25 февраля (10 марта) поражением России закончилась самая грандиозная сухопутная битва Русско-японской войны — Мукденское сражение.
На следующий день погиб Швейцер.
А через три недели произошло то, что журналисты назвали «Мукденом русской революции».
16–17 (29–30) марта за два дня были арестованы Агапов, Подвицкий, Шиллеров, Ивановская, Моисеенко, Барыков, Загородний, Надеждина, Леонтьева, Барыкова, Шнееров, Эфрус, Боришанский. Пятнадцать человек, прямо или косвенно связанных с БО, в том числе несколько очень серьезных и опытных.
И Азеф не имел к этому аресту ни малейшего отношения.
Пока Евгений Филиппович (Иван Николаевич, Валентин Кузьмич) вел свои сложные игры, в полиции произошли большие изменения.
В феврале 1905 года Треповым был вызван, яко Суворов из опалы, Петр Иванович Рачковский и назначен — пока! — чиновником для особых поручений при Департаменте полиции. Формально он находился в подчинении Лопухина, с которым у него были давние счеты. Немногое объединяло этих людей, циничного плебея-авантюриста и благовоспитанного джентльмена. В числе этого немногого было стойкое недоверие к агенту Раскину. Впрочем, уже 4 марта Лопухин ушел в отставку.
20 января (3 февраля) был назначен новый начальник Петербургского охранного отделения — Александр Васильевич Герасимов. Через две недели в столицу пришло известие о гибели великого князя Сергея Александровича.
Герасимов так описывает реакцию на это событие:
«…Трепова нельзя было узнать. Глядя пред собой неподвижным взором, он непрестанно повторял: „ужасно… ужасно…“ Он был лично очень предан великому князю, долгие годы под его началом служил в качестве офицера, а затем, когда Сергей был назначен генерал-губернатором Москвы, в качестве московского обер-полицмейстера. Жестокая смерть великого князя была для него катастрофой, постигшей одного из близких людей.
И меня эта страшная весть также глубоко взволновала. Ко всему, что потрясало Россию уже в течение месяцев, ко всем массовым восстаниям, забастовкам, террористическим актам, — ко всем этим безумным судорогам возбужденного народного организма, — покушение на дядю царя явилось как бы зловещим заключительным эффектом. Еще более тяжким и безумным, чем до сих пор, представлялось мне будущее. Как бы отвечая на мои мысли, Трепов сказал: „Я узнал, что в Петербурге работает новая террористическая группа. Она недавно прибыла из-за границы. Ею подготовляются покушения на великого князя Владимира, на меня и — кто знает — на кого еще. Слушайте: ваша первая задача — ликвидация этой группы. Не горюйте о том, что это нам дорого обойдется. Любой ценой схватите этих людей. Поняли? Любой ценой!“
В Департаменте Полиции, куда я пришел после приема у Трепова, я застал всеобщее смятение. За время моего следования в Департамент Трепов нанес туда короткий визит. Высшие чины Департамента передавали друг другу, что генерал-губернатор без доклада бурно ворвался в кабинет директора Лопухина, бросил ему в лицо одно слово: „Убийца!“ — и хлопнул за собою дверью. Трепов открыто бросил обвинение начальнику Департамента Полиции в неудовлетворительной постановке охраны великого князя. Ничего подобного не было еще в истории Департамента…»[158]
Таким образом, к этому моменту о группе Швейцера, несмотря на все совершенные ею ошибки, полиция знала только одно: что она существует и замышляет теракты против Владимира Александровича, Трепова и кого-то еще.
Единственным выходом было посадить потенциальных жертв «под домашний арест».
И тут-то, за три недели, все переменилось.
И все — из-за одного человека.
Этот человек был совсем не похож на Азефа.
Наш герой был инженером, позитивистом, человеком дела. Правда, не чуждым философии. А Николай Юрьевич Татаров являлся литератором, знатоком и поклонником «нового искусства». Как и Каляев.
И родился Татаров в один год с Каляевым (1877) в одном городе — Варшаве, в семье греко-католического священника. И с Каляевым, и с Савинковым дружил с детства. Хорошо зная польский язык, он переводил польских писателей — Реймонта, Пшибышевского — и пользовался в качестве переводчика некоторой известностью.
Революционную деятельность Татаров начал в рядах Польской социалистической партии. Был арестован, объявил голодовку и держал ее 22 дня (а он был «пышущий здоровьем великан с рыжей шевелюрой», голодать ему было непросто). Сослан в Иркутск, там вступил в ПСР (ячейка эсеров была уже и в Иркутске!), организовал подпольную типографию…
Одновременно он бывал в доме генерал-губернатора Кутайсова — сына его он знал по прежней жизни. Кутайсов, в прошлом полицейский, был связан с Рачковским. Через него молодой человек и предложил свои услуги Департаменту полиции. Сделка состоялась, и 20 февраля Николай Юрьевич прибыл в столицу.
Вот удивительная вещь. Зачем Татаров пошел в революцию? Николаевский объясняет это так: «…Это давало возможность играть видную роль в той студенческой среде, в которой он вращался»[159].
А голодовка?..
В конце концов, если так заскучал ты в Иркутске, — из царской ссылки нетрудно бежать. Ну, поймают… уж во всяком случае это безопаснее, чем сотрудничество с полицией против террористов.
Хотя будем справедливы: в истории русского революционного движения есть сюжеты не менее удивительные. Алданов вспоминает о террористе, который «…отсидел двадцать лет в крепости, а затем, выйдя на свободу, предложил свои услуги Департаменту полиции». Имеется в виду Николай Петрович Стародворский, один из убийц Судейкина. Впрочем, на самом деле всё было не так странно — сотрудничество Стародворского с полицией началось еще во время его заключения. Можно вспомнить и Клавдия Афанасьева, священника-кадета, который в 1-й Государственной думе произвел на всех сильное впечатление своей речью против смертных казней, а с 1907 года стал работать на полицию за скромные 100 рублей в месяц.
А Татаров… Будем считать, что на него оказали роковое влияние романы Пшибышевского, проникнутые вульгарно-ницшеанскими идеями. Может, он захотел по-декадентски испробовать всё — и действительно пережил немало острых ощущений… в оставшийся ему год жизни.
Итак, Герасимов заинтересовался Татаровым и решил взять его, как говорили сотрудники спецслужб более позднего времени, «в активную разработку». Татаров назвал несколько имен — в том числе имя Ивановской. О ней, члене БО, участвующей в подготовке важнейших терактов, ему рассказал его старый знакомый, член ЦК ПСР Тютчев. Не менее разговорчив был другой (иркутский) знакомый Татарова, оказавшийся одновременно с ним в Петербурге, — Григорий Михайлович Фридерсон. От него Татаров без труда узнал адрес «Паши». Оба, Тютчев и Фридерсон, были убеленные сединами, прошедшие огонь, воду и медные трубы народовольцы, а вели себя, как неосторожные юнцы. Неужто так действовала на людей обстановка Петербурга начала 1905 года? Сам Татаров сперва явно волновался, был не в себе от своей новой роли. По свидетельству М. Новомейского, за молодым человеком замечали в те дни «диковинную рассеянность»: то явится в гости с незастегнутой ширинкой, то еще что… Вскоре, впрочем, рыжеволосый великан успокоился и обрел прежнюю респектабельность. (А может быть, расстегнутые брюки были защитным ходом, отвлекающим внимание собеседника от слишком назойливых расспросов?)
За старой народоволкой начали следить и по ней вышли почти на всю группу.
Это было нетрудно: после гибели Швейцера петербургские боевики были совершенно деморализованы. Ивановская вспоминает об этом так:
«В большом деле — что на войне. Всякая операция, действие строго подчиняется ранее выработанному определенному плану, и взявшие на себя обязательство в точности должны выполнять намеченный план работы; часто даже не все резоны ясны для второстепенных работников, один руководитель знает их; а у нас так внезапно, неожиданно выбыл из строя дирижер»[160].
Никто не знал, что делать: одни предлагали «ликвидировать дело», другие — ждать Савинкова или Азефа и продолжать пока наблюдения, третьи, самые горячие головы, «настаивали на как можно более быстром окончании с выслеженными уже Треповым и Булыгиным». «Самую, пожалуй, большую дезорганизацию внесло то, что начал прибывать из разных мест народ, предлагавший свои силы на активную борьбу».
Началась революция, и двери БО ломились от кандидатов в убийцы. Добровольцы являлись в самый неподходящий момент и к самым неподходящим людям — и невольно проваливали организацию. А Азеф был далеко.
Дело Азефа-террориста рушилось на глазах. А Азефа-осведомителя обошел удачливый конкурент. Трудно даже представить, насколько отлегло от сердца у властей после 17 марта. Через 12 лет были найдены расходные ведомости Петербургского охранного отделения. Оказалось, что за год работы (из которого вторые полгода он был охранке совершенно бесполезен, ибо попал у революционеров под подозрение) Татаров получил 16 100 рублей — в среднем 1300 рублей в месяц. Это было сопоставимо с жалованьем самих Трепова и Рачковского. И, считая все «премиальные», это в два раза превосходило жалованье Азефа. Не говоря уже обо всех остальных агентах охранки.
Сразу же скажем: победа, одержанная полицией, была пирровой.
Начались новые времена.
В 1902–1904 годах в России была одна подпольная террористическая организация. За три года она совершила три политических убийства — по одному в год: Сипягин, Богданович, Плеве. Терактов (считая неудачные попытки покушений) было не более десятка.
В 1905-м (в основном — после мартовского «Мукдена») эсерами было совершено 59 терактов. Убито более 200 человек, ранено — более 400. Из них лишь считаные занимали сколько-нибудь видный пост. В 1906 году (по уточненным данным) — 93, в 1907-м — 81. Всего 233 эпизода. Из них всего семь совершила центральная Боевая организация.
Антигосударственное насилие перестало быть монополией небольшой, хорошо отобранной и организованной группы. Оно расползалось, становилось стихийным. Это и называлось «первой русской революцией». Именно так осуществилась многолетняя мечта русских интеллигентов.
А ответом на террор революционный стал сначала террор черносотенный, потом — государственный.
Это была новая реальность. И прежнему Азефу в ней не находилось места.
Эсеры, униженные событиями января 1905 года, когда они (как и эсдеки) вынуждены были заключить соглашение с Гапоном и присоединиться к его демонстрации на его условиях, после Кровавого воскресенья уже сами возглавляли забастовочное движение кое-где в провинции — от Риги до Баку и от Пятигорска до Белостока. Рутенберг, только что официально вступивший в партию, пытался добиться от Савинкова и Швейцера помощи в организации восстания в Петербурге. Но террористы отмахнулись от него, решив, что силы столичных рабочих уже на исходе, — да и не хотелось им отвлекаться от своих дел, от выслеживания царских дядей.
Всё же они выправили фальшивый паспорт для скрывавшегося в Петербургской губернии Гапона. Однако вождь 9 января не дождался Рутенберга с паспортом: кто-то спугнул его (может быть, эсдеки, которые старались перехватить популярного беспартийного лидера и привлечь его в свои ряды). В итоге Гапон бежал из своего укрытия и переправился через границу без паспорта, с помощью контрабандистов. В Женеве он в первую очередь явился к Плеханову и объявил себя социал-демократом. Через какое-то время его «догнал» Рутенберг. Гапона, жившего у эсдека Дана, уговорили переехать к эсеру Шишко и, что называется, взяли под опеку.
Эсеры хотели использовать Гапона для «работы в деревне». А нужда в такой работе была очень велика.
Декабрьские споры о допустимости «аграрного террора» отошли в прошлое. То, чего полвека безуспешно добивались народники, пришло само собой. В январе отмечено 17 нападений крестьян на барские усадьбы, в феврале — уже 103. Задача теперь заключалась не в том, чтобы подбить мужичков на «экспроприацию», а в том, чтобы возглавить их стихийное движение. Кое-где эсерам это удалось: во многих губерниях под их руководством создавались крестьянские союзы и «братства».
Но из попыток вовлечь вождя 9 января в ПСР мало что вышло. Статус рядового члена партии не устраивал бывшего (в феврале он уже был отстранен от служения, в марте лишен сана) священника, в одночасье ставшего европейской знаменитостью. А большего предоставить ему эсеры не хотели. Между тем Гапона активно обхаживал Ленин — «чертов поп» стал частым и желанным гостем у лидера «бэков» (большевиков). Недовольный этим влиянием Рутенберг в середине февраля по новому стилю увозит Гапона в Париж. Они останавливаются у Азефа.
В Париже Гапон работал над очередными прокламациями (которые показывал Азефу и другим эсерам), встречался с французскими политиками. Рутенберг вспоминает следующий любопытный эпизод:
«… К парижскому представителю партии, Рубановичу, явился молодой человек, заявивший, что он состоит на службе в русской полиции, что раскаивается в этом и хотел бы быть полезным партии. Молодой человек предоставлял себя в полное распоряжение партии, соглашаясь чем угодно доказать свою искренность.
Гапон в это время жил в семье Азефа и однажды из своей комнаты услышал, как Азеф рассказывал об этом своей жене. Он завозился, позвал к себе Азефа, заставил пересказать себе всё и точные приметы молодого человека, так как ему казалось, что он знает его по России, видел его там в полицейских кругах. Разговорившись с Азефом, Гапон рассказал ему подробно о своем знакомстве и сношениях с Зубатовым и другими полицейскими.
Азеф передал мне этот разговор. Но я совершенно не могу восстановить его. Азеф отплевывался, как от чего-то мерзкого. „Прошлое попа“ ему претило»[161].
Азеф Гапону тоже не понравился. Он увидел, что глава БО грубо «командует» своими людьми, «а они безропотно сносят все его капризы». Гапон попытался вмешаться во внутренние дела эсеровских боевиков, совершенно его не касавшиеся, и был одернут.
Несколько недель спустя, уже в Женеве, Азеф (вместе с Черновым и Савинковым) продолжал с Гапоном переговоры о сотрудничестве, но за глаза по-прежнему признавался в своем недоверии к «попу». Между тем у «попа» уже были другие интересы. В Париже некто (скорее всего, Циллиакус или представитель Циллиакуса) передал ему деньги (японские) на организацию еще одной объединительной конференции — на сей раз только социалистических и «национально-освободительных» партий, без либералов. Конференция состоялась 20 марта (2 апреля), но толку от нее было мало: меньшевики вторично мудро бойкотировали спонсируемое японцами собрание, а представители большевиков (Ленин собственной персоной) и национальных социал-демократических организаций (Бунд и пр.) покинули зал в самом начале заседания из-за спора о мандатах. Эсерам (Чернову и Брешко-Брешковской) осталось объединяться с националистами всех наций, кроме великорусской.
После принятия общей декларации пошли переговоры о «совместных действиях» — отнюдь не в сфере пропаганды. Речь шла о деньгах, о закупках оружия, о его использовании — и эти переговоры порой велись без Азефа и помимо него.
В том-то все и дело. Раньше было просто: Азеф возглавлял боевиков, военно-революционных людей, а «штатские» цекисты занимались своей пропагандой. Теперь помимо БО повсеместно стали возникать эсеровские боевые комитеты и боевые дружины: в Москве, Одессе, Киеве, Харькове, Брянске, Самаре, Саратове, Двинске. У этих групп на руках уже весной скопилось немало стрелкового оружия. Что-то «экспроприировали», а что-то и покупали. Деньги достать было нетрудно. Те же самые миллионы Высоцких. Да и Фондаминские были не бедны, и сибирские промышленники Зензиновы. И у всех дети были в эсерах.
