Туровская М. И. Бабанова: Легенда и биография. М.: Искусство, 1981. 351 с.

От автора 3 Читать

Глава I. В Замокворечье 5 Читать

Глава II. У Мейерхольда. «Новая женщина» Муся Бабанова 20 Читать

Глава III. Театр Революции. Между школами 110 Читать

Глава IV. Спектакли Попова. Мария Ивановна Бабанова и «новая женщина» 138 Читать

Глава V. Три этюда о любви 200 Читать

Глава VI. Война. В эвакуации 260 Читать

Глава VII. У Охлопкова. 274 Читать

Вместо эпилога 339 Читать

Примечания 346 Читать

{3} Памяти моего мужа, Бориса Медведева, который научил меня любить театр

Если есть искусство, о котором надо писать, то это театр. Стихи и романы, картины и кинофильмы живут во времени. Книгу можно снять с полки, картину увидеть в музее. Спектакль преходящ. Он существует сегодня, сейчас, сию минуту, вместе с этим залом. Пройдет недолгое время, и он сойдет. Или даже, оставаясь в репертуаре, станет другим. Разрозненные части его — эскизы декораций, режиссерские экспликации, фотографии — и даже все вместе, заснятое на пленку, — только документы к истории искусства, но не само искусство.

Если есть в театре лицо, о котором следует писать, то это актер. Это он одушевляет спектакль. Он приносит на сцену нечто большее роли: свою личность, биографию, судьбу. Он олицетворяет время в его текучести и преходящести: его будничные привычки, изыски моды, капризы предрассудков, его пафос и его мелодию. Искусство актера тем эфемернее, чем сильнее воздействует оно на современников. Его следы нематериальны. Но, не оставив по себе почти ничего, большие актеры оставляют нечто большее самих себя: свои легенды. Нет ничего более приблизительного, но нет и ничего правдивее этих легенд; музыка времени звучит в них.

Но если уж писать об актерах, то я выбираю актрис. Судьба женщины труднее и драматичнее. Актрисы играют, любят, страдают, торжествуют и гибнут — в жизни и на сцене — от имени всех своих безымянных современниц. Их прекрасные легенды чаще всего горестны. Даже побеждая, они становятся жертвами — страсти, возраста, общественных условностей, собственной славы. А не то так яда, чахотки, черной оспы, равнодушия современников. Адриенна Лекуврер и Элеонора Дузе, Варвара Николаевна Асенкова и Вера Федоровна Комиссаржевская оставили нам не только образы, ими созданные, но и свои образы. Они существуют рядом с образами искусства — Федрой и «Неизвестной» Крамского, Настасьей Филипповной и Незнакомкой Блока.

И если вспоминать об актрисах, то я выбираю актрис русской сцены. Есть что-то бесконечно родное — горделивое и одновременно щемящее — в их милых лицах, глядящих со старинных портретов или просто со старых, пожухлых фотографий; в их удивительных судьбах с залетом из крепостного состояния в графские хоромы или, напротив, в страшной и ранней гибели где-нибудь в глухом медвежьем углу; в самом начертании их дорогих имен с величанием по батюшке.

Встречались, конечно, актрисы-каботинки. Были деловитые коммерсантки, продававшие свою красоту и талант с большого аукциона сцены. Попадались {4} жалобные жертвы грубых мужских страстей и безжалостные их эксплуататорши. И без числа — по сей день — маленькие спекулянтки своею известностью. Что с того? Это не унижает легенд.

Может быть, нигде не было положение актрисы так низко и зависимо, как в России, но зато нигде не было и так высоко, и так свято. Пушкин и Некрасов, Блок, Заболоцкий, Пастернак и многие другие недаром посвятили свои строки русской актрисе.

И если уж о них, то я предпочитаю писать об актрисах беспокойного двадцатого века, а лучше всего о тех, кого знала и хоть немного могла наблюдать сама. Ольга Леонардовна Книппер-Чехова… Алиса Георгиевна Коонен… Мария Ивановна Бабанова… Целые эпохи русской жизни, целые громады русской культуры, вочеловеченные в живых и неповторимых лицах!

Мы живем рядом с ними и не замечаем этого. Мы даем протечь мимо себя этим живым легендам, погруженные в суету сегодняшнего дня, вовлеченные в его не всегда столь существенные полемики, — не обидно ли это, не жаль?

… Я сижу с Марией Ивановной Бабановой у нее дома, в квартире на улице Москвина. Покой этой красиво убранной квартиры обманчив. Сколько душевных борений видели эти стены, какая толпа оставшихся невоплощенными лиц. Если бы столы, диваны, люстры умели говорить!

Впрочем, на старинном столе красного дерева лежит как ни в чем не бывало современная штучка — маленький диктофон. Мария Ивановна долго дичилась его, как живого существа, но постепенно махнула рукой и привыкла — пусть себе шелестит потихонечку пленкой. Конечно, можно было не осложнять наши отношения его нежелательным присутствием — он затрудняет воспоминания. Но человеческая память несовершенна, «все врут календари». А интонация иногда бывает красноречивее слов. К тому же Мария Ивановна не любитель вспоминать. И все же спасибо научно-технической революции — почти все беседы с Марией Ивановной, которые я привожу в этой книге, списаны прямо с пленки.

И еще я хочу поблагодарить — не говоря уж о самой Марии Ивановне — всех тех, кто согласился поговорить со мной, дать себе нелегкий труд воспоминаний, — их имена не раз встретятся на страницах этой книги. И особо — Александра Вильямовича Февральского, современника и летописца многих описываемых событий, который помнит все и был незаменимым для меня консультантом. А также всех тех, кто помог мне делом — в Центральном государственном архиве литературы и искусства, в библиотеке и кабинетах Всероссийского театрального общества и просто частным образом — в поисках материалов к скудной материалами биографии Марии Ивановны Бабановой.

{5} Глава I


В Замоскворечье

Мария Ивановна Бабанова родилась в Замоскворечье 11 ноября 1900 года. Но если бы она питала малейшую слабость к памятным и юбилейным датам, ей по справедливости следовало бы отмечать 25‑е число апреля месяца. В этот весенний день 1922 года, полный солнца, текущей разрухи и пламенных надежд, в Москве на Триумфальной площади (ныне площадь Маяковского), в здании театра бывш. Зона, она стала актрисой. И если по гороскопу, столь любезному эпохам суеверий, Мария Ивановна родилась под знаком скорпиона, то по революционному антирелигиозному календарю ранних двадцатых она вполне могла бы избрать своим знаком «Великодушного рогоносца». Так назывался спектакль Всеволода Эмильевича Мейерхольда. Никому не ведомая ученица мейерхольдовских Мастерских после премьеры проснулась, как принято писать в таких случаях, первой актрисой нового времени. А это кое-что значило: артисты театра, не тиражированные еще ни телевидением, ни радио, были больше чем «властителями дум» — они олицетворяли чаяния и надежды времени. Она была ровесницей века.

