, как знаешь.
Хорошо бы ты сделал, если бы съездил в Кирилловку и сказал бы Миките, Йосипу и Ярине, что б они не торопились на волю без пахотной и грунтовой земли, — пусть лучше подождут.
Трощинскому сегодня не пишу, некогда. Пока что договаривайся с ним сам, как тебе бог поможет. А очень, очень хорошо было бы нам вместе век докоротать над старым Днепром. Посылаю тебе 10 книжек «Кобзаря», продай их, если можно будет, и деньги отдай сестре Ярине. Жду обещанного тобою письма от 15 марта, а пока целую тебя, твою жену и твоих деточек.
И вчера и позавчера не застал я вас дома. Где это вы пропадаете, помогай вам господь. Попросите у Петра Аркадьевича до осени мой рисунок — «Русалки»{1008}. Я хочу кое-что поправить и выгравировать к выставке. Ежели можно, то подателю сего и вручите рисунок и скажите, когда вы бываете дома? Потому что мне крайне необходимо увидеться с вами.
Искренний ваш Т. Шевченко
12 апреля [1860, Петербург].
Если сегодня нельзя, пришлите рисунок завтра, пораньше.
На обороте: Высокоблагородному Николаю Яковлевичу Макарову.
[Между 13 и 26 апреля 1860, Петербург.]
Посылаю вам экземпляр «Кобзаря», на всякий случай без надписи. Передайте его А[лександру] И[вановичу] с моим благоговейным поклоном{1010}. Во имя божие, найдите и пришлите мне этих проклятых «Русалок», а то они, чертовы дочки, мне спать не дают. Будете ли вы сегодня в четвертом часу дома?
Т. Шевченко
[22 апреля[20] 1860, Петербург.]
Сегодня я получил твои письма. Сегодня у меня большой праздник. Сегодня, 22 марта, в 1838 году я глянул из неволи на свет божий. Сегодня же эта бестолковая Харита превратила мой большой праздник в такие серые будни{1012}, что я едва-едва не записался в монахи. Да нет! Пусть себе погуляет до будущей весны (ни осенью, ни даже зимой я к тебе приехать не смогу). А тем временем ты наставляй ее на ум потихоньку и жену свою попроси и сестер — Катерину и Ярину. Скажи ей, что мы с тобой такие же паны, как она панна. Выкупать ее на волю не надо, она уже вольная, и все женщины и дивчата у нас — уже не господские. Это я хорошо знаю.
Если ты договоришься с Трощинским (и если бог тебе поможет договориться с Харитой), то купи этот дом в Ржищеве да приобрети мне лесу — дуба на надворную комору. Это будет моя мастерская. Очень, очень хорошо было, если бы нам вместе довелось свой век докоротать.
Пану Флиорковскому пусть Микита скажет, что бы он трижды чмокнулся со своим родным отцом — чертом. Пусть сейчас берет за землю по 85 рублей чистоганом, нето потом (осенью) шиш получит. Последнее мое письмо, может, еще не успело дойти до тебя. Я писал, что и как делать с Трощинским. Получишь, напиши мне, что ты думаешь и что можно сделать. Послал я тебе 10 «Кобзарей» и очень, очень умную книжку для Приси. Напиши, когда получишь.
Каменецкий мне сказал, что Григорович с головы до пят дрянь, только это и сказал.
Михайло Матвеевич переменил квартиру{1013}. Адресуй ему так: С.-Петербург, на Васильевском острове, 5 линия, дом Воронина, против Академии Художеств.
Не увидишься ли ты сам когда-нибудь с отцом и матерью Хариты, посоветуйся с ними да растолкуй ты им, что я и ты — не паны, а такие же простые люди, что панам и в лакеи мы не годимся. Пусть они — дураки — поймут это.
Получил ли ты вторую книжку «Народного чтения» за этот год{1014}? Там — мое письмо к редактору. Оно уже переведено и напечатано в польских газетах. Прислушайся к тому, что паны и полупанки об этом письме будут говорить.
Возможно летом заедет к тебе Кулиш, так встреть его как следует.
Поцелуй Васю за меня и скажи: будет хорошо учиться, я ей и монисто, и серьги, и кольцо привезу, а если нет — привезу березовой каши, а она тут, скажи, очень хорошо растет.
Сегодня же с почты принесли мне твои колбасы, да эта бестолковая Харита такой мне устроила праздник, что я на них только поглядел.