А тем временем в эмиграции Гапон (все-таки вступивший в ПСР — чтобы выйти из нее через две недели) организовывал свой собственный «боевой комитет» с «бабушкой» и Хилковым — о чем Азеф (видимо, не без тайной усмешки: уж больно колоритная троица) доносил Ратаеву.
Значило ли все это, что БО после мартовского «Мукдена» пребывала в ступоре и ее член-распорядитель бездействовал?
Конечно нет.
Боевая организация потеряла свои лучшие кадры. Не было больше Каляева, Сазонова, Швейцера, Покотилова, Моисеенко, Ивановской, Дулебова…
Нужно было возмещать потери.
Весной членами БО стали две пары — супруги Зильберберг (Лев Иванович и Ксения Ксенофонтовна) и любовники из Одессы — Маня Школьник и Арон Шпайзберг. Зильберберг был математиком, умницей и атлетом, опытным (в свои 25 лет) революционером, прошедшим якутскую ссылку, и эсером с двухлетним стажем. Из него решили готовить «лидера». Арон и Маня — люди простые: он — переплетчик, она — портниха. Еврейский пролетариат. Она — хрупкая девушка, похожая на мальчика, запальчивая, чистая, сильно жестикулирует при разговоре (а говорит по-русски с сильным акцентом); он — с большими черными печальными глазами. И оба тоже — с опытом революционных кружков, ссылки, побегов.
И еще было два новых боевика: Рашель Лурье и Владимир Азеф-младший. Иван Николаевич школил эту братию.
В мае 1905 года Савинков отправился в Киев. Решено было теперь довести до конца «дело на Клейгельса». Причин тому было несколько. Во-первых, это дело считалось простым и для молодых революционеров являлось своего рода стажировкой. Во-вторых, поскольку новый состав БО оказался гораздо более «еврейским», сподручнее было действовать в пределах черты оседлости (Киев входил в нее, правда, лишь частично: на Подоле евреям жить дозволялось, а в верхней части города — только купцам 1-й гильдии и прочей привилегированной прослойке).
Другие товарищи тоже отправились в Россию. Ксения Зильберберг и Рашель Лурье хранили динамит на одесских лиманах, Дора Бриллиант ждала в Юрьеве, Шпайзман в Вильно, Школьник в Друскенинках. Со Шпайзманом на границе произошла неприятность: его задержала полиция и при обыске обнаружила револьвер. Молодой еврей объяснил, что везет его для самозащиты: в России погромы. Пистолет отняли. У Шпайзмана был с собой еще и сверток с динамитом; ему удалось выдать себя за аптекаря, а динамит за камфору. Но в Вильно Шпайзман, испугавшись, сам динамит свой уничтожил. Недовольный и недоверчивый Савинков срочно вызвал Арона и Маню в Киев и взял под личный присмотр. Сюда же прибыл Лев Зильберберг: на месте учиться у Савинкова искусству командования.
Группа приступила к «наблюдениям». Шпайзман продавал папиросы, Маня — цветы. Савинков и Зильберберг, почтенные люди, фланировали по Крещатику. Вскоре, однако, Савинков обнаружил, что Арон и Маня уклоняются от своей «работы». После разбирательств выяснилось: Арон сообразил, что его любимая может погибнуть, и решил саботировать теракт. (Как-то не по-эсеровски человечно. К сожалению, этой человечности хватило ненадолго: полгода спустя, в январе 1906 года Арон и Маня ранили черниговского вице-губернатора Хвостова. Арона повесили, Маню сослали на каторгу.)
Кончилось все тем, что сам Азеф, появившийся в июне 1905 года в Киеве, распорядился ликвидировать «дело на Клейгельса» за бесперспективностью.
Пока Савинков работал в Киеве, у Азефа были другие дела.
Еще 9 февраля 1905 года он писал Ратаеву из Женевы:
«Здесь Циллиакус. Он занимается доставкой оружия различным рев. организациям. Приехал сюда с вопросом, не надо ли партии СР. Может доставить до 2000 револьверов потому, что теперь время выступить революционным массам»[162].
В последующие месяцы эта тема еще несколько раз мелькала в донесениях Раскина (Виноградова). Так, 8 апреля он писал: «Zilliacus имеет сношения с японским посольством и доставил большие суммы финляндцам и полякам…»
Как всегда, Азеф сообщал намного меньше, чем знал. И чем больше он узнавал, чем глубже погружался в предмет — тем реже и лаконичнее становились его сообщения.
Источник денег был указан, разумеется, правильно. Как мы уже отмечали, всю бурную организационную деятельность в кругу русской эмиграции Циллиакус (для русских — Соков) вел на средства императора Мицухито. Непосредственно проект курировал полковник Мотодзиро Акаси, атташе японского посольства в Стокгольме. Бюджет его подрывной миссии составлял около миллиона иен (50 миллионов нынешних долларов).
Собственно говоря, к лету эта миссия отчасти уже утратила свой смысл: после Цусимского сражения 27–28 мая исход войны и так уже был предрешен. Но деньги выделены, их надо было истратить. К тому же японская императорская армия устала, сил для дальнейших побед не было, а внутреннее состояние России могло повлиять на позицию российской делегации на мирных переговорах в Портсмуте, которые готовились с апреля и начались 9 августа.
Итак, речь шла о беспрецедентной закупке оружия. В обшей сложности — о 25 тысячах винтовок (это не считая уже упомянутых двух тысяч револьверов и, конечно, несметного количества патронов). В том числе 16 тысяч ружей предполагалось отправить в Финляндию, откуда три четверти из них, 12 тысяч, должны были переправить в Петербург — для вооруженного восстания.
И вот где-то в мае Азеф, отправив Савинкова и компанию в Киев, сам едет в Лондон для участия в переговорах о поставках оружия и его «сдаче-приемке» в Петербурге. На сей раз военное дело — в его руках. Однако речь идет не о терроре, а о том, что́ никогда руководителю БО не нравилось: о массовом народном восстании.
В переговорах, которые велись на квартире у Николая Васильевича Чайковского, ветерана-народника, масона и будущего деятеля Белого движения, участвовали не только эсеры и финские националисты, но и «освобожденцы». Они по-прежнему были противниками насилия, но собирались воспользоваться восстанием для выдвижения политических требований. Язвительная формула: «сдавайтесь или он будет стрелять!» — очень точно передает отношения кадетов, эсеров и царского правительства. «Он» — это именно Азеф, который в данном случае оказался в сложном положении: отдавать переговоры в чужие руки не хотелось (вместе с контролем над потоками оружия ускользало влияние в партии), напрямую выдавать проект полиции было немыслимо (это означало откровенно подставиться), а косвенными сведениями охранка пользоваться не умела, это Азеф уже понял. (У Ратаева, кстати, были сведения об оружейном проекте Циллиакуса не только от Азефа, но и от известного авантюриста-контрразведчика И. Ф. Манасевича-Мануйлова; и тем не менее российские власти не дали делу хода… Ну какой смысл работать на таких людей, спрашивается?)
Как же Азефу уклониться от несвойственной ему роли народного вождя?
Найдено было блестящее решение. Азеф предложил ввести в группу переговорщиков Гапона.
Аргументация выглядела убедительно. Гапон вывел на улицы столицы 150 тысяч человек. В его «Собрании…» состояло 15 тысяч. Его сподвижники остались в Петербурге, он с ними переписывается. Неужто он не наберет достаточно народу, чтобы продержаться несколько дней? А уж дальше все пойдет само собой. Петербургское восстание станет фитилем, от которого воспламенится вся Россия, как воспламенилась от событий 9 января.
А эсеры? Эсеры помогут! И во главе них в Петербурге встанет, кстати, лучший друг Гапона. В мае 1905 года в Петербург из Женевы отправился Петр Рутенберг, «Мартын», который должен был возглавить тамошний боевой комитет. (Что-то к тому времени уже было готово: устроены, например, квартиры для хранения оружия.)
Гапон, в чьем характере хитрость и расчетливость удивительно сочетались с авантюрной лихостью и детским тщеславием, а оппортунизм — с идеализмом, воспринял этот план совершенно серьезно. Как язвительно вспоминал Циллиакус: «Все его предложения… имели ту особенность, что они ни в какой степени не считались с практической выполнимостью и все без исключения клонились к тому, чтобы выдвигать на первый план собственную фигуру Гапона». Тактического смысла восстания он не понимал и всерьез готовился к захвату власти, а там… «Чем династия Готторпов лучше династии Гапонов?» — говаривал, войдя в раж, Георгий Аполлонович своим приятелям.
Найдя себе дублера, Азеф поспешил «выйти из дела». Он убедил Ратаева, что важнейшие дела, связанные с транспортировкой оружия, замышляются на Балканах, и предложил отправить его туда. Разговоры об этой поездке шли еще с марта. Судя по всему, для Азефа визит в Болгарию был удобной ширмой, позволявшей «на обратном пути» совершить поездку в Россию. На деле в Софии Азеф появляется примерно 31 мая (12 июня). Товарищам по партии он объяснил свое исчезновение тем, что заметил за собой слежку. Это было его обычное объяснение — но оно работало; вопросов никто не задавал.
История с оружием тем временем развивалась так.
В разгар переговоров о них прослышали (от своих финских друзей) большевики. Ленин без большого труда разговорил за кружкой пива вернувшегося в Женеву Гапона. Тот согласился вновь отправиться в Лондон с «товарищем Германом» (Н. Е. Бурениным) — членом большевистской Боевой технической группы. В итоге и эсдеков взяли в долю. Это было во второй половине июля. Но ленинцы хотели всё. Поэтому они (с помощью Горького) настойчиво обрабатывали Гапона, убеждая его вступить в РСДРП вместе со всеми своими людьми. Буренин уже был в Петербурге и убедился, что в отсутствие Гапона его организация находится в полном анабиозе, так что воспользоваться гапоновцами даже как «пехотой» едва ли выйдет. А вот увести с их помощью у эсеров деньги и оружие…[163]
Тем временем был куплен 315-тонный пароход «Джон Графтон»; то есть — его фиктивно перепродали виноторговцу Дикенсону, который в свою очередь сдал его в аренду американцу Мортону, причем «Джон Графтон» был официально переименован в «Луну». Все, однако, называли корабль по-прежнему. Команду тоже сменили — на верных латышей и финнов. Одновременно на имя частной японской фирмы купили другой пароход, «Фульхам» (его тоже переименовали: в «Ункай Мару»). Он должен был вывезти оружие из Лондона и в море перегрузить его на борт «Джона Графтона». Вся эта операция была успешно проведена 28 июля на острове Гернсей под Лондоном.
18 августа корабль достиг финских берегов, сгрузил часть оружия в тайник к северу от Виндау и отправился на остров под Выборгом, где люди из Петербурга должны были принять основную часть — 12 тысяч ружей. Но никого не было. Рутенберга еще 3 июля арестовали, Гапон еще не доехал из Женевы, а Азеф… Где Азеф, никто не знал. (На самом деле он находился в этот момент за тысячи километров от Финляндии, в Поволжье.)
«Джон Графтон» вернулся в Копенгаген. Где-то через неделю Гапон в обществе своей сподвижницы (и любовницы) Мильды Хомзе и своего временного союзника, идеолога синдикализма Владимира Поссе (разочаровавшись в других направлениях социализма, Гапон к лету 1905 года пришел к анархо-синдикализму и оставался верен этой идеологии уже до конца жизни), прибыл в Финляндию. В течение следующих десяти дней скрывающийся на нелегальной квартире Гапон, финны и явившиеся на готовое эсдеки вели между собой бестолковые переговоры о том, кому и как принимать оружие, а корабль курсировал вдоль берега, пока 7 сентября не сел на мель. Команда взорвала его и на шлюпках переправилась в Швецию.
Царская полиция тем не менее узнала от лоцманов о подозрительном судне, потерпевшем крушение, и по большей части, на две трети, подняла ружья со дна. Остальное подняли другие; оружие разошлось — что кому: финским активистам, эсдекам, просто мужичкам. Японцам уже было все равно: мир был неделю как заключен. (Зато другой корабль, «Сириус», благополучно довез почти весь свой груз до Поти и Кутаиси; Сосо Джугашвили и другие кавказские боевики сумели им воспользоваться.)
Нам, впрочем, интереснее всего поведение Азефа в этой истории. В первый раз с 1903 года он сыграл не на стороне революции. Не сыграл, впрочем, и против нее: просто пропустил ход и разрушил партию. Не предал (хотя революционеры не прочь были потом объяснить свой позор «провокацией Азефа»), но — саботировал. При той беспомощности и неслаженности, которую проявили все остальные, этого оказалось достаточно. Восстание в столице не состоялось.
Из Софии Азеф 4 (17) июня отправляет Ратаеву обстоятельное письмо:
«…Начну с дел, устроенных здесь Ташкентцем. Ташкентцу удалось устроить транспорты для литературы, оружия и взрывчатых веществ: 1) на Рении. Действие его происходит следующим образом. В городе Туркутае (в Болгарии) на Думае живет адвокат Калчев. Он имеет сношения с служащими на пароходах — могу указать Вам пока на один пароход, „Бессарабец“, который идет из Туркутая в Рении. На этом пароходе имеется старший машинист, который будет работать и доставлять в Рении. 2) На Батум и Одессу будет все транспортироваться из Варны, пароход „Нахимов“ — работать там будет боцман»[164].
«Ташкентец» (Михаил Александрович Веденяпин-Штегеман, 1879–1938), старый член ПСР, спустя четыре года писал своей матери из тюрьмы:
«Сижу я, главным образом, из-за Азефа; он мне, оказывается, все время свинью устраивал. Получил ссылку тоже из-за него, и все мои аресты в Софии, и погоня в 1905 г. были устроены им. Я его очень хорошо знал и был близок с ним. Конечно, я сидел бы и без него, т. к. своих убеждений никогда не изменю и буду их проводить в жизнь, но не так часто садился бы в тюрьму.
Мы с А[зефом] жили в Париже…»[165]
Кроме этих мелких оружейных гешефтов (несравнимых по масштабам с грузом «Джона Графтона» и «Сириуса») Азеф сообщает любопытные сведения о связях между русскими и балканскими революционерами:
«…Македонцы очень заинтересованы в русской революции — полагают, что измененный русский революционный режим не будет мешать их делам; на Балканском полуострове, по их мнению, все бы хорошо устроилось и Македония получила бы автономию, если бы не Россия, которая мешает, имея свои стремления, в конечном счете завладеть Балканским полуостровом…»[166]
«Македонский вопрос» заключался в следующем. По Берлинскому миру (1878) Македония осталась в составе Османской империи на правах автономной территории. Однако султан Абдул-Хамид II этот пункт договора просаботировал. Казалось бы, славянам-македонцам естественнее всего было бы апеллировать к своему традиционному защитнику, Белому царю — ан нет. Любовь к прогрессу и желание быть европейцами перевешивали геополитический инстинкт. «Внутренняя македонско-одринская революционная организация» скорее видела союзников в младотурках… И в русских революционерах, само собой.
Надо сказать, что это сочувствие было двусторонним (Каляев с завистью говорил Савинкову о македонцах, у которых «каждый революционер — террорист»).
