Прежде чем продолжать рассказ о приключениях нашего героя, в очередной раз оглянемся кругом.
ПСР формально бойкотировала выборы в 1-ю Государственную думу — как и РСДРП. (На практике в качестве независимых депутатов было избрано 23 эсера и 18 меньшевиков.) Брешко-Брешковская, Гоц, Чернов, Азеф, Савинков и компания так радовались победе демократии в октябре, что открытие первого русского парламента собирались приветствовать славным централизованно устроенным терактом. Не вышло.
Витте и Николай предпочли куриальные выборы прямым; они опасались, что «…в крестьянской стране, где большинство населения не искушено в политическом искусстве, свободные и прямые выборы приведут к победе безответственных демагогов, и в законодательном органе будут заседать по преимуществу адвокаты». На самом деле именно благодаря куриальным выборам, резко повышавшим роль образованного, интеллигентного избирателя, Дума получилась такой «адвокатской», такой либеральной, каким никогда больше не бывал российский парламент. Из 499 мест 188 было у кадетов и прогрессистов, 143 — у левых, 70 — у автономистов со всех национальных окраин. Четыре пятых парламента находилось в руках «парижской коалиции», и именно либералы играли первую скрипку. Велись переговоры о включении кадетов в состав Совета министров. В сущности, им готовы были отдать все ключевые министерства, кроме МВД и МИДа. Но Милюков хотел всё — правительство парламентского большинства — или ничего.
Дума сосредоточилась на аграрном вопросе. Было внесено три проекта, предусматривающих ликвидацию крестьянского малоземелья за счет крупных помещичьих хозяйств: умеренный — кадетский, в меру радикальный — Трудового союза и крайне радикальный (немедленная национализация всей земли) — эсеровский. Последний законопроект был внесен «на закуску», 6 июля. В этот день премьером (вместо Витте) был назначен Петр Аркадьевич Столыпин, который отличился успешной борьбой с революцией (но и мягким сдерживанием «черной сотни») в эсеровской вотчине, в Саратове, а весной 1906 года, по настоятельной просьбе царя, возглавил, вместо Дурново, Министерство внутренних дел.
8 июля Дума была распущена.
Часть депутатов (эсеры и трудовики) отреагировала на это Выборгским воззванием, призывавшим россиян при отсутствии законодательного органа не платить налоги и не идти на военную службу. Этот документ обернулся подписантам трехмесячным заключением и (главное) лишением пассивных избирательных прав. В результате во 2-ю Государственную думу пришли уже новые люди.
18(31) июля — 20(2) августа в финляндском Свеаборге произошло солдатское восстание в поддержку Думы. К восстанию примкнула финляндская национальная гвардия во главе с капитаном Коком. Одновременно восстал Кронштадт. После Московского восстания это была, вероятно, самая кровопролитная битва первой русской революции (до 600 убитых). Но она была проиграна. Эсеры и эсдеки обвиняли друг друга в неподготовленном выступлении.
Правительство готово было перейти в наступление, время его растерянности подошло к концу. Революционеры и либералы пожелали слишком многого — и упустили те козыри, которые имелись у них на руках. Понятно это стало через год…
Но умные люди уже летом 1906-го кое-что уловили. А наш герой был умен.
Именно в дни 1-й Государственной думы возобновилось его сотрудничество с полицией. Но это было уже другое сотрудничество. Не такое, как прежде.
Началось оно, как мы только что писали, с того, что Рачковский и Герасимов «съели» покушение на Дубасова. В конце концов, он не был их непосредственным начальником — в отличие от Дурново, дело на которого Азефу по-всякому надо было закрывать. Собственно, Азеф уже и решил им пожертвовать, коли «подставился» как извозчик. Рачковский и Герасимов пообещали никого не арестовывать, чтобы еще раз не подвергать опасности вернувшегося на службу агента — и сдержали слово.
Через несколько дней Азеф заявил Савинкову:
«— Получено сведение из достоверного источника, что полиции известно о существовании трех извозчиков в Петербурге в связи с делом Дурново. С другой стороны, Гоц, Павлов и Трегубов жалуются, что за ними следят. Что ты об этом думаешь?
Я спросил, какие именно сведения получены и от кого. Азеф рассказал мне следующее.
В. И. Натансон в гостях у одного видного кадета услышала за столом разговор о боевой организации. Из этого разговора она поняла, что гостям известно о существовании в Петербурге трех извозчиков-террористов. Так как факт этот ей самой был неизвестен и дойти до кадетов мог, очевидно, не из революционных, законспирированных кругов, а из полицейских источников, то она и поспешила сообщить в центральный комитет об услышанном»[194].
Савинков предложил эвакуировать трех «засветившихся» извозчиков. Но заменять их другими уже не было времени — до открытия Думы оставались считаные дни. Была все-таки предпринята попытка убийства Акимова (Трегубов в форме чиновника Министерства юстиции ждал министра у его дома на Михайловской улице).
Что касается Дурново, то под конец Абрам Гоц предложил взорвать дом министра.
План был таков:
«Три человека в приемные часы должны силой ворваться, стреляя из револьверов, в переднюю, попробовать проникнуть дальше, а там… взорваться. Они — сами должны превратиться в живые бомбы! Для этого должны быть сшиты особые, начиненные динамитом жилетки, т. е. жилетки, под которыми можно в подкладке зашить запасы гремучего студня, уложив его вокруг всего тела. Каждый должен иметь на себе не меньше двадцати фунтов. Террористы таким образом превращаются в живые бомбы огромной взрывчатой силы. Гремучего студня или динамита должно быть достаточно, чтобы три человека-бомбы взорвали все здание. Конечно, Гоц хотел быть одним из них.
Азеф внимательно отнесся к этому проекту. Нашли в Гельсингфорсе надежного портного (среди членов финской Партии активного сопротивления). Азеф пошел к портному сам на примерку. Вернулся с нее угрюмый.
— Я отказался от этого плана.
— Почему?
— Когда я примерил на себе жилетку, мне показалось это слишком страшным»[195].
В конце концов Азеф согласился на этот невероятно кровавый и самоубийственный акт — но лишь при условии, что он сам примет в нем участие и «пойдет впереди». Естественно, это жертвенное предложение отклонили — не может же Боевая организация остаться без Азефа. К тому же возникли и другие, уже чисто технические сложности — и в итоге план тихо похоронили. (Как и другой в этом же роде: взорвать поезд, на котором Дурново ездил к царю.)
К этому времени относится еще один театральный «акт самопожертвования». Отчаявшись, боевики задумали нечто грандиозное по кровавой масштабности.
«Человек 8–10, одев на себя большое количество динамита, прорываются насильственно в Зимний Дворец и взрывают себя вместе с дворцом. Этот проект был разработан и доложен ЦК и не состоялся вот по какой причине: Азеф ставил условием, что он непременно пойдет вместе с ними. Иначе он не согласен, „…нельзя посылать других, а самому остаться“, — говорил он»[196].
Таким образом Азефу еще раз удалось, играя на своей «незаменимости», удержать своих подчиненных у роковой черты. Как бы мы ни относились и к террору как таковому, и к личности Азефа, признаем: все без исключения теракты, подготовленные БО при его участии, носили направленный и «точечный» характер. Мог погибнуть кучер, адъютант, но не десятки посторонних и невинных людей.
История с покушением на Дурново имела конец гротескный и страшный (впрочем, что во всей этой эпопее не страшно и не гротескно?). 19 августа 1906 года в Интерлакене, в Швейцарии, в гостинице «Юнгфрау» за столиком в ресторане был застрелен Шарль Мюллер, французский рантье. Убийцей оказалась некая русская юнгфрау, Татьяна Леонтьева — та самая смолянка, которая в начале 1905 года собиралась стрелять в царя из букета. Мюллер был внешне немного похож на Дурново. К тому же Леонтьева где-то слышала, что русский министр пользуется этой фамилией в своих поездках за границу. Но в первую очередь ее поступок свидетельствовал о помутнении сознания. Остаток жизни смолянка провела в швейцарской лечебнице для душевнобольных. В психиатрических клиниках, кстати, закончились дни еще нескольких террористов азефовского призыва — Доры Бриллиант, Егора Дулебова…
В общем, до созыва Думы эсерам (то есть центральной БО) никого убить не удалось. Между тем организация понесла новые потери, а оставшиеся в живых и на свободе стали замечать за собой мягкую слежку.
Савинков советовал Азефу внести изменения в работу, но какие — он сам не понимал: то ли сократить организацию для лучшей управляемости, то ли, наоборот, расширить ее, а может быть, полностью изменить технику человекоубийств. Азеф внимательно слушал и отчасти соглашался.
Наконец он предложил Савинкову попробовать работать «по-новому».
«— …Отбери, кого хочешь, и поезжай в Севастополь. Нужно убить Чухнина, особенно нужно теперь, — после неудачи Измаилович. Ты согласен на это?
Я сказал, что принимаю его предложение. Я был убежден, что небольшая группа близких друг другу людей сумеет подготовить покушение на Чухнина, каковы бы ни были затруднения на месте.
Я спросил, однако:
— А разве решено во время думских занятий продолжать террор?
— А ты сам как думаешь? — спросил Азеф.
Я ответил, что для меня нет вопроса: я считал бы прекращение террористической деятельности большою ошибкой. Азеф сказал:
— Я сам так думаю. Так выбери, кого хочешь, а я останусь в Петербурге. Будем готовить покушение на Столыпина.
Я переговорил с Калашниковым, Двойниковым, Назаровым и Рашель Лурье. Они все четверо согласились ехать со мной в Севастополь. Зная их, я не сомневался в удаче»[197].
На самом деле было принято решение о приостановке террора, и Азеф за него голосовал. Покушения на Чухнина он не планировал. Савинкова с командой он посылал на верный арест: он предупредил полицию. Член-распорядитель БО начал сдавать своих людей. Это был следующий ход после покушения на Дубасова.
(Самое трудное для биографа Азефа — понять, что стояло за этой последовательностью ходов. Безупречный шахматный расчет, стихийная игра авантюриста… или, может быть, какая-то темная достоевщина, упоение властью над людьми и предательством? Или и то, и другое, и третье разом?)
От полиции требовалась тонкая работа. И Азеф в принципе мог рассчитывать на то, что его не подведут. Уже в мае Рачковский «передал» его Герасимову. Дни Рачковского в департаменте были сочтены. Столыпин не любил его. Разоблачения в Думе стали, возможно, последней каплей. Депутат-октябрист С. Д. Урусов, бывший товарищ министра внутренних дел, предал гласности предоставленные ему Лопухиным материалы об изготовлении Комиссаровым в здании Департамента полиции погромных листовок. Тему соучастия полиции в организации погромов Лопухин (к тому времени человек отставной и тяготевший к либералам) поднимал в разных инстанциях в течение всего 1906 года. За спиной Комиссарова маячила, как мы уже упоминали выше, фигура Рачковского. Николая II это, конечно, не смутило бы (он сам в конце 1905-го — начале 1906 года почти открыто выражал сочувствие погромам), но позиция Столыпина была иной. В июне Петра Ивановича отправили в тихую отставку по болезни. Возможно, он и был не очень здоров: через четыре года он умер, не дожив до шестидесяти лет. Перед смертью он отклонил предложение Бурцева о покупке его архива, доказав тем, что хоть какие-то принципы у него были.
Итак, Рачковского нет, а на Герасимова и Столыпина, кажется, положиться можно — люди деловые. Но на помощь Азефу-предателю пришла еще и дурость севастопольских эсеров.
12 мая Савинков прибыл в Севастополь.
А 14 мая по инициативе и силами местной ячейки было совершено неудачное, но кровавое покушение на коменданта крепости генерал-лейтенанта Владимира Степановича Неплюева. Бомбу швырнули на церковном параде. Кроме самого террориста Ивана Фролова погибло 6 человек из толпы, 37 было ранено.
Двойникова и Назарова задержали на месте взрыва, Савинкова — в гостинице, Калашникова — через неделю, уже в Петербурге. Все они были убеждены, что взяты в связи с неплюевским делом. Предательства в центральных органах партии никто не предполагал.
Судили их вместе с Николаем Макаровым, соучастником покушения на Неплюева, швырнувшим первую (неразорвавшуюся) бомбу. Всем были предъявлены одни и те же обвинения: в принадлежности к тайному сообществу, имеющему в своем распоряжении взрывчатые вещества, и в покушении на жизнь генерал-лейтенанта. Военный суд был назначен на четверг, 18 мая. Из Петербурга уже прибыли четыре гражданских адвоката, в том числе Л. Н. Андроников (отец известного литературоведа), приехали родственники арестованных. Но тут выяснилось, что Макарову 16 лет, а это имело процессуальные последствия. Слушание отложили. Тем временем Зильберберг решил устроить своим товарищам побег. Азеф отговаривал его от этого гиблого дела, но ЦК дал добро и выделил средства.
Азеф, видимо, в конечном итоге принял решение: не помогать и не мешать. Герасимов о планах Зильберберга не узнал.
Через жену Савинкова Зильберберг (Николай Иванович) сумел с ним связаться. Выяснилось, что побег можно будет, скорее всего, устроить только одному из арестованных. Товарищи убедили воспользоваться возможностью Савинкова: он был ценнее всех для революции, и ему, единственному, угрожала смертная казнь. Среди солдат охраны нашлось много сочувствующих: оставалось найти среди них человека достаточно храброго и готового все бросить. Такой человек нашелся. В ночь на 16 июня вольноопределяющийся 57-го Литовского полка Василий Сулятицкий вывел Савинкова из крепости и сам вместе с ним бежал. Другой сочувствующий делу революции — отставной лейтенант Борис Николаевич Никитенко — переправил беглецов на ботике в Румынию.
Чухнин тем временем был все-таки убит местными эсеровскими силами. 28 июня его застрелил на даче некий «матрос Яков Акимов». По крайней мере, этим именем было подписано воспоминание об этом «акте», напечатанное в 1925 году в «Каторге и ссылке». Подлинное имя убийцы, по некоторым сведениям, — Николай Николаевич Швецов. Он же Н. Никандров, писатель.
Савинков из-за границы написал письмо Неплюеву, в котором подтверждал собственную, Двойникова и Назарова невиновность в кровавом теракте. Это письмо стало аргументом в руках защиты; в итоге члены БО получили каторжные сроки только за принадлежность к тайному обществу и хранение взрывчатых веществ.
Примечательно: в тюрьме Савинков узнал, что ЦК все-таки приостановил террор на время работы Думы. Получилось, что Азеф скрыл от него решение. Но у Савинкова этот факт не вызвал ни подозрения, ни обиды. Сам он с презрением относился к решениям «штатских» цекистов — а Азефу верил безоговорочно. Деловое сотрудничество давно уже перешло в дружбу — но это не была дружба на равных. Савинков, со своей несколько феодальной психологией, относился к Азефу, как рыцарь к сюзерену, обожал его, благоговел перед ним. И если Гершуни, на которого он сам склонен был смотреть снизу вверх, Азеф берег от полиции, то Савинкова он с каким-то особым сладострастием предавал. Предавал — но в последний момент все-таки давал возможность спастись и выкрутиться…
В конечном итоге все складывалось скорее в пользу Азефа: он доказал свою верность революции и полезность — полиции; и, на всякий случай, ему удалось сохранить ядро Боевой организации.
Итак, у Азефа-осведомителя появился новый шеф. Новый и уже последний.
Александру Васильевичу Герасимову было 45 лет. Он не обладал революционным опытом, а всю жизнь служил царю, сначала как пехотный офицер, потом как жандарм. Это сближало его с Ратаевым и отличало от Зубатова и Рачковского. Герасимов был умнее и хитрее Ратаева. Пожалуй, он, как многие умные люди и хорошие профессионалы, имел склонность переоценивать себя. Впрочем, то же можно сказать и о Плеве, и о Зубатове. Поэтому Александр Васильевич бывал тороплив и опрометчив в суждениях. Зато Герасимов — и это редкое качество — умел и любил не только говорить, но и слушать. Переоценивая свой ум, он мог отдать должное уму чужому.
Мы так подробно останавливаемся на личности этого человека, потому что в его отношениях с Азефом есть нечто на первый взгляд трудно объяснимое. Герасимов знал про Азефа если не всё, то очень многое. Знал, что этот человек — террорист, двурушник, корыстный обманщик. О чем не знал, о том легко мог догадаться. А между тем именно с Герасимовым — единственным из полицейских чинов — у «милейшего Евгения Филипповича» сложились какие-то личные, человеческие, доверительные, чуть ли не дружеские отношения.
Но обо всем по порядку.
Прежде скажем, что у Герасимова были определенные принципы работы, предопределявшие его сотрудничество с Азефом.
«По системе Зубатова, например, задача полиции сводилась к тому, чтобы установить личный состав революционной организации и затем ликвидировать ее. Моя задача заключалась в том, чтобы в известных случаях оберечь от арестов и сохранить те центры революционных партий, в которых имелись верные и надежные агенты. Эту новую тактику диктовал мне учет существующей обстановки. В период революционного движения было бы неосуществимой, утопической задачей переловить всех революционеров, ликвидировать все организации. Но каждый арест революционного центра в этих условиях означал собой срыв работы сидящего в нем секретного агента и явный ущерб для всей работы политической полиции. Поэтому не целесообразнее ли держать под тщательным и систематическим контролем существующий революционный центр, не выпускать его из виду, держать его под стеклянным колпаком — ограничиваясь преимущественно индивидуальными арестами»[198].
Вообще агентов было много, и каждый из них, по давнему правилу, ничего не должен был знать о других. Но в одной организации работал один агент. Это требовало высокого уровня доверия.
Чем обеспечивалось такое доверие в случае с Азефом? И возможно ли оно было… после всего?
Оказывается, возможно.