Напиши мне поскорей, что и как у тебя с Трощинским?
Пусть Микита спросит, сколько хочет этот негодник Флиорковский за десятину пахотной и грунтовой земли.
А я Харите уже и монисто, и дукач, и крестик купил. Дурень думкою богатеет, как говорится. А ты все-таки из виду ее не теряй, может что-нибудь еще и выйдет.
Брат и искренний твой друг Т. Шевченко
Не теряй из виду и пана Змиевского.
Чтимый и глубокоуважаемый Егор Петрович!
Во имя всех святых, и в особенности во имя великомученика Георгия, извините мне, что я не самолично поздравляю вас с днем вашего ангела (Легче верблюду в игольное ухо пройти, нежели доброму художнику среди бела дня оставить свою [мастерскую].).
По обычаю предков наших, вместо злата-серебра нетленного, посылаю вам тленное последнее дело рук моих{1017} и пребываю сердечно любящий вас
Т. Шевченко
23 апреля
1860,
[Петербург].
15 мая [1860, Петербург].
Писем моих, что ли, ты не читаешь или, прочитав, забываешь. Я уже трижды писал тебе, а сейчас четвертый раз пишу, что этим летом не вырвусь из Петербурга, не приеду домой или к тебе, а ты все твердишь, что меня ждешь, все спрашиваешь, приеду или нет. Знай же, ни летом, ни зимой я не буду на Украине. А будущей весною, если бог поможет, приеду, а ты покамест позаботься о клочке земли. По ту или другую сторону Днепра, только бы над самым Днепром, да старайся, чтобы нам вместе поселиться. Плюнь на Ржищев, бог с ним и с домом, и с хлевом, и с ветряком, и с тремя грушами. Если тебе так понравился пан Трощинский, поступай к нему на службу: я слыхал, что он пан и богатый и не очень плохой. А будет время, взгляни на эти Рудяки, потому что Григорович и соврать умеет. Если понравятся тебе Рудяки, так возьми в аренду 20 десятин на 25 лет, хорошенечко поторговавшись с Трощинским, и начинай строить. Этим летом некогда, будущим разве. Да вот еще что: если будет так, как я тебе пишу, то позаботься о дубовом лесе для надворной коморы (мастерской) и, если эта бестолновая Харита не передумала, попроси сестру Катерину и сестру Ярину найти мне в Кирилловне какую-нибудь видную и опрятную дивчину, а можно и вдову, лишь бы из доброй семьи, да чтобы не стара и умна была. Без жены и над самым Днепром, и в новой большой хате, и с тобою, мой друже-брате, я буду в одиночестве, я буду одинок.
Что делается в Межнричах? Не виделся ли ты со Змиевским? У меня тот участок, который мы с тобой осматривали, в печенке сидит. Отошли этот экземпляр «Объявления»{1019} об «Основе» П. Ф. Семеренку. Я ему после «Кобзаря» уже дважды писал{1020}, а он мне — ни звука! Пусть себе сердится, если у него такая сердитая натура. На этой неделе я или Белозерский пошлем Трощинскому такой же экземпляр «Объявления».
Оставайся здоров. Целую твою жену и твоих деточек. Друг и брат твой
Т. Шевченко
Жаль, что твои хлопцы написали мне черт знает как; хоть бы у Приси учились они писать по-человечески.
В половине июня, а может и раньше, заедет к тебе офицер Новицкий{1021}. Прими его как следует и найми или сам дай ему лошадей в Жаботин. Ему поручено самолично торговаться с Флиорковским, а в Городище на завод сам его свези.
1860, 30 мая, С.-Петербург.
А знаешь что, Федоте? Я слышал, что ты уже вторично женился. Высмотри мне полтавчанку, курносенькую, чернобровую, и весной будешь у меня старшим боярином. Скажи мне, выйдет ли что-нибудь из этого, или нет? Если выйдет, так я весной приеду в Полтаву и сердечно поцелую тебя.
Очень давний твой друг-товарищ Т. Шевченко
Богатой мне не нужно, была бы курносенькая да чернобровенькая. А горе меня еще не одолело. Пусть тебе этот добрый человек скажет.
Адрес: В Академию Художеств, Т. Г. Ш.
На обороте: Федоту Леонтьевичу Ткаченку.