Имелись и другие союзники, с которыми велись переговоры еще в Женеве: армянские дашнаки. У них было два врага: главный — султан и второстепенный — царь. Ненавидевшие Абдул-Хамида II за погромы (так же, как российские евреи ненавидели Николая II) армянские патриоты не догадывались, какой катастрофой обернется для армянского народа крушение Османской монархии (так же, как русские евреи не могли предвидеть погромов Гражданской войны и Холокоста).
21 июля 1905 года, через несколько дней после того, как Азеф покинул Софию, в Константинополе произошло покушение на султана. Использовалась бомба с часовым механизмом, оставленная в карете у главной мечети. Покушение было неудачным — султан на несколько минут опоздал. Готовилось покушение в Болгарии. Его вдохновитель, Христофор Микаэлян, погиб 4 июля при пробном взрыве.
Ратаев позднее считал, что к покушению был причастен Азеф. Доказательств этому не обнаружено. Армянские деятели в разговорах с Алдановым отрицали его причастность, но это еще ничего не значит. Вероятно, какие-то концы можно найти в архивах Турции, Армении, Болгарии. Во всяком случае, невозможно себе представить, что Азеф ничего не знал о затее дашнаков. Знал, но не счел нужным сообщать русской полиции. Косвенно помог — может быть, помог и прямо.
Впрочем, в день покушения Азеф был уже на Украине — а оттуда отправился во внутреннюю Россию. Впервые после убийства Плеве он пересек границу империи. Почему?
Судя по всему, Азеф был недоволен тем, как начался набор в новую Боевую организацию. Зильберберга можно считать удачным приобретением, а вот про Шпайзмана и Школьник этого сказать нельзя. Но набирать новую организацию было необходимо: иначе дело террора окончательно ускользнуло бы из рук «члена-распорядителя». БО в свое время изо всех сил старалась выбрать правильную цель теракта, чтобы он, что называется, «прозвучал» — и довести его до логического завершения. Но вот 3 мая в Уфе ранен губернатор Соколовский, через восемь дней в Баку убит генерал-губернатор Накашидзе, в тот же день в Селдеце убивают полицмейстера Шедевра, а 28 июня наступает черед нового московского генерал-губернатора — и все это происходит без всякого участия БО, и никто на все это уже особенно не реагирует. Гершуни строил теракт как блестящую художественную импровизацию, Азеф — как шахматную партию, а сейчас, в 1905 году, было столько дилетантских покушений на теракты, что часть их удавалась просто по закону больших чисел.
И вот Азеф и Савинков набирают новых людей, чтобы взять ситуацию под контроль.
В Киеве отобрали Петра Иванова, молчаливого юношу двадцати двух лет — «бывшего дворника в тайной иркутской типографии». Три кандидата отобрали в Нижнем Новгороде: бывшего студента Московского университета Александра Васильевича Калашникова и слесарей Сормовского завода, членов местной боевой дружины, Ивана Васильевича Двойникова и Федора Александровича Назарова. Еще один бывший московский студент, Борис Устинович Вноровский, находился в Пензе. Предложила свои услуги и старая ветеранка-народоволка Анна Васильевна Якимова-Диковская.
Азеф послал Савинкова в Пензу договариваться с Вноровским и назначил встречу в Нижнем в начале августа. Решено было, прежде чем начинать серьезную охоту на Трепова, в учебно-тренировочных целях убить нижегородского губернатора Павла Фридриховича Унтербергера.
Но, прибыв в Нижний, Азеф увидел, что подготовка к покушению находится явно в неудовлетворительном состоянии: Унтербергер очень мало и редко выезжал, выследить его было трудно. А главное, опытный взгляд Азефа сразу отметил: за боевиками систематически и целенаправленно следят.
Всех подвела старая народоволка Якимова. Встретив в Москве товарища по ссылке Татарова, она точно так же распустила язык, как перед этим в Петербурге Тютчев и Фридерсон. В результате полиция знала не только о встрече БО в Нижнем, но и готовящемся покушении.
Азеф виртуозно сумел эвакуировать своих людей, каждого по отдельности, из города. Никто не был арестован. Савинкову была назначена встреча в Петербурге — через три недели. За это время оба они запутают следы, пояснил Иван Николаевич. Савинкову Азеф дал адрес агронома Гедды из-под Клина — в управляемом им имении можно было какое-то время пересидеть.
В этот момент Азеф, вероятно, понял, что происходит. В партию внедрен, кроме него, другой агент. И уж этот другой — не ведет двойной игры и говорит всё. Высчитал ли Азеф второго агента? Если да, его тревога должна была усилиться. Татаров сделал в партии стремительную карьеру. Он стал членом ЦК. Он имел представление о структуре партии. В частности, он знал, кто возглавляет БО. И, скорее всего, это знание он не утаил от своего непосредственного куратора — Рачковского.
Итак, Рачковский, по всей вероятности, уже летом 1905 года знал, как попал впросак Ратаев: его давний и доверенный агент и есть тот человек, на руках которого кровь Плеве и великого князя Сергея Александровича. Террорист номер один.
По идее, Рачковский должен был немедленно поделиться этой информацией с Треповым. Или уж по крайней мере — с министром внутренних дел Александром Григорьевичем Булыгиным. Или с начальником Департамента полиции Николаем Павловичем Гариным. Но не забудем — перед нами человек глубоко циничный. Не менее циничный, чем сам Азеф. Из компании Судейкина, что существенно. Булыгина, по всем отзывам — человека очень порядочного, но притом вялого, рыхлого, барина обломовского сорта, бойкий авантюрист Рачковский должен был попросту презирать… Трепов — друг, покровитель, но почему бы не утаить и от него кое-какие козыри.
Но даже если Рачковский и не знал еще всей правды о двойной игре Азефа, то… догадывался. Это — точно. Как — еще прежде — догадывался Лопухин.
Все это наши предположения. Факты же таковы. 9 августа Рачковский был назначен начальником политического отдела Департамента полиции, в ранге вице-директора и с прямым подчинением министру. И буквально через несколько дней Ратаева отправили в отставку. На его место был назначен Гартинг… (да, тот самый — парижский провокатор Гаккельман!). Но основную агентуру Рачковский берет в свое ведение. В том числе Азефа.
Его срочно вызывают в Петербург. И там состоялась его, видимо, первая личная встреча с Рачковским.
О содержании их разговора можно только догадываться. Но ясно одно: Азеф понял, что обычной информационной данью не отвертеться, что надо класть на стол серьезные карты. И он положил их.
Во-первых, адреса двух динамитных мастерских: Горохова в Саратове и Коноплянниковой в Москве. Но это — мелочи.
Во-вторых, Азеф сообщил, что в Саратове состоится партийное совещание, посвященное «аграрному террору», организации крестьянских братств и т. д., и на нем будет присутствовать сама «бабушка».
В-третьих, он назвал дни, когда в Петербурге будет (как договаривались) Савинков, и адрес агронома Гедды.
Со своей стороны, Рачковский повысил Азефу жалованье: с 500 до 600 рублей в месяц. Очень хорошие деньги, но все-таки гораздо меньше, чем у Татарова.
Почему Азеф из всей многообразной информации, которой он располагал, выложил именно эту?
С Брешко-Брешковской — нет вопросов. Для полиции эта пожилая дама, «символ партии» — большая ценность. А для эсеров? Азеф презирал «штатских» цекистов и терпеть не мог «аграрных террористов». К тому же он прекрасно знал, как за глаза отзывается о нем «бабушка». «Жидовская морда»? (Елизавета Константиновна сформировалась в годы, когда антисемитизм еще не был табуирован для русских революционеров.) Ну так получайте свое!
С Савинковым гораздо сложнее. Почему Азеф решился выдать своего ближайшего сподвижника, свою правую руку? Он, ни разу до сих пор не выдававший и не подставлявший своих (им набранных и ему подчинявшихся) боевиков?
Скорее всего, Савинков разочаровал Азефа неудачами в Киеве и Нижнем. Кроме того (и это главное), он был включен в ЦК, а значит, приобретал некоторую самостоятельность и мог выйти из повиновения. В новой БО (которую он тщательно оберегал от Рачковского) Азеф собирался вырастить новых исполнителей. Впрочем, может быть, он рассчитывал на ловкость «Павла Ивановича», на то, что тот уйдет. Устроил ему испытание.
И Савинков испытание выдержал — ускользнул от преследователей. Впрочем, ему помогли стечение обстоятельств… и глупость столичной полиции. Заметив за собой слежку, террорист спешно покинул дом Гедды и уехал в Петербург, а там нашел укрытие у своего гимназического товарища, присяжного поверенного Земеля. Полиция выследила и окружила дом. Вскоре Земель отправился за покупками — и его арестовали, приняв за Савинкова. Сам же Савинков через несколько часов, в пальто Земеля, преспокойно вышел из дому и отправился на Финляндский вокзал — на дачу к другому своему знакомому. Только к вечеру в охранном отделении поняли, что взяли не того.
Азеф лично в сопровождении филёров отправился в Саратов.
Два года спустя, в 1907 году, когда над Азефом уже нависла серьезная угроза разоблачения, ЦК получил письмо, содержащее колоритные детали этой командировки.
«…Имена участников… были охранному отделению известны, а потому за всеми участниками совещания была учреждена слежка. Последнею руководил, ввиду особо важного значения, которое приписывалось охраной совещаниям, специально командированный департаментом ветеран-сыщик, статский советник Медников. Этот субъект хотя и достиг высокого чина, однако остался во всех своих привычках простым филёром и свободное время проводил не с офицерами, а со старшим агентом местной охраны и с письмоводителем. Им-то Медников и сообщил, что среди приехавших в Саратов на съезд соц.-революционеров находится лицо, состоящее у департамента полиции на жалованье, получает 600 рублей в месяц. Охранники сильно заинтересовались получателем такого большого жалованья и ходили смотреть его в сад Очкина (увеселительное место). Он оказался очень солидным человеком, прекрасно одетым, с видом богатого коммерсанта или вообще человека больших средств. Стоял он в Северной гостинице (угол Московской и Александровской, дом О-ва взаимного кредита) и был прописан под именем Сергея Мелитоновича (фамилия была нам „источником“ сообщена, но мы ее, к сожалению, забыли). Сергей Мелитонович как лицо, „дающее сведения“, был окружен особым надзором для контроля правильности его показаний: в Саратов его провожали из Нижнего через Москву два особых агента, звавших его в своих дневниках кличкой „Филипповский“. Предполагался ли арест участников совещания или нет, неизвестно; но только участники были предупреждены, что за ними следят, и они тотчас же разъехались. Выехал из Саратова и Филипповский (назовем и мы его этой кличкой). Выехал он по железной дороге 19 августа в 5 часов дня. Охрана не знала об отъезде революционеров и продолжала следить. 21 августа ночью (11 часов) в охрану была прислана из департамента телеграмма с приказом прекратить наблюдение за съездом. Телеграмма указывала, что участники съезда предупреждены были писарями охранного отделения. Такого рода уведомление могло быть сделано только на основании сведений, полученных от кого-либо от участников съезда, и заставило предполагать, то сведения эти дал департаменту Филипповский, уехавший из Саратова в 5 или 6 часов вечера 19 августа и успевший доехать до Петербурга ночью 21-го»[167].
На сей раз обстоятельства сыграли в пользу Азефа. Сведения он дал полиции точные и важные, таким образом «реабилитировав» себя. При этом ни участников саратовского съезда, ни Савинкова арестовать не удалось из-за тупости петербургских полицейских и предательства саратовских писарей. А значит, со стороны эсеров претензий и подозрений не будет. Чистое дело.
Но Азеф еще не знал, какой удар придется ему выдержать в ближайшие дни…
8 сентября к члену Петербургского комитета Е. П. Ростковскому явилась дама под вуалью и вручила ему следующее письмо:
«Товарищи! Партии грозит погром. Ее предают два серьезных шпиона. Один из них бывший ссыльный, некий Т., весной лишь вернулся, кажется, из Иркутска, втерся в полное доверие к Тютчеву, провалил дело Иваницкой, Барыкова; указал кроме того Фрейфельда, Николаева, Фейта, Старынковича, Лионовича, Сухомлина, много других, беглую каторжанку Акимову, за которой потом следили в Одессе, на Кавказе, в Нижнем, Москве, Питере (скоро, наверное, возьмут); другой шпион недавно прибыл из-за границы, какой-то инженер Азиев, еврей, называется и Валуйский; этот шпион выдал съезд, происходивший в Нижнем, покушение на тамошнего губернатора, Коноплянникову в Москве (мастерская), Веденяпина (привез динамит), Ломова в Самаре (военный), нелегального Чередина в Киеве (укрывается у Ракитниковых в Саратове)… Много жертв намечено предателями, Вы их обоих должны знать. Поэтому обращаемся к Вам. Как честный человек и революционер, исполните (но пунктуально, надо помнить, что не все шпионы известны и что многого мы еще не знаем) следующее: письмо это немедленно уничтожьте, не делайте из него копии и выписок. О получении его никому не говорите, а усвойте основательно содержание его и посвятите в эту тайну, придумав объяснение того, как ее узнали, только: или Брешковскую или Потапова (доктор в Москве) или Майнова (там же) или Прибызева, если он уедет из Питера, где около его трутся тоже какие-то шпионы. Переговорите с кем-нибудь из них лично (письменных сношений по этому делу не должно быть совсем), пусть тот действует уж от себя, не называя Вас и не говоря, что сведения эти получены из Питера. Надо, не разглашая секрета, поспешить распорядиться. Все, о ком знают предатели, пусть будут настороже, а также и те, кто с ними близки по делу. Нелегальные должны постараться избавиться от слежки и не показываться в места, где они раньше бывали. Технику следует переменить сейчас же, поручив ее новым людям»[168].
Ростковский не знал, что и подумать. Вечером к нему пришел видный эсер, которого он знал как «Ивана Николаевича». Ростковский, вопреки просьбе автора письма, дал Ивану Николаевичу прочитать его и спросил товарища по партии, знает ли он, кем могут быть упомянутые в письме люди.
— Да, — ответил Иван Николаевич, — Т. — это Татаров, а инженер Азиев — это я. Моя фамилия Азеф.
И, как пишет со слов Ростковского Николаевский, «выбросил окурок и ушел».
Прежде чем перейти к дальнейшему — сразу назовем автора письма.
Леонид Петрович Меньшиков — один из тех «многократных перебежчиков», о которых мы упоминали в самом начале книги.
Итак: ровесник Азефа. Из мещан. Учился в Строгановском художественном училище. Создал революционный кружок, раскрытый молодым Зубатовым. При обыске найдены два револьвера, кинжал, несколько брошюр и типографское оборудование. А на дворе — 1887 год, и власти не шутят.
Меньщиков согласился сотрудничать с полицией. Впоследствии он придумал (для себя в основном) красивую легенду о том, что он, вдохновленный образом Николая Клеточникова, решил «проникнуть в лагерь врага», чтобы узнать и выдать его тайны. Это, конечно, ерунда. Клеточников, убежденный и стойкий революционер, внедрившийся в полицию по заданию «Народной воли», с первого до последнего дня работал для своей организации. А Меньщиков 18 лет истово служил полицейскому делу. Сексотом он не был: его с первого дня взяли в гласный штат. Сначала была физически тяжелая и плохо оплачиваемая работа филёра, потом — «письменные занятия» в канцелярии, должность околоточного надзирателя, первый чин в 27 лет, и дальше — вверх по служебной лестнице. Помощник начальника Московского охранного отделения, Меньщиков переехал в Петербург вместе с Зубатовым. В Департаменте полиции он занимал, правда, сравнительно скромную должность старшего помощника делопроизводителя, зато — столица. И, конечно, награды: золотые запонки, бриллиантовый перстень, орден Святой Анны 3-й степени, Святого Станислава 2-й степени… Чин коллежского асессора Меньщиков получил в 1906 году, уже предав полицию.