Да, дубасовская история смутила Герасимова. «Но затем все сведения, поступавшие от Азефа, стали абсолютно достоверными, точными и интересными. Его сообщения были для нас исключительно ценны, а произведенные им выдачи, — в частности, выдача Савинкова, — окончательно разбили возникшую между нами стену недоверия».
Удивительна была способность нашего героя «разрушать стену недоверия» во время совместной работы!
В июне Азеф доложил Герасимову: эсеры приняли решение возобновить террор, воссоздали БО и во главе ее поставили его, «Ивана Николаевича». Это было, конечно, полуправдой. О своем прошлом, до 1906 года, участии в террористической деятельности Азеф не говорил… а Герасимов не спрашивал. Для начальства была придумана удобная версия: Азеф — представитель ЦК в БО, непосредственно ни к каким террористическим действиям не причастный. Но Герасимов знал, что это не так. Он понимал, что Азеф — вождь, командир боевиков, и на этом основывался его план.
План был таков:
«…Целым рядом систематически проводимых мероприятий фактически парализовать работу Боевой Организации и побудить ее и партию прийти к выводу о полной невозможности центрального террора. Для этого наблюдение было так организовано, чтобы боевики, не выходя из поля зрения Охранного отделения, все время наводились на ложный след, направлялись на ложные пути и, наконец, изнуренные безрезультатностью своей напряженной и опасной работы, впадали в отчаяние и теряли веру в реальный смысл своей деятельности, в целесообразность привычных методов и средств»[199].
Азеф сообщил Герасимову, что планируется покушение на Столыпина. Очень хорошо, сказал начальник Департамента полиции, готовьте его, но так, чтобы не довести до конца, а только измотать террористов бесплодными трудами. Столыпин был поставлен в известность — и, после некоторых колебаний, согласился, что будет «наживкой».
Это должно было вызвать у Азефа уважение. Ни Плеве, ни Витте, ни тем более Дурново на подобное не решились бы.
Азеф быстро воссоздал Боевую организацию. Из прежних участников оставались добравшийся из Румынии до Финляндии Савинков, супруги Зильберберг, девушки-химики Рашель Лурье и Валентина Попова и наблюдатели-«холуи»: Адмирал (Кудрявцев), Иванов, Горинсон, Смирнов, Пискарев, Павел Левинсон, Александра Севастьянова и Владимир Вноровский. К ним присоединилось еще пять человек: Фельдман, Успенский, Мария Худатова, жена Владимира Вноровского Маргарита Грунди и тот самый вольноопределяющийся Сулятицкий, который, узнав, кому именно он устроил побег, попросился в БО и был принят (как и капитан Никитенко).
С этим большим штатом Азеф начал игру в поддавки. Теперь его задача заключалась в том, чтобы наблюдать как можно менее успешно. Впрочем, для этого достаточно было периодически «спугивать» своих верных «холуев» полицией. (Для этого у Герасимова были специальные люди. Наряду с «нормальными» филёрами, стремящимися к незаметности, департамент специально держал филёров неловких и неопытных, бросающихся в глаза — их называли «брандеры». «Брандеров» посылали на дело в тех случаях, когда нужно было спугнуть объект, продемонстрировать ему, что за ним ведется наблюдение. То есть это тоже были своего рода поддавки.)
Писем Азеф больше не писал: он регулярно являлся к Герасимову для личной беседы.
Это кажется удивительным, но глава Санкт-Петербургского охранного отделения жил в столице на нелегальном положении, так же как его противники-революционеры. В своей служебной квартире он почти не показывался (на то были личные причины: жена Герасимова ушла от него к Комиссарову), а снимал, под фамилией Невский, две комнаты с отдельным входом на Итальянской улице. Хозяйке он выдавал себя за коммивояжера. Только два человека знали об этой квартире — служитель из охранки и… Азеф — единственный гость коммивояжера Невского.
Если бы он по каким-то соображениям захотел убить начальника охранки, он мог бы сделать это легко и сравнительно безопасно для себя. Удивительно, что Герасимов, в январе дававший хорошие советы Рачковскому, спустя полгода проявлял такое легкомыслие! К счастью для Герасимова, в этот момент планы Азефа были иными.
«Встречались мы с ним регулярно раза два в неделю в заранее условленные часы и дни, но он имел право, в особо важных случаях, приходить ко мне и вне очереди — только предупредив меня заранее по телефону. Эти визиты иногда длились часами. Обычно хозяйка ставила нам самовар, и мы, сидя в креслах, вели беседу. Мы говорили на самые разнообразные темы — не только о том, что непосредственно относилось к деятельности Азефа. Он был наблюдательный человек и хороший знаток людей. Меня каждый раз поражало и богатство его памяти, и умение понимать мотивы поведения самых разнокалиберных людей, и вообще способность быстро ориентироваться в самых сложных и запутанных обстановках. Достаточно было назвать имя какого-либо человека, имевшего отношение к революционному лагерю, чтобы Азеф дал о нем подробную справку. Часто оказывалось, что он знает об интересующем меня лице все: его прошлое и настоящее, его личную жизнь, его планы и намерения, честолюбив ли он, не чересчур ли хвастлив, его отношение к другим людям, друзьям и врагам. В своих рассказах и характеристиках он не был зложелателен по отношению к людям. Но видно было, что по-настоящему он мало кого уважает. И к тому же плохие и слабые черты людей он умел замечать легче и лучше, чем их хорошие черты.
Эти разговоры мне всегда много давали. Именно Азеф дал мне настоящее знание революционного подполья, особенно крупных его представителей»[200].
Тем временем была распущена Дума, а Столыпин стал премьером. В дни Свеаборгского восстания Азеф симулировал какую-то деятельность, якобы ездил (25 июля) в Кронштадт, но «опоздал… там уже ничего не было»[201]. Впоследствии многие приписывали Азефу какую-то особенно зловещую роль в поражении восстания — как и Московского декабрьского восстания полугодом раньше.
«…Значительный отряд бунтовщиков был введен в заблуждение своим начальником, который, может быть, по приказу Азефа, вместо того, чтобы овладеть крепостными фортами, как это было заранее условлено, направил своих людей в противоположную сторону, где они столкнулись с… правительственными войсками»[202].
Может быть, по приказу Азефа… Наверное, если бы у нашего героя были какие-то заслуги в деле дезорганизации повстанцев — Герасимов и Столыпин припомнили бы ему это. Но нет, он просто умело уклонился от руководящей роли. Массовый мятеж — это не по его части. Но и с террором все шло ни шатко ни валко. Что на данный момент и требовалось.
Но внезапно произошло событие, смешавшее все карты Азефа и, видимо, всерьез его испугавшее. Испугалась и власть — было чего.
12(25) августа к казенной даче Столыпина на Аптекарском острове подъехало ландо, из которого вышли два жандарма с портфелями.
В их внешности имелась одна деталь, смутившая швейцара: только что жандармская форма была изменена, а эти двое носили каски старого образца. Швейцар преградил им дорогу; жандармы оттолкнули его и вошли в переднюю, полную ждавших своей очереди посетителей. Навстречу им из приемной бросился адъютант премьера генерал Замятнин. Лжежандармы, поняв, что дальше им не пройти, швырнули портфели на пол. Раздался взрыв.
Погибло и умерло от ран 30 человек: от пензенского губернатора Хвостова до харьковского мещанина Вольфовича, от церемониймейстера высочайшего двора Воронина до крестьянки Долгулиной. Просители, посетители, слуги, чиновники. Среди погибших были женщина на восьмом месяце беременности и маленький мальчик Володя Истомин, которого привела на прием к премьеру его мать. Раненых — 70 человек: в том числе дети Столыпина, трехлетний сын и пятнадцатилетняя дочь. Наташе Столыпиной пришлось годами лечиться в ортопедических клиниках, прежде чем она снова смогла ходить. Семнадцатилетней няне оторвало ноги. По воспоминаниям другой дочери премьера, Марии, «на дорожках, на газоне, повсюду лежали раненые, мертвые тела и части тел: тут нога, тут чей-то палец, там ухо».
Сам Столыпин не пострадал.
Ни Азеф, ни центральная БО не были причастны к этому зверскому революционному подвигу.
Дело в том, что еще в начале 1906 года от ПСР, вслед за умеренным, стало отделяться радикальное крыло. «Максималисты» (так они себя называли) требовали не только национализации земли, но и немедленной «социализации производства». Они поддерживали «аграрный террор» в деревне, не допускали никаких компромиссов с марксистами относительно прогрессивности капитализма, не верили в буржуазную демократию.
Сначала раскололась московская организация. Во главе отколовшейся группы («оппозиции») встал Владимир Мазурин, герой Декабрьского восстания. Проблемой раскольников было отсутствие средств. Богатые Гоц, Фондаминский, Зензинов остались с «большинством». Оппозиционеры решили вопрос радикальным методом, характерным для 1906 года — «эксом», притом экстраординарным. 7 марта был ограблен Московский купеческий банк. Террористы получили 875 тысяч рублей, что примерно соответствовало бюджету центральной БО за все годы ее существования.
Вскоре возникла Петербургская боевая организация. Во главе нее стал Михаил Соколов, он же «Медведь», тоже декабрьский герой и убежденный «аграрный террорист». Рядом с этим белокурым великаном из простонародья находилась утонченная барышня дворянских кровей (как Перовская рядом с Желябовым). Ее звали Наталья Климова. «На редкость красивая и внешне и духовно, она поражала своей гармоничностью. Радостная, смелая, с широкой инициативой — и вместе серьезная, сосредоточенная в своей богатой внутренней жизни, она, казалось, создана была украшать каждое человеческое бытие»[203] — так характеризует ее подруга по каторжным работам.
Климова, в самом деле, была удивительной женщиной, с незаурядными судьбой и умом — в нашей же книге она появляется как соучастница отвратительного по жестокости преступления.
Средства на него выделили москвичи — от избытка. В разных источниках называют разную сумму — от 170 до 400 тысяч. Вряд ли, конечно, 400, но и 170 тысяч — запредельные деньги. Максималисты развернулись так, как никогда не разворачивались азефовцы. Целая сеть явок, свое «паспортное бюро», два автомобиля, несколько конных выездов… Кого убить — поначалу и сами не знали. Глаза разбегались. Думали и о Столыпине, и о царе, и о Трепове, и о морском министре Бирилеве. При этом ни одного опытного террориста в организации не было.
Тем временем в июне в Киеве был арестован один из максималистов, уже поминавшийся земляк и давний знакомец Азефа, философ-кантианец Соломон Рысс.
Рысс немедленно признался в принадлежности к революционной организации и предложил полиции сотрудничество. При этом он выдал себя за одного из основателей ПСР, члена ЦК и старого боевика — тактика, прямо противоположная азефовской. Создается впечатление, что Рысс как бы примерял на себя биографию нашего героя… Но знал ли он ее?
Что касается той информации, которая интересовала полицию, то, разумеется, Рысс («агент Мортимер», как его стали звать ныне) дал и ее — и не мелкими порциями, как Азеф, а сразу на гора. В частности, он сообщил полиции имена, клички, приметы основных максималистов.
Департамент полиции направил кантианца в Петербург, причем очень оригинальным и кудрявым способом. Рыссу устроили «побег», для правдоподобия выпустив листки с оповещением о розыске бежавшего из-под стражи опасного преступника и примерно наказав «упустивших» его охранников. И вся эта конспирация была тщетна, ибо в Петербурге Рысс немедля явился к руководителям организации и честно заявил, что в Киеве его завербовала охранка и он дал согласие работать на нее. Разумеется, только затем, чтобы обманывать власти в интересах революции. Например, он предложил Соколову организовать фальшивую лабораторию для производства бомб и «сдать» ее, чтобы отвлечь внимание полиции от основной террористической работы.
Предложение Рысса не приняли. У товарищей возникло представление, что он недоговаривает. Философу предложено было отойти от работы и уехать за границу.
Тем временем по наводке Рысса начались аресты. Но руководители организации уцелели. У максималистов было столько людей и денег, что даже после понесенных потерь они были в состоянии нанести властям удар. Наоборот, чувство опасности заставило их сосредоточиться на одной цели — на Столыпине.
К тому же максималисты установили контакты с большевиками, с Боевой технической группой Леонида Красина, которая предоставила им свою динамитную мастерскую, расположенную, кстати, в квартире А. М. Горького. Именно там делались бомбы, унесшие жизни Володи Истомина и мещанина Вольфовича.
И вот на Аптекарском острове случилось то, что случилось. Инженер Владимир Лихтенштадт [204] рассчитал заряд так, чтобы взрыв уничтожил всю дачу. Всю — то есть все жертвы были запланированы заранее. Как говорила на суде Климова, «…решение принести в жертву посторонних лиц далось нам после многих мучительных переживаний, однако, принимая во внимание все последствия преступной деятельности Столыпина, мы сочли это неизбежным». Исполнители акта — Никита Иванов, Иван Типунков и Илья Забельшанский — тоже были смертниками; они шли на гибель и погибли.
Рысс доложил властям, что организаторы акта скрываются за границей. Его командировали в Германию, потом вернули. К этому моменту Герасимов уже понимал, что Мортимер его обманывает и ведет по ложному следу. Но выследить максималистов оказалось нетрудно. Во-первых, они сами подставились, совершив громкий «экс» (средства стали заканчиваться: как язвительно пишет Герасимов, «организация жила так широко, и хищения денег со стороны отдельных примыкающих к ней элементов были настолько значительны…») 14 октября в Фонарном переулке. Деньги (400 тысяч), отнятые у кассира портовой таможни, полиции вернуть не удалось (часть их революционеры просто сожгли, ликвидируя явку), но исполнителей арестовали и повесили.
Вскоре с помощью филёров арестовали сначала Соколова (26 ноября) и Климову (30 ноября). Мазурина уже не было в живых: его арестовали 29 августа. Через два дня он был осужден и еще через день повешен. Между арестом и казнью Соколова тоже прошло меньше недели.
Суды теперь были коротки: 19 августа было издано Положение Совета министров о военно-полевых судах. Это был суровый, даже свирепый закон — он создавал подобие будущих чекистских «троек» (только у Столыпина это были «пятерки», из судьи и четырех заседателей-офицеров). «При очевидности улик» смертные приговоры за террористические преступления выносились в кратчайшие сроки, без участия адвокатов и свидетелей защиты и, по существу, без права обжалования. Это был временный акт, автоматически потерявший силу с созывом 2-й Государственной думы. Но «обычные» военные суды, где хотя бы для вида соблюдались нормы состязательности, оказались ненамного добрее. За три года было расстреляно и повешено 2390 человек. От рук террористов пострадало больше людей — 2691 (это только убитыми, без раненых и изувеченных). Человек, ведущий двойную игру, должен был понимать: либо он в считаные месяцы закончит свою жизнь насильственным путем, либо по его вине — другие. Либо и то и другое.
Рысс (Мортимер) был повешен 8 января 1908 года на Лысой горе в Киеве. Этому предшествовал ряд любопытных событий.
Еще в Киеве Рысс услышал от своих вербовщиков, что в ЦК ПСР внедрен какой-то агент. К осени из полицейских источников он уже знал его имя и через разные каналы — через польских социалистов, через своего брата кадета Рысса — пытался известить об этом эсеровских цекистов. Репутация Рысса была такой, что его сообщение просто не приняли всерьез, как и сообщение Татарова. Все уже понимали, что Департамент полиции целенаправленно пытается опорочить революционного героя.
В 1907-м Рысс попытался воссоздать боевую организацию максималистов в Юзовке (нынешнем Донецке) и был арестован при неудачном «эксе». Последнее его слово на суде было коротким: «Вашей жизни я не щадил и себе пощады не хочу».
Русские революционеры так и не решили, кем считать этого человека, одна из немногих опубликованных работ которого называлась «К философии лжи», — героем (якобы специально внедрившимся в полицию, чтобы разоблачить настоящего провокатора) или предателем. В отличие от Азефа он был не «шахматистом», а романтиком двойной игры. Но его история, как и финал жизни Гапона, — свидетельство того, что микроб азефовщины носился в воздухе. Наш герой не был каким-то необъяснимым исключением из правил: он оказался просто умнее, сильнее и циничнее других.
Наташе Климовой казнь (в ожидании которой она написала изысканное философское эссе — оно было напечатано и имело успех) заменили каторгой. Из московской тюрьмы она сбежала, по железной дороге добралась до Сибири, пересекла на верблюдах пустыню Гоби, переплыла океан и, совершив кругосветное путешествие, добралась до Парижа. Работала в главной эсеровской Боевой организации — уже после Азефа. Была подругой Савинкова. Потом отошла от революции, вышла замуж, растила детей и умерла в 1918 году от «испанки».
Но вернемся в август 1906 года.
Азеф переживает, как мы понимаем, большую тревогу. Ему необходимо доказать, что к нему и его согласованным с Герасимовым поползновениям то, что произошло на Аптекарском острове, отношения не имеет.
И он доказывает это, используя свой авторитет в партии.
Во втором номере нелегальной «Солдатской газеты» за август 1906 года появляется официальное заявление ПСР, гласящее:
«В виду того, что в некоторых газетах возник слух, будто только что совершенное покушение на министра внутренних дел Столыпина организовано Летучим отрядом Боевой организации Партии Социалистов Революционеров, ПСР считает нужным заявить:
1) что ни „Боевая организация“ партии, ни какой-либо из других ее боевых отрядов никакого отношения к этому делу не имеет, и 2) что способ совершения этого акта (взрыв в квартире в часы приема посетителей) совершенно противоречит тем принципам, которые партия считала и считает для себя морально и политически обязательными и которые могут быть наиболее ярко иллюстрированы известным поступком И. П. Каляева, воздержавшегося бросить бомбу в карету великого князя Сергея Александровича, когда в этой карете находились двое детей и жена великого князя»[205].