Есть время и время. Одно делает историю — оно к прошлому относится пристрастно и избирательно. Другое осознает себя в поисках за утраченным временем: история — его конек и фаворит. Это время архивов, мемуаров, исследователей и писателей.

Время Бабановой было временем истории, а не воспоминаний о ней. Это было время режиссеров, актеров — Театра с прописной буквы. На улицах совершалось настоящее — Театр говорил от имени будущего. Он самозарождался в любых средах: возникал из стихии митинга, заменял отдых и учебу, легко переходил в общее празднество. Он осуществлял себя на первых попавшихся подмостках: на трамвайных платформах и привокзальных площадях, на крошечных клубных сценах и на огромных просторах петроградских проспектов. Театр на сцене был частным случаем театра революционного действа. Жизнь была разомкнута во внешнее пространство, она была публична, театр был ее глашатаем.

Бабанова явилась сразу на острие той пирамиды, которую представлял этот новый, возводящийся и становящийся театр. В основании ее было широкое, стихийное, повсеместное движение «самодеятельности» — смысл слова ныне затерся и почти прохудился от долгого канцелярского употребления, но тогда оно было новым, как и все остальное: его пустил в оборот В. Тихонович. Театр {6} был не развлечением, а деятельностью: собственной деятельностью и деланием самого себя. В вершине пирамиды был самый изощренный из мастеров прошлого — Всеволод Мейерхольд. Радикальный по природе, Мейерхольд вошел в театр послеоктябрьских лет в полувоенном френче и обмотках.

«Великодушный рогоносец» был его манифестом, и главная женская роль в нем досталась Бабановой почти нечаянно. Она еще расплатится за эту неслыханную удачу.

Впрочем, уже первый день своей славы она провела в отчаянии и, кажется, собиралась даже броситься под трамвай. Во всяком случае, едва ли она отдавала себе отчет в том, что это и есть дебют — начало легенды и биографии. Едва ли и вообще мечтала она о чем-нибудь похожем на славу в представлении чеховской Нины Заречной: отдать всю свою жизнь «толпе», но зато уж пусть возит на колеснице! Между тем как раз нечто подобное и станет ее судьбой.

Но ничто до 25 апреля 1922 года этого не предвещало. Не было у Муси Бабановой, как тогда ее называли, ни артистической родословной, ни театрального детства.

К детству своему Мария Ивановна Бабанова относится с сухой и точной враждебностью, которую не размягчили годы. Ни разу слеза или простая растроганность не окрасила ее по-прежнему прекрасный голос при воспоминании о доме.

Говорит она о своем детстве урывками, не слишком на нем задерживаясь.

Из письма М. И. Бабановой к автору

«Не люблю воспоминаний, может быть, потому, что было так мало “сладостных” воспоминаний, да и то минутных и почти всегда связанных с театром.

Самые далекие — детские — не были ни счастливыми, ни тяжелыми. Я не знала ни нужды, ни богатства, я жила в среде, которую можно назвать “косной” и, по меткому выражению Горького, “зажиточной без культуры”.

Мы жили в одном из переулков Замоскворечья, который назывался Офицерским; он выходил на так называемый “плац”, за которым тянулись длинные ряды казарм, построенных еще при Павле I. В переулке обычно жили военные среднего ранга, дома все, конечно, “собственные”, двухэтажные, с неизбежным садом перед домом, так что летом переулок казался уютным; но… никаких удобств. В начале моего существования — керосиновые лампы, которые я помню все до одной. Самая любимая была лампа-“молния” с сильным светом, на которую надевался голубой стеклянный абажур с оборками по краям и светлым легким рисунком. Я ее очень любила, потому что она всегда приводила меня в какое-то сказочное, небытовое настроение.

Мы жили в одном доме с матерью моей матери, но в разных квартирах. Не знаю почему, я почти не помню свою мать. Зато бабушку помню очень хорошо, потому что я предпочитала жить у нее, а не с родителями. С ними было скучно, мать была какая-то бесцветная, ни злая, ни нежная. Я с чувством зависти читаю, как дети помнят свою мать, ее нежность, заботу, ласку. Этого у меня не было, как ни тяжело мне это писать. Нежностью вообще во всей семье не “страдали”. Никто и ни к кому, хотя бабка по-своему любила своих сыновей и мою мать, которая слушалась и не имела своего мнения ни о чем. Важно, что скажет “мамаша”».

{7} Замоскворецкие переулки с реставрированными церквами и пузатыми, толстостенными особняками, вызывающие у нас приступы неведомой ностальгии, Мария Ивановна видит так, как видела тогда: без умиления. Разве что по вечерам, когда за окнами синело, а по углам сгущались сумерки, дающие приют детским фантазиям и страхам, дом для нее оживал. Бледная фотография сохранила облик семилетней мечтательницы, похожей на грустных девочек Достоевского.

Но по-настоящему «страну детства» она откроет для себя позже, уже как актриса. Как человек, она прожила холодное, бедное впечатлениями детство. Между голой сценой театра «б. Зон» и неуютным детством пролегла не только граница Москвы-реки, но целая историческая эпоха. Уклад старого московского посада распахивался прямо в конструктивизм. То, что было до Мейерхольда, кажется ей обрывочным и однообразным.

Между тем нам весь этот старый замоскворецкий быт представляется скорее живописным, чем скучным; он живо напоминает пьесы Островского, которые шли в те годы в Малом театре. И история семьи из обрывков сведений встает, скорее, романтически: «сюжеты» ее намекают на силу и даже страстность характеров.

Дедов своих Мария Ивановна не знала, едва помнит даже, как их звали. Муж бабушки, Марии Павловны, Василий был весьма состоятельным человеком: у него было садоводческое дело, поставленное по тому времени на полупромышленную ногу. Но об этом семейном благосостоянии внучка знала уже только понаслышке: дед стал пить, спустил все, что имел, и умер, оставив вдову с четырьмя детьми на руках почти без средств. Мария Павловна не растерялась, не впала в нищету, а начала все сначала, на свой страх и риск. То зажиточное, не богатое, но и не бедное житье, которое застала внучка, было делом собственных бабкиных рук. Со временем она стала домовладелицей: в Замоскворечье у нее было четыре или пять каменных домов, которые сдавались внаем.