Письмо своё Меньщиков написал намеренно с ошибками, с опечатками. По правдоподобной версии Ж. Лонге и Г. Зильбера — «надеялся таким образом внушить мысль, что тайна исходила от какого-нибудь мелкого служащего». Дамой под вуалью была его сестра.
Ну вот и всё пока о Меньщикове. Что наш герой? Что делал он после разговора с Ростковским?
Прежде всего — отправился к Рачковскому. На сей раз Петру Ивановичу пришлось выдержать очень неприятный разговор. Ему ничего не оставалось, кроме как похвалить самообладание Евгения Филипповича (в личном общении с полицейским начальством использовалось это, «житейское», имя-отчество) и пообещать найти предателя. Потому что — как требовать верности от агентов, если под носом происходит такое?
А затем… Затем Азеф срочно отправился за границу, чтобы обсудить произошедшее с товарищами по партии. Письмо было предварительно переслано им по тайным каналам.
Чернов, Гоц, добравшийся в Женеву нелегально, через Аландские острова, Савинков — все сошлись на том, что письмо имеет «полицейское происхождение». Список проваленных дел был точен. (При этом «атрибуция» хромала. Мы знаем, к примеру, что нижегородский съезд выдал не Азеф, а Татаров. С потолка взято и имя «Валуйский» — никогда Азеф так не назывался.) Указания именно на Азефа и Татарова были бесспорны.
Поверили этим указаниям? Нет. Но то, что в партии есть «провокатор» («крот», сказали бы в другое время и в другой среде), — казалось почти несомненным. Да, слишком много провалов подряд. Конечно, полиция могла намеренно повести по ложному следу…
У постели Гоца собрались руководители партии. Парализованный вождь предложил обсудить кандидатуры всех и каждого. Начиная с него, с Михаила Рафаиловича Гоца. Не может ли быть предателем он? А, скажем, Чернов?
Перебрали всех — нет, ни на кого не падало подозрение. Но и обвинения в адрес Азефа казались нелепыми. Организатор «дела на Плеве», куратор «дела на Сергея» — агент полиции? Смешно. Да и от кого руководству партии стало известно о письме, полученном Ростковским? От самого «Азиева»!
Только Тютчев, по собственным словам, «…настаивал на том, что все-таки следует на это обратить внимание… что нужно предложить Ивану Николаевичу… как он и сам вначале хотел, отстраниться на некоторое время от дел и что необходимо провести какое-нибудь исследование, послать человека в Россию разузнать, если возможно, прежде всего, источник происхождения этого письма». Его не поддержали.
А вот за Татарова взялись всерьез.
Он сам подставился — и глупейшим образом.
Татаров затеял легальное издание в России сборника статей из «Революционной России». Вероятно, он хотел таким образом укрепить свое положение в партии. А может быть, действовал по заданию Рачковского.
«В объявлении этом были перечислены имена Гоца, Шишко, Чернова, Минора, Баха и других видных социалистов-революционеров. Такое перечисление имен могло только повредить делу: оно обращало на себя внимание читателей и цензуры»[169].
Но беда была не только в этом. Издание было дорогим, Татаров за считаные недели потратил на него пять тысяч рублей — огромные по тем временам средства.
Возник вопрос о их происхождении.
Татаров сказал, что 15 тысяч рублей дал ему взаймы председатель Всероссийского учительского союза Владимир Чарнолусский.
Татаров собирался ехать в Россию, устроил обед товарищам. После обеда Чернов и Савинков подошли к нему и попросили его остаться еще на день в Женеве для партийного разбирательства.
Члену ЦК устроили форменный допрос с пристрастием. Его спрашивали про деньги. В конце концов Татаров признался, что солгал, сказал, что деньги дал ему отец. Спрашивали о том, в какой гостинице Татаров остановился в Женеве. Он запутался в показаниях, наконец сказал, что живет с женщиной и не хочет ее компрометировать. Спрашивали о знакомстве с Кутайсовыми — он опять путался.
Комиссию возглавлял Алексей Николаевич Бах (до крещения Абрам Липманович Бак), старый народоволец, в эмиграции занимавшийся в основном наукой (биохимией — он закончил свою долгую жизнь действительным членом АН СССР), но в 1905 году вступивший в партию эсеров. Он напомнил Татарову о судьбе Дегаева, о возможности «реабилитироваться» и спасти свою жизнь тем же способом, каким это сделал знаменитый провокатор 1880-х годов.
Татаров настаивал на своей невиновности.
«Допрос продолжался еще несколько дней. Выяснилось еще, что Татаров: 1) узнал от А. В. Якимовой в Минске, что в Нижнем Новгороде летом 1905 г. предполагался съезд членов боевой организации; 2) знал петербургский адрес Волошенко-Ивановской перед арестом 17 марта; 3) имел свидание с Новомейским и бывшим членом „Народной Воли“ Фриденсоном перед арестом Новомейского; 4) виделся с Рутенбергом перед арестом его в Петербурге (июнь 1905 г.) и много других подробностей.
Все эти подробности были лишены в наших глазах большого значения. Общий характер допроса был тот же: Татаров был постоянно уличаем во лжи»[170].
В итоге было решено «устранить Татарова от всех партийных учреждений и комитетов, дело же расследованием продолжать».
Татаров уехал в Россию.
Азеф мог вздохнуть спокойно: ретивый параллельный агент охранки в ПСР был выведен из игры.
В сентябре — начале октября 1905 года вся централизованная террористическая деятельность была прекращена по «профилактическим» причинам — из-за дела Татарова и его расследования.
17(30) октября произошло событие исторического значения, опять-таки заставившее террористов попридержать коней.
Еще 6 августа был издан манифест о созыве законосовещательной Государственной думы. Это был едва ли не предел того, о чем могли мечтать либералы в конце 1904 года, — но в середине 1905-го это уже никого не устраивало. В сентябре Николай II серьезно думал о бегстве из России. Вильгельм II, будущий злейший враг, готов был предоставить ему убежище. В октябре беспорядки продолжались. Бастовало два миллиона человек, в том числе на железных дорогах, «аграрный террор» охватывал все новые территории.
И вот 17 октября — очередной рубеж, на сей раз принципиальный: Манифест о совершенствовании государственного порядка:
«…Великий обет Царского служения повелевает НАМ всеми силами разума и власти НАШЕЙ стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для Государства смуты. Повелев подлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядка, бесчинств и насилий, в охрану людей мирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга, МЫ, для успешного выполнения общих намечаемых НАМИ к умиротворению государственной жизни мер, признали необходимым объединить деятельность высшего Правительства.
На обязанность Правительства возлагаем МЫ выполнение непреклонной НАШЕЙ воли:
1. Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов.
2. Не останавливая предназначенных выборов в Государственную Думу, привлечь теперь же к участию в Думе, в мере возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив этим дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку.
3. Установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выбранным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от НАС властей».
На практике это означало, что Россия перестала быть абсолютной монархией. Закончился многовековой этап ее истории, начался новый. Исполнились мечты русских интеллигентов.
Эмигрантская Женева торжествовала, но — со сложным чувством. Революционеры не могли сойтись в том, что делать дальше.
Сложные чувства охватывали и эсеров, собравшихся у Гоца. Сам Михаил Рафаилович испытывал эйфорию и от сомневающихся отмахивался: дайте порадоваться хотя бы день! Минор рвался в Россию. Натансон, который приобретал в партии все большее влияние, был настроен скептически. Савинков говорил, что теперь-то и надо усилить террор, «добить» правительство беспощадными ударами. Чернов и Шишко возражали ему: нет, террористическую деятельность надо приостановить, но Боевую организацию не распускать, «держать под ружьем».
А Азеф?
Азеф выступил за прекращение террора.
«„Толстый“ сделал удивившее многих заявление: он, в сущности, только попутчик партии; как только будет достигнута конституция, он будет последовательным легалистом и эволюционистом: всякое революционное вмешательство в развитие стихии социальных требований масс он считает гибелью, и на этой фазе движения оторвется от партии и простится с нами: дальше идти нам не по дороге»[171].
В сущности, вполне последовательная позиция «кадета с террором». Другое дело, что о конституции все-таки говорили в сослагательном наклонении. Неизвестно было, куда повернут власти.
После бессонной ночи, проведенной в спорах, зашли в кафе поесть. Домой Азеф шел с Черновым. И тут-то, по пути, он сказал кое-что еще:
«С террором покончено. Но одно дело, может быть, еще осталось сделать — единственное дело, которое имело бы смысл. Оно логически завершило бы нашу борьбу и политически не помешало бы. Это — взорвать на воздух всё охранное отделение. Кто может что-нибудь против этого возразить? Охранка — живой символ всего самого насильственного, жестокого, подлого и отвратительного в самодержавии. И ведь это можно бы сделать. Под видом кареты с арестованными ввезти во внутренний двор охранки несколько пудов динамита. Так, чтобы и следов от деятельности всего этого мерзкого учреждения не осталось…»[172]
Пожалуй, в первый раз за все время своей деятельности Азеф так «подставился». Это же надо: человек, которого только что обвиняли в предательстве, при известии о наступлении демократии предлагает взорвать здание тайной полиции — то есть свидетелей и архивы. Это настолько прозрачно, что, будь его собеседником умный недоверчивый человек, неподвластный обаянию Азефа — революционного героя, то…
Так или иначе, террор был приостановлен. Боевая организация находилась «в боевой готовности», но ничего не предпринимала. Но и сотрудничество с полицией Азеф полностью прекратил. Никаких писем, никаких донесений, а значит — и никакого жалованья. Просто так Рачковский не платил.
Судя по всему, Азеф всерьез решил, что в России все меняется. И он мог гордиться: он эти перемены приблизил. Очень странными и морально уязвимыми способами, но… Только вот дождется ли он от кого-нибудь благодарности?
Нет, продолжать прежнюю игру было опасно. Если от Ратаева еще можно было ожидать какой-то защиты, то Рачковский сдаст его с потрохами. Да и где будет через пару месяцев сам Рачковский?
Подобным образом, вероятно, в октябре 1905 года и рассуждал Азеф.
Итак, ни террора, ни «провокации» в последние два с половиной месяца 1905 года не было.
Что же происходило в России — и чем же занимался Азеф?
Сначала эйфория по поводу конституции плавно перешла в новую волну еврейских погромов. Причем эти погромы, в отличие от Кишиневского, действительно в очень большой степени организовывались властями и полицией. Непосредственно этим занимался (скорее всего, с ведома, если не по прямому поручению Рачковского) чиновник Департамента полиции М. Е. Комиссаров (закончивший свои дни резидентом советской внешней разведки).
Потом, 8–22 декабря, вспыхнуло Московское вооруженное восстание, в котором ярко проявили себя эсеровские дружинники. На подавление его в Москву был отправлен Семеновский полк. Боевая дружина А. Н. Петерсона по поручению ЦК должна была взорвать два железнодорожных моста и парализовать движение между столицами. Но взрывники попали в засаду и еле ушли от ареста. Впоследствии подозрение, совершенно необоснованно, пало на Азефа. Обвиняли его и в содействии Рачковскому, который в декабре 1905 года был командирован в Первопрестольную наводить порядок.
Все это неправда. В конце 1905 года Азеф занимался в первую очередь личными делами. Все руководство ПСР, воспользовавшись амнистией, возвращалось в Россию. Точнее, в автономную Финляндию, с октября 1905-го получившую внутреннее самоуправление: местная полиция откровенно саботировала приказы о преследовании революционеров. Вместе с Черновым и другими переезжал и Азеф.
Любовь Григорьевна давно неуютно чувствовала себя в Париже. Конечно, лучше, чем в Москве. Жила она (как мы уже писали) в бедности, но зато была занята «делом» — партийной работой. Она считалась секретарем заграничного комитета. Роль ее описывают по-разному. Х. Липин, к примеру, говорил вот что:
«Все партийные люди, которые приезжали сюда, все они проходили через руки жены Азефа… Все явки, рекомендации и т. п., за всем этим должны были являться к ней, так как все это проходило через нее. И должен сказать, что, несмотря на то, что у нее больших умений и способностей нет, она умела держать их в своих руках»[173].
По другим показаниям, Любовь Азеф «заведовала чисто черной, так сказать, работой в Париже» — в основном отправкой в Россию пропагандистской литературы. У нее была репутация человека «в практическом отношении очень энергичного и преданного работе», привлекающего молодежь своей искренностью, но «теоретически слабого»[174], «недалекого»[175].
Так или иначе, жену Азефа эта работа не устраивала — она рвалась в Россию. «Евгений» (жена называла его так — полным именем, без сокращений) отвечал: «Что ж, поезжай, но тогда я останусь, потому что у нас двое детей, нельзя же нам обоим погибать»[176].
И вот парижская жизнь закончилась. Вся семья Азеф переезжает в Финляндию.
Перед отъездом из Парижа Азеф посетил Ратаева и сообщил ему, что «раскрыт» и потому полиции больше быть полезен не может. В это же время на партийных собраниях он настаивал на том, что Боевую организацию следует свернуть не на время, а окончательно.
Никогда Азеф не был так близок к «выходу из игры».
А что дальше? Легальная политика? Депутатство? Или эмиграция — в Америку, в Новую Зеландию, куда угодно… Он иногда говорил об этом Любови Григорьевне. Или — просто возвращение к профессии инженера? Можно будет опять завести свое дело, как в 1902 году. Что-то он за эти два года успел накопить. Надо, конечно, как-то объяснить происхождение этих накоплений близким…
А там — будущее рассудит революционера Азефа, который боролся с самодержавием не совсем тривиальными способами, но боролся же, и успешно! Лучше, конечно, взорвать охранное отделение, чтобы ничего не пришлось объяснять.
Можно предположить, что примерно эти мысли мелькали в голове Азефа в октябре. Но к декабрю, когда в Финляндии собрался первый съезд ПСР, ситуация в России опять резко изменилась.
Съезд начали готовить еще до Московского восстания. 5 декабря в Москве состоялось заседание с участием командированных из Петербурга Чернова и Азефа. Решено было провести съезд в ближайшие дни. Подготовку возложили на организационное бюро, в которое вошли Аргунов, Рубанович, Гоц-младший и др. Члены этого оргбюро посещали территориальные организации и «рекомендовали» им направить на съезд тех или иных делегатов. В итоге, по подсчетам лидеров партии, были представлены, так или иначе, 51 из 75 имевшихся в наличии организаций (хотя по данным современных историков, эсеровских организаций было гораздо больше: 7 областных, 49 губернских, 118 городских и уездных групп). Из-за Московского восстания это несколько затянулось, но к 29 декабря всё было готово, и депутаты собрались в Финляндии.