Многие (в том числе как раз добравшийся из Румынии в Финляндию Савинков) восприняли это заявление не слишком одобрительно. Максималисты ведь формально не были исключены из ПСР (только в октябре они оформились как отдельная партия). А если бы и были, революционная солидарность — превыше всего.
А, скажем, Гоц — какова была его позиция?
«Гоц с сожалением заговорил о максималистах. Он указал, что взрыв на Аптекарском острове был организован без предварительной подготовки: на даче происходили заседания совета министров, и уж если было решено ее взорвать, то уж, конечно, можно было выбрать для этого день и час одного из таких заседаний. Он указывал также, что гибель многих, непричастных к правительству, лиц должна дурно повлиять на общественное мнение. Но он воздерживался от осуждения максималистов. Взрыв на Аптекарском острове был единственным ответом террора на разгон Государственной Думы»[206].
Гоцу оставалось жить считаные дни. 26 августа по старому стилю первый лидер эсеров умер в Берлине — после неудачной операции, которая, как он надеялся, могла вернуть ему способность двигаться. И вот, стоя у края могилы, этот яркий и благородный человек, которому отдавали должное и враги, «воздерживается от осуждения». Его беспокоит только общественное мнение, и то не сильно.
И все-таки Азеф настоял на своем. Удивительно: героические революционеры проявляют запредельную нравственную атрофию и только под давлением продажного двурушника, преследующего, естественно, свои цели, вспоминают (или делают вид, что вспоминают) об элементарных нормах человечности. Кстати, это заявление, как указывает Николаевский, — единственный партийный документ, принадлежащий перу Азефа.
(Нельзя не заметить, что кровавый теракт максималистов очень похож на весенний замысел Абрама Гоца, который Азеф сорвал — не уповая на «политические и моральные принципы», а хитростью.)
Между тем покушение, устроенное максималистами, затруднило главной БО ее неторопливое наблюдение за премьером. Что было на руку Азефу: ведь он сейчас, напомним, играл в поддавки.
Дело в том, что Столыпин после покушения по настоянию царя в интересах безопасности переехал в Зимний дворец (двор же находился в Петергофе). Там премьер оказался практически под домашним арестом. Даже прогулки он (и его домашние) совершал исключительно по крыше дворца и по его залам.
Все это осложнило террористам их наблюдательную работу. Вот что вспоминает Савинков:
«Столыпин… ездил ежедневно к царю в Петергоф катером по Неве и затем по морю, на яхте. Наблюдающий состав, куда вошли и новые члены, за исключением Успенского, уехавшего в провинцию за паспортами, очень скоро установил все подробности выезда Столыпина: премьер-министр садился в катер на Зимней канавке и ехал так до Балтийского завода или Лисьего Носа, где пересаживался на яхту. На министерской яхте были два матроса социалиста-революционера. Они давали нам сведения о времени прибытия министра и о месте стоянки яхты. Сведениями этими для покушения невозможно было воспользоваться: мы получали их post factum, и они служили только проверкой для наших наблюдений»[207].
Единственным местом, где премьера можно было поймать наверняка, являлась набережная у Зимнего дворца. Но там стоял филёр на филёре, и поджидающих Столыпина террористов заметили бы. Однако дело было не только в этом.
«Даже в случае, если бы нападающие обманули бдительность охраны, нападение с трудом могло бы увенчаться успехом. Столыпин выходил из подъезда дворца и, перешагнув через тротуар Зимней канавки, спускался к катеру. При первом выстреле он мог повернуть обратно в подъезд и скрыться в неприступном Зимнем дворце. Помешать этому мы не могли».
Условия работы изменились, устраивать теракты по стандарту, разработанному Азефом в 1903–1904 годах, было невозможно. Если бы сам Иван Николаевич напряг извилины своей гениальной головы, он что-нибудь да придумал бы. Но его-то цели были прямо противоположны. Он даже не мешал своим людям, особо не наводил на них полицию. Он просто не помогал им. И этого было достаточно, чтобы довести Савинкова до полного отчаяния — что Азефу и требовалось.
Так закончилось лето 1906 года, и началась осень.
К осени почва была удобрена достаточно.
Еще в августе у Савинкова с Гоцем состоялся в Гейдельберге такой разговор.
«— Вопрос о терроре не исчерпывается только вопросами партийного права. Он, по-моему, гораздо глубже. Разве вы не видите, что боевая организация в параличе?
Я ответил, что давно это вижу: весенние неудачи убедили меня в этом; что, по моему мнению, нужно радикально изменить самый метод террористической борьбы и что изменение это должно заключаться в применении научных изобретений к террору, но что таких изобретений я не знаю.
Гоц слушал внимательно.
— Вы правы, — сказал он, наконец, — я тоже думаю, нужно изменить самый метод. Но как?.. Я, как и вы, не знаю. Быть может, придется даже прекратить на время террор…»[208]
В таком настроении Савинков прибыл в Финляндию. Азефу это было очень на руку. Теперь инициатива будет исходить не от него — или, по крайней мере, не от него одного.
В сентябре началась подготовка ко второму съезду партии. Состоялось совещание «крестьянских работников», на котором Чернов и Натансон объявили: надежд на крестьянское или военное восстание больше нет, между тем 1-я Государственная дума оказалась «отнюдь не черносотенной», так что бойкотировать выборы во 2-ю Думу партия не будет.
Установка на парламентскую борьбу сама по себе не означала отказ от террора. Однако на специальном собрании, посвященном проблемам БО, произошло неожиданное. Азеф заявил, что сейчас выступит Савинков и изложит их общую позицию. Кроме них в собрании участвовали Крафт (когда-то правая рука Гершуни, выданный Азефом, вышедший в 1905 году на свободу, избранный в ЦК, но от боевых дел отошедший), Натансон, Слетов (тоже когда-то выданный Азефом и вернувшийся в строй после амнистии), Чернов и старый народоволец Василий Семенович Панкратов.
Согласно заключению по делу Азефа, Савинков заявил, что «…в неудачах Боевой Организации виновен Центральный Комитет: он не дает средств и достаточно людей для надлежащего развития боевой деятельности, он равнодушно относится к вопросу о терроре и… не питает внутреннего доверия к руководителям Боевой Организации»[209]. Более того, он выступил лично против Чернова и Слетова, обвинив их в неуважительных высказываниях о БО, сославшись на «товарища Бэлу» (Эсфирь Лапину). Бэла, как можно понять, обратилась к Слетову за помощью при наборе новых людей в БО. (Зачем? Людей там хватало, иным не находилось дела.) Слетов в ответ, как показалось Бэле, девушке довольно нервной и экзальтированной, скептически отозвался о команде Азефа и Савинкова, а Чернов, видимо, поддержал его. Руководители боевиков потребовали «очной ставки» между Бэлой и цекистами. Ставка «оказалась тяжелой». Слетов настаивал на том, что его не так поняли, но в конце концов «самоотверженно принес в жертву Азефу свое достоинство заслуженного и безупречного члена партии»[210] и извинился.
Савинков описывает это заседание несколько иначе: по его словам, речь шла о покушении на Столыпина. Он — от своего имени и от имени Азефа — описал трудности, возникшие перед террористами.
«Объяснив центральному комитету положение дела, мы сказали, что не можем принять на себя ответственность за успешное покушение, не принимая же ответственности, — не можем стоять во главе организации. Мы просили снять с нас наши полномочия.
Центральный комитет не согласился с нами. Он обязал нас продолжать покушение на Столыпина».
Азеф и Савинков подчинились и продолжили наблюдение. Еще две-три недели бесполезных усилий — и, наконец, придравшись к незначительному эпизоду (Сулятицкий был задержан полицией, но сбежал), Азеф объявил проект закрытым.
В Иматру была вызвана почти вся Боевая организация: Зильберберг, Кудрявцев, Сулятицкий, Иванов, Валентина Попова, Александра Севастьянова, Рахиль Лурье… Приехал и Рутенберг (на заседании ЦК должны были разбирать его счеты с Азефом из-за убийства Гапона — об этом мы уже писали выше). Он держался одиноко и настороженно, ни с кем не общался.
Жили все в «Отеле туристов», принадлежавшем сочувствующему финну.
Азеф и Савинков, собрав товарищей, заявили следующее:
«…Полиция прекрасно изучила методы работы БО, и, следовательно, старыми приемами ничего не достигнешь; что как ни тяжело сознаться, эти приемы изжили себя, и нужно для успеха работы создать какие-то новые формы. Для этого требуется время, спокойная обстановка, пересмотр всей старой практики. Но как это сделать? Ни Азеф, ни Савинков, по их словам, не знали; они чувствовали только, что не в состоянии что-либо создать в момент работы, не прерывая ее. Им нужно временно отойти, хладнокровно все взвесить и тогда, — выработав что-то иное, какую-то новую систему, — приступить к работе. А пока старое насмарку! Всех товарищей они, поэтому, снимают с работы, сюда же вызвали для того, чтобы изложить перед ними свои затруднения.
— Мы уходим, но может быть группа без нас захочет продолжать работу?!»[211]
По свидетельству И. Ритиной, Азеф признавал, что он «совершенно изношен в полицейском отношении», и обращался к товарищам с такими предложениями:
«Если вы чувствуете в себе силы, пусть тот, кто может, скажет: „Да, я могу руководить“… Вот так я сделал, когда после ареста Гершуни взял на себя руководство боевым делом партии. У меня тогда не было никакого опыта, но я взял это дело на себя, потому что чувствовал, что могу взять его на себя»[212].
Никто не вызывался.
И вот на новом собрании ЦК, уже в октябре (с участием тех же и Ракитникова), Савинков и Азеф поставили вопрос о приостановлении деятельности Боевой организации — вплоть до изыскания новых способов работы. Они говорили уже не только от своего имени, а от лица всех боевиков.
«Говорил, как всегда Ц. (Савинков. — В. Ш.), а Азеф его только поддерживал, притом, однако, был менее категоричен, чем сам Ц., все-таки какие-то возможности он видел и при теперешнем положении дел, но сейчас он не может работать, ему нужен отдых за границей, кстати бы он подумал о техническом совершенствовании боевого дела»[213].
По воспоминаниям Чернова, Савинков упирал на то, что «…открытое нападение по типу максималистов для нас недоступно, ибо организация построена на наружном наблюдении, лишена подвижности, лишена также и боевой инициативы». Азеф добавлял, что слежка носит слишком затяжной характер, а между тем министры сменяются: сегодня мы следим за Дурново, завтра он в отставке, премьером вместо Витте назначен Горемыкин, послезавтра премьер уже Столыпин — вот и не удается ни за кем угнаться.
ЦК не готов был отказываться от террора при «усилении террора правительственного». На самом деле лидеры эсеров боялись утратить контроль над стихией революционного человекоубийства, которая продолжала бушевать. Без центрального террора ПСР лидерство отошло бы к максималистам (они как раз в начале октября провели учредительный съезд, а что до их разгрома оставались считаные недели, этого на Иматре еще не знали) и к локальным группкам.
Те же, кто в сентябре извинялся перед боевиками — Чернов и Слетов, и с ними еще Натансон, — вступили в переговоры с членами БО.
Оказалось, что они не во всем едины.
Владимир Вноровский обвинил Азефа и Савинкова в подавлении инициативы боевиков — в этом-де причина неудач. Его поддержали, правда, немногие: его жена Маргарита Грунди и Павел Левинсон. Другие защищали прежних руководителей. Некоторые считали все-таки возможным продолжать террор и без них, некоторые — нет.
Чернов предложил, что БО возглавят Слетов и В. А. Гроздов. Боевики решительно отказались от руководства «варягов».
Остановились на том, что несколько человек, которые желают продолжать террористическую войну, составят небольшой отряд под командованием Зильберберга — Центральный боевой отряд. В состав его вошли Ксения Зильберберг, Петр Иванов, Валентина Попова, Мария Прокофьева (невеста Е. Сазонова), Петр Кудрявцев (Адмирал), Василий Сулятицкий, Борис Никитенко, Синявский (Кит Пуркин), Сергей Моисеенко (брат Бориса Моисеенко). Остальные члены БО становились обычными членами партии.
Азеф в этих переговорах не участвовал — он внезапно заболел; у него образовалась флегмона в горле, и он не вставал с постели. В каком-то смысле он был поставлен перед фактом.
Соответствовал ли результат его планам? На этот счет у историков есть разные мнения. Николаевский считает, что — да. Тем, что осталось от Боевой организации, руководил Зильберберг — воспитанник и поклонник Азефа. А значит, прежний глава БО мог косвенно контролировать деятельность группы, по меньшей мере, получать о ней полную информацию. Прайсман, напротив, считает, что само создание такой группы было для «Ивана Николаевича» поражением. «Азеф мог только с тихим бешенством наблюдать, как их совместно с Герасимовым выработанный план рушился на глазах».
Давайте подумаем — чего на самом деле мог и должен был хотеть Азеф? Все-таки совсем не обязательно его планы так уж буквально совпадали с планами его полицейского куратора.
Начнем с личных обстоятельств.
Азеф оказался в некоторых отношениях припертым к стенке. Его роль была известна Герасимову, и он не мог ничем отговориться от выполнения своих обещаний. Иначе полицейские шефы припомнили бы дело Дубасова и, главное, стали бы копаться в событиях 1903–1905 годов. Личная симпатия, которую он успел завоевать у шефа петербургской охранки, была все-таки недостаточной гарантией. Так что работу по ликвидации БО приходилось выполнять на совесть.
Однако самому Азефу эта ликвидация была невыгодна. Да, он во многом устал от той игры, которая составляла содержание его жизни в течение нескольких лет. Но весь привычный ему жизненный уклад обеспечивался именно этой игрой. Полиция выплачивала Азефу большое жалованье, но его надо было скрывать. Зато в его распоряжении была касса Боевой организации.
Вот что пишет Герасимов:
«Я рекомендовал… Азефу вносить расстройство и в финансы Боевой Организации. В тот период кассы партии и специально Боевой Организации были полны: доходы исчислялись в сотнях тысяч рублей. Для того чтобы ослабить эти кассы и тем самым — силу террористов, я советовал Азефу по возможности чаще делать из них заимствования на свои личные нужды и увеличивать сбережения на черный день. Впрочем, я очень скоро убедился, что Азеф в этих советах не нуждался. Этим он занимался и до знакомства со мной»[214].
Натансон, человек более информированный, со своей стороны говорит следующее:
«Прикарманить деньги Азев мог вот когда: во-первых, за время до осени 1905 года, когда он был и ЦК и БО, т. е. главным уполномоченным для России; российским товарищам он мог говорить, что „меня финансирует ЦК и Гоц“, Гоцу мог сказать, что учитывает Россия. Сколько он тогда набирал денег и давал ли в них отчет — это неизвестно… Потом, может быть, он и крал 200–300 рублей, и то вряд ли»[215].
Натансон отчасти противоречит себе. В другом месте (см. выше) он указывает бюджет БО в 1903–1905 годах довольно точно. Сколько потрачено на Плеве, сколько на Сергея Александровича — все это как-то отражено в партийной бухгалтерии. Конечно, точность этой бухгалтерии тоже преувеличивать не стоит. Источники средств были разнообразны, движение их очень сложно. Вот, например, свидетельство А. Аргунова:
«Иногда Азеф упрощал свои денежные отношения с кассой ЦК. Он брал сколько нужно у кого-либо, о чем и сообщал, а иногда и не сообщал. Помню в одну из своих поездок в Москву, весною 1906 года, он привез тысяч 10–15 с собой на нужды боевых организаций, взяв из наших средств, лежащих в Москве. Помню еще случай, когда в Петербурге Азеф попросил на экстренные расходы у одного лица три тысячи руб., и тот дал ему из лежащей у него на сохранении суммы Петербургского комитета, чем и вызвал справедливый протест со стороны последнего…»[216]
Щегольские костюмы, разъезды в первом классе, обеды в лучших ресторанах, общение с дорогими кокотками — все оплачивалось именно из кассы Боевой организации и, как правило, совершенно открыто. Это рассматривалось как профессиональные расходы. Даже кокотки — они предоставляли информацию о своих высокопоставленных клиентах и прятали у себя главу БО от полиции (по его словам!). Тот же Аргунов вспоминает, как Азеф во время разговора случайно вынул из кармана пятисотрублевую бумажку и «…в объяснение такого небрежного обращения с деньгами стал рассказывать мне краткую историю о том, что ему приходится вытаскивать такие бумажки из бокового кармана, что это особый прием при сношении с разной публикой»[217]. И все это ему сходило с рук.
Теперь этого не было. Да и полицейское жалованье — надолго ли? Если Азеф завершит работу по ликвидации террора, он и полиции станет не нужен.
А теперь посмотрим на дело с другой точки зрения.
Как мы уже писали, у Азефа, как у любого человека, были политические убеждения, по меньшей мере симпатии. В разговорах с Герасимовым он касался и этой темы.
«По своим убеждениям Азеф был очень умеренным человеком — не левее умеренного либерала. Он всегда резко, иногда даже с нескрываемым раздражением, отзывался о насильственных революционных методах действия. Вначале я этим его заявлениям не вполне доверял. Но затем убедился, что они отвечают его действительным взглядам. Он был решительным врагом революции и признавал только реформы, да и то проводимые с большой постепенностью. Почти с восхищением он относился к аграрному законодательству Столыпина и нередко говорил, что главное зло России в отсутствии крестьян-собственников.
Меня всегда удивляло, как он, с его взглядами, не только попал в ряды революционеров, но и выдвинулся в их среде на одно из самых руководящих мест. Азеф отделывался от ответа незначащими фразами, вроде того, что „так случилось“. Я понял, что он не хочет говорить на эту тему, и не настаивал. Загадка так и осталась для меня неразгаданной»[218].