29 июня 1860 года, [Петербург].
Сегодня в Корсуне преотвратительный праздник{1025}, а в моей тихой хате и такого, благодарение богу, нет. Хорошо бы ты сделал, если бы увиделся и передал от меня привет шляхте, среди которой у меня много знакомых. Она сегодня вся должна быть в Корсуне. Сегодня, наверно, будет в Корсуне и Наталка Шулячивна{1026}, так ты, как человек неглупый, поклонись ей от меня, и все. Если уж так сделал, то сделал хорошо. Я ее как следует не разглядел, кажется немного серовата и не очень аккуратная, а неаккуратная жена и цыгану не пара. Будущей весной, бог даст, приеду-гляну и посоветуюсь с сестрой и с тобой, а покамест, коль встретится ей неплохой человек, то пусть ей бог помогает. Жаль, что Харита испортилась, а мне б лучшей жены и на краю света не найти.
Был ли ты в Рудяках? Что ты там видел и договорился ли с паном Трощинским? Напиши мне скоренько.
Еще вот что: на той неделе председатель литературного общества получил письмо от Флиорковского. Он пишет, что братьев и сестру Ярину с детьми отпускает на волю без грунтовой и пахотной земли бесплатно, но они не соглашаются на такую поганую волю. И хорошо делают.
Если еще не был, то скоро будет у тебя Новицкий. Хорошо бы ты сделал, если бы украл у Лопухина день-два и приехал с Новицким в Жаботин и вдвоем сказали бы тому дураку, чтобы он не боялся кирилловчан, а назначил хоть какую-нибудь плату за землю (не меньше 4-х десятин на душу). И чтоб сейчас же написал тому же председателю Егору Петровичу Ковалевскому.
Поцелуй за меня свою жену, Йосипка, дивчат и хлопцев, ежели они дома. Кирилловчанам скажи, чтобы они на эту поганую безземельную волю не очень зарились.
Напиши мне, виделся ли ты с Кулишем и сделано ли что-нибудь с хатой и садочком над Росью и где это имение, в самом ли Корсуне, или недалеко от него. Поблагодари еще раз того пана за сукно на свитку; а свитка, если она сшита, пусть у тебя ждет меня, твоего брата и друга
Т. Шевченка.
М[илостивый] г[осударь] Валерий Эразмович!
Господин председатель Общества литераторов и ученых и его товарищи, подписывая и адресуя на ваше имя письмо, которым просят вас освободить моих братьев и сестру от крепостного состояния, предполагали, что письмо это, как дело домашнее, не будет оглашено во всеуслышание{1028}. Но когда оно огласилось печатно, то я как сочлен этого благородного общества и как родной брат Никиты, Осипа и Ирины (ваших крепостных крестьян), в судьбе которых общество это приняло такое великодушное участие, считаю святым долгом благодарить председателя и его товарищей, благодарить во всеуслышание за их братски-человеческое внимание к судьбе людей, близких моему сердцу.
О письме моем редактору журнала «Народное чтение» и о наших народностях я вашего мнения не оспариваю{1029}, ваше мнение, как и мое, может быть верно и неверно, это дело (если оно в самом деле дело?) — дело критики, досужей полемики и бесплодного словопрения. Дело это впереди. А теперь примите мою глубокую благодарность{1030} за то, что вы освободили моих братьев и сестру с их семействами от банкового долга и предложили им безвозмездную свободу, от которой они, не знаю почему, отказались. Еще раз сердечно вас благодарю за ваше великодушное предложение и сердечнейше прошу вас: назначьте последнюю цену за десятину пахотной и грунто[вой] земли вашей. Вы как собственник имеете полное право распорядиться по вашему благоусмотрению вашей собственностью, не ожидая правительственных учреждений, касающихся уничтожения крепостного права. Во имя божие и человеческое прошу вас назначьте цену, какую вам угодно, за землю и сообщите о вашей воле председателю нашего скромного общества письменно или печатно. А за то, что вы уже сделали для моих братьев и сестры, примите мою искреннюю благодарность.
Письмо это я намерен напечатать в одной из здешних газет. Но если вы найдете его почему-либо неудобно-печатным, то известите меня. В ожидании вашего благосклонного ответа остаюсь готовый к услугам вашим
Т.Ш.
С.-Петербург,
27 июля
1860 года.