Место проведения съезда до последнего момента держалось в тайне даже от уполномоченных ЦК. Делегаты являлись в Петербург, потом их отправляли в контору финского сепаратиста Фурухельма в Выборге. Оттуда всех посылали на Иматру (четыре часа езды по железной дороге), а в Иматре верные люди направляли всех в «Отель туриста», принадлежавший другому сепаратисту, Уно Сирениусу, и давно использовавшийся эсерами в качестве явки. (Явку эту Азеф потом выдал, но об этом — ниже.)
На съезде возникла бурная дискуссия, в которой Азеф участия практически не принимал. Спорили и по аграрной программе (требовать ли немедленной национализации земли), и о том, переходить ли на легальные рельсы. Чернов, как лидер партии (Михаил Гоц находился в Ницце и приехать в Италию не мог из-за прогрессировавшей болезни), пытался занять «среднюю позицию».
В конце концов, сторонники легальности и отказа от насилия (Пешехонов, Мякотин, Николай Анненский) покинули съезд и основали Трудовую народно-социалистическую партию, участвовавшую (в отличие от ПСР) в выборах в 1-ю Государственную думу. Азеф остался с большинством.
Почему? Ведь это противоречило его совсем недавним высказываниям.
А что бы он делал в легальной «лейбористской» партии и в Думе, он, человек, умеющий в политике одно — мастерски организовывать убийства? И человек, на которого в полицейском управлении горы компромата, и какого компромата?
Нет, у Азефа было два пути: либо возобновление игры, либо — работа инженером в Новой Зеландии. Он выбрал игру.
Замороженная осенью Боевая организация была восстановлена в прежнем составе. Теперь в ней состояло 30 человек. Савинков считал, что это перебор, но Азеф настаивал: все люди надежные. Две группы направились, как прежде, в две столицы.
В Петербурге было намечено убийство Петра Николаевича Дурново, нового (с 22 октября 1905 года) министра внутренних дел. Эта должность не являлась уже такой значительной, как прежде. До 1905 года в России не было правительства как единого целого: работу министров координировал лично государь. Но теперь появился председатель Совета министров, премьер — именно он, а не министр внутренних дел был вторым человеком в стране. Премьером назначен Витте, а министром внутренних дел — Дурново. Первый воплощал реформаторские силы во власти, второй — силы реакции. На самом деле, по свидетельству знающих людей, большого различия в их взглядах не было. Но Витте был умен и циничен, а Дурново — простодушен. Его трудно было назвать серьезным государственным деятелем. Карьера его в свое время застопорилась при опереточных обстоятельствах: будучи директором Департамента полиции, он делил любовницу с бразильским послом и однажды учинил обыск у своего соперника, спровоцировав международный скандал. Он был «вечным» товарищем министра — и вот наконец дождался своего часа. В 60 лет он по-прежнему любил то, что называют чувственными удовольствиями, и едва ли обладал стойкими политическими убеждениями. За «реакционность» в его случае принимали старомодно-авторитарные манеры.
В Москве жертвой был избран Федор Васильевич Дубасов, новый генерал-губернатор, старый моряк, суровыми средствами подавивший Декабрьское восстание.
Петербургским проектом должен был руководить сам Азеф с помощью Савинкова и Изота Сазонова — старшего брата Егора, только что примкнувшего к Боевой организации. «Холуи»-наблюдатели (всего восемь человек: Трегубов, Павлов, Абрам Гоц, Кудрявцев, Петр Иванов, Смирнов, Пискарев и Горинсон) делились на две группы. Одной ведал Сазонов, другой Савинков, и оба находились в контакте с Азефом. Московской наблюдательной группой (братья Вноровские, Шиллеров) полностью заведовал Савинков.
Кроме того, Зензинов уехал в Севастополь, чтобы на месте выяснить возможность покушения на адмирала Григория Павловича Чухнина, только что усмирившего восстание так называемого[177] «лейтенанта Шмидта» на крейсере «Очаков». Вернулся он с известием, что местные товарищи уже готовят дело, и БО, не в пример прошлым дням, решила на этих дилетантов-энтузиастов положиться. Надо сказать, что им почти удалось осуществить задуманное: 29 января Екатерина Адольфовна Измайлович пришла на прием к адмиралу и несколько раз выстрелила в него из пистолета, но не убила, а ранила. Ее саму зато без суда и следствия расстреляли прямо во дворе денщик адмирала и матросы — вещь, несколькими месяцами ранее немыслимая. Простота нравов, характерная для полноценной гражданской войны…
Отдельно готовились покушения на отличившихся при подавлении Московского восстания командира Семеновского полка генерала Мина и командира отдельного карательного отряда семеновцев полковника Римана (не вышло: покушавшихся, Самойлова и Яковлева, переодетых в офицерские мундиры, задержали с поличным).
Зильберберг возглавил химическую группу, численно очень разросшуюся.
В общем, планов громадье, и всё — не в пример началу 1905 года — неплохо организовано. Тем более удивил товарищей Азефа эпизод, произошедший при обсуждении планов:
«Военная организация еще не сорганизовалась, и еще не все товарищи приехали в Гельсингфорс, когда Азеф неожиданно отказался от участия в терроре. Мы обсуждали втроем, — он, Моисеенко[178] и я, — план нашей будущей кампании. В середине разговора Азеф вдруг умолк.
— Что с тобой?
Он заговорил, не подымая глаз от стола:
— Я устал. Я боюсь, что не могу больше работать. Подумай сам: со времени Гершуни я все в терроре. Я имею право на отдых.
Он продолжал, все еще не подымая глаз:
— Я убежден, что ничего на этот раз у нас не выйдет. Опять извозчики, папиросники, наружное наблюдение… Все это вздор… Я решил: я уйду от работы. „Опанас“ (Моисеенко) и ты справитесь без меня.
Мы были удивлены его словами: мы не видели тогда причин сомневаться в успехе задуманных предприятий. Я сказал:
— Если ты устал, то, конечно, уйди от работы. Но ты знаешь, — мы без тебя работать не будем.
— Почему?
Тогда Моисеенко и я одинаково решительно заявили ему, что мы не чувствуем себя в силах взять без него ответственность за центральный террор, что он — глава боевой организации, назначенный центральным комитетом, и еще неизвестно, согласятся ли остальные товарищи работать под нашим руководством, даже если бы мы приняли его предложение.
Азеф задумался. Вдруг он поднял голову:
— Хорошо, будь по-вашему. Но мое мнение, — ничего из нашей работы не выйдет»[179].
Было ли это колебание искренним? Чего хотел Азеф? Проверить реакцию Савинкова — потенциального соперника? Подготовить товарищей к провалу актов, которых он не хотел и которые не собирался доводить до завершения? Или ему в самом деле надоели прежние методы террора (им же изобретенные!), а новых он не мог придумать — вдохновения не было? Или что-то другое? Во всяком случае, это был уже не тот Азеф, который в 1904 году вселял во всех бодрость и оптимизм.
И, судя по всему, как только деятельность Боевой организации возобновилась, член-распорядитель БО написал письмо Рачковскому — напоминая о себе.
Играть только за одну сторону он органически не мог.
Рачковский на письмо Азефа (точнее, на письма — их было несколько) не ответил.
Тому были причины. Рачковский имел уже более чем достаточно оснований не доверять Азефу. И он был занят.
Мы забыли об одном из второстепенных героев нашей книги, о Георгии Аполлоновиче Гапоне. После катастрофического завершения эпопеи «Джона Графтона» он провел в Сестрорецке неудачное собрание своей организации, на следующий день поссорился с Поссе и с разбитыми надеждами вернулся в Швейцарию.
Месяца полтора он тосковал, не зная, чем заняться. Ходил по кабакам, заставляя оркестр играть «Реве та стогне Днипр широкий». (Гапон был истинный малоросс и страстный почитатель творчества Шевченко.)
Наконец взошла заря свободы. Георгий Аполлонович устремился в Россию. Цель у него простая и на первом этапе вполне мирная: восстановить свой профсоюз «Собрание русских фабрично-заводских рабочих».
В ноябре, прибыв в столицу (причем точно не зная, распространяется ли на него амнистия), Гапон начинает переговоры с властями. Ведет он их при посредничестве своего хорошего знакомого, журналиста Матюшенского.
Гапон хотел не только восстановления «Собрания…», но и компенсации понесенных материальных потерь. Эти потери оценивались им в 30 тысяч рублей. Из них пять тысяч было арестовано на счетах, примерно столько же изъято в закрытых отделениях наличными, остальное — уплаченные вперед договоры аренды и т. п. Итоговая цифра была взята более или менее с потолка и явно завышена.
Матюшенскому было обещано, что открыть «Собрание…» и его районные отделения Гапону, так и быть, разрешат; деньги тоже решено было выдать — неофициально, из рук в руки. При этом Гапону было поставлено условие: он должен был уехать за границу и там агитировать против «насильственных способов действий» и за «присоединение к началам, возвещенным в Манифесте 17 октября».
Гапон эти условия принял. Видимо, надеялся опять перехитрить власти. Только если прежде его партнерами были простодушные служаки вроде Клейгельса или Фуллона, то теперь ему противостоял граф Витте — умнейший и опытнейший интриган, но притом и настоящий, глубокий политик. Не Гапону было переиграть его!
Итак, 21 ноября гапоновское «Собрание…» возобновляет работу. Причем — триумфально. В первые же дни в профсоюз записываются 20 тысяч человек. Гапон передает тысячу рублей, полученных от министра торговли и промышленности Тимирязева, своим товарищам (под видом своего вклада из личных сбережений) и уезжает в Европу.
Первые недели все идет блестяще. Районные отделения открываются одно за другим. Но…
Роковой ошибкой Гапона стало то, что он не открыл правды даже своим ближайшим соратникам, всецело положившись на Матюшенского. Последний по частям получал от Тимирязева деньги и передавал их в правление «Собрания…», выдавая за пожертвования некоего бакинского купца. Увы, честности Матюшенского хватило на первые шесть тысяч рублей…
Тем временем неожиданный поворот Гапона, недавнего радикала, участника «графтоновского» проекта, в сторону умеренности вызвал в эмиграции волну негодования. Гапону приходилось объясняться по поводу каждого данного им интервью — и эти объяснения были тем болезненнее, что он не владел ни французским, ни немецким языками и всецело зависел от добросовестности и аккуратности журналистов. Если прежде «компромат» на вождя 9 января собирали в основном правые газеты, то теперь уже либеральная и левая пресса взволнованно передавала новости о том, что вождь пролетариев был замечен в Монте-Карло за игрой в рулетку.
И тут Гапон получает телеграмму о разладе в рядах своих приверженцев. Гапона срочно просят вернуться в Петербург. И он действительно приезжает (уже к 24 декабря) и поселяется со своей гражданской женой Александрой Уздалевой и новорожденным сыном на даче в Финляндии. Оттуда он регулярно наезжает в столицу.
Эмиссары Гапона сумели отыскать пустившегося в бега Матюшенского и вернуть краденое. Но Гапону, наконец, пришлось раскрыть происхождение денег товарищам. В результате отношения между гапоновцами, и без того накалившиеся, запутались еще больше. А главная беда заключалась в том, что властям после подавления Московского восстания гапоновская контрпропаганда была уже не нужна. То, что пытались предотвратить, уже случилось и пережито. А если так — зачем поддерживать опасную организацию во главе с непредсказуемым расстригой?
В результате сложилась парадоксальная ситуация: деньги-то у Гапона были, а действовать он не мог. Отделы открыты, помещения арендованы. Но никакой деятельности, кроме выплаты пособий по безработице, вести не позволяют. Запрещены открытые собрания, лекции, даже музыкальные вечера.
В переговорах Гапона и Матюшенского с властями участвовал Иван Федорович Манусевич-Мануйлов — чиновник и журналист с грязновато-авантюрной биографией, тот самый, который возглавлял контрразведывательные операции в 1904 году в Европе. Мануйлов объяснил Гапону, что против восстановления «Собрания…» возражает Дурново, и рекомендовал встретиться с «очень полезным человеком» — Петром Ивановичем Рачковским.
Рачковский предложил написать письмо министру. Гапон написал. Написал очень эффектно, талантливо — Гапон вообще хорошо владел пером и, хотя в партийных программах он ориентировался неважно, был мастером политической демагогии. Но на Дурново эта демагогия не подействовала. Дочитав до слов: «…Если для меня и для моих верных товарищей особа государя была и есть священна, то благо русского народа для нас дороже всего» — он отбросил письмо. Витте, с которым Гапон как будто обо всем договорился, теперь отзывался о нем непечатно. Письмо не помогло «Собранию…». Но если бы Рачковскому или Мануйлову вздумалось отдать его в печать — оно привело бы к «гражданской смерти» Гапона в глазах передовой общественности, которая и без того относилась к вождю 9 января с каждым днем все хуже и хуже.
Гапон попал на крючок. Собственно, именно этого Рачковский и добивался.
Через несколько дней вице-директор Департамента полиции снова приглашает профсоюзного вождя в ресторан, и в дорогой, хороший — в «Кафе де Пари». На сей раз в беседе участвует и Герасимов. Последний — по приказу Дурново. Рачковский понимает это и старается продемонстрировать свои успехи: прямо берет быка за рога и предлагает Гапону «доказать свою благонамеренность».
То есть — рассказать все, что тот знает о революционном подполье.
Что делает Гапон? Кое-что рассказывает. Но как…
«Он рассказывал заметно охотно, хвастливо преувеличивая и стремясь вызвать у меня убеждение, что он все знает, все может, что все двери перед ним открыты. Мне скоро стало ясно, что он если даже и видел немало, то плохо ориентировался и неправильно понял многое. В сущности, люди, о которых он говорил, были ему чужды. Он не понимал их поступков и мотивов, которые ими руководят… Особенно он распространялся на тему о том, имеют ли они много или мало денег, хорошо или плохо они живут, — и глаза его блестели, когда он рассказывал о людях с деньгами и комфортом»[180].
Это свидетельство Герасимова. Судя по всему, Гапон «косил под дурачка» — но Герасимова, человека опытного, ему обмануть удалось.
Все разговоры Гапона клонились к одному: вот есть у него друг, инженер Рутенберг, «Мартын», так вот тот-то большая шишка у эсеров, чуть ли не самый главный боевик, вот он-то все знает… И вот как раз он разочаровался в революционной деятельности и может, если с ним как следует договориться, всех выдать. И он, Гапон, готов свести его с Рачковским.
Судя по всему, это была импровизация. Гапон решил вовлечь в свои игры с полицией своего друга, помощника, спасителя, который, выйдя по амнистии после 17 октября, действительно возобновил революционную работу. Гапон перед вторичным отъездом за границу несколько раз с ним встречался. То, что он подставлял Рутенберга под удар и ставил в смертельно опасное положение, эгоцентрику Гапону, видимо, в голову не пришло.
Герасимов доложил Дурново, что Гапон — «неопасный враг и бесполезный друг» и как агент «не стоит ни копейки».
Но у Рачковского было, видимо, иное мнение.
Во всяком случае, в ночь с 4 на 5 февраля Гапон приехал в Москву и рассказал Рутенбергу о своем разговоре с вице-директором Департамента полиции.
Что в связи с этим предлагал Гапон Рутенбергу? Он сам, кажется, толком не понимал. Его планы путались. То он изъявлял намерение воспользоваться ситуацией, чтобы «подобраться» к Дурново и Витте и убить их или, например, взорвать Департамент полиции, и просил для этого свести его с «Иваном Николаевичем и Павлом Ивановичем». А в следующее мгновение упрашивал Мартына поехать в Петербург и встретиться с Рачковским, чтобы выманить у полиции деньги и использовать их, само собой, на благо революции. А потом убить Рачковского. И Дурново. И Витте.