Наивно полагать, что перед Герасимовым Азеф обнажал душу. Но если мы сопоставим его воспоминания со свидетельствами Л. Г. Азеф, Чернова и других эсеров, по меньшей мере, его сочувствие Столыпинской реформе не кажется неожиданным. Парадоксально, конечно, что эти чувства выражает один из руководителей партии, уповающей на «общинный социализм». Но Азефа-индивидуалиста от общинности и от социализма воротило, и он этого ни от кого особенно не скрывал.
Так что он не был даже «кадетом с террором». То есть в общегражданских вопросах он стоял ближе к кадетам, а в экономических — к октябристам. Ведь «Союз 17 октября» был единственной партией, безоговорочно поддерживавшей антиобщинную политику Столыпина. «Октябрист с террором» — звучит парадоксально, не правда ли?
Программа реформ Столыпина включала и многое другое — обязательное всеобщее начальное образование, замену косвенных налогов подоходным и т. д. Это отчасти совпадало с чаяниями русских либералов, но отвергалось ими по той причине, что исходило от правительства и шло в комплекте с военно-полевыми судами. А вот Азеф, человек без идеологии и интеллигентских предрассудков, мог оценить эти меры.
Николаевскому Герасимов рассказывал, что Столыпин через него интересовался мнением Азефа по тем или иным политическим вопросам. Интересовался тем, «…какова, по мнению Азефа, будет реакция революционных групп на то или иное подготовляемое правительством мероприятие, какие группировки внутри думских фракций существуют по тому или иному вопросу и т. д.». Другими словами, он был уже не просто агентом, осведомителем, провокатором. Он стал политическим экспертом, советником премьера. И не простого премьера, а амбициозного реформатора!
Отдельный интерес представляли для него, естественно, намерения Столыпина в еврейском вопросе. В опубликованной программе об этом было сказано расплывчато и невнятно:
«Равным образом и в области еврейского вопроса безотлагательно будет рассмотрено, какие ограничения, как вселяющие лишь раздражение и явно отжившие, могут быть отменены немедленно и какие, как касающиеся существа отношений еврейской народности к коренному населению, являются делом народной совести, почему предрешение их стеснило бы последующую работу законодательных учреждений»[219].
Другими словами, какие-то ограничения надо отменить немедленно, декретом правительства, а остальное пусть доделывает Дума. От Герасимова Азеф несомненно знал, что Столыпиным был подготовлен указ, расширяющий права иудеев: речь шла о свободном перемещении внутри черты оседлости, о праве жить в сельской местности, о праве родственников сопровождать ссыльных во «внутренние губернии». Не так уж много, но и это было в последний момент заблокировано Николаем II, заявившим, что «…несмотря на самые убедительные доводы в пользу принятия положительного решения по этому делу, — внутренний голос все настойчивее твердит мне, чтобы я не брал этого решения на себя. До сих пор совесть моя никогда меня не обманывала. Поэтому и в данном случае я намерен следовать ее велениям»[220].
Видимо, Азефу в иных отношениях искренне нравился курс, взятый правительством, но он должен был понимать, что этот курс ничем не гарантирован, особенно при Николае II на троне. И не только в еврейском вопросе. Левые и либералы ненавидели Столыпина, но у него была и оппозиция справа.
И еще одно обстоятельство. Напомним, что одним из импульсов, заставивших Азефа в 1903 году начать игру против правительства, был Кишиневский погром. В этом обычно видят проявление национальных чувств. Но в отношении Азефа к товарищам по революционному движению никакой национальной дифференциации не просматривается. Следуя своим соображениям, он выдавал полиции или посылал на смерть своих товарищей без различия происхождения и вероисповедания. Дело было, видимо, не только в том, что в Кишиневе власти (неважно кто — Плеве или местная полиция) отдали толпе на расправу евреев, но и в том, что́ это были за евреи. Беззащитные, аполитичные, «штатские» до мозга костей обыватели, мещане.
Можно допустить, что и максималистская бойня на Аптекарском могла повлиять на настроение Азефа и заставила его работать на стороне правительства с большей искренностью, чем планировалось вначале. Разворот на 180 градусов, но, может быть, отчасти по сходным причинам.
Совесть — странная вещь. Разным людям она говорит разное. Николаю II, например, она запретила дать послабления евреям. Героические революционеры, по зову своей совести бестрепетно идя на смерть ради светлого будущего человечества, оставляли за спиной горы трупов — и почти не оборачивались, не рефлексировали. А Азеф… Может быть, в его тяжелой, жирной, каменной душе известие о смерти несчастных мещан-просителей отозвалось острее, чем в стальных и хрустальных душах его товарищей? Ведь он-то тоже был мещанин, и по происхождению, и по духу. Может быть, резкое заявление, принятое по его настоянию, до известной степени действительно отражало его чувства?
Чуть-чуть забегая вперед. В начале 1907 года в Аляссио, на Ривьере у Азефа был такой разговор с легендарной Верой Фигнер:
«Однажды он спросил, как отношусь я к недавно бывшему покушению максималистов на жизнь Столыпина, стоившему стольких жертв людьми, совершенно неповинными.
— Какая разница между этими террористами и вашими народовольцами! Эти не считаются с человеческой жизнью, а Кибальчич высчитывал каждый золотник динамита, чтобы не причинить лишнего разрушения.
Я возразила:
— Все зависит от условий, в которых должен произойти акт. Нельзя сравнивать обстановку, в которой действовали мы, с обстановкой теперешней. Я уверена, что покушение на Столыпина повлекло столько жертв не по легкомыслию тех, которые совершили его, а в силу необходимости.
Азеф, видимо, остался недоволен этим ответом, а я, к сожалению, не вспомнила в этот момент, что при взрыве 5 февраля 1880 г. в Зимнем дворце было убито и искалечено 67 солдат Финляндского полка, составлявшего охрану дворца и находившегося непосредственно в помещении над подвалом, в котором жил Халтурин и находился динамит»[221].
Комментарии, что называется, излишни.
(Другой ветеран-народоволец, Герман Лопатин — ему вместе с Верой Фигнер предстояло быть судьей в деле Азефа — иронизировал над заявлением ПСР по поводу теракта на Аптекарском: звучит как «это сделала не я, а моя кузина Маша».)
Суммируя: да, Азеф, вероятно, хотел осенью свернуть БО. Но так, чтобы в случае чего иметь возможность ее восстановить.
Итак, сдав дела, Азеф уехал с женой на Ривьеру. И поселился в городке Аляссио. И познакомился с Верой Фигнер.
Любовь Григорьевна заботилась об отдыхе мужа — ведь он столько лет прожил, как она выражалась, «с петлей на шее». Он действительно отдыхал, лечился «минеральной водой и гимнастикой». Но Азефу жизнь без игры, без азарта быстро наскучила. Фигнер вспоминает:
«…Раз Азеф приоделся и таинственно исчез, не взяв с собой жены. Нам она сказала, что он поехал для прогулки в Оспедалетти, что показалось мне странным, так как в этом сезоне маленький городок безлюден, скучен и не имеет ничего привлекательного… Вероятно, он ездил вовсе не в скромный Оспедалетти, а в Монако или в Монте-Карло…»[222]
Может быть, и в Монте-Карло. Может быть, играл в рулетку — как годом раньше покойный Гапон.
В эти месяцы Азеф часто вслух сетует, что ему приходится, не участвуя в работе, получать 150 рублей в месяц из партийной кассы. Замечательно, например, его письмо Н. В. Чайковскому от 11 декабря 1906 года из Мюнхена — еще по пути на Ривьеру:
«Мне придется несколько месяцев с Л. пожить за границей и полечиться, быть несколько вдали от непосредственной работы. При этих условиях очень неприятно жить на партийные деньги… ввиду этого у меня явилась мысль, не знаю только, насколько она осуществима. То мое личное сбережение, которое вложено в Ваше дело, нельзя ли его получить обратно — по 15 фунтов в месяц в течение 20 месяцев, начиная с января…»[223]
Интересно было бы, конечно, узнать, что это за «дело». Что-нибудь по технической части? И когда ветеран-народник и главный боевик успели устроить свой бизнес — во время графтоновской эпопеи? И что стояло за этими чудовищно лицемерными телодвижениями? Демонстрация сверхщепетильности (ведь что такое 150 рублей в месяц для партии, которая никогда не была так богата, как в конце 1906 года!) или какой-то мелочный расчет?
Одновременно он, как добрый товарищ, хлопочет о получении у партийных меценатов содержания для Савинкова, который тоже «отдыхает и лечится».
Впрочем, нельзя сказать, что Азеф на рубеже 1906–1907 годов находится совершенно вне террористических предприятий. Кое-чем (и очень интересным — во всех отношениях) он занимается. Но об этом — дальше.
Центральная Боевая организация и максималисты были, как мы уже писали, далеко не единственными группами, практиковавшими в России в 1906 году террор. Среди прочих группок, так или иначе связанных с эсерами, выделялась одна — так называемая группа Карла, или Летучий боевой отряд Северной области.
Это была небольшая альтернативная БО, организованная людьми, в БО Азефа — Савинкова не попавшими. Глава группы, латыш Альберт Давыдович Трауберг («Карл» — уж не в честь ли Карла Моора, шиллеровского благородного разбойника) и его люди совсем не походили на Азефа и его «кавалергардов». Это были дилетанты, не имевшие, в отличие от азефовцев, не говоря уже о максималистах, сколько-нибудь заметных денег, вооруженные, как в дни Гершуни, простыми пистолетами и бравшие одной отчаянной смелостью. Они не обладали ни навыками, ни методикой, ни явками, ни мастерскими. Ночевали в общежитии Лесного института или уезжали на ночь в Териоки. Среди них было — что само по себе интересно! — больше девушек, чем юношей.
Казалось бы, у них ничего не могло получиться в принципе. И да — в 1903–1904 годах, при нормальном государственном порядке, у них ничего бы и не вышло. Но в 1906 году азефовские правильные методы наблюдения не работали уже просто потому, что о них уже знали — даже если бы их изобретатель и не перешел на сторону правительства. Но когда вся правоохранительная система постоянно работает в сверхштатном режиме, когда полицейские и военные охвачены страхом, обязательно образуются бреши, которыми может воспользоваться храбрец-авантюрист. К тому же группа Карла была связана с местными партийными группами и получала от них оперативную информацию, на основании которой стремительно импровизировала.
В частности, людям Карла — точнее, одной из его девушек — удалось то, что не вышло в начале года у БО: убить генерала Мина. Девушку звали Зинаида Коноплянникова, ей было 27 лет, она — бывшая сельская учительница. Убийство было совершено 13 августа, на другой день после взрыва на Аптекарском, с обескураживающей простотой. На станции Новый Петергоф террористка подошла к экипажу, в котором находился Мин с женой и дочерью, и в упор из браунинга сделала четыре выстрела в спину.
Коноплянникову судили 26 августа и повесили на рассвете 29-го. На эшафоте она читала пушкинские строки про «звезду пленительного счастья» — о чем с восхищением писал Герасимов. Начальник Петербургского охранного отделения отдавал должное самоотверженности своих врагов. Тем опаснее они были.
Коноплянникова стала второй женщиной, повешенной в России, — после Софьи Перовской. Впрочем, с ней могли расправиться и без суда, как с Екатериной Измайлович. Вообще о судьбах этих экзальтированных эсеровских террористок 1906 года невозможно говорить без содрогания. Например, о Марии Спиридоновой, убившей в Тамбове чиновника Луженовского, зверски избитой и, возможно, изнасилованной жандармами и проведшей 16 дней в ожидании казни; о другой, впоследствии сыгравшей историческую роль, особе, шестнадцатилетней Фейге (Фанни) Каплан, контуженной и надолго потерявшей зрение при подготовке взрывного устройства; о Беневской, о Леонтьевой, о Климовой… Несчастные чистые девушки, вовлеченные в кровавое безумие.
Другим серьезным делом группы Карла стало убийство 27 декабря главного военного прокурора России В. П. Павлова «неизвестным, одетым в матросскую форму» (Николаем Егоровым). Наконец, уже 17 января был убит начальник петербургской временной тюрьмы Гудима.
Герасимов смог получить от отпускника Азефа только одну информацию об этой группе — псевдоним (не фамилию) ее главы.
«…Он сообщил мне, что она не подчинена Центральному Комитету партии социалистов-революционеров, а действует, поддерживая связи с местными комитетами, на свой страх и риск, и что ему, Азефу, собрать о ней сведения очень трудно, так как это может навлечь на него подозрения»[224].
Обычная азефовская отговорка. Что бы кто ни говорил, двойная игра продолжалась.
На самом деле к концу года группа Карла была принята, так сказать, «на баланс» центральной организации, несмотря на сопротивление Савинкова, который утверждал, что Карл только «компрометирует террор» и «легкомысленно подводит людей под виселицу». Николаевский считает, что за протестами Савинкова стоял Азеф. Может быть, и так. Но ведь от своего ближайшего сподвижника он легко мог бы получить чуть более подробную информацию о Летучем боевом отряде и предоставить ее Герасимову. Однако он не торопился. Почему? Хотел, чтобы охранка увидела, что упразднение центральной БО ничего не гарантирует и ни от чего не защищает?[225]
Еще одна группа была создана с санкции Савинкова во главе с Бэлой. Туда вошел и капитан Никитенко. Это был скорее учебный отряд для молодых террористов. Тем не менее ему поручили важное дело — убийство градоначальника фон дер Лауница. Бэла и Никитенко, естественно, справиться с этим делом не смогли. В отличие от вольных стрелков Карла они действовали по азефовским шаблонам, но без всякого результата. Несколько раз назначалось покушение, техник Валентина Попова с риском для жизни заряжала и разряжала заряды, а Лауниц по намеченному маршруту не проезжал. В конце концов покушение было передано основной боевой группе Зильберберга. На этом история отдельной группы Бэлы завершилась.
Центральный боевой отряд продолжал — по старому сценарию — слежку за Столыпиным. Теперь к нему прибавился и Лауниц. Заодно зачем-то следили за отставником Дурново.
Наконец день был выбран. Столыпин и Лауниц должны были 21 декабря (3 января) присутствовать на открытии клиники Института экспериментальной медицины на Петербургской стороне. От метательных снарядов Зильберберг и его команда решили отказаться, вернувшись (как и отряд Карла) к старому доброму огнестрельному оружию.
В Столыпина должен был стрелять Сулятицкий, в Лауница — Кудрявцев. Последний особенно настаивал на своей кандидатуре. Дело в том, что на его счету было неудачное покушение на Лауница: будучи тамбовским губернатором, тот с необычной жесткостью подавил крестьянские выступления. По заданию местной эсеровской организации Кудрявцев должен был убить Лауница, а Спиридонова — его помощника Луженовского. У нее вышло, а выстрел Кудрявцева был неудачен; ему удалось уйти — но он был маниакально озабочен тем, чтобы довести до конца именно это дело.
Накануне о готовящемся покушении (но не о его месте и времени) стало известно Герасимову, и он предупредил Столыпина и Лауница. Премьер решил до выяснения обстановки не покидать Зимнего дворца, а градоначальник только брезгливо поморщился: «Меня защитят русские люди!»
Неуместная смелость Лауница объяснялась его политическим антагонизмом с Герасимовым и Столыпиным. Лауниц был бешеным, свирепым, непримиримым черносотенцем. Достаточно сказать, что он выплатил личную премию «террористам справа» — убийцам кадета М. Я. Герценштейна. Герасимов и Столыпин, чьей подлинной опорой и единомышленниками являлись октябристы, вынуждены были терпеть черносотенцев как навязанных царем полусоюзников, но в душе ненавидели и презирали их, особенно их правое крыло, «дубровинцев». О степени этого презрения хорошо говорит следующий колоритный эпизод из воспоминаний Герасимова. Однажды вожди правого, внепарламентского крыла Союза русского народа, Дубровин и иеромонах Илиодор, попросили Герасимова обеспечить размещение в Петербурге делегации «истинно русских людей» из Поволжья.
«Я отвел для них несколько свободных камер при Охранном отделении и за счет отделения кормил их. Помню, мне было жалко отпустить им рацион в размере, обычно отпускаемом арестованным: для последних брали обед в ресторане по 1 рублю на человека; для членов этой делегации я ассигновал по 30 копеек на харчи»[226].
Естественно, это отношение было взаимным. Истинно русский человек фон дер Лауниц брезговал пользоваться охраной гнилых либералов и жидовских прихвостней и внимать их предупреждениям. И поплатился.
Сулятицкий и Кудрявцев в смокингах явились на освящение больницы. Сулятицкий, видя, что его «объекта» нет на месте, сразу ретировался, а Кудрявцев со всеми отстоял молебен и, когда публика двинулась в банкетную залу, на лестнице тремя выстрелами убил Лауница, а потом застрелился.
Экспериментальная медицина пришла на помощь полиции. Голову террориста заспиртовали и выставили на опознание. Тщетно. Его имя стало известно департаменту уже позже, от Азефа.
А что же Азеф? Он как раз из Мюнхена отправился к теплому морю. Герасимов спешно связался со своим агентом, и он дал «наводку». Очень простую — адрес «Отеля туристов».
Дальше все было просто.
В отель не пускали посторонних: говорили, что все номера заняты. Но однажды поздним вечером в конце января в ворота отеля постучались заблудившиеся лыжники, трогательная юная парочка, и попросились переночевать. Швейцар доложил Зильбербергу — и тот сжалился над юношей и девушкой. За завтраком они рассказывали смешные истории из студенческой жизни (он — про Петербургский университет, она — про Бестужевские курсы); потом оказалось, что оба прекрасно играют на гитаре, поют, танцуют. Парочка внесла оживление в суровые будни революционеров. Вместо одной ночи «студент и курсистка» (лучшие из агентов Герасимова), к общему удовольствию, остались в отеле на три дня, успев не только запомнить приметы всех постояльцев, но и завербовать швейцара и горничную.
По указанным приметам на Финляндском вокзале в Петербурге через несколько дней были арестованы два человека. Развеселые агенты и завербованные служители отеля опознали их.