Адрес: в С.-Петербурге, в Императорскую Академию Художеств. Академик Тарас Григорьевич Шевченко.
29 июля [1860, Петербург].
Посылаю тебе 1000 рублей. Если можно будет разделить плату за землю на три срока — раздели, а нет — заплати сразу за 10 десятин земли, а купчую крепость сделай на свое имя. О хате напишу тебе, получив твое письмо.
Друг и брат Ш.
Р. S. Пусть мне Прися напишет, что она вычитала из тех книг, которые я ей послал. Скажи Васе, — будет учиться, я ей будущей весной монисточко привезу.
Йосип — пьяный и глупый, прости его. А сестрам, когда увидишь, поклонись от меня. У сестры Ярины спроси, как увидишь, женила ли она своего несчастного сына, или нет?
На хату купи только сосны, на двери и косяки — дубу или ясеню. Хата чтоб была 10 аршин в ширину и 20 в длину.
Найдешь сухого бересту — бери, пригодится на что-нибудь, хотя бы на лавки.
Почему мне Прися и Ганнуся ничего не напишут? Вася эта, думаю, и читать еще не умеет.
30 июля 1860 года, [Петербург].
Бог в лице Надежды и Александры Михайловны{1033} помогает мне жениться на вашей дочери и сестре Ликерии, помогите же и вы вместе с Варварой Яковлевной. Потому что она (Ликерия) 28 июля при общих наших друзьях сказала мне, что без братнего и отцовского вашего святого слова она не даст мне своего такого же слова (разумная и искренняя душа). Возвращайтесь поскорей к нам и благословите и соедините Ликерию с Тарасом, с вашим искреннейшим другом. А покамест напишите ей и мне, что вы думаете и советуете.
Искренний ваш Т. Шевченко
Р. S. Увидите Марью Александровну{1034}, поцелуйте ее хорошенько за меня.
Милостивый государь Василий Васильевич! 100 экземпляров «Кобзаря», взятые вами у Д. С. Каменецкого для передачи Михаилу Корнеевичу Чалому, инспектору 2-й киевской гимназии, я эти сто экз[емпляров] «Кобзаря» подарил моей невесте, и она покорнейше вас просит, и я тоже, 50 экз. переслать в Чернигов{1037}, в пользу воскресных школ, на имя Романа Дмитриевича Тризны, а 50 экз. в пользу тех же школ в Киев, на имя М. К. Чалого. И будущая жена моя, и я будем вам благодарны, если вы исполните нашу просьбу.
Готовый к услугам Т. Шевченко
1860, 7 августа, С.-Петербург.
1860, С.-Петербург, 11 августа.
Милостивый государь Михаил Корнеевич! Убедительнейше прошу вас получить (с почты) 50 экземпляров моего «Кобзаря» и по вашему усмотрению передать помянутые 50 экз. одному из киевских книгопродавцов, а вырученные деньги отдайте в кассу киевских воскресных школ и на досуге известите меня о вашем здоровье, вашей супруги и о здоровье И. М. Сошенка, за что будет вам благодарен и на услуги готовый
Т. Шевченко.
Адрес: С.-Петербург, в Академию Художеств, Тарасу Григорьевичу Шевченку.
Получили ли вы «Кобзаря», надписанного моею рукою на ваше имя?
22 августа [1860, Петербург].
Мы с тобой, кажется, и умные люди, а получается у нас черт знает что: ты моего письма не дождешься, пишешь мне, а я, на тебя глядя, тебе отписываю, не зная, что ты мне напишешь. Умные люди, кажется, так не делают. Я сегодня пишу тебе, так как у меня есть время, но на почту письма не отдам, пока не получу извещения от тебя о получении 1000 рублей. Если бы, для начала, до весны обошелся этими деньгами, хорошо было б, а если нет, так напиши, — я еще пришлю, только немного.
Я это собрался жениться, так мне, видишь, и тут нужны деньги; а вся надежда на «Основу» и на «Кобзарь». Будущая супруга моя зовется Ликерия — крепостная, сирота, такая же наймичка, как и Харита, только умнее, грамотная, а по-московскому не говорит. Она землячка наша из-под Нежина. Здешние земляки наши (особенно панночки), как услыхали, что мне бог такую благодать посылает, то еще малость поглупели. В один голос кричат: не пара, не пара! Пусть им кажется, что не пара, а я хорошо знаю, что пара.