Гапон запутался, он был приперт к стенке, его положение ухудшалось с каждым днем. 8 февраля один из гапоновцев, Николай Петров, недовольный своим положением в организации, публично, в газете, огласил факт получения 30 тысяч рублей от Витте и Тимирязева (еще и цифра-то какая неудачная). Началась травля Гапона в прессе. Гапон требовал «суда общественности», писал страстные и красноречивые письма в свое оправдание. В самой организации происходили бурные выяснения отношений. 19 февраля один из руководителей «Собрания…», Петр Черемухин, застрелился прямо на заседании.
А противники гапоновцев во власти тем временем перешли в наступление. И одним из этих противников был Герасимов. 31 января он докладывает градоначальнику, что «…по имеющимся сведениям, в число членов возрождающегося Собрания русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга (б. гапоновцы) в настоящее время записались преимущественно социал-демократы, которые под личиной легальных собраний предполагают вести социал-демократическую пропаганду и отделами собраний пользоваться как социал-демократическими клубами…». В результате вопрос об утверждении Гапона во главе «Собрания…» снимается с повестки дня. Витте предложил было заменить его «своим» человеком, инженером Демчинским, но нового петербургского градоначальники В. Ф. фон Лауница и это не устраивает. В результате гапоновский профсоюз с каждой неделей оказывается все ближе к окончательному закрытию.
Интересно, как связано это с «вербовкой» Гапона. То есть — действовали ли Рачковский и Герасимов сообща. «Обкладывали» Гапона, чтобы ему некуда было дернуться? Или, наоборот, Герасимов стремился побыстрее прикрыть «Собрание…», чтобы у вице-директора Департамента полиции не было стимула заниматься тем, что, с точки зрения Герасимова, было бесперспективной глупостью?
Давайте подумаем — а зачем Рачковский ею занимался?
Уж он-то имел представление о структуре ПСР и никогда не слышал о Рутенберге как об одном из ее вождей. И он, конечно, должен был легко раскусить Гапона — нервного, эгоцентричного, вечно норовящего всех обмануть и переиграть человека, в последнюю очередь годящегося для тайного сотрудничества с полицией.
И тем не менее он продолжил игру. Но что это была за игра?
На сей счет есть разные предположения.
Одно из них, высказанное Бурцевым, сводится к тому, что беспокойного Гапона попросту решили убрать руками эсеров.
Оно бы и правдоподобно, но… Будет ли один из руководителей имперского сыска тратить на такую затею столько времени? Ведь Рачковский в феврале не раз и не два встречался с Гапоном, всячески завлекал его, показывал компрометирующую революционеров переписку Циллиакуса с Акаси, обещал в будущем чуть не свое собственное кресло.
А Рутенберг, не откладывая дела в долгий ящик, 11–12 февраля отправился в Финляндию и доложил о состоявшейся беседе членам ЦК — Чернову, Савинкову и Азефу.
Азефу, первое письмо от которого после долгого перерыва Рачковский получил (предположительно) как раз в январе.
И это многое объясняет в интриге с Гапоном.
Возможно, Рачковский так «проверял» своего сомнительного, то исчезающего, то вновь появляющегося агента. Хотел посмотреть на его реакцию. Или просто демонстрировал ему, что на нем, Азефе, свет клином не сошелся, что у департамента есть и другие возможности.
Как же отреагировал Азеф?
По воспоминаниям Рутенберга — первая реакция такая:
«Азеф был удивлен и возмущен рассказанным. Он думал, что с Гапоном надо было покончить, как с гадиной. Для этого я должен вызвать его на свидание, поехать с ним вечером на извозчике (рысаке петербургской БО) в Крестовский сад, остаться там ужинать поздно ночью, покуда все разъедутся, потом поехать на том же извозчике в лес, ткнуть Гапона в спину ножом и выбросить из саней»[181].
Но в тот же день состоялось совещание с Черновым и приехавшим в Гельсингфорс Савинковым. Осторожный Чернов предостерег: нет, убивать одного Гапона опасно, у него по-прежнему много приверженцев среди рабочих, пойдут слухи, что эсеры убили его «из зависти». А вот если бы удалось застать Гапона «с поличным», за беседой с Рачковским, и убить их вместе, разом… Азеф поддержал эту идею, «…добавив, что его особенно удовлетворяет двойной удар: Гапон и Рачковский, так как он давно уже думал о покушении на Рачковского, но никак не мог найти средства подобраться к нему». И сделать это может только Рутенберг, которому для вида надо согласиться с предложениями Гапона. Савинков считал это малореальным (едва ли Рачковский подпустит к себе Рутенберга, которого Гапон описывал как страшнейшего террориста), но присоединился к большинству. Его голос по букве устава значил меньше, чем голоса Азефа и Чернова: в новый состав ЦК на декабрьском съезде он не был избран.
Савинков излагает этот разговор немного иначе. По его словам, идея двойного убийства была выдвинута Азефом и поддержана Черновым. Обсуждение плана продолжалось несколько дней, и за это время Чернов и Азеф успели заручиться поддержкой других членов ЦК, в том числе стремительно набиравшего в партии вес Натансона.
Попытаемся понять логику Азефа. Его первая реакция была явно эмоциональной. Стоило избавиться от конкурента Татарова, как вот — новый красавец. Причем конкурентом-то Гапон как раз быть не мог. Он ведь и не собирался внедряться в ПСР в качестве «провокатора» — он пока что всего лишь играл роль посредника, наводчика, «сводника». Но у него была своя личная игра, которая могла спутать все карты. Он был, как Азеф, игроком-одиночкой, норовящим обмануть обе стороны, но при этом им двигали не просто корысть или властолюбие: это был человек с какими-то сверхидеями, с убежденностью в собственной миссии. Так что его надо было убрать, и чем скорее, тем лучше. Не столько даже расчет, сколько инстинкт подсказывал это Азефу.
А Рачковский? С одной стороны, человек, который слишком много знает про Азефа и явно не доверяет ему. С другой — все контакты Азефа с полицией на начало 1906 года шли через Рачковского. Так что большой вопрос — выгодно ли было бы члену-распорядителю БО это убийство. И да, и нет.
Во всяком случае, нельзя отделаться от мысли, что убийство Рачковского готовилось с какой-то не азефовской небрежностью. Начать с того, что поручено оно было дилетанту!
Конечно, у инженера Петра (до крещения Пинхуса) Моисеевича Рутенберга, рослого неулыбчивого человека двадцати восьми лет, были за плечами и 9 января, и командование боевой дружиной в декабрьские дни. Но опыта участия в терактах у него не было. И вот такому человеку поручают сложнейшее двойное убийство. Убить Рачковского трудно физически, Гапона (личного друга, полностью доверяющего Рутенбергу) — психологически. И потом (цитируя Савинкова) Рутенберга «…смущала щекотливая сторона его фиктивного Гапону согласия и весь план, построенный на лжи. Он не привык еще к тому, что все боевое дело неизбежно и неизменно строится не только на самопожертвовании, но и на обмане».
И все-таки, поколебавшись всего несколько минут, «Мартын» соглашается. Вот что значит верность партии!
План был таков. В это время, как мы знаем, велась (очень вяло) подготовка к «делу на Дурново». И вот Азеф исходит из того, что и сами намерения террористов, и уже привычная тактика наблюдений с помощью извозчиков — всё известно полиции (от кого?). Осталось только убедить Рачковского, что во главе дела стоит Рутенберг. В распоряжение его был передан один из «извозчиков» — Иванов. Кроме того, Рутенберг должен был нанять настоящих извозчиков и ездить на них по улицам, симулируя наблюдение за Рачковским.
«Чернов и Савинков уехали. А Азеф занялся технической разработкой плана покушения, давая мне детальные инструкции: где, на каких улицах, в какие часы ставить извозчиков, в каких ресторанах бывать, как сноситься с ним (Азефом), как получить разрывной снаряд и пр. Весь план „симуляции“ был настолько легковесен, что при практическом обсуждении его возможность неудачи вырисовывалась еще яснее»[182].
Намеренно ли Азеф строит план так неуклюже — для того чтобы подтолкнуть Рутенберга к…? Во время разговоров в Финляндии это уже прозвучало: в крайнем случае придется убить одного Гапона. Азеф начал переговоры об этом с финскими националистами (дело предполагалось совершить на территории Финляндии — видимо, в Териоки, где Гапон жил). Финны сперва согласились помочь, потом решили не вмешиваться во внутренние российские дела.
24 февраля Рутенберг явился к Гапону в Териоки и, оставшись с ним наедине, заявил, что встретиться с Рачковским не против, но не меньше чем за 25 тысяч рублей. Гапон ответил, что Рачковский «десять тысяч даст, пожалуй», и предложил Рутенбергу, не откладывая в долгий ящик, в воскресенье прийти в ресторан Кюба.
Через два дня — новая встреча. На сей раз Рутенберг уточняет свои требования: 25 тысяч — это только за одну встречу, а за то, чтобы выдать одно дело, то, которым Рутенберг как раз сейчас занимается, — 150–200 тысяч. «Дешево себя не продам».
Осознавал ли сам «Мартын» фантастичность этих цифр (25 тысяч — жалованье Азефа за три-четыре года)? А почему Рачковский вел этот торг? Потому что рассматривал его как ни к чему не ведущую игру? С кем? С Гапоном? С Азефом?
Во всяком случае, предложения Рутенберга были доведены до начальства — в несколько модифицированном виде. Вот цитата из воспоминаний Витте:
«В марте месяце мне как-то Дурново сказал, что Гапон в Финляндии и хочет выдать всю боевую организацию центрального революционерного комитета и что за это просит сто тысяч рублей. Я его спросил: „А вы что же полагаете делать?“ — На это Дурново мне сказал, что он с Гапоном ни в какие сношения не вступает и не желает вступать, что с ним ведет переговоры Рачковский, и на предложение Гапона он ответил, что готов за выдачу боевой дружины дать 25 тысяч рублей. На это я заметил, что я Гапону не верю, но, по моему мнению, в данном случае 25 или 100 тысяч не составляют сути дела».
Верить Гапону совершенно не следовало, конечно. Вот как объяснял он Рутенбергу смысл сделки с Рачковским: «Главное, надо смотреть на вещи широко, не односторонне. Если, скажем, дело какое-нибудь на мази, понимаешь, на мази, как у тебя, например, то лучше им пожертвовать, чтобы получить большие средства и потом поставить его еще больше и шире»[183].
Другими словами, Гапон предлагал Рутенбергу стать… Азефом. Азефом, каким он был в 1903–1905 годах. Однако — альтруистическим Азефом, использующим свои гонорары для дела революции.
А участникам выданного акта можно будет в последний момент устроить побег. Не выйдет? — Очень жалко, но «посылаешь же ты на виселицу Каляева». Гапон, чья психика от свалившихся на него соблазнов и испытаний явно пошатнулась, уже сам поверил, что его друг — глава БО.
Свою роль в этом сюжете Гапон представлял слабо. То он планировал создать собственную боевую организацию и «убить Витте и Дурново» (это превращалось у него в какую-то навязчивую идею — при том что от всяких революционных убийств он был еще дальше, чем Рутенберг), то — в более здравые минуты — мечтал как следует развернуться со своим рабочим движением, организовать, в соответствии с идеями синдикализма, кооперативные мастерские, кузницы, булочные, а потом — и фабрику («Ты директором будешь…»).
Свидание было назначено на 4 марта в ресторане Контана, в девять вечера. Рутенберг должен был «спросить господина Иванова».
Слово Герасимову:
«Один из моих агентов доложил мне в наиболее существенных чертах об этом плане двойного покушения на Рачковского и Гапона. Я позвонил Рачковскому и осведомился, насколько двинулся вперед Гапон со своей работой. Рачковский ответил:
— Дело идет хорошо, все в порядке. Как раз на сегодня условлена моя встреча с Гапоном и Рутенбергом в ресторане Контана. Хотите и вы прийти?
— Петр, я не приду, — сказал я. — И я советую также вам не ходить. Мои агенты сообщили мне, что на вас организуется покушение.
Рачковский:
— Но… как можете вы этому верить? Прямо смешно!
— Как вам угодно будет, — сказал я.
Я повесил трубку, но какое-то внутреннее беспокойство побуждало меня еще раз позвонить Рачковскому. Его не было дома. У телефона была его жена, француженка. Со всей настойчивостью я предложил ей удержать мужа от посещения Контана. Там грозит ему несчастье. Она обещала мне. Вечером я отправил в ресторан сильный наряд полиции и чинов охраны. Они видели, что Гапон и Рутенберг вошли в отдельный кабинет ресторана, специально заказанный Рачковским. Соседний кабинет был занят каким-то подозрительным обществом. Рачковский не явился»[184].
Очень странное свидетельство. Во-первых, оно отчасти противоречит рассказу Рутенберга. По его словам, он приехал один, узнал от швейцара, что никакого «Иванова» в ресторане нет, в гардеробе опознал двух явных сыщиков… и отправился восвояси, ни в какой отдельный кабинет не заходя.
Во-вторых, Рачковский под пером Герасимова выглядит полным идиотом. Один из руководителей политического сыска идет на встречу с предполагаемым террористом по наводке такого «надежного и верного человека», как Гапон, и удивляется, когда его предупреждают об опасности!
В-третьих, имея возможность взять Рутенберга с поличным, с метательным снарядом в руках, полицейские не делают этого…
А какова во всем этом роль Азефа, который все это время продолжал писать Рачковскому какие-то безответные письма? Сообщал ли он в этих письмах что-то? Что?
Гапон, со своей стороны, объяснял свою и Рачковского неявку тем, что Рутенберг не отзвонился накануне.
В общем, какая-то непонятная игра с обеих сторон.
После несостоявшейся встречи Рутенберг отправился в Финляндию, где встретился с Азефом.
Во-первых, он признался в том, что фактически саботировал всю ту часть задания, которая касалась имитации покушения на Дурново. Просто потому, что не понимал, какой в этом смысл.
А дальше все было так:
«…Азеф обозлился, стал грубо обвинять меня, что я не исполняю его инструкций, что своей неумелостью я проваливаю все и всех (в это время в Петербурге произошли аресты БО). Он торопился куда-то по делу и, уходя, назначил мне вечером свидание, чтобы подумать, не оставить ли Рачковского и покончить с одним Гапоном.
Я ничего не ответил тогда Азефу. Все его обвинения были до того несправедливы и он мне стал до того отвратителен, что я буквально не мог заставить себя встретиться с ним.
Я оставил ему записку, что не могу и не хочу ни видеть его, ни слышать, что возвращаюсь в Петербург продолжать дело, как сумею, на основании имеющихся у меня прежних распоряжений.
Я вернулся обратно»[185].
А не использовал ли Азеф весь этот сюжет с «двойным покушением», чтобы отвлечь внимание от настоящей группы, следившей за Дурново, на мифическую группу Рутенберга? Мы помним, как он во время покушения на Плеве старательно отвлекал внимание полиции на «дублеров» — на группу Клитчоглу.
В любом случае Азеф хотел устранить по меньшей мере Гапона. Но так, чтобы это было сделано не руками Боевой организации и не с санкции члена-распорядителя БО.