Это были Зильберберг и Сулятицкий.
Швейцар и горничная опознали и голову Кудрявцева — да, этот человек тоже жил в отеле. Это было достаточной уликой.
20 июля Зильберберг и Сулятицкий были по приговору военного суда (уже не «военно-полевого» — с созывом 2-й Государственной думы временный указ о «пятерках» утратил силу) повешены под названными суду именами — Тройский и Штифарь. Герасимов к тому времени давно уже знал их настоящие имена от Азефа, но это была оперативная информация, не подлежащая разглашению.
Так наш герой перешел роковую черту — в третий раз в своей жизни.
В 1893 году он стал агентом полиции. В 1903-м — террористом. А в 1907 году выданные им люди были — впервые за все время! — казнены.
Не какие-то случайные люди, не «штатские», не «вольные стрелки». Не отвязные душегубы-максималисты. Нет, это были «птенцы гнезда Азефова», им принятые в Боевую организацию, им обученные и воспитанные. Верящие в него, преданные ему.
Зильберберг в ожидании суда и казни занимался математикой. Написанную им работу он попросил передать в университет или Академию наук — как когда-то Кибальчич. Его просьба, как и просьба Кибальчича, не была исполнена. В тюремном дворе собирал травки, засушивал, перед смертью послал этот гербарий жене — в память о себе.
Ему было 27 лет. Сулятицкому — 22.
А теперь вернемся к нашему герою.
Чем же занимался он в своем итальянском уединении, кроме игры в рулетку, лечения водами, бесед с Верой Фигнер и переписки с разными знакомыми: другом Савинковым, компаньоном Чайковским и шефом Герасимовым?
Уже в цитировавшемся выше письме Чайковскому от 11 декабря из Мюнхена Азеф сообщает, что «познакомился с обоими» рекомендованными им людьми, что один из них, «техник» — «по способностям человек незаурядный».
«Безусловно, дело серьезное и может быть реализовано, хотя я не входил еще в самое изобретение, так как решил прежде познакомиться с литературой предмета и теорией вообще…»[227]
Что же это за предмет — и что за техник?
История, довольно подробно освещенная в письмах и мемуарах, — а все равно загадочная.
В начале января Азеф приехал из Аляссио в Болье к Савинкову и радостно сообщил, что «вопрос о терроре решен».
«И он рассказал мне следующее:
Некто Сергей Иванович Бухало, уже известный своими изобретениями в минном и артиллерийском деле, работает в течение 10 лет над проектом воздухоплавательного аппарата, который ничего общего с существующими типами аэропланов не имеет, и решает задачу воздухоплавания радикально: он подымается на любую высоту, опускается без малейшего затруднения, подымает значительный груз и движется с максимальной скоростью 140 километров в час. Бухало по убеждениям скорее анархист, но он готов отдать свое изобретение всякой террористической организации, которая поставит себе целью цареубийство»[228].
По письмам все выходит несколько иначе. Бухало предложил свои услуги Чайковскому и через него вышел на Азефа. Савинков уже знал о проекте от Чайковского.
Авиация именно в эти годы — начиная с 1903-го — делала грандиозные успехи. До этого были воздушные шары, аэростаты, в сущности, известные еще древним китайцам, дельтапланы, прообразы которых относятся еще к Средним векам. В 1880–1890-е годы Клемент Адер, Александр Можайский, Хайрем Максим, Стивен Лэнгли пытались сконструировать управляемый летательный аппарат тяжелее воздуха, оснащенный двигателем, — не очень результативно. Тем не менее постепенно изобретатели двигались к цели.
И вот в начале XX века — прорыв. 14 августа 1901 года Густав Уайтхед в Коннектикуте пролетел 800 метров на оснащенном двигателем аппарате на пятнадцатиметровой высоте. А спустя два года, 17 декабря 1903-го, в другом штате, Северная Каролина, братья Райт совершили первый управляемый полет.
С каждым месяцем приходили известия о новых успехах, о новых авиаторах. Полеты были все длительнее, аэропланы все грузоподъемнее, все быстрее и поднимались все выше. Тем не менее к началу 1907 года самой дальней дистанцией, которую удалось преодолеть авиаторам, стало расстояние в 40 километров. Не было еще ни одного полета с пассажиром.
А что предлагал Бухало?
Скорость — 140 километров в час. Дальность — сотни километров. Грузоподъемность — 75 пудов (1200 килограммов). Похоже на Жюля Верна!
Азеф-инженер лично просмотрел и обсчитал чертежи. 3 января он пишет Савинкову из Генуи:
«Мне пришлось вспомнить старинку — углубляться в теорию математики, механики и других наук — не без удовольствия просиживал 6–7 часов в библиотеках» [229].
14 января он пишет Вере Гоц, вдове Михаила Рафаиловича:
«…Ко всему относился скептически, принимал во внимание все — и пришел к выводу, что это оружие должно быть в наших руках…»[230]
И в заключение — из все того же письма Чайковскому:
«Считаю изобретение гениальным, не вдаваясь в значение этого для нашего дела. Столь важная для человечества задача решена»[231].
Читая эти восторженные письма, представляешь себе тот энтузиазм Азефа-революционера в 1902–1903 годах, о котором вспоминает его жена. Да, он казался совершенно искренним. Был ли он искренним хоть в малейшей степени тогда? А сейчас? И к чему этот энтузиазм относился — к тому, что человечество обрело крылья? Или…
«Скорость полета давала возможность выбрать отправную точку на много сот километров от Петербурга, в Западной Европе — в Швеции, Норвегии, даже в Англии. Подъемная сила позволяла сделать попытку разрушить весь Царскосельский или Петергофский дворец. Высота подъема гарантировала безопасность нападающих. Наконец, уцелевший аппарат или, в случае его гибели, вторая модель могла обеспечить вторичное нападение. Террор, действительно, подымался на небывалую высоту»[232].
С грузоподъемностью Бухало, правда, ошибся, и сильно. Не 75 пудов, а 12 с половиной — 200 килограммов. Но все равно достаточно. Примерно два Азефа.
По подсчетам, для осуществления плана требовалось 20 тысяч рублей. Азеф не стал делать из этого проекта секрет от Герасимова, представляя его именно как средство для опустошения партийно-террористической кассы.
Но в том-то и дело, что как раз из общепартийной кассы на проект Бухало никаких денег, кажется, истрачено не было. По предложению Савинкова было решено обратиться за специальным финансированием к частным инвесторам — Фондаминскому, его свойственнику Гавронскому и еще к кому-то.
Собственно, в этом первая загадка этого сюжета: чего в данном случае хотел Азеф. Во всяком случае, несомненно одно — к проекту Бухало он отнесся серьезно. Даже после того, как проект лопнул. И после того, как многие технические идеи изобретателя-анархиста утратили актуальность — авиация-то развивалась. В 1909 году во время бегства из Парижа он взял чертежи Бухало с собой. Они были изъяты в 1915 году при аресте Азефа германской полицией.
Вторая загадка — личность Сергея Ивановича Бухало. В истории авиации этот человек, кажется, никак не отметился. Все сведения о нем — только из эсеровских архивов.
В Моссахе около Мюнхена была оборудована мастерская, закуплены станки. Савинков бывал там.
«За токарным станком я нашел еще не старого человека лет 40, в очках, из-под которых блестели серые умные глаза. Бухало был влюблен в свою работу: он затратил на нее уже много лет своей жизни. Он принял меня очень радушно и с любовью стал показывать мне свои чертежи и машины. Подойдя к небольшому мотору завода Антуанетт, он сказал, хлопая рукой по цилиндрам:
— Привезли его. Я обрадовался. Думал, у него душа. А теперь пожил с ним, вижу — просто болван. Придется его переточить у себя…
Точно так же, как к живым существам, он относился к листам стали, к частям машин, к счетной линейке, уже не говоря о его чертежах и сложных математических вычислениях…»[233]
Но к августу стало ясно, что в расчетах Бухало, проверенных Азефом, были все-таки ошибки и что фантастический супераэроплан не выходит.
29 августа Азеф пишет Савинкову:
«Я почти потерял всякую надежду на это предприятие… Всплыло очень много фантастического в его работе, которая пока совсем не двинулась вперед. Для меня теперь стоит вопрос — продолжать ли, то есть истратить ли до конца оставшиеся 7000 рублей, или уже прекратить все и не льстить себя надеждой. Свои сомнения я ему высказал и указал на целый ряд его ошибок. При этом обнаружилось очень много у него мелкого профессионального самолюбия…»[234]
Во всяком случае, обвинения Азефа в присвоении денег, выделенных на мастерскую Бухало, явно облыжны. Сохранилась не только техническая документация, но и черновики финансовых отчетов. Даже после осени 1907 года, несмотря на открытый скепсис Азефа, работы продолжались и средства «осваивались». После разоблачения Азефа мастерская была в целях конспирации перенесена в окрестности Штутгарта. Еще в мае 1910 года имелся «неизрасходованный остаток ассигнованной на дело суммы». Закрыт проект был только в конце 1910 года. После этого Бухало нашел будто бы новых инвесторов, связанных с германским Генштабом, однако до военного применения его изобретений дело тоже не дошло.
Мы совсем забыли о первом лидере Боевой организации ПСР. Что происходило с ним все эти годы? Первоначально его, как всех важных политкаторжан, отправили в Шлиссельбург. К тому времени тюремные условия там были уже далеко не такими, как при Александре III, но все-таки первый год он провел в одиночном заключении. Родные ничего не знали о нем. Только в декабре 1904 года брат Гершуни, живший в Петербурге, обнаружил у себя в почтовом ящике записку: «Ваш брат Г. А. шлет вам низкий привет (sic). Он в Шлиссельбургской крепости. Чувствует себя хорошо и бодро. Будьте покойны». Кто мог передать эту записку — неизвестно. Впоследствии думали на Азефа, который мог узнать местопребывание Гершуни из полицейских источников… и решил сделать доброе дело? Все возможно.
В сентябре 1905 года Гершуни перевели в новую тюрьму, где заключенные могли общаться друг с другом. Он встретил легендарных ветеранов-народовольцев (Лопатина, Морозова), сидевших уже больше двадцати лет, узнал что-то (не всё) о происходившем в это время в стране. После 17 октября режим заключения резко улучшился: заключенным теперь ежедневно давали по полбутылки молока, выдали душистое мыло и, главное, предоставили свидание с родными, чего прежде не водилось.
В начале 1906 года Шлиссельбургская тюрьма закрылась, а Гершуни отправили на каторгу в Новый Акатуй, в Забайкалье. Там Григорий Андреевич встретился с товарищами, террористами своего поколения — с Мельниковым (но их уже и так надломленные отношения в Акатуе испортились окончательно, в том числе из-за мельниковских обвинений в адрес Азефа), с Карповичем; подружился с Петром Сидорчуком — украинцем-интернационалистом, сражавшимся, как Блинов, с погромщиками в Житомире. Было в тюрьме и женское отделение — там сидели, между прочим, Спиридонова и Каплан. Гершуни читал товарищам по заключению, а заодно и охране лекции (по политическим вопросам и по микробиологии) и вообще, разумеется, пользовался большим авторитетом.
В 1906 году обстановка в Акатуе была вольная, совсем не каторжная. Заключенные свободно расхаживали по острогу, «под честное слово», большими компаниями с одним конвоиром ходили в соседнюю деревню и в лес на прогулки.
Гершуни дважды пытался бежать. Как вспоминает Спиридонова, «…он ушел бы из тюрьмы вместе с другими товарищами на метеорологическую станцию за воротами, там в пустынном лесу произошло бы нападение на конвоира, которого связали бы, заткнули платком рот (сколько было уговоров и предупреждений от Г. А., боявшегося раздавить клопа, о неповреждении хотя бы самомалейшем этого конвоира) и продержали бы в кустах, пока Г. А. не уехал бы на заранее приготовленных лошадях. Два раза выходил Г. А., два раза ждали его лошади и приехавшие из Читы товарищи в кустах, и оба раза они не умели приурочить свое внезапное появление к назначенному времени».
Кто были эти товарищи — неизвестно.
К осени, после назначения Столыпина, режим резко ужесточили. И именно тут-то эсеры решили устроить бывшему руководителю Боевой организации побег.
С побегом этим тоже много неясного. Кто занимался его подготовкой в партийном центре в Финляндии и на месте, в Забайкалье? Из воспоминаний Чернова и самого Гершуни это неясно. Многие приписывают инициативу Азефу. В любом случае не знать об этом проекте член-распорядитель БО не мог. Знал и участвовал. Между тем все это происходило как раз во время «медового месяца» в отношениях Азефа и Герасимова.
Гершуни бежал 13 октября.
Побег был устроен эффектно, просто… и немного забавно. Одной из тех собственно каторжных работ, которыми занимались акатуйцы, являлась засолка капусты. Вот в капустную бочку вождя БО и посадили. Благо он, не в пример своему преемнику, был низкоросл, тонкокостен и худощав.
«Проверчены два отверстия, полускрытые обручами: через них пойдут две резиновые трубки для дыхания спрятанного. Сверху, над головой, защитные приспособления. Прямо на голове — железная тарелка, обернутая кожей. Это на всякий случай: бывает, что от чрезмерного рвения какой-нибудь страж ткнет в щель туповатой шашкой и поворочает ею туда и сюда. Бочка была поднята в 8 часов утра и отнесена в поселок в подвал.
В подвале его должен был встретить „свой“, но вокруг входа в подвал что-то долго ходили „чужие“, и тому пришлось выжидать, пока все успокоится. Но, если под открытым небом поступление воздуха через резиновые трубки еще как-то шло, в спертом воздухе подвала оно как будто почти совсем прекратилось. Сколько пришлось Гершуни ждать — он уже не отдавал себе отчета. При всем своем терпении, силе воли и выносливости он задыхался и был уже на границе обморока. Прибег к ножу, но неудачно: через прорез потек на лицо, в нос и рот капустный сок, изо рта вывалились трубки. Последним отчаянным напряжением, захлебываясь солоноватой влагой, упираясь головой в покрышку и пытаясь выпрямиться во весь рост, Гершуни продавил наконец выход головой, едва отдышался. К счастью, тут подоспела обещанная помощь „своего“»[235].
Сам Гершуни прибавляет, что для подкрепления сил после капустной бочки ему была дана с собой «бутылка вина с эфиром». Интересная и разнообразная жизнь была у царских каторжников!
На перекладных подкрепившего силы эфиром Гершуни доставили на ближайшую железнодорожную станцию, где он переоделся в цивильную одежду, взял в кассе билет и сел на поезд.
Естественно, была объявлена тревога, говоря современным языком, «план-перехват», но он не сработал, потому что полицейские досматривали только поезда, идущие на запад. Мысль о том, что Гершуни может отправиться во Владивосток, куда добираться гораздо ближе, никому не пришла в голову.
После посещения Японии и триумфального турне по Северо-Американским Соединенным Штатам с 180 тысячами долларов (350 тысячами рублей) собранных пожертвований революционный герой объявился в Европе.
Азеф сумел пообщаться с Гершуни первым из эсеровских вождей. Приезд бывшего вождя БО на съезд обставили с большой таинственностью. В Германии (в Гамбурге?) его встречал И. А. Рубанович, который должен был переправить его в Финляндию и передать Натансону. Гершуни собирался принять участие во II съезде ПСР в Таммерфорсе (Тампере).
Но на гамбургской пристани Рубанович, к своему неудовольствию, встретил Азефа. Тот узнал о приезде Гершуни от его жены. Гершуни и Азеф несколько часов беседовали наедине в каюте. Обо всех событиях в Боевой организации и вокруг нее, о нынешней ситуации и о планах на будущее Григорий Андреевич услышал сначала в азефовском изложении.
Выступление Гершуни на съезде (13 февраля) было, конечно, триумфальным. Вот как описано это в некрологе революционеру, опубликованном несколько лет спустя в газете «Знамя труда»:
«…Большинство съезда, приветствуя Гершуни как легендарного героя, отнюдь не думало встретить в нем политического мыслителя, ориентирующегося в новых, бесконечно-сложных жизненных отношениях, без него сложившихся, знакомых ему лишь с чужих слов. Товарищи ждали Гершуни — террориста и агитатора, перед ними выступил могучий оратор, истинный социалист-революционер с широким и проницательным взглядом на политическую жизнь, мыслитель и боец, политический вождь и агитатор в одно и то же время»[236].
О чем же говорил Гершуни?
Дело в том, что на съезде обсуждался вопрос о политике в отношении 2-й Государственной думы. Выборы уже прошли, эсеры их фактически не бойкотировали и добились хорошего результата (свыше 50 мест). Теперь вопрос шел о том, как быть дальше: создавать ли в Думе отдельную фракцию и прекращать ли на время парламентской сессии террор.
Умеренное крыло (Чернов) отвечало на оба вопроса положительно. Радикалы, и прежде всего Слетов и «бабушка», выступали с противоположной позиции. Они по-прежнему верили в восстание, как и в 1904 году, уповали на боевые дружины и аграрный террор, а русский парламентаризм презирали. Один делегат призывал депутатов-эсеров в первый же день зачитать заявление о бессилии Думы и покинуть заседание. Другой, Н. С. Русанов, считал, что надо на время заседаний Думы усилить террор, опираясь на местные комитеты.
Именно в этот момент выступил Гершуни, который сумел остудить пыл левого крыла и добиться компромисса. Он заявил, что народное движение зашло в тупик, что только Дума может вывести его оттуда, что «в этом заключается ее организующее и революционизирующее значение». В окончательной резолюции вопрос о фракции не предрешался, депутатам-эсерам предлагалось блокироваться со всеми социалистами, а иногда и со всей оппозицией (то есть и с кадетами, и с националами). Террор не прекращался, но запрещались теракты, имеющие «общеполитическое значение», без санкции ЦК. Допускалась и поощрялась, правда, «партизанская война» против местных властей.