Осенью, когда управишься с полем и окопаешь наш будущий участок, выбери на этом участке лучшее место и посади яблоню и грушу на память о 1860 годе, 28 июле.
Поженимся мы после покрова. Хорошо бы ты сделал, если бы к нашей свадьбе прислал сушеных карасей десяток-другой, а то и третий, и копченых днепровских лещей — один-два, а то-и три. Ты писал мне, что в Каневе этого добра хоть лопатой греби, а тут и за деньги не достанешь: вот тебе и столица!
В Пекарях какая-то вдова-попадья продает хату, — купить бы да к осени перевезти на участок и поставить. А весной сестра Ярина с меньшим сыном переехала бы в ту хату, да и хозяйничала, а я тем временем с женой приехал бы; Ярина бы и нам советом помогла. Ведь я и жена моя, хотя и в неволе и в труде выросли, но в простом крестьянском деле ничего не смыслим, — так совет сестры Ярины был бы очень кстати и мне и Ликерии.
Вот как вышло! Неожиданно я к тебе приеду в гости с женой — сиротой и наймичкой! Известно, если человек хорошо ищет, то и находит: так вот и я. Мне теперь не жаль, что Харита малость с придурью.
25 августа.
Хорошо я сделал, что позавчера не дописал этого письма и не послал тебе: сегодня я получил твое письмо и вижу, что вы с Кулишем чересчур расфантазировались{1041}. Книжник Кожанчиков сегодня сказал мне вот что (а он это дело хорошо знает): «на три тысячи наличными и на три тысячи кредита в книжной торговле можно получить 10 % с усиленным трудом». Мне самому не нравится твоя служба на панских экономиях, да некуда деться! Бумага и чай это другое дело. Напиши ты мне хорошенько, большой ли тебе кредит нужен на это дело? А пока этой проклятой службы на экономиях не бросай: она тебя хлебом кормит, а хлеб великое дело!
Посылаю тебе план хаты. Если найдешь, что не так, поправь и пришли мне; а пока окапывай леваду и покупай лес сосновый; на косяки только и на двери купи дубу и ясеню да для пола — липы. Если очень понадобятся деньги, напиши, — я достану и пришлю. Хорошо было, если б Ярина ранней весной переехала на мою землю: может, не трудно будет нанять в Каневе для нее хатку на лето? Найми, а летом мы с женой приедем и вместе посоветуемся, что нам делать. Целую твою жену, деточек и тебя.
Ш.
Р. S. На надворную комору (мастерскую) при случае дубу купи: пусть лежит да сохнет покамест.
1860 год, 28 сентября, С.-Петербург.
Спасибо тебе, мой давний друже Федоте, за твое письмо. А еще большее спасибо за то, что ты деточек своих ведешь не по гладкому, но по хорошему пути. Поцелуй их всех трижды за меня. Спасибо тебе и за курносенькую чернобровую{1043}. Если она в самом деле умна и хоть немного в отца пошла, так ты скоренько и подробненько напиши мне. Да… (ты пишешь, что есть у вас немец, хороший фотограф), так пусть хоть тайком, хоть обманом он (немец) снимет ее. А ты в письме пришли мне снимок. Видишь, каким я принцем стал. А в случае чего, я и весны ждать не буду, зимой к вам приеду. Одиночество меня тут изводит. А ее отцу низко кланяемся я и В. М. Белозерский. Пиши мне скорей. И пусть тебе бог помогает во всем добром.
Твой давний и искренний друг Т. Шевченко
5 октября [1860, Петербург].
Спасибо тебе, мой друже-брате, за твои хлопоты с этим землемером да с другими пьявками человеческими. Спасибо еще раз!
Очень, очень хорошо ты сделал, что не посадил яблони и груши; привей весной дички, — они и быстрей и лучше вырастут. Я со своей молодой, не женившись, разошелся{1045}. Ликерия точь-в-точь такая же, как и Харита, только тем хуже Хариты, что грамотная. Что мне на свете делать? Я сойду с ума на чужбине да в одиночестве!
Хорошо было (если б нашлось время) тебе самому съездить в Киев и собственными глазами поглядеть на эту мадам Соар{1046}. То, что слышал о ней, мне не понравилось; взгляни на нее своим родительским оком. Обшитая кожей свитка с капюшоном на следующей неделе тебе будет послана, она хорошо сделана. Стоит 32 рубля. На эти деньги справь йосиповым детям на зиму одежду, а его долги не плати, пусть сам платит. Миките скажи (когда увидишь), что он дурак, ни с кем не посоветовавшись, сделал черт знает что{1047}.