Дом, где родилась Муся Бабанова, состоял из четырех квартир. Наверху жила сама Мария Павловна Прусакова, внизу — замужняя дочь. Остальные две квартиры сдавались. Жильцы были обычные для Офицерского переулка. {8} Квартиру в первом этаже занимали две старые генеральши с несметным количеством кошек. Над ними жил полковник; по воскресеньям он торжественно появлялся при полном параде. Нянька водила свою питомицу гулять к казармам — у нее были знакомства среди солдат. Так что название переулка — Офицерский — не было для девочки пустым звуком.

История неравного брака Екатерины Васильевны Прусаковой и Ивана Ивановича Бабанова тоже не обошлась без страстей, семейных драм и романтических подробностей.

Если Екатерина Васильевна происходила из купеческого рода, то Иван Иванович вел свою родословную из цыганского табора. Совсем недавно Мария Ивановна получила письмо от дальней родственницы, о существовании которой до сей поры и не подозревала. «Наши предки, цыгане, около 1800 года заехали в ивановские леса, село Иваново, и осели в нем, — пишет ей троюродная племянница Евстолия Петровна из Саратова. — Табор, который возглавлял старший цыган Евстафий Кочергин, прижился там». У Евстафия Кочергина было трое детей. Средняя дочь, Клавдия Евстафьевна, вышла замуж за Ивана Бабанова, по-видимому местного жителя, и сыну их, Ивану Ивановичу Бабанову, внуку предводителя табора, как раз и предстояло стать отцом Марии Ивановны. «Как жаль, что я не по прямой линии от Евстафия Кочергина происхожу! — воскликнула она, прочитав это письмо. — Кочергина — для сцены было бы более звучно». Как всегда и во всем, она осталась актрисой, озабоченной сценой.

Иван Иванович Бабанов был уже не вольным цыганом, а оседлым пролетарием. Он работал на английском заводе Бари токарем по металлу. Он немало {9} зарабатывал и принадлежал, что называется, к аристократии рабочего класса. Он был хорош собой, одевался щегольски и вместо коней обожал свой велосипед — занимался спортом. Все же состоятельному семейству Екатерины Васильевны — дядья ее просто были богаты — это показалось мезальянсом. Но она не захотела отступиться от своего выбора. Тогда влюбленным поставили ультиматум: Иван Иванович должен бросить завод и вступить в заведование одним из магазинов братьев невесты. Ему не хотелось, но делать было нечего. Молодые поселились у Марии Павловны. Быть может, мятежные порывы были до конца растрачены в молодости; может быть, любовь стала привычкой: отблеск ее не упал на дочь.

В том, что весьма условно можно назвать архивом Бабановой, — в скудном, разрозненном, случайном хаосе уцелевших писем и фотографий — сохранились два старых снимка, украшенных традиционными медалями. На одном из них застыла некрасивая женщина с тяжелым подбородком и высокой прической, в парадном платье с буфами — Екатерина Васильевна Прусакова. Другой снимок изображает господина средних лет в высоком крахмальном воротничке и черном галстуке, с большими глазами и изящными, породистыми чертами — Иван Иванович Бабанов. Такие тонкие, одухотворенные лица встречаются в народе чаще, чем кажется. С детских лет отец запомнился Марии Ивановне спортсменом: в кепи, затянутым в талии широким кожаным ремнем, с любимым велосипедом. Но любви она сохранила к нему еще меньше, чем к матери.

Из бесед с М. И. Бабановой

«Отец был бессмысленно, тяжело скуп, прятал даже мои детские деньги, которые давались к празднику. Сколько я ни просила его купить какую-нибудь ленточку, пустяк, он ни разу не дал. Потом, когда пришла революция, отобрали со всем прочим и эту копилку. До сих пор помню эти неистраченные детские деньги, от которых так и не дождалась самой маленькой радости.

Я, как только стала зарабатывать, всю семью сразу взяла на свое иждивение, чтобы о деньгах с ними не разговаривать. Хотя отец вернулся на завод и получал, наверное, больше меня».

Впрочем, от отца она унаследовала нечто гораздо более существенное, чем любое имущество: тонкую правильность черт, большие голубые глаза, пристрастие к спорту и крепкое здоровье.

Жизнь у бабушки тоже не была веселой; она была достаточной и не более; считалось, что заботиться надо лишь о телесных нуждах, о них и заботились. Мария Павловна вела хозяйство твердой рукой, не скупо, но экономно. Антоновские яблоки покупались ящиками, но выдавались понемногу. Ягоду на варенье брали решетами, перебирали все вместе, но не дай бог положить в рот: бабкин взгляд был красноречивее слов. Виноград, апельсины считались уже необязательным баловством. То же относилось и к лакомствам.

Из письма М. И. Бабановой

«Родные были не очень любимы мной, так как от них я получала только бытовые “блага”, но не получала того, что так нужно детскому сердцу. Все, что я любила, находило жестокий запрет. Я очень много испытала ненужных обид. Братья моей матери всегда дразнили меня — шутливо, конечно, но я этого не понимала, — и это очень охлаждало мое отношение к {10} ним. Общий стиль всего дома был ни добрым, ни злым, никогда никто не бранился друг с другом, не кричали, не рыдали — но были очень прохладны друг к другу. Царило равнодушие, которое меня очень задевало и отдаляло от них — всех без исключения.

Я помню, как один-единственный раз я после какого-то “проступка” со слезами раскаяния бросилась бабке на шею, как она холодно меня отстранила, и как это было в последний раз.

Мне всегда говорили, как хорошо было бы быть всегда аккуратной девочкой, тихо и спокойно сидящей на месте и вышивающей или вяжущей хорошенькие салфеточки. Они горевали, что у меня все наоборот. Я не выносила неподвижного сидения, тем более рукоделия, которое ненавижу всю свою жизнь. Я любила бегать, прыгать, всякие игры с мячом или веревочкой».

Пройдет шесть десятков лет, и Мария Ивановна Бабанова, включив радио и услышав нечаянно радиоспектакль по Диккенсу, где она исполняла роль юной Флоренс (обычно она себя не слушает), скажет с необычной для нее мечтательностью:

— Как жаль, что мне не дали сыграть маленького Поля Домби.