Азеф к началу съезда почему-то не приехал, и в новый ЦК его не избрали. Но по настоянию Гершуни для него было «зарезервировано» место. Первый глава БО обещал (ссылаясь на недавний разговор в корабельной каюте), что Иван Николаевич со дня на день вернется в Российскую империю и приступит к партийной работе. И действительно, на одном из последних заседаний съезда Азеф появился и был сразу же кооптирован в ЦК.
Возвращение Гершуни меняло расклад сил — в том числе и для Азефа. Меняло скорее в лучшую сторону. В первую очередь потому, что легендарный герой всецело доверял своему преемнику и полностью одобрял всё, совершенное им в его, Гершуни, отсутствие. Он являлся для Азефа хорошей моральной защитой, как прежде Гоц.
А защищать Азефа было от чего. К началу 1907 года над ним снова стали сгущаться тучи. Далеко не в первый раз, конечно. Азеф не знал, что на сей раз они уже не разойдутся…
В числе людей, в конце 1905 года вернувшихся в Россию, был и Владимир Львович Бурцев. К этому времени теоретик свирепого террора посвятил себя истории — истории освободительного движения.
В Петербурге он начал выпускать легальный журнал «Былое». В поисках историко-революционного материала он общается с самыми разными людьми — от вышедших из крепости народовольцев до их былого сподвижника, ставшего консервативным публицистом Льва Тихомирова. Переписывается с Михаилом Гоцем и Сергеем Зубатовым, друзьями юности, которые стали «генералами» противоборствующих армий.
Бурцев умел найти общий язык со всеми. Но симпатии его, конечно же, всецело были на стороне революции, на стороне освободительного движения. А поскольку борьба продолжалась и агенты-«провокаторы», несколько лет назад внедренные полицией в революционные организации, продолжали работать, историк начал постепенно превращаться в добровольного контрразведчика, или, как говорили, в Шерлока Холмса русской революции.
В мае 1906 года в редакцию «Былого» явился некий молодой человек и попросил разрешения поговорить с Бурцевым наедине.
Новый знакомец с порога заявил, что по убеждениям он — эсер, а служит чиновником особых поручений при охранном отделении и хочет быть полезным освободительному движению.
Молодой человек назвался Михайловским. Лишь месяцы спустя Бурцев узнал его настоящее имя — Михаил Ефимович Бакай.
Еще один многократный перебежчик, которыми богата была эпоха. По образованию — фельдшер. Начинал как социал-демократ. Завербован в 1900 году Зубатовым. Выдал социал-демократическую типографию. С 1902-го — штатный сотрудник охранки. И вот он снова переходит на сторону революции. Переходит как будто искренне и бескорыстно. Хотя биография у него такая, что в искренность и бескорыстие его можно было и не поверить. После разоблачения Азефа полицейские власти собирались предать гласности материалы о прежних «делишках» Бакая — «об освобождении арестованных за деньги» и т. п. Все может быть. Человек — существо сложное.
В течение нескольких месяцев Михайловский (Бакай) передавал Бурцеву закрытую служебную информацию. Владимир Львович проверял ее по источникам в революционных кругах. Информация подтверждалась. О петербургских делах Бакай знал немного и понаслышке — сам он служил в Варшаве.
Но и оттуда можно было узнать кое-что очень важное.
Бакай знал, и не от кого-нибудь, а от начальника филёрской службы Евстратия Медникова, что в ПСР есть серьезный провокатор, бывающий на съездах. Псевдоним его — Раскин. Между прочим, в 1904 году он был в Варшаве.
Понятно, что информация Бурцева очень заинтересовала.
Естественно, Бурцев знал в лицо руководителей революционных партий. Знал и Азефа. А с Любовью Григорьевной был даже знаком.
Тем более был он поражен, когда летом 1906 года, в то время, когда среди эсеров начались аресты, он увидел супругов Азеф, невозмутимо проезжающих по столице в открытой извозчичьей пролетке.
На такого рода грубые «нарушения конспирации» со стороны Азефа обращали внимание и другие. Вот, например, наблюдения Марии Селюк (относящиеся еще к 1904 году):
«Я была глубоко убеждена, что он может быть неизвестным правительству… Я знала, что он пишет своим детям письма со штемпелем „Санкт-Петербург“ и подписывается „votre papa“, переписывается с женой, хотя на какой-то почтамт, но она сама ходит за письмами и т. п. Правительству выгодно иметь его, по нем выслеживать и отправлять выслеженных на виселицу. Его работа в боевой организации — безумие. Таково было мое глубокое убеждение. Одного только я не допускала никогда — что он провокатор»[237].
Тем, с кем он непосредственно имел дело, Азеф умел, видимо, правдоподобно объяснять свою «неосторожность», но посторонним она бросалась в глаза. Бурцев истолковал ее примерно так же, как Селюк. Он решил, что «Азефа не арестовывают по всей вероятности потому, что полиции невыгодно его арестовывать — напр., потому что около него есть сыщик-провокатор, который получает через него нужные сведения»[238].
Какой провокатор? Вероятно, тот самый, о котором говорил Бакай. Раскин. Теперь Бурцев знал, где искать его — в окружении Азефа.
Бурцев перебирал имена, сопоставлял обстоятельства — пасьянс не складывался. И постепенно, с каждым месяцем все отчетливее, в его сознании выкристаллизовывалась мысль, которая поначалу казалась неправдоподобной.
Глава БО, заслуженный революционер, организатор убийств Плеве и Сергея Александровича — Раскин? Он?
Пока что Бурцев ни с кем этими подозрениями не делился.
В декабре Бакай вышел в отставку и переехал в Петербург.
А 31 мая 1907 года он был арестован, несколько месяцев провел в крепости без суда (об открытом суде в таких случаях не могло идти и речи), а затем сослан в Сибирь.
Между тем обе возникшие в 1906 году боевые группы продолжали действовать.
Отряд Зильберберга теперь возглавил Никитенко. В Финляндии он подробно отчитался перед Азефом о своей деятельности. Он просил прежнего вождя взять командование на себя. Азеф отказался: сказал, что не может нести ответственность за группу, участники которой не им лично отобраны. (Ядро отряда составляли люди из прежней, азефовской БО, но к ним присоединились еще человек двадцать.)
Разговор с Никитенко был для Азефа очень важен. Дело в том, что еще в январе Герасимов получил неопределенные известия о том, что на царя готовится покушение. Он попросил Азефа срочно вернуться в Россию. Собственно, его и так звали дела «по ту сторону баррикад»: партийный съезд, встреча с Гершуни…
Азеф убедился, что именно Центральный боевой отряд (а не, скажем, Карл и его люди) готовит покушение на царя. Кроме того, у группы Никитенко были другие цели (великий князь Николай Николаевич, приобретший большое влияние, ну, и, разумеется, Столыпин), но на цареубийстве было сосредоточено главное внимание.
Азеф сообщил Герасимову имена и приметы новых руководителей Центрального боевого отряда. Теперь перед главой петербургской охранки вставала сложная дилемма: действовать по старинному сценарию, то есть сразу всех арестовать, или по собственной методике — дать делу вызреть. Покушение на царя — дело слишком серьезное, чтобы рисковать…
Неожиданно Герасимов получил новую информацию, на сей раз уже не от Азефа, а от дворцового коменданта В. А. Дедюлина.
Оказалось, что террористы через Владимира Наумова, сына начальника почтово-телеграфной конторы в Царском Селе, с конца декабря 1906 года пытались завербовать одного из казаков дворцовой охраны, Ратимова. Началось все с того, что Наумов давал казаку нелегальную литературу. Ратимов с самого начала ставил в известность свое начальство и по его приказу продолжал общение с Наумовым, выдавая себя за «сочувствующего». Наконец Наумов свел его с террористами.
Эти встречи, по крайней мере с середины февраля, происходили под наблюдением агентов Герасимова. Террористы интересовались точным планом дворца, спрашивали, может ли конвойный проникнуть в царский кабинет, можно ли заложить мину в помещении под кабинетом, знают ли конвойных в лицо, может ли в парке во время царской прогулки появиться постороннее лицо (скажем, молочница), наконец, убеждали казака взять покушение на себя (он уклонился от ответа). Спрашивали и про Николая Николаевича, и про Столыпина. (Ратимов обещал оповещать своих новых друзей о приездах великого князя и премьера в Царское. Две телеграммы он успел послать, и они фигурировали на суде как вещественные доказательства.)
Кажется, все было организовано настолько авантюристически, что даже без Азефа террористы попались бы. Во всяком случае, у Герасимова было достаточно материалов, которые можно было предъявить суду, не подвергая опасности агентуру.
Все же с ролью Азефа в этом деле есть неясности. Николаевский со слов неназванных «биографов» Никитенко говорит, что Азеф советовал молодому террористу «как можно теснее связаться с тем конвойным казаком, связь с которым была установлена через В. А. Наумова». Если это правда, это может означать одно из двух. Первый вариант: Герасимов в мемуарах напутал, его разговор с Дедюлиным состоялся до встречи Азефа с Никитенко, и Азеф об этом разговоре знал. В этом случае функция Азефа-агента заключалась в том, что он, во-первых, установил, от какой именно эсеровской боевой группы Наумов действует; во-вторых, подтолкнул Никитенко к дальнейшему общению с казаком-информатором. Второй вариант: Азеф передал Герасимову не всё, сказанное Никитенко. Имена и приметы — назвал, а что именно люди делают и как — на всякий случай сообщать не стал. Вполне в духе Азефа.
Так или иначе, 1(14) апреля (незадолго до этого Азеф предусмотрительно уехал лечиться в Крым) 28 членов боевого отряда были арестованы. Это явилось весьма кстати: как раз заседала 2-я Госдума, которая была значительно левее первой. Социалисты всех мастей и трудовики имели в ней 222 места из 518 — вероятно, на тот момент это был самый левый парламент в мире. Обильно представлены были и кадеты. Дума начала с мер по расследованию законности правительственных репрессий. И вот 7 мая Столыпин выступил в Думе с заявлением о том, что в Петербурге, в составе ПСР, «…образовалось преступное сообщество… поставившее целью своей деятельности посягательство на священную особу Государя Императора и совершение террористических актов, направленных против Великого Князя Николая Николаевича и председателя Совета Министров, причем членами этого сообщества предприняты были попытки к изысканию способов проникнуть во дворец, в коем имеет пребывание Государь Император, но попытки эти успеха не имели».
Дума, в своей самоуверенной наглости, приняла следующую лаконичную резолюцию: «Охваченная чувством живейшей радости по поводу счастливо избегнутой опасности, грозившей Его Императорскому Величеству, относясь с глубоким негодованием к обнаруженному преступному замыслу, Государственная Дума переходит к очередным делам».
Верхняя палата парламента, Государственный совет, была в своем заявлении гораздо более эмоциональна и многословна.
Тем не менее эсеры оказались в неловком положении. Все-таки трудно быть одновременно террористической структурой и парламентской партией. В итоге ПСР сделала в высшей мере противоречивое и неубедительное заявление:
«Партия Социалистов-Революционеров… к упомянутому заговору, если таковой действительно существовал или существует, а не выдуман с провокационной целью, никакого отношения не имеет. В настоящее время из обвинительного акта по делу о „заговоре“ обнаруживается, что обвинение предъявлено к целому ряду лиц, часть которых действительно состоит членами „Партии Социалистов-Революционеров“. Центральный Комитет заявляет: что партия вела, ведет и будет вести до фактического свержения самодержавия террористическую борьбу, стараясь довести ее до максимальных размеров; что эта борьба направлена против всех агентов правительственной власти, не исключая… и представителей династии; что партия никогда своих террористических актов и замыслов не скрывает; что данной группе лиц, искусственно составленной следственной властью, никакого поручения на совершение террористического акта против Царя дано не было, и что эта группа такого покушения не подготовляла.
Если же сообщения обвинительного акта о переговорах, которые будто бы велись отдельными лицами о плане дворца, о царских поездах и проч., хотя бы в малейшей степени соответствуют действительности, то это следует отнести к области простых информаций, которые может вести всякий член партии»[239].
То есть вообще-то мы террористы, но в данном конкретном случае ни при чем, а если разузнавали план дворца, то это так, на будущее.
Несомненно, раскрытие заговора подтолкнуло власти к Третьеиюньскому перевороту — разгону 2-й Государственной думы и реформе избирательных законов, хотя непосредственным поводом стали действия социал-демократов, их пропагандистская деятельность в армии.
На следствии удалось «расколоть» Наумова: он дал признательные показания, от которых потом, на судебном заседании, частично отказался. Никитенко все отрицал. Тем не менее судом, состоявшимся 16 августа, оба они (и Борис Синявский, во время следствия именовавший себя Китом Пуркиным и только на суде назвавший свою настоящую фамилию) были приговорены к смертной казни и 3 сентября казнены. Десять человек были приговорены к каторжным работам или к ссылке, пять оправданы за недостатком улик, десять освобождены до суда. На этом Центральный боевой отряд свою деятельность закончил. Герасимов получил за это дело генеральские погоны.
Весной 1907 года в России появился удивительный человек.
Он мог бы стать героем авантюрного романа, но не стал. И все-таки его образ — иногда узнаваемый, иногда художественно претворенный — возникает на страницах нескольких художественных произведений.
Одно из них — роман Владимира Жаботинского «Пятеро» (1936).
«…Он жил в столице инкогнито: коренной одессит, мой соученик по гимназии, он выдавал себя за итальянца, корреспондента консервативной римской газеты, не знающего по-русски ни слова; говорил по-итальянски, как флорентиец, по-французски с безукоризненно-подделанным акцентом итальянца, завивал и фабрил усы, носил котелок и булавку с цацкой в галстухе, — вообще играл свою комедию безошибочно. Когда мы в первый раз где-то встретились, я, просидевший с ним годы на одной скамье (да и после того мы часто встречались, еще недавно), просто не узнал его и даже не заподозрил: так он точно контролировал свою внешность, интонацию, жесты. Он сам мне открылся — ему по одному делу понадобилась моя помощь за границей; но и меня так захватила и дисциплинировала его выдержка, что даже наедине я с ним никогда не заговаривал по-русски»[240].
Итальянское имя этого человека было — Марио Кальвино. Русское — Всеволод Лебединцев, но в его жилах (по материнской линии) действительно текла итальянская кровь. Паспорт Лебединцев, долго живший в Риме, позаимствовал у своего знакомого, мирного ученого-агронома. В Петербурге доктор Кальвино числился корреспондентом газет «Трибуна», «Ля вита» и «Иль темпо», аккредитованным при Государственной думе.
Жаботинский, основатель правого сионизма и одновременно — выдающийся русский прозаик (тоже удивительная судьба), посвятил другу своей юности отдельный очерк — «Всева». Там есть много трогательного — про одесские годы: о том, как блестящий юноша увлекался одновременно астрономией, оперными дивами и политикой в эсеровском роде, объясняя, что это — «одно и то же». А есть и не совсем трогательное: как Лебединцев, ставший уже Кальвино, русский «Овод», не травит, выметает специальной метелочкой тараканов и в то же время держит наготове динамит, чтобы взорвать целый дом, со всеми жильцами, если за ним придет полиция («Не сентиментальничай. Одно из двух: нужное дело революции или нет? Если нужное, то не считай букашек, даже если они двуногие»).
При аресте Кальвино действительно пытался взорвать «всю улицу». К счастью, не сумел. Это было несколько месяцев спустя. А до этого…
Кальвино, пользуясь своим корреспондентским мандатом, собирался взорвать — не левую 2-ю Государственную думу, даже не начавшую свою работу 1 ноября 1907 года октябристскую 3-ю Думу, а оплот царской власти — частью выборный, частью назначенный Государственный совет, в котором не было никого левее кадетов (и тех всего 13 человек из 196). План был детально продуман.
«В течение некоторого времени предполагалось вводить в залу заседаний, под видом корреспондентов, подставных людей, надежных, но во всем прочем невинных в политическом отношении, а в решительный день заменить их террористами, которые должны были иметь разрывные снаряды в корреспондентских портфелях или же в муфте, если это была дама-корреспондентка»[241].
Метать бомбы предполагалось в правой части зала, где сидели представители консервативных сил, главным образом назначенные члены Государственного совета — в том числе многие бывшие министры и кандидаты в министры.
План был в целом одобрен ЦК и возложен на группу Карла, вторым человеком в которой стал Кальвино. Несомненно, об этом знал и Азеф, но пока что, летом и ранней осенью, он не счел необходимым ставить о нем в известность Герасимова — как и о других предприятиях Карла и Кальвино, самым ярким из которых было убийство 15 октября 1907 года начальника Главного тюремного управления Александра Михайловича Максимовского.
Максимовский был совсем неплохим и незлым человеком. Баптист, что уже нетривиально для царскою чиновника. Но он занимал должность, которая сама по себе означала смертный приговор. 13 августа, например, восемнадцатилетний член группы Карла Николай Макаров убил начальника «Крестов» Анатолия Андреевича Иванова. Что касается Максимовского, то это был, похоже, грандиозный, но не вполне осуществившийся замысел.
Евстолия Рогозинникова, совершенно прелестная женщина 21 года от роду, резвая, неугомонная (товарищи-террористы ласково звали ее «Медвежонком» или «Толей»), имела немалый профессиональный опыт. Она дважды арестовывалась (второй раз — по делу о покушении на Столыпина), симулировала сумасшествие, бежала. В роковой день она пришла на прием к Максимовскому. Объяснила, что ее деверь, заключенный пересыльной тюрьмы, нездоров и что она просит разрешения передавать ему питание на дом. («Я лично хочу просить об этом начальника Главного тюремного управления. Я знаю его доброту, он разрешит мне».) Милая девушка, кокетливая, с трогательной просьбой. Единственное, что запомнилось, — очень сильный запах духов, от которых болела голова.