Письмо Флиорковского и мое письмо и копия с условия печатаются в пятой книжке «Народного чтения», потому я тебе этой копии и не посылаю.
Посоветуй им, пожалуйста, чтоб они поскорей записались в мещане, один в Звенигородке, другой в Черкассах, а Ярина — в Каневе, — мне тут советуют так, не знаю, какое твое мнение? Деньги, если нужны будут, я вышлю.
Каленика поцелуй трижды за меня и скажи, что если он хорошо будет знать математику, то астрономию и навигацию за пояс заткнет, вот так и скажи ему.
Жаль мне йосиповой лапочки, а еще больше жаль того дурака, который не видит, кого он калечит… Жаль и все!
Спасибо тебе за лещей и карасей. На свадьбу они не попадут, потому что свадьбы не будет, а мы вдвоем с М. М. Лазаревским по-чумацки да по-холостяцки сварим борщу с карасями, лещем закусим и поблагодарим тебя и твою жену и помолимся за счастье и здоровье твоих деточек. Будь здоров!
Твой брат и друг Т. Ш.
Пришлю или сам привезу Васе гостинец, если будет хорошо учиться, а если нет, — не привезу!
1860, 5 ноября, С.-Петербург.
Весьма и весьма уважаемый, милостивый государь! Мы с вами будто и не виделись в этом вонючем Петрограде. Этой зимой, если бог поможет, увидимся в Харькове, а не поможет, так я пришлю вам 50 или 100 экземпляров своего «Кобзаря», а вы передайте его на комиссию во время ярмарки{1050} харьковским книготорговцам. Напишите мне, пожалуйста, побыстрей, можно ли будет так сделать? А пока пусть вам бог помогает во всем добром.
Искренний ваш Т. Шевченко
Что поделывают ваши воскресные школы?
1860, 6 ноября, С.-Петербург.
Милый мой и искренний земляче!
Спасибо вам за ваше письмо и великое спасибо за мой «Кобзарь», за то, что вы его так хорошо приняли. А теперь вот что! Или сами, или скажите С. М. Сошенку, чтобы он узнал, где в Киеве живет мадам Соар? Когда узнает, пусть сходит к ней и посмотрит, как там живут мои племянницы Прися и Ганнуся? И, пожалуйста, напишите мне.
Еще вот что! Напишите мне поскорей, можно ли будет послать вам 100 экземпляров «Кобзаря» для передачи на комиссию киевским книгопродавцам? И во имя божие напишите мне, что делается в ваших воскресных школах.
Еще вот что: скажите Ивану Максимовичу, чтобы он вам откровенно сказал, здорова ли его жена и его черненькая Ганнуся? Он сам мне не напишет, — лодырь, да к тому же и старый лодырь!
Оставайтесь здоровы, пусть бог вам помогает во всем добром.
Искренний ваш Т. Шевченко
Передайте мое искреннее почтение вашей супруге.
18 ноября [1860, С.-Петербург].
Данило Семенович! Дайте Федору рукопись «Южнорусского букваря». Его надо показать Бекетову{1053}.
Т. Шевченко
На обороте: Его благородию Данилу Семеновичу Каменецкому, в типографии Кулиша.
4 января 1861, [Петербург].
Многоуважаемый земляк мой!
Посылаю вам показать 10 экземпляров моего «Букваря», а из конторы транспортов вы получите 1000 экземпляров. Хорошо было, если бы можно было распространить его по уездным и сельским школам. Да уж что хотите, то и делайте с ним, а коли бог поможет — соберете деньги, так положите их в кассу ваших воскресных школ.
Я и слышал и читал, что высокопреосвященный Арсений весьма возревновал о сельских школах{1055} и жалуется, что не печатают дешевых букварей. Покажите ему мой «Букварь», и если ему понравится, то я и ему пришлю хоть 5000 экземпляров, конечно, за деньги (по 3 коп.), потому что это не мне принадлежит, а нашим небогатым воскресным школам, — так и скажите ему.