— Почему же вы не попросили?

— Бог с вами, я никогда в жизни не просила роли. Если они не догадались и предложили мне эту нудную Флоренс (она выразилась резче)… Вот и получилась голубизна. А Поль Домби — это не простой мальчик, это сло‑ожный мальчик…

Казалось невероятным, что женщина семидесяти пяти лет от роду, прославленная артистка, не доигравшая в своей сценической карьере даже и половины, жалеет не о какой-нибудь бенефисной роли Элеоноры Дузе, не о знаменитой героине мирового репертуара, а о «сложном мальчике» Поле Домби из старого английского романа, прожившем короткую и несчастливую жизнь в холодном и скаредном доме…

Был, правда, двор, где она верховодила мальчишками. Сначала они дичились столь важной персоны, как внучка домовладелицы, но ей удалось вовлечь их в проказы, и самолюбие, постоянно уязвленное дома, тешилось этим дворовым первенством.

Муся Бабанова была худенькой, малокровной девочкой; она любила смеяться, но чаще плакала; была нервна, обидчива и склонна к фантазиям. Все это могло казаться еще детством, но уже было характером.

Из письма М. И. Бабановой

«В доме почти не было книг. Все, что было, я перечитала еще до школы. Однажды я перебирала календарь отца и набрела на страницу, где были русские имена и их значения в Древней Греции. Имя “Мария” означало “горькая”. Мне это очень запомнилось и испугало; что-то вроде предчувствия кольнуло меня. А теперь я думаю — как это попало в точку моей жизни…».

Надо ли удивляться, что при первой возможности Муся Бабанова с радостью вырвалась из крепостных стен замоскворецкого затвора в школу?

Училище Московского общества распространения коммерческого образования, куда ее отдали, было выше уровня обычной казенной гимназии. Память у ученицы была отличная, ученье давалось легко, кроме математики. Она стала даже своего рода знаменитостью в школе — выступала на утренниках с чтением {11} стихов. Ее уже знали, встречали аплодисментами. Приходили на утренники ученики мужского коммерческого училища. Она декламировала Гаршина, Некрасова, «Снегурочку» Островского. Репетировала даже Антониду в «Сусанине», но перед самым спектаклем заболела. Это не раз еще повторится в ее биографии, как многое другое, что началось в детстве.

Может быть, и вправду к счастью для Муси Бабановой, как напишут биографы Марии Ивановны, она не участвовала в школьных любительских спектаклях. Ее сильный талант гранился под спудом, в тишине и одиночестве, пока в школьном зале и во дворе, в играх, декламации или спорте природа и жизнь готовили для него подходящий физический аппарат: уникальный голос Бабановой; несравненную музыкальность Бабановой; редкостную пластичность Бабановой. Не понадобится ничего, кроме возможности, кроме права, чтобы в один прекрасный день она стала актрисой.

В Коммерческом училище она смогла удовлетворить свою любовь к чтению и музыке и осуществить страсть к спорту. Она играла во все: не только в пинг-понг или волейбол, но даже в футбол. И не как-нибудь, а в составе женской команды. Мария Ивановна смеется, вспоминая, как мяч, вместо сетки ворот, угодил ей в живот: «Сейчас убил бы, наверное, но тогда было нипочем. Я была худая, тела не было, зато легкая и живот тренированный. Потом запретили женский футбол».

Так сквозь минорный лад Бабановой вдруг прорывается звонкий голос девчонки первой и отчаянной поры женской эмансипации.

В 1915 году школа была окончена, хотя и без медали, на которую в последних классах прилежания уже не хватило. Жизнь была интереснее школы. Бабанова поступила на естественное отделение Коммерческого института, потом перевелась на Высшие женские курсы — все это было мимолетно.

Ну конечно, она торопилась скинуть с себя внешние оковы своего замоскворецкого домостроя и броситься очертя голову в поток жизни. Быт разламывался эпохой.

Когда грянула революция, имущество Марии Павловны конфисковали, и, чем сильнее был бабкин характер, тем сильнее оказался и удар. Второго разорения она не перенесла: ее разбил паралич; и так пролежала она в неподвижности двенадцать лет. Иван Иванович вернулся на завод: принадлежность к рабочему классу стала, можно сказать, привилегией. Муся Бабанова не жалела о конфискациях и потерях: конфискации подлежали решетки, засовы и замки, которые отделяли ее от воли. Она бунтовала молча, про себя, энергия сжималась в пружину. Но, странным образом, одновременно с внешним раскрепощением начал строиться свой душевный домострой. Он скажется в образе жизни, вкусах, привычках, поведении, — где наступала свобода, футбол для женщин, право учиться, работать, выходить замуж и разводиться. Сама еще похожая на школьницу с золотистыми косичками, она поступила сначала в дошкольный отдел Наробраза, потом в школьный отдел — уже в родном Замоскворечье. Входящие и исходящие, машинопись, белая блузка, спорт — молодая и энергичная, она обещала стать одной из образцовых деловых барышень новой эпохи. Какой-нибудь Ундертон при Главначпупсе, но без губной помады. И вообще без буржуазных пережитков.

Замуж она вышла почти со школьной скамьи. Это было не столько замужество, сколько продолжение школьной дружбы. Она все так же заплетала косички, ходила на низком каблуке. Дома целый год она об этом умалчивала.

{12} Зато интеллигентная еврейская семья, куда она попала из своего замоскворецкого затвора, была таким же открытием, как школа. Здесь зародилась первая мысль о театре.

Из бесед с М. И. Бабановой

«Семья была большая, веселая, дружная. Здесь любили детей и гостеприимство. Всякого гостя сажали за стол и, хотя время было голодное и трудное, вкусно кормили. За столом говорили о жизни, об искусстве, о политике. Муж мой вступил в партию большевиков, старший брат его был меньшевик, сестра — эсерка. Старший брат умер не так давно; он следил за моей жизнью в театре, передавал мне приветы.

Однажды в дом приехала знаменитая актриса Грановская — она была какая-то родня мужа. Я ее обожала. Замечательная была мастерица! Она услышала мой голос — из другой, кажется, даже комнаты — и сказала: “С таким голосом надо на сцену”».

Шел 1919 год. Мусе Бабановой было восемнадцать лет. Она поступила в театральную студию ХПСРО. За неблагозвучным набором прописных букв, за аббревиатурой, столь любезной этому времени патетического и телеграфно-краткого жеста, стояла фигура одного из самых эрудированных и блестящих театральных деятелей — Федора Федоровича Комиссаржевского, сына известного оперного артиста и брата великой Комиссаржевской. Название же означало: Художественно-просветительный союз рабочих организаций.