Обидевшись и решив действовать в одиночку, Рутенберг в точности «попал» в азефовский план.
Теперь он решает воспользоваться услугами собственных «дружинников». Среди них — бывшие гапоновцы — например, пятидесятилетний рабочий Алексей Игнатьевич Чудинов. Известно еще одно имя — Александр Аркадьевич Дикгоф-Деренталь, студент Военно-медицинской академии, впоследствии писатель. Он, единственный из участников акции (кроме Рутенберга), оставил о ней воспоминания (правда, не очень достоверные). Про остальных Рутенберг сообщает только то, что они были «рабочие» и «члены партии».
Эти люди должны были не просто убить Гапона — они сначала должны были уличить и «осудить» его. Свидетели, судьи и палачи — в одном лице.
В течение двух недель Рутенберг вел с Гапоном переговоры, а кто-то из членов назначенного им «суда» слушал их из укрытия. При этом Мартын так строил разговор, чтобы Гапон побольше скомпрометировал себя. Речь шла не только о сотрудничестве с полицией. Рутенберг заводил, к примеру, речь о деньгах, в графтоновские дни переданных Циллиакусом Гапону на организацию мятежа в столице. Гапон уходил от разговора — деньги были явно потрачены нецелевым путем.
Стоит подумать о смысле слова «провокация». Революционеры употребляли его более чем расширительно. Но вот умный, храбрый, благородный (чему свидетельство вся его последующая жизнь) человек Петр Рутенберг действует так, как действует — и сам не понимает, как это называется… Политический фанатизм отменял моральные ограничения.
24 марта Рутенберг отправил отчет о своих действиях Азефу. Ответа он не получил.
А 27 марта в пять часов дня он встретил Гапона на железнодорожной платформе в Озерках и отвел его на только что снятую им дачу Звержинской. Там уже находились дружинники: в ожидании жертвы подкреплялись пивом и бутербродами.
Опять откровенные разговоры…
С отвратительно-театральным финалом:
«Я дернул замок, открыл дверь и позвал рабочих.
— Вот мои свидетели! — сказал я Гапону.
То, что рабочие услышали, стоя за дверью, превзошло все их ожидания. Они давно ждали, чтобы я их выпустил. Теперь они не вышли, а выскочили, прыжками, бросились на него со стоном: „А-а-а-а“ — и вцепились в него.
Гапон крикнул было в первую минуту: „Мартын!“, но увидел перед собой знакомое лицо рабочего и понял все.
Они его поволокли в маленькую комнату. А он просил:
— Товарищи! Дорогие товарищи! Не надо!
— Мы тебе не товарищи! Молчи!
Рабочие его связывали. Он отчаянно боролся.
— Товарищи! Все, что вы слышали, — неправда! — говорил он, пытаясь кричать.
— Знаем! Молчи!
Я вышел, спустился вниз. Оставался все время на крытой стеклянной террасе.
— Я сделал все это ради бывшей у меня идеи, — сказал Гапон.
— Знаем твои идеи!..»[186]
Лично Рутенберг предпочел не участвовать в удушении вождя 9 января и не присутствовать при нем: вышел на веранду.
Гапона никто не искал неделю — пока 5 апреля Александра Уздалева не заявила в полицию об исчезновении своего мужа.
Газеты почти месяц наперебой обсуждали тему. Причем один из главных участников обсуждения — некто «Маска» из «Нового времени». А это, между прочим, псевдоним не кого иного, как Манасевича-Мануйлова. И именно этот осведомленный публицист уже 15 апреля очень близко к реальности изложил всю историю взаимоотношений Гапона и Рутенберга — вплоть до финального свидания в Озерках.
Одно из двух: либо полиция была в курсе всей эпопеи и мягко «вела» Рутенберга, не мешая ему (по некоторым сведениям, один из рутенберговских дружинников, «судей» и палачей, был агентом полиции)… Либо накануне 15 апреля была получена какая-то новая информация. Если верить воспоминаниям Герасимова — да, была получена. Об этом ниже.
Но почему-то только 30 апреля, когда госпожа Звержинская подала жалобу на невнесение арендной платы и исчезновение съемщика, на дачу явилась полиция. И нашла, так сказать, «знакомый труп», уже частично разложившийся.
Газеты описывали убийство как личную расправу инженера-боевика со своим «демоном-искусителем». Рабочие-гапоновцы считали убийцу своего вождя правительственным агентом. Если Рутенберг собирался преступлением спасти свою революционную честь — он просчитался.
А эсеры безмолвствовали.
5 июля Рутенберг в Германии, в Гейдельберге, встретился с Азефом.
Разговор, по его описанию, был таков:
«Я спросил, почему ЦК до сих пор ничего не заявил о деле в печати. Азеф ответил, что это объясняется массой очень важных дел, но что такое заявление будет сделано.
— Впрочем, что ЦК должен и может заявить?
— Раньше всего, что моя честь стоит вне всяких подозрений.
— Странный вы человек, Мартын Иванович! Ну, можно, конечно, заявить, что честь Гершуни стоит вне всяких сомнений. Но разве можно еще сказать, что честь Павла Ивановича (Савинкова. В это время он сидел в Севастопольской крепости в ожидании смертного приговора), или ваша, или моя вне всяких сомнений?
Я не нашелся ничего ответить.
Азеф упрекал меня в том, что я рассказываю о деле и о его участии в нем не так, как было в действительности. Я возражал, что все, что говорю, очень даже соответствует действительности.
— Хорошо, вы мне скажите одно: поручал я вам убийство Гапона или нет?
— Конечно.
— Вы лжете, Мартын Иванович!
Судорожно сжались кулаки. Только сознание об „оскорбленной“ мною уже раз „чести партии“ парализовало руку, поднявшуюся ударить наглеца.
— Мне с вами не о чем говорить больше! Впрочем, заявляю вам, как члену ЦК, для передачи Центральному Комитету, что я требую следствия и суда по делу Гапона.
Азеф подумал.
— Центральному Комитету я передам ваше заявление. Но вам говорю, что, как член ЦК, подам голос против суда. Если бы суд был назначен, это был бы суд между мной и вами. Так вот я вам говорю, что я этому суду просто отвечать ничего не стал бы…»[187]
Выяснение отношений продолжалось осенью, во время съезда партии на Иматре.
Натансон вспоминает о нем так: «Рутенберг и Павел Иванович убеждали меня, чтобы я согласился и убедил бы ЦК признать, что это дело — убийство одного Гапона — партийно. Я заявил, что этого никогда не будет. Тут же сидит и Азев, который держится такой тактики: то он поддерживает П. И. и Рутенберга — „ну что ж! можно признать, не все ли равно!“, то поддерживает меня, что „зачем признавать“…»[188]
Заявления о том, что его «личная и политическая честь вне всяких сомнений», Рутенберг все же добился. Но полностью он был «реабилитирован» лишь после разоблачения Азефа.
Для Рутенберга-эсера это было поздно. Разочаровавшийся в партии, оскорбленный, он уже давно оставил революционную деятельность. Последующая его жизнь была богата событиями: он вернулся к вере предков, стал сионистом, строил электростанции (да, он, инженер Рутенберг, был коллегой инженера Азефа!), возглавлял городское хозяйство Петрограда при Керенском и еврейское самоуправление в Палестине при англичанах. Под конец он, кажется, выражал сожаление о том, что случилось 27 марта 1906 года в Озерках.
Что касается Азефа, то для него устранение Гапона было, конечно, победой. Тем более приятной, что достигнута она была чужими руками.
Пятью днями раньше другие «чужие руки» избавили его от другой неприятной и неудобной личности.
С Татаровым все было проще.
Когда после 17 октября вышли на волю арестованные, против него появились новые улики.
Рутенберг рассказал в июле, что его арестовали на явке, которую ему указал Татаров.
Новомейский засвидетельствовал, что его взяли с динамитом после разговора с Фриденсоном и Татаровым. (Фриденсон был вне подозрений, а «обстановка свидания исключала всякую мысль о подслушивании».)
Новомейский же утверждал, что в тюрьме к нему приводили для опознания какого-то человека, чьего лица он не видел, но фигурой он был похож на Татарова.
(Фигура у Татарова была внушительная. Горький в очерке о Гарине-Михайловском припоминает следующий эпизод:
«Было это в Куоккале, летом 1905 года. Н. Г. Гарин привез мне для передачи Л. Б. Красину в кассу партии 15 или 25 тысяч рублей и попал в компанию очень пеструю, скромно говоря. В одной комнате дачи заседали с П. М. Рутенбергом два еще не разоблаченных провокатора — Евно Азеф и Татаров. В другой — меньшевик Салтыков беседовал с В. Л. Бенуа о передаче транспортной техники „Освобождения“ петербургскому комитету и, если не ошибаюсь, при этом присутствовал тоже еще не разоблаченный Доброскок — Николай Золотые Очки. В саду гулял мой сосед по даче пианист Осип Габрилович с И. Е. Репиным; Петров, Шелгунов и Гарин сидели на ступеньках террасы. Гарин, как всегда, торопился, поглядывал на часы и вместе с Шелгуновым поучал неверию Петрова, все еще веровавшего в Гапона. Потом Гарин пришел ко мне в комнату, из которой был выход к воротам дачи.
Мимо нас проследовали к поезду массивный, толстогубый, со свиными глазками Азеф, в темно-синем костюме, дородный, длинноволосый Татаров, похожий на переодетого соборного дьякона, вслед за ними ушли хмурый, сухонький Салтыков, скромный Бенуа. Помню, Рутенберг, подмигнув на своих провокаторов, похвастался мне:
— Наши-то солиднее ваших»[189].
В этой сцене, между прочим, участвовали еще несколько важных для нашей книги персонажей: Петров — тот самый гапоновец, который сыграл такую роль в событиях февраля 1906 года, а о Николае Золотые Очки будет дальше.)
Итак, от Татарова потребовали объяснений.
«Татаров в ответ сообщил следующее.
Защищая свою честь от позорящих ее обвинений, он обратился к первоисточнику. Его сестра замужем за полицейским приставом Семеновым. Семенов, по родству, обещал ему навести справку в департаменте полиции о секретных сотрудниках в партии социалистов-революционеров. Сделал он это через некоего Ратаева, бывшего помощника Рачковского… Оказалось, что полиция действительно имеет агента в центральных учреждениях партии.
Агент этот Азеф. На него и ложится ответственность за все аресты, в том числе и арест 17 марта. Татаров же оклеветан.
В объяснении этом многое казалось невероятным.
Было невероятно, что полицейский пристав мог быть посвящен в тайны департамента полиции. Было невероятно, что член центрального комитета, имея связи в полиции, не только не использовал их в целях партийных, но даже не сообщил о них никому. Наконец, было невероятно, что товарищ может строить свою защиту на обвинении в предательстве одного из видных вождей партии.
Все эти обстоятельства убедили Чернова, Тютчева и меня, что Татаров предатель».
Впоследствии, после 1909 года, Савинков и другие эсеры недоумевали: откуда мог Татаров узнать правду про Азефа? Недоумевали… и пришли к выводу, что — да, скорее всего, действительно от пристава Семенова.
В любом случае незыблемое правило сыска — все агенты работают независимо друг от друга и не знают друг о друге — не соблюдалось. В охранке царил беспорядок. И если Татаров не соврал и язык распустил сам Ратаев, непосредственный куратор агента Раскина, — то чего стоят все его упреки в адрес родного департамента!
Савинков запросил у ЦК санкции на убийство Татарова. Он сделал это в обход Азефа, так как считал, что последний — «пострадавшее лицо». Кроме предательства Татаров виновен в клевете на члена-распорядителя БО. За честь Азефа должны мстить другие.
ЦК с этим согласился. В организации убийства своего соперника Азеф прямо не участвовал. Но, конечно, знал о нем. Более того — вероятно, он из средств БО финансировал дело: ведь у Савинкова не было собственной кассы.
Савинков направил Моисеенко выяснить местопребывание разоблаченного «провокатора». Оказалось, что Татаров живет у своего отца-протоиерея в Варшаве.
Убийством одного безоружного и не имевшего охраны человека занимался целый штат боевиков — не меньший, чем покушением на Сергея Александровича. Моисеенко и Беневская сняли в Варшаве, на улице Шопена, квартиру, которую они затем передали вызванным из Финляндии «резервистам» Иванову (Двойникову), Назарову и Калашникову, а сами покинули город. Роль самого Савинкова — заманить в эту квартиру Татарова. Сложный план!
Исполнители, недавние новобранцы, горели энтузиазмом — по крайней мере некоторые из них. Московский мастеровой Двойников говорил Савинкову буквально следующее: «К такому делу в чистой рубашке нужно… Может, я еще не достоин за революцию умереть, как, например, Каляев…» Но сам Савинков признавался, «ни к одному делу не приступал с таким тяжелым чувством». Татаров, напомним, был другом его юности.
Савинков посетил Татарова и пригласил на улицу Шопена, где якобы должно было состояться очередное заседание «комиссии».
«В передней он заглянул мне в глаза, покраснел и сказал:
— Я вас не понимаю. Вы подозреваете меня в провокации, значит, думаете, что я в любой момент могу выдать вас. Как вы не боялись прийти ко мне на квартиру?
Я ответил, что для меня вопрос о виновности его еще недостаточно ясен и что я считал своим долгом лично расспросить его о сведениях, касающихся Азефа. Он сказал:
— Что же, вы верите, что „Толстый“ служит в полиции?
Я сказал, что я ничего не знаю. А если знаю, то только одно: что в центральных учреждениях партии есть провокатор. Он протянул мне руку, и я пожал ее».
Но Татаров оказался осторожнее, чем предполагали выслеживавшие. Придя на улицу Шопена, он расспросил дворника о том, кто входил в дом, и, услышав от него о трех подозрительных парнях, одетых «по-русски», по-простонародному (картузы, сапоги бутылками), предпочел ретироваться.
Решили действовать по-другому. Рабочий-боевик Федор Назаров вызвался убить Татарова на дому. Савинков уехал в Москву и об исполнении своего приказа узнал уже из газет.
Сцена вышла жутковатая. Назаров впоследствии описывал ее Савинкову так:
«Пришел я в дом, швейцар спрашивает — куда идешь? Я говорю: в квартиру шестую. А Татаров в пятой живет. К протоиерею Гусеву, говорит? Да, к Гусеву. Ну, иди! Пошел. Позвонил. Старуха вышла. — Можно видеть, говорю, Николая Юрьевича? — А вам, спрашивает, зачем? Говорю: нужно. Вышел отец: вам кого? Николая Юрьевича, говорю. — Его видеть нельзя… Тут, смотрю, сам Татаров выходит. Стал на пороге, стоит, большой такой. Я вынул револьвер, поднял. Тут старик толкнул меня в руку. Я стал стрелять, не знаю, куда пули ушли. Бросился на меня Татаров, все трое бросились. Мать на левой руке висит, отец на правой. Сам Татаров прижался спиной к груди, руками револьвер у меня вырывает. Я револьвер не даю, крепко держу. Только он тянет. Ну, думаю, и его не убил и сам попался. Только левой рукой попробовал я размахнуться. Оттолкнул, — старуха упала. Я левой опять рукой нож вынул и ударил ему в левый бок. Он мою руку пустил, сделал два шага вперед и упал. Старик за правую руку держит. Я в потолок выстрелил, говорю: пусти — убью. Старик руку пустил. Тут я подошел к Татарову, положил ему в карман записку: „Б. О. П. С.-Р“. Руки я в карман спрятал и на лестницу вышел. Подымается наверх швейцар. Спросил: что там за шум? Я говорю: если шум, тебя надо, — иди. Он пошел. Я извозчика взял, в номера приехал, расплатился и на вокзал…»[190]
Так страшно, шумно, уродливо погиб дебелый эстет, переводчик Пшибышевского. Это было 22 марта 1906 года.