Есть мысль после «Букваря» напечатать «Счет», и ценой и величиной такой же, как «Букварь». За «Счетом» — этнографию и географию по 5 коп., а историю, только нашу, может удастся выпустить по 10 коп. Если бы бог помог это малое дело сделать, то большое само сделалось бы.
Старый лодырь{1056} размахнулся на лист бумаги и так уж его разузорил, что и курице негде клюнуть, да так грамотно, что я насилу понял. Кланяюсь и ему и его жене. То, что просил он, может, удастся сделать.
Будьте здоровы! Пусть вам бог помогает во всем добром.
Низко кланяюсь вашей жене и вам.
Искренний ваш Т. Ш.
Р. S. Был ли мой брат у вас и что он сделал со своими детьми?
4 генваря 1861, [Петербург].
Посылаю тебе 10 моих букварей на показ, а из конторы транспорта ты получишь их 1000 и, не развязывая тюка, передай его тому, кто у вас старший над воскресными школами, вот ему и передай. А тот пусть как знает продаст, а денежки положишь в кассу воскресной школы. Вот что!
Курица тебя забодай{1058} с твоей курносенькой чернобровой, только раздразнил. Я весной заеду к тебе, и если не найдешь мне другой курносенькой, то я это тебе припомню. Дай один букварь редактору «Губернских ведомостей»{1059} и попроси его напечатать, что такой-то и такой букварь продается по 3 коп. в пользу воскресных школ.
Будь здоров, целую твоих деточек. Голова кругом идет, — так некогда.
Искренний твой Т. Шевченко
На обороте: в Полтаву. Учителю гимназии, его благородию Федору Леонтьевичу Ткаченку.
22 генваря 1861 г., [Петербург].
Сегодня посылаю тебе, Федоте, 1000 букварей и эту квитанцию. Около 15 февраля получишь ты посылку и поступи с ней так, как я тебе уже писал, или найди 10 добрых людей и раздай им по сотне книжечек — З рубля сотня. Да собрав эти несчастные 30 рублей, отдай их на воскресную школу. А покамест делай как сам знаешь. Целую твоих деточек. Прощай.
Т. Шевченко
Смотри, о курносенькой не забудь. Я весною приеду к тебе.
22 генваря 1861 г., [Петербург].
Плохо я встретил этот новый плохой год. Вторую неделю не выхожу из комнаты: чихаю и кашляю, совсем извелся. Как тебя там бог милует? Ты, может, последних двух моих писем не получил и поэтому ничего не пишешь. В первом письме, адресованном в Корсунь, послал я незапечатанное письмо, чтобы ты прочел и переслал в Одессу полковнику Иваницкому, главному начальнику механического заведения при обществе мореходства и торговли. Письмо про Каленика. Другое письмо адресовал в Киев, в дом Соар, в этом письме также незапечатанное письмо в Потоки на имя Я. В. Тарновского. Получил ли ты эти письма, или нет? Получил ли ты «Букварь» и «Основу»?
Заткни глотку проклятому землемеру да управляйся скорей с этим несчастным участком и о том, что сделаешь, сейчас же напиши мне, чтобы я знал, как мне быть, ехать ли весной в Канев, или нет. А нужны будут деньги, напиши; впрочем, может, я сам привезу. Много кое-чего надо еще сказать тебе, но болен. В другой раз напишу. Будь здоров! Целую твоих деточек и твою жену.
Т.
10 февраля 1861, С.-Петербург.
Милостивый государь Василь Васильевич! Сегодня получил я письмо из Чернигова от Романа Дмитриевича Тризны{1063}, на имя которого в прошлом году просил я вас переслать 50 экзем[пляров] «Кобзаря» в пользу Черниговской воскресной школы. Тризна пишет мне, что он и до сего дня не получил вашей посылки. Во имя божие, уведомьте меня, на чье имя и когда послали вы в Чернигов помянутые экземпляры, чем много обяжете готового к услугам
Т. Шевченка.
Многоуважаемый Иван Николаевич! Поздравляю вас с вожделенным днем вашего святого ангела, извините, что я не могу лично принести моего искреннего поздравления, — я болен, другой месяц не только на улицу, меня и в коридор не пускают. И не знаю, чем кончится мое затворничество. Глубоко кланяюсь Марье Львовне и лобызаю ваших деточек. От души желаю вам повеселиться по-прошлогоднему. До свидания. Искренний ваш
Т. Шевченко
24 февраля 1861, [Петербург].