Так стояло на «Программе занятий и правилах для занимающихся» — полным текстом и заглавными литерами, сплетенными художником Лентуловым вместе с подобием театральной маски в футуристическую виньетку. Эти же летящие, зазубривающиеся, пронзающие друг друга плоскости, угловатые скачущие буквы, острые изломы линий можно увидеть на обложках книг, на уникальных ныне тарелках. А тогда они изборождали своими молниями еще и стены домов и даже прозаические продуктовые ларьки Охотного ряда. Виньетка осталась молекулой времени грозного и нищего, эстетически изощренного и пламенного.

Театральная студия ХПСРО помещалась в том самом здании театра «б. Зонъ», как писали тогда (реформа правописания была объявлена в 1917 году, но с твердым знаком еще царил хаос), где будет сыгран «Великодушный рогоносец». Для Бабановой это обстоятельство, вроде бы пустячное, почти символично. В отличие от неугомонных и прославленных своих однокашников Игоря Владимировича Ильинского и Михаила Ивановича Жарова, она никогда не будет склонна к переменам и станет скорее принимать их как неизбежную данность, нежели осуществлять сама.

Ильинский менял направления и сцены, пускался в авантюры и гастроли, выступал в малых жанрах, совмещал разные театры (тогда это было не только принято, но подчас и материально необходимо) — одним словом, искал, выдумывал, пробовал. Бабанова по мере возможности старалась сохранять статус-кво.

Это может показаться странно для актрисы, избравшей путь «левого» театра — путь постоянного изменения, непрерывной метаморфозы, — но это одно из фундаментальных противоречий, создавших феномен Бабановой. Порвав с укладом семьи, она никогда не порвет с семьей. Однажды избрав в искусстве радикальное направление, в этом она навсегда останется консервативна.

{13} Может быть, студию Комиссаржевского она выбрала потому, что театр представлялся ей чем-то вроде продолжения физкультуры и спорта. Спорт, еще не регламентированный, не введенный в рамки разрядов и не нацеленный на чемпионство, спорт как свободная игра сил, просто как игра — тоже был знамением времени. Бабанова пошла сдавать экзамен туда, где можно было больше двигаться.

Комиссаржевский декларировал: «Наступает пора рождения нового актера, актера универсального, одновременно и певца, и танцора, и драматического лицедея, актера более развитого, культурного, но все же подобного тем лицедеям, которые были в театре до разделения единого театрального искусства на отдельные отрасли. Когда явится такой актер, тогда будет и настоящий театр, театр единый, театр богатый, располагающий свободно всеми сценическими изобразительными средствами… В этом театре в стройной гармонии сольются все искусства сцены, и будет для зрителя настоящий праздник»[1]. Эту свою мечту он пытался осуществить с учениками, которые приходили на занятия после работы, пешком и питались шрапнельной крупой и воблой.

Как многие художественные начинания этого времени, студия с неблагозвучным именем ХПСРО была поставлена на широкую ногу, и преподавательским силам ее могли бы позавидовать позднейшие более регулярные высшие учебные заведения. Помимо драматического отделения она включала оперное и балетное, которым руководил знаменитый М. Мордкин. Драматические классы кроме самого Комиссаржевского вели А. Зонов, А. Нелидов и В. Бебутов, который вскоре станет ближайшим соратником Мейерхольда. Слово преподавал бывший князь С. Волконский. Читал лекцию проездом через Москву и Мейерхольд.

Ученики студии тоже насчитывали в своем числе плеяду блестящих впоследствии артистических имен. Здесь начинали лучшая колоратура советской сцены Валерия Барсова, известный танцовщик Большого театра Асаф Мессерер, талантливый Александр Румнев, Игорь Ильинский и многие другие.

Студия существовала при Новом театре, где Комиссаржевский наряду с драмой ставил и оперу. В репертуаре блистали «Виндзорские проказницы» Николаи. «Сказки Гофмана» Оффенбаха Игорь Ильинский вспоминает как одно из самых сильных своих театральных впечатлений. И Жаров и Ильинский посвящают в своих воспоминаниях много живописных и восторженных страниц самому Комиссаржевскому, его студии и театру, представлявшим действительно скопище талантов.

Есть на фотографии, помещенной в книге Жарова, и ученица Бабанова — с пышной челкой и толстой расплетенной девичьей косой. Несмотря на косу, ничего миловидного в ее облике нет: лицо хранит упрямое и замкнутое выражение. Жаров вспоминает, как под влиянием призыва Мейерхольда организовать Общество по раскрепощению учащихся от театральной косности его совместно с Бабановой избрали в рабочее студенческое бюро. «Через короткий срок мы выработали обращение к студенческой молодежи, чем и завоевали популярность»[2]. Наверное, не случайно уже эта первая зафиксированная «акция» Бабановой связана с именем Мейерхольда. Вспоминает Жаров Бабанову и на одном из уроков Комиссаржевского по импровизации. Сама она мало сохранила воспоминаний о студии Комиссаржевского и написала о ней в 1933 году без всякой ностальгии:

{14} «Свое тяготение к “левому” искусству я помню еще при выборе театральной школы. Не случайно я держала экзамен в студию, которой руководил Ф. Комиссаржевский. В студии я научилась немногому, но если там не учили многим полезным вещам, то не учили и вредным. Главным образом там преподавалось движение во всех его видах. Ритмика, акробатика, фехтование, даже станок — все, что теперь стало достоянием каждой театральной школы, тогда было новым, вызывавшим непонимание и нападки.

Больше всего я любила двигаться, и меньше всего меня привлекали уроки “импровизации”, от которых я систематически пряталась. Это обстоятельство сильно угнетало меня тогда; оно казалось неоспоримым доказательством полной моей непригодности к актерской профессии»[3].

Если «левый» театр Бабанова выбрала потому, что таково было настроение времени, то это оказалось удачей. Всякая попытка обучения «психологии» была бы, вероятно, тягостна, а может быть, и разрушительна для Бабановой. Сама артистическая природа ее сопротивлялась вмешательству во внутренний мир, где техника пробуждения бессознательного существовала до всяких школ. Организм ее инстинктивно охранял твердую и хрупкую внутреннюю структуру от внешнего вмешательства. Разумеется, судьба ее могла сложиться иначе. Но она принадлежит к тем редким натурам, судьба которых — пусть еще в неразвернутом, нереализованном виде — заложена столько же в них самих, сколько в случайных внешних обстоятельствах. Валерий Бебутов, по словам Аксенова, свидетельствовал, что «Бабанову никто никогда ничему не учил, а она всегда была такая, в доказательство чего приводил экзаменационный спектакль школы Комиссаржевского, где Мария Ивановна в паре с Мологиным исполняла “Двух болтунов” Сервантеса, “играя точь‑в‑точь, как теперь играет, то есть великолепно”»[4].