Войдя в кабинет, очаровательная особа трижды выстрелила в Максимовского. Он дожил до утра. Выстрелив, Рогозинникова бросилась к окну, чтобы выбросить пистолет. Террористы должны были занять места у квартир министра юстиции Щегловитого, начальника Департамента полиции Трусевича, его заместителя Кудрова и петербургского градоначальника Драчевского. Предполагалось, что все они (или по крайней мере кто-то из них) выедут к месту происшествия — тут их и можно будет застичь… Но до окна Рогозинниковой добежать не удалось, ее задержали. Из кармана выпал еще один пистолет — заряженный, с обоймой.
Две сотрудницы полиции подошли к террористке, чтобы учинить личный обыск. «Осторожно, — сказала она. — Дуры, взорветесь!» Дуры проявили осторожность. В лифчике у Толи обнаружилось 13 фунтов взрывчатки.
Комиссаров собственноручно, с помощью городовых, разрядил динамит. Да, этот мерзавец был по крайней мере смел. И да — он был в этот момент у Максимовского. Как и Щегловитов, и заведующий Особым отделом Васильев, и прокурор Петербургской судебной палаты Камышанский, и заместитель Герасимова Астафьев. Узнав, сколько важных чиновников находилось в доме Максимовского, резвая Толя расстроилась, что таки не взорвала его — вместе с десятками невинных жильцов. Хотя, кажется, по плану покушения динамит Евстолия Павловна должна была пустить в ход уже в охранном отделении во время допроса. И не оставить от охранки камня на камне (о чем некогда по своим соображениям мечтал Азеф)… Шнур был расположен так, что за него можно было дернуть зубами. Одуряющий и вызывающий головную боль запах исходил именно от динамита.
Вообще план этот по смелости и остроумию (и, конечно, по свирепому безумию) превосходил все сценарии Азефа, но был — в отличие от азефовских сценариев — плохо продуман. Здесь чувствуются шиллеровский авантюризм Карла и декадентски-артистическая натура Кальвино. Снова приходило время «художников террора». Впрочем, как приходило, так и уходило.
Рогозинникову повесили 18 октября. Суд был короток.
А теперь представим, что замысел террористов осуществился бы полностью… Это было бы похлеще дела Плеве. Но Азеф сохранял нейтралитет, не помогая устраивать теракт и не мешая ему совершиться.
Почему же он опять начал двойную игру? Только осторожность?
Основания проявлять осторожность у него были. Осенью ЦК получил цитировавшееся выше письмо из Саратова с изложением событий 1905 года. Вычислить Филипповского, зная участников саратовского совещания, было нетрудно. Конечно, можно было предположить, что на Азефа опять клевещут, но не слишком ли часто он становится жертвой клеветы?
Чуть позже появилась и еще одна косвенная улика. Бурцев решил устроить Бакаю, сосланному в Обдорск, побег — при условии, что тот и дальше будет ему помогать. В Тюмень, где Бакай остановился по пути, отправилась Софья Викторовна, сестра Савинкова, чтобы передать Бакаю на словах предложение Бурцева и адрес финляндской явки. Неожиданно к Бакаю, отпущенному в Тюмени на вольную квартиру, заявилась полиция с обыском. При обыске ничего не нашли, а на следующий день Бакай уехал в Териоки по указанному Бурцевым адресу. При встрече Бакай сообщил Бурцеву: обыскивали его после получения телеграммы из Петербурга о его возможном побеге.
А теперь внимание. О планах Бурцева устроить побег своему информатору знали два человека. Чернов (которому сам Бурцев рассказал это) и от него — Азеф.
Откуда знал это Бурцев?
От самого Азефа.
Как раз в то время, когда Владимир Львович занимался организацией побега своего информатора и изыскивал для этого деньги, состоялась их вторая в жизни встреча — и первый большой разговор.
Бурцев ждал в выборгской гостинице Чернова. Вдруг дверь отворилась. В дверях стоял высокий, тучный, губастый человек со знаменитым каменным лицом и знаменитой детской улыбкой. Да, наверное, он улыбался.
Что такого? Виктор Михайлович не смог сам прийти и послал товарища.
«Я быстро встал с кресла и закричал:
— А, наконец-то мы с вами встретились! Сколько лет мне хотелось с вами повидаться! Ведь у нас есть о чем поговорить!»[242]
Азеф с восторгом говорил о полезной, незаменимой деятельности Бурцева. Тот в ответ жаловался, что «все Черновы — теоретики», что от них помощи мало, а вот «было бы хорошо, если бы в моей борьбе с деп. полиции согласился вместе со мной принять участие такой революционер-практик, как он — Азеф». Революционер-практик старался вытянуть из Бурцева как можно больше сведений о его информаторах. Но, увы — он только сам все больше попадался в сети к «Шерлоку Холмсу». Чтобы развязать язык собеседнику, Азеф признался, что знает (от Чернова) не только о Бакае, но и о другом бурцевском осведомителе, Раковском. Раковский вскоре был арестован. Азеф опять себя выдал. Что касается других своих сотрудников, то Бурцев фантазировал напропалую, и Азеф «съедал» его россказни.
Алданов считал, что эта сцена достойна Достоевского.
«Бурцев знал, что Азеф — предатель, Азеф знал, что Бурцев это знает. Пожалуй, у Достоевского такой сцены не найти. Пошел Азеф, вероятно, на разведку. А может быть, и „для ощущений“. Ощущений у него в жизни было вполне достаточно. Но такого, вероятно, не было…
…Наглость Азефа так же граничила с чудесным, как и его самообладание. Вдобавок, страшная карьера приучила его к риску. Он был игрок и по характеру, и по необходимости»[243].
А вот в курсе ли был Азеф, что Бурцев все про него знает, по крайней мере, обо всем догадывается? Или хотел именно это проверить? Кто здесь к месту — Достоевский или все-таки Конан Дойл?
Во всяком случае, разговор этот Азеф «проиграл вчистую».
После выборгской встречи с Азефом и тюменского обыска у Бакая Бурцев уже не сомневался в своей версии. Но прямых доказательств у него еще не было. Говорить с руководителями ПСР или людьми, работавшими под началом Азефа в Боевой организации, было бесполезно.
Бурцев обсудил свои предположения с Карлом, потом с Кальвино. Трауберг воспринял версию не сразу, а Лебединцев — без всякого внутреннего сопротивления: ведь для него Азеф был никто, он с ним не работал. Вообще Центральный боевой отряд с гораздо большим энтузиазмом, чем ЦК, оценивал работу Бурцева. Карл и Кальвино регулярно встречались с ним, выслушивали его информацию и даже выделяли ему на расследовательскую деятельность рублей 100–200 из своей небогатой кассы.
Именно в этот момент Азеф-агент начинает действовать против отряда Карла.
После долгих уговоров он сообщает Герасимову, что «отправился на свидание» с Карлом. По результатам этой «встречи» он сообщает полиции приметы Карла (давно ему, конечно, известные!) и примерную территорию в Финляндии, где его можно искать. Именно в этот момент (конец ноября) Азеф доносит, наконец, о плане взрыва в Государственном совете. Якобы ЦК еще не утвердил этот план, но он, Азеф, опасается, что Карл и его анархическая банда не послушаются ЦК и будут действовать на свой страх и риск. Карл очень опасен, повторял Азеф, «пока этот человек жив, вы не можете спать спокойно».
Власти приняли меры. На всех станциях Финляндской железной дороги было усилено наблюдение, в Государственном совете введены корреспондентские карточки, стали досматривать входящих в здание. С помощью агентов обнаружили две конспиративные квартиры в указанном Азефом месте — у Келомякке, и в ночь на 5 декабря, в нарушение всех правил, предусмотренных для автономной финляндской территории, туда явилась петербургская полиция. Арестовали двух женщин и мужчину. Среди захваченных при них документов был план здания Мариинского дворца — помещения Государственного совета.
Только выждав две-три недели, Азеф счел необходимым сообщить своим кураторам, что арестованный ими человек и есть Карл. Он решительно издевался над ними.
Кальвино, перешедший на нелегальное положение, стал во главе отряда. Был предложен новый план: покушение на Щегловитова и великого князя Николая Николаевича 1 января 1908 года, когда они оба должны были присутствовать на торжественном приеме во дворце. Надо сказать, что агентура Герасимова и помимо Азефа работала неплохо. Начальник Петербургского охранного отделения узнал о покушении и предупредил великого князя и министра. «До самой последней минуты я так и не знал, послушался ли великий князь этих просьб. Несколько раз он менял свои решения, то приказывая подать лошадей или автомобиль, то — отменяя эти распоряжения».
Герасимов наблюдал за происходящим, сидя в Михайловской кондитерской. Рядом с ним, за соседним столиком, сидела девушка с каким-то свертком. Это была террористка Лидия Стуре. После ее ареста она и глава охранки «узнали» друг друга.
Но группа доктора Кальвино оставалась неуловима еще месяц. Азеф отговаривался полным незнанием. На самом деле он знал если не всё, то очень многое. А скорее всего — практически всё. С лета — осени 1907 года все боевые структуры ПСР были вновь поставлены под его контроль. Но такова была его тактика: дать полиции возможность выяснить истину без его участия, и лишь когда в ее деятельности обнаружится полный тупик — дать одно, лаконичное, но решающее указание.
«Наконец, в первые дни февраля он принес мне известие, которое, пожалуй, могло быть полезно. На одном из очередных заседаний Центрального Комитета было высказано нетерпение медлительностью акции, направленной против великого князя, и один из членов Центрального Комитета при этом заметил: „Дальше так не может продолжаться. Мы должны предложить Распутиной быстрее действовать…“
Это было немного, но все же это было, наконец-то, какое-то имя: Распутина. Это был не псевдоним, а подлинное имя одной старой революционерки, как я узнал от Азефа. Распутина уже несколько раз сидела в тюрьмах, была в сибирской ссылке. И мне была знакома ее деятельность в партии, но я не предполагал, что она примкнула к террористам. Азеф считал, что, подобно другим террористам, она проживает под чужим именем, по фальшивым документам, и что нет смысла выяснять официально ее местожительство. Мало надежды разыскать Распутину этим путем было и у меня, и больше для очистки совести я поручил агенту навести справку в полицейском адресном столе. К моему чрезвычайному изумлению, он через несколько часов сообщил мне, что эта самая Анна Распутина проживает под своим настоящим именем в Петербурге, на Невском проспекте»[244].
Дальше все было просто. Распутина (однофамилица «старца», чья слава в 1908 году уже покатилась по стране) назначала свидания коллегам-террористам в Казанском соборе. Боевики усердно молились, били поклоны, при этом обменивались информацией и передавали друг другу динамит.
7 февраля девять человек были арестованы. В ночь с 17 на 18 февраля по приговору военного суда семеро, четверо мужчин (Лебединцев, чья фамилия на суде была установлена, Лев Синегоуб, Сергей Баранов, Александр Смирнов) и три женщины (Распутина, Стуре и Екатерина Казанская), были казнены.
Леонида Андреева, который, как большая часть левой интеллигенции, сочувствовал террористам и три года назад немного помог Савинкову в Москве, эта казнь вдохновила на «Рассказ о семи повешенных».
Это были последние люди, выданные Азефом. Альтернативных, неуправляемых террористических групп, непосредственно связанных с ЦК, больше не наблюдалось. На местах еще действовали десятки «боевых отрядов», «боевых дружин», иногда полууголовного характера. Однако их деятельность постепенно затихала — «столыпинские галстуки», как жестко сказал в 3-й Госдуме эсер Родичев (вызванный за то премьером на дуэль), делали свое дело, но все же еще совершались покушения на губернаторов, убийства частных лиц (например, активных черносотенцев) и особенно «тюремщиков».
Игра Азефа, странная и непредсказуемая игра, тоже продолжалась.
Отмотаем ленту времени на полгода назад.
Летом 1907 года между Герасимовым и Азефом состоялся — по свидетельству начальника петербургской охранки — следующий разговор.
«Партия социалистов-революционеров предложила Азефу взять на себя верховное руководство Боевой Организацией; тогда он рассказывал мне об этом как о самом изумительном факте в своей богатой приключениями жизни, и я сам, Скрепя сердце, предложил Азефу принять это предложение партии. Он колебался. Эта двойная игра могла ему слишком дорого обойтись. Но, в конце концов, он выразил готовность пойти на это в согласии с моим желанием. Разумеется, я получил перед тем санкцию Столыпина на этот рискованный шаг»[245].
Вот тут мы, что называется, ловим Александра Васильевича за руку. А кто, говоря о событиях 1906 года, называл Азефа главой Боевой организации, говорил об установленной им в БО железной дисциплине и т. д.? И кто перед кем ломает комедию — Азеф перед Герасимовым в 1907 году или Герасимов перед читателем своих мемуаров четверть века спустя?
До этого Азеф полгода занимался в основном мелочами — доставкой литературы в провинцию, издательским делом, финансированием партии (его идея — наладить выпуск фальшивых банкнот, не очень хороша для парламентской партии, но все-таки лучше, чем эксы…). Это не считая авиамастерской под Мюнхеном.
И вот летом 1907 года Центральная БО восстановлена. Причем восстановлена под конкретную задачу. Цареубийство. Это слово произнесено. В начале 1905 года Татьяна Леонтьева пыталась убить царя спонтанно, на импровизации. Весной 1907-го Никитенко и Наумов затеяли свой заговор против священной особы как бы сами по себе, без санкции ЦК.
Теперь санкция последовала.
На решающем заседании в Выборге присутствовали, по словам Николаевского, «Натансон, Гершуни, Чернов, Азеф, — возможно, также и Ракитников с Авксентьевым». Заседание вел Натансон. Основная дискуссия шла между ним и Гершуни. Натансон высказывал опасения: вера крестьян в царя-батюшку, настроения в армии. Гершуни защищал идею цареубийства — говорил о том, что время пришло. Чернов поддерживал его.
Можно сказать, что это была истерика отчаяния. Почти всё, чего практически добились русские революционеры — да, и Азеф не последний из них! — к 1905 году, было растрачено в бессмысленном низовом терроре и бессмысленных попытках устроить народный мятеж. В России начиналась «столыпинская реакция» — время во всех отношениях гораздо более свободное, чем эпоха Александра III и начало правления Николая II, исключительно успешное в экономическом и культурном отношении, но для людей, сделавших своей религией революцию, крайне унизительное. Ибо это был «гражданский мир» — на их костях. Это были прогрессивные реформы, экономический рост, расцвет наук и искусств — после виселиц.
Недавние союзники, кадеты, нашли себе в этой новой жизни нишу в качестве «оппозиции его величества». Эсдеки опять величественно удалились в эмиграцию — учить своих боевиков в Лонжюмо. А вот эсеры… Они возвращались к 1881 году, ко временам Желябова и Перовской.
Азеф молчал, лишь изредка вставляя отдельные реплики. Но, судя по этим репликам, он был на стороне Гершуни и Чернова. Как и большинство собравшихся. Все подразумевали, что знаменем возрожденной Боевой организации станет Гершуни, а ее практическим руководителем — Азеф (Иван Николаевич). И Иван Николаевич не возражал.
То, что говорилось на этом собрании, он сразу же передал Герасимову.
Между союзниками и приятелями был заключен новый контракт, который Герасимов описывает так:
«Азеф принимает на себя руководство Боевой Организацией и руководит всей подготовкой покушения на царя с тем, чтобы это покушение не могло быть проведено в жизнь. Под этим условием я гарантирую ему, что ни один из членов Боевой Организации не будет арестован. Этот договор был обеими сторонами лояльно выполнен»[246].
Смысл заключался еще и в том, чтобы кроме покушения на царя БО не занималась ничем другим. Это снимало с Герасимова всю текущую головную боль.
Раньше «наживкой» для террористов был Столыпин. Теперь — на ступеньку выше — Николай II. Только Столыпин знал правила игры. А царя использовали, так сказать, втемную.
А если бы пришлось доложить Николаю о том, что происходит?
Был один государственный деятель в России, который сказал своему императору: «Против вашего величества заговор, но беспокоиться не о чем: я сам этот заговор возглавляю. Это наилучший способ держать в своих руках все нити».
Этого деятеля звали граф Петр Алексеевич Пален. Николай мог вспомнить, чем кончилась та история для его прапрадеда Павла I. Или один из дядюшек, великий князь Николай Михайлович, профессиональный историк, специалист как раз по XVIII веку, напомнил бы… (Кстати, аналогия с Паленом мелькала при обсуждении дела Азефа в Государственной думе в феврале 1909 года. В общем-то, она на поверхности.)
В июле Азеф выезжает за границу и начинает переговоры с возможными членами организации. В первую очередь — с Савинковым. Тот находился в депрессии, в состоянии неверия. Азеф еще недавно приложил немало усилий, чтобы ввести его в это состояние. Теперь задача заключалась в том, чтобы вывести. В конце 1906 года Азеф и Савинков убеждали партию в том, что прежние методы исчерпали себя — нужно техническое обновление. Теперь оказывается, что и прежними методами можно работать. Долгое время не могли убить ни одного министра, губернатора, градоначальника — теперь покушаемся на царя. Это звучало нелогично. Но Азеф умел убеждать, хотя и не был особым оратором.
Вот отрывки из письма Савинкову от 24 сентября:
«Очень верно, что дела возможны в настоящее время при необычайном напряжении сил… Из этого только и следует, что надо напрячь все силы — вот я и еду только с этой целью, напрячь все силы, т. е. напрячь все свои силы для создания того, что может дать результат…
Ты пишешь, что я стараюсь вдохнуть в тебя веру в мертворожденное дело… Я очень далек от этого и, напротив, думаю, что при полном отсутствии веры в дело, которое проглядывает из твоего письма, ехать не следует — говорю это совершенно по-товарищески…» [247]
Самолюбие — страшное оружие. Савинков приехал в октябре вместе с Азефом и Гершуни в Финляндию на заседание, посвященное террору. Он пытался убедить ЦК, что продолжение работы возможно как минимум при расширении Боевой организации до 50–60 человек. Он остался в меньшинстве; вплоть до лета 1908 года его роль в БО ограничивалась тем, что он курировал ни шатко ни валко продолжавшиеся работы Бухало.