Мать Татарова получила легкое огнестрельное ранение. Назаров, конечно, этого не хотел. Впрочем, пристрелить и добить ножом сына на глазах стариков-родителей — едва ли не более жестоко.
Официально ПСР взяла на себя ответственность за это убийство только в 1909 году, когда Столыпин, выступая в думе по делу Азефа, официально признал Татарова агентом полиции. До этого времени сами эсеры все-таки сомневались в том, что убили человека за дело. Но — на войне как на войне.
Между тем члены Боевой организации, в соответствии с декабрьским планом, следили за Дурново в Петербурге и за Дубасовым в Москве.
Но мало что из этой слежки выходило.
Сановники были испуганы террором и старались лишний раз не показываться на улице. Выезды Дубасова были редки и нерегулярны, найти в них какую-то систему не удавалось. Дурново Департамент полиции держал только что не под домашним арестом — даже отобедать с любовницей в ресторане несчастный министр не мог.
Одна из двух наблюдательных групп в Петербурге вообще села в лужу: Гоц, Павлов и Трегубов по ошибке выследили вместо Дурново министра юстиции Михаила Григорьевича Акимова, несколько похожего на Дурново лицом. Боевики уже всерьез думали о том, чтобы сменить цель: не пропадать же результатам наблюдения даром! А боевик Евгений Кудрявцев (Адмирал) настаивал на том, чтобы, коли уж Дурново не дается, взяться за градоначальника фон Лауница (Кудрявцев его потом и убил).
В Москве было несколько неудачных попыток. Дубасов уезжал в Петербург, возвращался, опять уезжал, опять возвращался. Метальщики, Вноровский и Шиллеров, дежурили у вокзала 2, 3, потом 24, 25, 26, 29 марта. Бомбы заряжали и перезаряжали с риском для жизни. Сначала этим должна была заниматься Вера Попова; она была беременна, и Савинков убедил Азефа заменить ее другой женщиной, Рахилью Лурье.
Савинков съездил к Азефу в Гельсингфорс. Они придумали новый план: убить Дубасова в Страстную субботу (1 апреля), в день, когда он обязательно отправится на торжественное богослужение в Кремль. Метальщиков можно было поставить у трех главных кремлевских ворот: Никольских, Троицких и Боровицких.
Но по возвращении в Москву террористы заметили за собой слежку и еле ушли от филёров.
Савинков вместе со всей своей командой вновь отправился в Гельсингфорс. В первый раз за все годы он, безупречный исполнитель, стал упрашивать Толстого (Валентина Кузьмича, Ивана Николаевича) взять дело в собственные руки.
Азеф сперва отказывался — потом согласился.
Боевики, переждав несколько дней, вернулись в Москву — видимо, 5–7 апреля. Азеф должен был последовать за ними через неделю-другую.
Недели эти были богаты на драматические и необычные события.
Первое произошло в Москве.
15 апреля при разрядке зарядов случилось обычное несчастье. Однако 23-летнюю Машу Беневскую не убило: ей только оторвало кисть руки и палец на второй руке и поранило лицо. Беневской хватило самообладания кое-как перевязать руку, дождаться, пока придет живший с ней на квартире Шиллеров, и доехать до ближайшей больницы.
Шиллеров спешно покинул квартиру, оставив там гремучий студень, динамитную трубку, фотографию Дубасова — полный набор улик. 21 апреля все это нашел дворник. Чтобы связать между собой эти улики и обратившуюся в ближайшую больницу израненную девушку, хватило даже мозгов московской полиции.
Мария Аркадьевна Беневская, румяная круглолицая барышня, генеральская дочь, по свидетельству Савинкова, была пламенной христианкой, не расстававшейся с Евангелием и как-то вычитавшей в нем оправдание политических убийств. Она считалась невестой Моисеенко.
Беневскую судили осенью и приговорили к смертной казни (времена были уже жестокие), замененной десятью годами каторги. Мать ее во время суда покончила с собой. Моисеенко женился на однорукой каторжнице и уехал с ней в Сибирь. На этом закончилась террористическая работа Опанаса. (Потом они расстались: Беневская на каторге влюбилась в бывшего матроса с «Потемкина».)
Примерно в тот же день или, скорее, чуть раньше в Петербурге имело место происшествие гораздо более странное.
Вот как оно описано Герасимовым:
«Это было в середине апреля 1906 года, когда мы настойчиво искали следы людей, готовивших покушение на Дурново. Мы знали, что наблюдение за домом Дурново ведут террористы, переодетые извозчиками. Давно уже поняв, что Боевая Организация посылает своих людей на дело под видом извозчиков, политическая полиция вела наблюдение за постоялыми дворами, где жили извозчики, и содержатели этих дворов должны были постоянно информировать полицию обо всех извозчиках, которые по образу жизни, по внешнему виду, поведению бросаются в глаза и кажутся подозрительными. В результате тщательного наблюдения один из филёров заметил такого „странного“ извозчика, который останавливался неподалеку от дома, где проживал Дурново, и весьма упорно оставался на этом дежурном пункте. Прошло еще некоторое время, и моим агентам удалось напасть на след еще двух террористов, наблюдавших в качестве „извозчиков“ за Дурново и сносившихся между собою. Над этими тремя наблюдателями мы установили свое контрнаблюдение, которое обнаружило, что все три „извозчика“ поддерживают связь с четвертым лицом, которое явно играет роль руководителя всей группы. Другого не оставалось сделать, как арестовать всех четырех, и я собирался отдать об этом распоряжение. Но в самое это время возникло одно непредвиденное обстоятельство.
Дело в том, что один из старших филёров, руководивший наблюдением за этой группой террористов, в своих ежедневных рапортах называл четвертого террориста, который поддерживал сношения с „извозчиками“, — „наш Филипповский“, — что мне, конечно, не могло не броситься в глаза. Я вызвал его для объяснений, и тот мне доложил, что четвертого из наблюдаемых он знает уже давно, что лет 5–6 тому назад ему показал его в Москве Е. Медников в кондитерской Филиппова (отсюда и имя: „Филипповский“). По словам Медникова, этот Филипповский — один из самых важных и ценных секретных сотрудников. Поразительное известие! Мне не приходилось никогда слышать об агенте с таким именем».
Герасимов обратился к Рачковскому. Тот категорически заявил, что никакого агента в Боевой организации у него нет и быть не может. Тогда Герасимов вызвал «Филипповского» к себе. Тот назвался «инженером Черкасом», требовал немедленно освободить его и вообще разыгрывал оскорбленную невинность. Герасимов ответил: «Я знаю, что вы раньше работали в качестве нашего секретного сотрудника». Филипповский отрицал это, но «неуверенно».
Можно не сомневаться, что — намеренно неуверенно.
Герасимов отправил арестованного в камеру — «подумать на досуге». Через два дня он заявил, что, в самом деле, является сотрудником департамента и желает поговорить со своим прежним начальником Рачковским.
«Из тона последней фразы я вынес впечатление, что эта беседа для Рачковского не будет слишком приятной. С тем большим удовольствием я позвонил Рачковскому:
— Петр Иванович, мы задержали того самого „Филипповского“, о котором я вас спрашивал. Представьте, он говорит, что хорошо вас знает и служил под вашим начальством. Он сейчас сидит у меня и хочет говорить в вашем присутствии. Не придете ли вы сейчас ко мне?
Рачковский, как обычно, притворился ничего не ведающим и завертелся: что, да как, и в чем именно дело? Какой это может быть „Филипповский“? Я не могу такого припомнить… Разве что Азеф?»
Через 15 минут Герасимов стал свидетелем следующей сцены.
«…Рачковский явился в Охранное отделение. С обычной своей сладенькой улыбочкой он разлетелся к „Филипповскому“, протягивая ему, как при встрече со старым другом, обе руки.
— А, мой дорогой Евгений Филиппович, давненько мы с вами не видались. Как вы поживаете?
Но „Филипповский“ после двух дней скудного арестантского питания обнаруживал мало склонности к дружеским излияниям. Он был чрезвычайно озлоблен и не скрывал этого. Только в самой смягченной форме можно было бы передать ту площадную ругань, с которой он обрушился на Рачковского. В своей жизни я редко слышал такую отборную брань. Даже на Калашниковской Набережной не часто так ругались. „Филипповский“ обвинял Рачковского в неблагодарности, в бесчеловечности и вообще во всяких преступлениях, совершать которые способен был только самый бессовестный человек.
— Вы покинули меня на произвол судьбы, без инструкций, без денег, не отвечали на мои письма. Чтобы заработать деньги, я вынужден был связаться с террористами, — кричал на него „Филипповский“.
Смущенный и сознающий свою вину, Рачковский чуть защищался, сквозь рой обрушившихся на него ругательств и обвинений бросая только слова:
— Но, мой дорогой Евгений Филиппович, не волнуйтесь так, успокойтесь!»[191]
И после этого кто-то назовет Азефа трусом?
Подумаем: человек два года вел наглую двойную игру. Его начальник знает об этом — или, по крайней мере, подозревает. Это первое.
В роковой для государства час Азеф «уходит на дно» и перестает информировать полицию о действиях революционеров. Это второе.
Рачковский, возможно, устраивает Азефу «проверку» интригой с Гапоном — и нельзя сказать, чтобы агент Филипповский доказал в этой истории свою верность. Это третье.
На письма Рачковский не отвечает. Значит, недоволен.
Положение у Азефа-осведомителя — хуже некуда.
И что же он делает?
Грубо, напоказ полиции демонстрирует участие в подготовке теракта. А при встрече накидывается на своего шефа, на главу политической полиции Российской империи, с матерной бранью.
И это срабатывает! Эта исключительная в своей бесстрашной наглости тактика срабатывает, потому что террор идет по нарастающей, а хороших агентов в ПСР у властей нет: Татаров разоблачен и убит, авантюра с вербовкой Рутенберга, если на минуту предположить, что она устраивалась всерьез, закончилась крахом…
Как именно — в подробностях сообщил Рачковскому именно Азеф: «Знаете, где теперь Гапон находится? Он висит в заброшенной даче на финской границе… вас легко постигла бы такая же участь, если бы вы еще продолжали с ним иметь дело…»[192]
Герасимов утверждает, что полиция после этого обыскала все дачи и наконец нашла труп Гапона. Неправда. Гапона нашли случайно. А полиция… Впрочем, мы об этом уже писали. Не исключено, что Рачковский еще до встречи с Азефом знал о судьбе своего незадачливого агента.
Так закончились игры двух негодяев — Азефа и Рачковского. Ростовский жидок Евно Мейер обыграл и унизил хитрого погромщика. Ему снова предложили вернуться на службу. Азеф выторговал себе жалованье в тысячу рублей и пять тысяч рублей компенсации за простой. Более того — он сумел обрести сильного покровителя. Герасимов, который был свидетелем разговора, проникся к несправедливо обиженному агенту всяческой симпатией. Тем более что Рачковского он давно уже недолюбливал…
Но это еще не всё.
Немедленно после возвращения на полицейскую службу Азеф, выполняя данное Савинкову обещание, уезжает в Москву (по личным делам, объясняет он Рачковскому) и доводит до конца террористическое дело — покушение на Дубасова.
Правда, все-таки не до совсем победного конца.
Покушение было назначено на 23 апреля, день царского тезоименитства. Губернатор должен был присутствовать на богослужении в Кремле. Метальщиков было трое (братья Вноровские и Шиллеров). Они блокировали подъезды к губернаторскому дому. Основным считался маршрут по Тверской. Там дежурил Борис Вноровский (его брат стоял на углу Воздвиженки и Неглинки, Шиллеров — у Боровицких Ворот).
Дубасов поехал по Тверской.
От взрыва снаряда, упакованного в конфетную коробочку и перевязанного ленточкой, погибли адъютант Дубасова, корнет граф Коновицын и — сам террорист Борис Вноровский.
Адмирал был только ранен в ногу (не тяжело) и контужен (сильно). Ему пришлось долго лечиться, и на пост генерал-губернатора он не вернулся — был назначен членом Государственного совета. В конце года на него было совершено еще одно покушение, устроенное уже не центральной БО.
Азеф (Филипповский) следил за покушением, сидя все в той же кондитерской Филиппова. В первый и последний раз он находился так близко к месту действия. Вместе с другими посетителями кондитерской он был задержан — но отпущен, так как филёры знали его как своего сослуживца.
Вернувшись в Петербург, он заявил, что, по его сведениям, покушение организовала Жученко — давний и верный «сотрудник» Департамента полиции, член московской организации ПСР. Действуя с непривычной прямолинейностью, Азеф расправлялся с последними конкурентами. Он, видимо, подозревал, что Жученко — агент охранки. Подозревал, что она, по тем или иным причинам, назовет его имя (она так и поступила). И сыграл на упреждение. Пусть выбирают.
Выбирать? Как?
И Рачковский, и Герасимов особо не сомневались в том, что между пребыванием Азефа в Москве и покушением на Дубасова есть связь. Никаких иллюзий относительно верности Азефа и его непричастности к террору больше не было. Азеф в 1912 году в разговоре с Бурцевым рассказывал, что Рачковский с яростью говорил Герасимову, указывая на присутствующего Азефа: «Это его дело в Москве».
Что же Азеф?
«Мое? Арестуйте меня».
Но никто и не думал его арестовывать.
Азеф играл ва-банк. И игра оказалась успешной.
Оказалось, что такой Азеф — все равно нужен и полезен. Именно потому он нужен и полезен, что он (точно или наверняка) боевик, террорист, и не из последних.
Да и не так просто было теперь от него отвязаться. Полиция уже слишком глубоко увязла в игре с «Филипповским». Рачковскому было чего бояться в случае разоблачения двойного игрока: ведь он в 1905 году несколько месяцев курировал Азефа и, значит, либо не раскусил его, либо сам обманывал (по меньшей мере, собирался обманывать) начальство. Либо некомпетентность, либо нечестность. А Герасимов… Герасимов предпочитал не знать лишнего. Возможно, он уже предвидел то, как сможет использовать этого человека в будущем.
В итоге он составил для себя такую картину:
«Возможно допустить, что Жученко принимала участие в организации этого покушения, но этим не исключается и предположение, что Азеф, будучи в течение многих месяцев свободным от службы в Департаменте Полиции, мог по поручению партии организовать покушение, а сорганизовав его, расстроить ему уже не удалось. Кажется, только одно не подлежит сомнению, — что как Азеф, так и Жученко знали о подготовлявшемся покушении, но по соображениям шкурного характера они о нем не доносили, так как уже были на подозрении у партии»[193].
Так что в Департаменте полиции сделали вид, что если не верят в невиновность своего агента, то находят ему смягчающие обстоятельства.
Что касается революционеров, то в их глазах Азеф приобрел, естественно, дополнительное алиби.
Так закончился очередной период карьеры нашего героя. Период, когда он, как джокер, играл то за одну, то за другую масть, своим непредсказуемым вмешательством влияя на исход партии.