В студии она сыграла еще роль Фаншетты в «Свадьбе Фигаро», оформленной Лентуловым. Ее дядю, садовника Антонио, играл Игорь Ильинский, с которым вскоре ей и предстоит взбежать на конструкцию «Великодушного рогоносца»! Но в то время как он был уже артистом с некоторым именем, она еще угнеталась мыслями о своей «профнепригодности», хотя уйти из театра вряд ли помышляла.

В 1919 году Комиссаржевский уехал в Англию на театральную выставку и не вернулся. Выпускники его школы — кто поинициативнее — пустились на поиски счастья, кто куда. Бабанова осталась принадлежностью здания «б. Зон».

«Это была старая постройка, — пишет И. Аксенов, — возведенная по поручению московских купцов художником-декадентом М. Дурновым для блудного игрища пресловутого Омона, переменившая с тех пор многих постояльцев. В нем еще теплилось несколько неразворованных ламп, замерзали остатки труппы Нового театра, брошенного на попечение Валерия Бебутова беглым Комиссаржевским, трескались капитальные стены, бездействовало отопление, лопались водопроводные трубы, вода замерзала, растекаясь вдоль стен, подвал заливался канализационной жидкостью, по мокрой штукатурке, ускользая сквозь перетертую изоляцию проводов, шустро утекал электрический ток, и в самом темном углу здания, торжествуя всеобщим забвением, неусыпно вращался якорь электрического счетчика, непрерывно выбрасывая невидимые пока сквозь пыльную паутину недреманного окошечка цифры»[5].

Этому счетчику еще суждено будет сыграть свою роль в судьбе начинающей Муси Бабановой.

{15} Как раз в это время из Новороссийска, освобожденного Красной Армией, вернулся в Москву Всеволод Эмильевич Мейерхольд. Он возглавил театральный отдел Наркомпроса (ТЕО), «Театральный Октябрь» и Театр РСФСР Первый, который как раз и получил здание «б. Зон» вместе со всеми, кто там оставался. Так Бабанова снова встретилась с Мейерхольдом. Но время ее еще не пришло. Штурм времен «Театрального Октября» провела она в массовках. В первом спектакле «Театрального Октября» — «Зори» Э. Верхарна (режиссеры В. Мейерхольд и В. Бебутов) — она стояла девушкой в хоре среди супрематистских кубов и плоскостей.

Из бесед с М. И. Бабановой

«Как-то мне скучно стало, я попросила: “Дайте мне реплику”. Дали. Я сказала ее, все засмеялись, а реплика была трагическая. Отняли».

Вот, кажется, и все ее заслуги в это время.

«Пока одна часть труппы лечилась и болела, болела и выздоравливала (что по тогдашним условиям жизни было делом далеко не легким), другая часть {16} труппы, преимущественно бывшие комиссаржевцы, давала спектакль за спектаклем. Была возобновлена “Свадьба Фигаро”»[6].

Днем Бабанова продолжала ходить на службу в школьный отдел. До «Великодушного рогоносца» было уже недалека.

История здания на Триумфальной площади (почтовый адрес — Большая Садовая, 20) сама по себе могла бы составить целый авантюрный роман, а в жизни Бабановой этому ветшающему и разрушающемуся детищу русского капитализма суждено было стать едва ли не главными подмостками ее жизни. Но пока что — временно — место действия перенеслось на Новинский бульвар, в несуществующий ныне дом № 32, кв. 45.

Театр РСФСР Первый был закрыт; из ТЕО Мейерхольд ушел; «Театральный Октябрь» пошел на убыль.

«В 1922 году Мейерхольд, без сомнения, испытывал уже разочарование в идеях “октябревцев” и чувствовал необходимость каких-то новых решений, — пишет исследователь Мейерхольда К. Рудницкий. — Но готовой программы дальнейших действий у него не было. Жизнь, окружавшая театр, менялась буквально на глазах, и ясно было, что путь, начатый “Зорями”, тотчас закончен “Мистерией-буфф”. Нужен был некий новый поворот в пока еще неизвестном направлении. “Для дальнейшего движения вперед необходимо было уйти в исследовательскую лабораторию и проанализировать накопившийся опыт”, — писал впоследствии А. А. Гвоздев.

С этой точки зрения пренеприятный факт закрытия Театра РСФСР Первого был благом. Только что Мейерхольд, вопреки собственному, давно усвоенному принципу: экспериментировать в студии, а на большой сцене показывать результаты опытов, — вынужден был публично, перед массовой аудиторией Театра РСФСР Первого испытывать на прочность новые театральные идеи. Теперь, когда он лишился большой сцены, сама судьба возвращала его в студию.

Такой студией и стали занятия в Государственных высших режиссерских мастерских»[7].

Мастерские были продолжением цепи студий, которые Мейерхольд основывал на каждом творческом перепутье. Но само слово «студия» казалось теперь старомодно. «Лаборатория», «мастерские» — слова должны были звучать утилитарно, функционально, производственно. ГВЫРМ назывались эти «мастерские»[8].

Воспитанник Художественного театра и его падший ангел, маг и чародей русской сцены, доктор Дапертутто, издатель журнала «Любовь к трем апельсинам», Пьеро с портрета Ульянова — Всеволод Эмильевич Мейерхольд уже навсегда стал Мастером.

Судьба Бабановой, обозначившаяся смутно под неблагозвучным сочетанием букв ХПСРО, перенеслась под рыкающее ГВЫРМ. Биография еще не начиналась, но выбор был уже сделан. Стало ясно, что жизнь принадлежит сцене.

Из бесед с М. И. Бабановой

«К этому времени я уже ушла из отдела народного образования. Точно не помню когда, и спросить уже некого, потому что все умерли, даже Зайчиков умер — мы с ним вместе поступали, — но так логически следует. Как только меня приняли в театр — там, наверное, какие-то гроши давали — гроши, {17} конечно, но уже театр был для меня театр. Мне все равно было, сколько там платят, — лишь бы кусочек хлеба был. Свой.