Возглавлять БО должны были Гершуни и Азеф сообща. Правда, Гершуни был уже своего рода «символом» партии, особенно после своего выступления на съезде, и многие не хотели, чтобы он сосредоточивался на секретных боевых делах. К тому же он внезапно почувствовал недомогание. Считая, что сказались перенесенные в тюрьме и в Сибири лишения, Григорий Андреевич поехал на время «подлечиться» в Швейцарию. Предполагалось, что он будет вместе с Азефом руководить Боевой организацией, пока — издалека.
В Россию он не вернулся. У него обнаружился рак легких. 17 марта его не стало. Революционеры рассказывали потом, что их герой умер от «раны, натертой на ноге тюремными кандалами» — конечно, это была вульгарно-романтическая легенда.
Боевая организация Гершуни — Азефа (а на деле — одного Азефа) должна была сосредоточиться на цареубийстве. Остальные, «мелкие» дела поручались Карлу и Кальвино; о судьбе этих людей и их группы мы уже говорили.
Правой рукой Азефа стал Петр Карпович — тот самый, который в 1901 году убил министра просвещения Боголепова. Он сидел в Шлиссельбурге, потом отбывал наказание в Сибири, оттуда бежал.
Савинков описывает его так:
«Карпович был резок и прям. Чрезвычайно правдолюбивый, он и в других не переносил ни малейшей неискренности. Это было основной чертой его характера. Другой чертой была его отвага. Он напоминал тех средневековых рыцарей, о которых говорится в сказках: чем опаснее было предприятие, тем охотнее он брался за него. По своим взглядам, он был в партийной оппозиции. Он признавал только террор и с оттенком пренебрежения относился ко всякой другой партийной работе. Он с чисто женскою нежностью привязался к Азефу и, быть может, более, чем кто-либо другой, видел в нем прирожденного вождя центрального террора»[248].
С Карповичем связан один почти водевильный эпизод того времени.
Однажды Петра (известного в лицо полиции на местах) случайно арестовали. Возмущенный нарушением данного слова, Азеф потребовал отпустить его («Если человек, с которым я ежедневно общаюсь, теперь взят, в то время как я гуляю на свободе, — то всякий должен заключить, что я предал Карповича в руки полиции»). Конечно, сделать это можно было только одним способом: устроить арестованному побег.
Карповичу объявили, что он арестован за проживание по фальшивому паспорту, и направили его к месту рождения в сопровождении одного одетого полицейским надзирателем чиновника охранки Ивана Петровича Доброскока, который, естественно, получил прямые инструкции: дать конвоируемому уйти.
«Надзиратель» то и дело покидал извозчичью пролетку — то покупал папиросы, то пил пиво — и, вернувшись, с раздражением обнаруживал, что арестованный на месте. Наконец он предложил Карповичу зайти в трактир поесть. В трактире «надзиратель» удалился в уборную и не выходил оттуда чуть не полчаса — пока, наконец, Карпович не сообразил (или не осмелился) выйти на улицу и отправиться куда глаза глядят. «Непонятно, как такой человек мог бежать с сибирской каторги», — говорил Доброскок, отчитываясь о проведенном мероприятии своему шефу Герасимову. Непонятно и то, как Карпович не узнал самого Доброскока, человека довольно известного.
В конце 1907 года Азеф рассматривает и докладывает ЦК разные варианты покушения на царя. По мере необходимости он делится этими планами и с Герасимовым.
Кроме тривиальных уличных наблюдений за царскими выездами речь шла, например, о плане проникновения в Царское Село в составе одной из провинциальных монархических депутаций — тех «истинно русских людей», на которых Герасимов жалел полноценного тюремного обеда.
Обсуждался проект, согласно которому удар царю нанесет священник (был один готовый на дело юноша, который только что окончил семинарию и мог по протекции родных получить место близ Царского Села).
Интересной комбинацией была «царская охота». Речь шла о том, чтобы на обычном охотничьем пути царя, в деревне Большой Кинель, оборудовать чайную — чайную Союза русского народа, с верноподданным стариком-хозяином (его роль должен был сыграть старый народоволец М. М. Чернавский) и его женой-старухой (на эту роль намечалась Лебедева-Шебалина), зазывающими дорогих гостей. Уже был снят дом, но в последнюю минуту Лебедева отказалась: кто-то посоветовал ей «не доверять Ивану Николаевичу». План заморозили, но не отказались от него. Азеф списывался с сосланной в Иркутск Якимовой, предлагая роль хозяйки чайной теперь уже ей.
Мастерская Бухало тоже продолжала работу. Выдвигался и еще один проект, связанный с научно-технической революцией. Речь шла о маленькой подводной лодке, которая могла бы атаковать царскую яхту в финских шхерах. Этот проект всерьез рассматривался эсерами — уже после Азефа. Весной 1909 года по заданию Савинкова был выполнен чертеж субмарины неизвестным инженером, но к строительству ее так и не приступили.
Азеф лично собирал сведения о царском дворе. Аргунову он рассказывал, что «есть возможность проникнуть в придворную певческую капеллу», что он познакомился с артисткой одного из кафешантанов, у которой есть связи в придворных кругах.
С артисткой Азеф в самом деле познакомился 26 декабря 1907 года. Он всю оставшуюся жизнь помнил эту дату. Иван Николаевич не догадывался, что Хедвига Клёпфер, заурядная кафешантанная певица, с которой он связался, вероятно, главным образом потому, что она была любовницей великого князя Кирилла Владимировича (и ездила в его поезде в действующую армию в Маньчжурию), займет в его жизни такое важное место. Кроме того, Азеф, как мы знаем, любил совмещать приятное и полезное и не упускал случая за партийный счет сорвать, так сказать, все цветы удовольствия.
Роман с великим князем принес Хедвиге немалые средства, но она неудачно вложила их в Сибири в золотопромышленные предприятия. В 1907–1908 годах она пела в театре «Аквариум» в Петербурге. Николаевский видел в бумагах Азефа ее печатную фотокарточку — «La Bella Heddy de Него».
В общем, Иван Николаевич, видимо, всерьез влюбился. Так же, как когда-то в Любу Менкину. Да, в нем было и это — способность к настоящей страсти. Но какими же разными были две главные женщины его жизни!
Азеф влюбился настолько, что — в разгар самой отчаянной в своей жизни двойной игры, игры, которой, он это понимал, суждено было стать последней — утратил осторожность и стал появляться с Хедди где попало в Петербурге: в театрах, ресторанах. Возможно, эпизод с колье, о котором мы упоминали, относится к этому же времени. Для партии, впрочем, было объяснение: Иван Николаевич собирает сведения о царском дворе. А до Любови Григорьевны, остававшейся во Франции (Азеф вернулся в 1907 году в Россию один), так ничего и не дошло!
Хедди считала своего нового друга коммерсантом. Средства у него в самом деле водились — ПСР (и в частности БО) получила крупную сумму (на долю боевиков пришлось 100 тысяч рублей) от «экса» в Чарджоу. По просьбе Герасимова Столыпин не дал делу хода: «ведь деньги все равно остаются у нас в руках».
Зимой Азеф, который только что помог Герасимову ликвидировать отряд Кальвино, уезжал на месяц во Францию и Германию — вместе с Хедди. Она в Россию уже не вернулась. Новый друг посоветовал ей «ликвидировать» петербургскую квартиру и уехать к матери в Германию. Пообещал, что вскоре к ней присоединится. Теперь все так или иначе близкие Азефу люди находились вне России.
Весной он сообщил Герасимову о действительно серьезном плане покушения на царя. План этот был приурочен к исторической встрече «Никки» с еще одним своим дядюшкой, «дядей Европы», как с ласковой иронией его называли, — британским королем Эдуардом VII 27 мая 1908 года. А исторической эта встреча была потому, что в ходе переговоров (с участием Столыпина, министра иностранных дел Извольского и других) закладывались основы Антанты. То есть основы той системы европейской безопасности, которая в 1914 году сдетонировала, вызвав невиданный в мировой истории взрыв.
Встреча именно потому и произошла в Ревеле, что договариваться с монархом-союзником в Петербурге Николай не хотел — из-за террористов.
«— Он привык у себя в Англии свободно повсюду ходить, а потому и у нас захочет вести себя также. Я его знаю, он будет посещать театры и балет, гулять по улицам, наверно, захочет заглянуть и на заводы, и на верфи. Ходить с ним вместе я не могу, а если он будет без меня — вы понимаете, какие это вызовет разговоры. Поэтому будет лучше, если он сюда не приедет — так мотивировал Государь свое решение»[249].
Герасимов и Столыпин совсем запугали бедного царя. Что «все нити заговора у них в руках», они предусмотрительно молчали. Николай серьезно верил, что террористы угрожают его жизни, и боялся сходить в театр. В общем-то, как мы увидим чуть ниже, правильно боялся.
Азеф с большой неохотой, по словам Герасимова, брался за это дело.
«Он говорил, что очень устал от вечно-напряженного состояния, боится растущих против него подозрений и хотел бы уйти на покой, — покончить со службой на полицию и уехать за границу, чтобы жить там спокойной, мирной жизнью. Не без труда удалось мне уговорить его отложить на некоторое время приведение в исполнение его плана. Пришлось обещать, что это дело будет последним и что после благополучного его проведения я уже не стану возражать против его отъезда за границу. Отпустить же его до ревельского свидания я не мог ни в коем случае: оно должно было явиться решающим испытанием для всей моей системы работы»[250].
Вначале предполагалось, что Николай поплывет в Ревель по морю, на яхте «Штандарт». В последний момент план был изменен: Александра Федоровна опасалась морской болезни. Решили ехать поездом. Герасимов узнал об этом… от Азефа. Источник информации Евгений Филиппович назвать отказался наотрез — сказал только, что он «из Министерства путей сообщения».
Собственное расследование Герасимова привело к шокирующим результатам:
«Секрет изменения царского маршрута в тот момент, когда мне об этом изменении рассказал Азеф, никому из мелких чиновников известен не был, — его знало всего 5–7 человек. Все они действительно были „высокопоставленными сановниками“ в полном смысле этого слова, — и все же было ясно, что кто-то из них был предателем самого худшего типа, — человеком, который, оставаясь в тени, помогал террористам готовить убийство того монарха, клятву на верность которому этот человек принес. Одного за другим я перебрал всех этих людей, выяснил их связи и сношения и в конце концов пришел к убеждению, что этим предателем был человек, занимавший в высшей степени высокий пост в Министерстве путей сообщения»[251].
Кажется, Герасимов намекает, что «предателем» был сам министр, генерал-лейтенант Н. К. Шафгаузен-Шенбергэк-Шауфус. Мотив в данном случае мог быть лишь один — деньги. Те самые деньги из чарджоуского казначейства… Едва ли министр сочувствовал социальной революции.
И это, конечно, смертный приговор режиму! — министра-предателя, из страха перед общественным мнением, не отдали под суд. Более того, его тихо сняли с должности только в январе 1909 года.
Впрочем, в «ревельском деле» слишком много неясного.
По словам Герасимова, «…террористы имели два плана покушений: один — нападение на царский поезд в пути; другой — покушение во время поездки царя в подгороднее имение одного из придворных (кажется, графа Бенкендорфа). Нападение на поезд не могло состояться по той простой причине, что Азеф, получивший от своего информатора условную телеграмму о времени выхода царского поезда, нарочно задержал ее, — и сообщил о телеграмме своим товарищам и Боевой Организации только тогда, когда ехать для нападения было поздно. Что же касается до поездки Государя в имение, то оно было, по моему предложению, вообще отменено»[252].
Про отмененное покушение во время поездки в имение Бенкендорфа упоминают Аргунов и Чернавский. Этот план разрабатывался. А про нападение на поезд известно только со слов Герасимова. Не было ли это, как предполагает Прайсман, мистификацией Азефа? Может быть, хитрый двойной агент продемонстрировал Герасимову и Столыпину «спасение жизни государя» — на каковую в этот раз и не покушались?
Но информатор-министр (самое меньшее — товарищ министра) реально существовал. И подготовительная работа к покушению на Николая — была. Азеф не предавался праздности в объятиях Хедди.
А теперь посмотрим на события с другой точки зрения.
В книге Лопухина «Отрывки из воспоминаний», изданной в 1923 году в Москве (!), пересказывается такой разговор с Витте, состоявшийся в 1903 году в Париже. Витте был в то время обижен на царя и не скрывал этого — как и своей неизменной ненависти к Плеве, непосредственному шефу Лопухина.
«… A затем речь Витте, облеченная в форму двусмысленных намеков, приняла такой смысл: у директора департамента полиции ведь в сущности находится в руках жизнь и смерть всякого, в том числе и царя, — так нельзя ли дать какой-нибудь террористической организации возможность покончить с ним; престол достанется его брату (тогда еще сына у Николая II не было), у которого я, С. Ю. Витте, пользуюсь фавором и перед которым могу оказать протекцию и тебе»[253].
Трудно сказать, что там было на самом деле — Лопухин мог посмертно «оклеветать» Витте, Витте мог «проверять» Лопухина — да мало ли что.
И, конечно, Азеф про этот разговор не знал. Но общую атмосферу — понимал.
А теперь вдумаемся в то, что происходит.
Начальник спецслужбы с ведома премьера санкционирует подготовку серии покушений на царя — с тем, чтобы они не были доведены до осуществления. Поручают они это человеку… сомнительной честности. Да, про его роль в убийствах Плеве и Сергея Александровича они не знают (не хотят знать), но покушение на Дубасова было у них на глазах. Причем этот человек командует настоящими, убежденными террористами. И постоянно находится под угрозой разоблачения.
А чем эта игра должна закончиться? Есть только два варианта: или вся группа арестовывается (а, кстати, почему это до сих пор не сделано? Слово, данное Азефу? А зачем оно дано?), или… очередное покушение «случайно», «по недосмотру» удается довести до, так сказать, логического конца.
В «Царе Федоре Иоанновиче» Алексея Толстого (Азеф мог смотреть спектакль по этой пьесе в Художественном театре, он же был театрал) Годунов так отдает приказ об убийстве царевича Димитрия, несколько раз со значением повторяя: «Скажи ей, чтоб она (мамка. — В. Ш.) блюла царевича». И всё. Может быть, именно так и надо понимать милейшего Александра Васильевича?
Ведь Азеф хорошо знал, как надоел своим приближенным государь Николай Александрович, надоел своим упрямством, необязательностью, примитивно-черносотенными взглядами да и просто глуповатостью. Конечно, мы сегодня осознаем все «смягчающие обстоятельства»: последний император, в отличие от многих, не домогался власти, он получил ее по случайности рождения; и, в отличие от очень многих плохих правителей, за все свои ошибки он заплатил собственной кровью и кровью близких. В глазах Азефа этих смягчающих обстоятельств не было. Николая он презирал самым страшным презрением, каким умный циничный человек презирает глупца. И это презрение должен был приписывать Столыпину — тоже умному человеку.
А чем все это кончится для него, для Азефа? Он просил Герасимова «отпустить» его. Но ведь отпустить себя мог он сам — без всяких проблем. Сбережений вполне хватало на билет до… положим, Нью-Йорка. Или нет, там много русских евреев. До Сиднея. До Новой Зеландии, о которой он упоминал в разговорах с женой. А там уж можно, при желании, найти работу по инженерной специальности. Ни полиция, ни эсеры не стали бы его особенно искать.
Да, «это не может длиться дольше», как шептал он, скрежеща зубами, во сне. Он в самом деле устал. Он понимал, что «дело на царя» — последнее в его жизни. Но его надо было завершить.
А вот завершить его можно по-разному.
Арест БО для Азефа — смертельная опасность и вечный позор. Позор… с чьей точки зрения? Политически Азеф в 1907–1908 годах был скорее на стороне власти, на стороне Столыпина. Но нравственно… Значило ли это слово хоть что-то в случае с Азефом? Может быть, и значило. Ведь были у него дети, сыновья, которых он очень любил, хотя не видел месяцами. Он хотел, чтобы они его уважали. А дети эти росли в революционной среде. И потом — в этой среде Азеф был вождем, героем, а в среде охранительной — только знающим и полезным агентом. Может быть, он хотел и в истории остаться героем, а не предателем?
Да и само ощущение, что от него, от ростовского мещанина Евно Мейера Азефа, зависят судьбы огромной империи, судьбы миллионов людей, наверняка заставляло его сердце биться быстрее. И наверняка это чувство давно уже в большей степени, чем деньги, страх разоблачения или убеждения, было стимулом его деятельности. Разве не забавно — мещанин Азеф убрал неспособного царя?
А власти…
Даже если он ошибся и Столыпин с Герасимовым не имели в виду ничего такого… Правительство регента Михаила Александровича не заинтересовано было бы в открытом суде над ним. Слишком много интересных подробностей мог бы он, Азеф, выложить присяжным. Конечно, уважающие себя спецслужбы более поздней эпохи просто уничтожили бы его выстрелом в спину или ядом, причем в любой части земного шара. Но охранка была в этом отношении сравнительно патриархальна. Азефу, может быть, дали бы уйти.
А вот как поступают с разоблаченными «провокаторами» революционеры — это глава БО знал хорошо.
Так что, как ни крути, лучше закончить карьеру цареубийцей, чем верным царским слугой.
Так должен был рассуждать Азеф уже весной 1908 года, когда тучи над его головой еще по-настоящему не сгустились.