Я пошла к моей, начальнице — ее тоже звали Мария Ивановна. Старая большевичка. Некрасивая, в пенсне, но очень симпатичная, добрая. Не хотелось ей меня отпускать, я была ее правой рукой. Энергии было много — откуда что бралось, ведь мы, простите, и не жрали почти ничего — нечего было. Но я любила работать на совесть. Меня из-за этого даже считали партийкой. Я соглашалась на то, на что никто не соглашался, — дежурить по воскресеньям в огромном пустом доме Наробраза. Брала книгу Дельсарта, упражнялась, читала вслух стихи.

Начальница поняла, что это серьезно: “Ну раз так, то иди” — и отпустила меня без скандала, по-хорошему. А дома еще долго ничего не знали. Отношения были такие странные, что, хотя я, девчонка, возвращалась домой ночью — занятия бывали очень поздно, меня никто ни о чем не спрашивал. Я сказала дома, когда уже экзамен сдала».

Этот экзамен можно считать началом собственно биографии Бабановой: ее заметил Мейерхольд.

«На приемных экзаменах за столом восседал сам Мастер, затем лысый человек с аскетическим лицом, Валерий Бебутов, бывший в то время правой рукой и сорежиссером Мейерхольда, и рыжебородый поэт, пропагандист елизаветинских драм Иван Аксенов», — вспоминает С. Юткевич[9] (будущие кинорежиссеры Сергей Эйзенштейн и Сергей Юткевич тоже начинали здесь).

Иван Александрович Аксенов, инженер по образованию, поэт по призванию, полиглот, эрудит, стилист и парадоксалист, ректор ГВЫРМ и левая (если правой считать Бебутова) рука Мейерхольда, будет первым и самым компетентным биографом Марии Ивановны Бабановой. С редкой полнотой он описал вступление Муси Бабановой на ту орхестру, которая станет ее судьбой.

Из статьи И. А. Аксенова

«День близился к сумеркам, и большая, только что выбеленная зала дома на Новинском бульваре уже начинала окрашиваться в оранжевые тона. {18} Испытуемые были старательны и делали что могли, в пределах своей ученической компетенции. Они с глубоким чувством выполняли задания экзаменаторов, притворялись, что проходят в несуществующие двери, воображали, что натягивают несуществующий лук, и крайне неуклюже мимировали слишком знакомую тогда всем операцию раскалывания полена дров.

… Вышла следующая пара, из участников которой я знал только В. Ф. Зайчикова… за артиста прекрасной мимики, острого и точного жеста, на медленном темпе. В. М. Бебутов своим выхоленным голосом, с небрежностью, направленной к успокоению кандидатов, продиктовал длинное задание импровизации, которую предлагал им разыграть тут же, давая три минуты на подготовку: “Доктор возится со своими инструментами, Смеральдина бродит возле него, мешает ему и утаскивает у него клистир. Доктор догоняет ее и наказывает. Доктор — вы, Зайчиков, Смеральдина — Бабанова”.

Так я впервые услыхал имя артистки, которой предстояло обдумать свою игру перед первым ответственным выступлением. Смею предположить, что она была неспособна воспользоваться отпущенным ей сроком. Под светлыми, льняными, на редкость для того времени пышными волосами ее лицо казалось красней заката за окнами. Углы рта упорно опускались, и если она не плакала, то только благодаря усилиям оттопыривания нижней губы, которая силилась придать лицу бодрое выражение. Ничего не помогало: в голубых глазах был неподдельный и самый беспомощный ужас, бедняжка старалась держаться в тени фигуры своего предстоящего партнера и смотрела на него, как на свое единственное прибежище. Меньше всего она могла быть заподозрена в каком-либо кокетстве, но складки ее широкого от пояса платья лежали с грацией, к которой она их приучила во все минуты своего им пользования. По жестокости, которую я в моей тогдашней неопытности не сознавал, не подозревая о медвежьем характере своей услуги, я дал дебютантам лишнюю минуту на “подготовку”, чем продлил мученья пытаемой. Их как ножом отрезало в то мгновенье, когда был подан сигнал к началу игры. Смеральдина сразу взяла энергичный темп, скоростью своей переменив манеру игры своего партнера. Всю сцену, занявшую минут восемь, вела она с повелительностью и абсолютной находчивостью, не оставлявшими места для каких-либо колебаний в развитии пантомимы, пока расшалившийся доктор не нагнал проказницу и символически не проделал над ней операцию, к которой было предназначено орудие его ремесла.

О четкости движений Зайчикова я уже имел представление, как говорилось выше, точность жеста Бабановой лежала в совсем другой плоскости — остроте сопутствовала грация и полное отсутствие подчеркивания или нажима, от чего Зайчиков освободился только через много лет после описываемого события. Я тогда воспринял происшедшее именно в данной формулировке. Не берусь отвечать за своих соседей по столу, но факт остается фактом: мы не потребовали от этих испытуемых декламации. Список кандидатов, назначенных к просмотру этого дня, остался лежать на своем месте, и все, не сговариваясь, непроизвольно перешли к обсуждению результатов проведенного экзамена, забыв даже предупредить прочих чающих истязания, что оно откладывается на следующий вечер.

Обсуждали по порядку. Когда список дошел до места, где он был отчеркнут {19} на имени М. И. Бабановой, Мейерхольд сказал: “В Бабановой меня Смущает ее готовность. Она уже сейчас может занять видное место на любой сцене хоть в Малом театре (Малый театр в то время противопоставлялся им Художественному, в положительном смысле). Учить ее, пожалуй, нечему, да и вряд ли возможно. Поэтому я пока воздержусь, голосовать за ее прием”. Но лаборатория актерской техники была предназначена для спектакля, которым надо было отыграться за понесенную потерю театра и труппы РСФСР Первого. Говорившие потом… подчеркивали необходимость иметь в лаборатории не столько учеников, сколько актеров. Молодость кандидатки ручалась за то, что ее мастерство еще не сложилось, и задачей лаборатории являлась именно работа с людьми такой одаренности. Доводы, часть которых, к моей немалой гордости, принадлежала мне, привели к единогласию решения комиссии, и волнения, испытанные артисткой в этот вечер, не пропали даром. Она была настолько утомлена, что приняла приятное известие с полным равнодушием, спросив только, можно ли ей теперь уходить.

… Когда лаборатория, о которой было сказано выше, оказалась сформированной и пьеса для немедленной работы над нею была найдена, само собой сложилось такое прочное мнение во всех, кто соприкасался с этим делом, что распределение ролей прошло незаметно и ведущая женская партия оказалась в руках партнерши Зайчикова по экзамену, после некоторого колебания Мейерхольда, не принявшего тогда сколько-нибудь членораздельного речевого выражения. Он много работал над пьесой и над исполнителями. Всеми, за исключением Бабановой»[10].

Пьеса была «Великодушный рогоносец» бельгийского драматурга Фернана Кроммелинка. Рекомендателем и переводчиком ее был Аксенов.

{20} Глава II


У Мейерхольда. «Новая женщина» Муся Бабанова

«После закрытия Театра РСФСР Первого мы остались без театрального помещения и стали разрабатывать вопрос внесценной постановки. Эта работа сильно отразилась на характере спектакля, который мы тогда понемногу готовили, — вспомнит Мейерхольд в 1926 году. — … Мы хотели этим спектаклем заложить основание для нового вида театрального действия, не требующего ни иллюзионных декораций, ни сложного реквизита, обходящегося простейшими подручными предметами и переходящего из зрелища, разыгрываемого специалистами, в свободную игру трудящихся во время их отдыха»[11].

Все, происходившее снежной зимой 1922 года на Новинском бульваре, 32, менее всего походило на обычные репетиции обычного спектакля.

Сюжет пьесы был фарсовый: Брюно так влюблен и так ревнует ко всем свою жену Стеллу, что заставляет всех парней деревни пройти через ее постель, чтобы найти воображаемого любовника.

Мейерхольд отказался от того реального места действия, в которое вписал Кроммелинк абсурдную ситуацию пьесы. Из подробного описания старой мельницы были выделены функциональные элементы, необходимые по ходу диалога: лестница, лестничная площадка, два окна и две двери. Мейерхольд предложил водрузить их на два разновысоких станка. Аксенов кстати напомнил о конструктивных особенностях фахверковых построек, типичных для Центральной Европы; они представляют собой кустарный прообраз железобетона: деревянный каркас на раскосах, промежутки которого заполняются глиной. Глину, разумеется, вычли — взяли каркас. Мастер добавил к этому каркасу три колеса, ветряк, скат, по которому актеры могли бы съезжать на заднем месте, а двери предложил сделать вращающимися. Все это должно было быть легким, разборным, переносным: театральное здание и сцена представлялись всего лишь частным, но необязательным случаем для представления. Станок «Рогоносца» должен был стать чем-то вроде коврика старинных скоморохов, приспособленного к понятиям эпохи индустрии и спорта.

Решетчатое ажурное сооружение, выполненное под руководством Л. Поповой, напоминало не столько старую мельницу, сколько изготовившийся оторваться от земли неведомый летательный аппарат: мечта о полете бродила в крови поколения.

Плотник Театра РСФСР Первого Арсений Петров сколотил оба станка из подручных материалов. Ректор с несколькими студентами собственноручно {22} раскрасил три колеса, согласно идее Мейерхольда: красное — гримом, черное — голландской сажей, а белое оставил некрашеным — красок, как и всего прочего, было не достать. Диковинное сооружение заняло зал на Новинском бульваре, предоставив для упражнений свои площадки, проемы, лестницы, скаты.

О «святом искусстве» и «храме», о «переживании» и «перевоплощении» речи не было. Были «мастерские», «станки», «прозодежда»: все участники спектакля были одеты в одинаковые синие рабочие холстинковые комбинезоны — отдаленный прообраз современных джинсовых костюмов. Постановка, перевернувшая все представления о театре, обошлась в мизерную сумму 200 рублей.

Предназначенная лицедейству, как были ему предназначены легендарные ее предшественницы — Параша Жемчугова и Варвара Асенкова, Екатерина Семенова и Вера Комиссаржевская, — Бабанова пришла в театр, когда он клялся утилитарностью. Когда спектакль мыслился как черновая репетиция вольного массового действа, а актер — как наглядный пример, как прообраз здорового, тренированного человека будущего. И все-таки было во всей этой великой «левой» утопии нечто неистребимо связывавшее ее с отвергнутым искусством: игра. Бабанова, вышедшая из деловых будней Замоскворечья, отдалась ей безраздельно.

Трудно представить себе, что делала бы юная дебютантка, если бы Мастер, усадив своих учеников вокруг стола, вдался в психологические нюансы Стеллы: гротескно-скабрезная фантазия Кроммелинка была бесконечно далека от двадцатилетнего жизненного опыта Муси Бабановой. Зато класс биомеханики, почти незаметно перешедший в репетиции «Рогоносца», удовлетворял ее спортивные аппетиты и давал пищу честолюбию. Она никому не желала уступать первенства на занятиях, и рекордный прыжок через шесть стульев был предметом ее молчаливой гордости. Она была горда и упорна так же, как молчалива. Никому не призналась бы, как мало понимает то, что предстоит ей играть. Смысл роли Стеллы ускользал от нее, был смутен. Цветистый символический стиль Кроммелинка, усиленный Аксеновым, так же мало прояснял его, как и блистательная акробатика мизансцен Мейерхольда.

Зато на Новинском, куда собирались к ночи все участники Театра РСФСР Первого, занятые и не занятые в «Рогоносце», разыгрывалось нечто большее, чем история ревнивца Брюно и его молодой жены: разыгрывалась вечная и пленительная игра Театра. Этот странный исторический перекресток искомой утилитарности, деловитого изготовления чертежа будущего человека и старинной, бескорыстной театральной игры можно считать истинным местом и временем рождения актрисы Бабановой. Стигматы своего странного рождения будет она нести всю жизнь.

Самое прозаическое недоедание, пешие путешествия по московским сугробам, редко-редко сокращаемые каким-нибудь заблудившимся трамваем, жуть ночных пустынных улиц и страх перед случайным прохожим (как всякий город во мгле, без коммуникаций, Москва была полна фантастических рассказов о грабителях) — все это не шло для Муси Бабановой в сравнение с восторгом и сладким ужасом, который она испытывала на репетициях Мейерхольда.

Партнер ее, Игорь Ильинский, был блестящ, эмоционален, капризен и смел. Он не боялся отчаиваться, даже плакать на репетициях, но не боялся и вступать в пререкания с Мастером. Он умел следовать режиссерскому показу, но {23} не был лишен артистического своеволия. Мейерхольд радовался его таланту, иногда уступал; вопреки позднейшей легенде, он легко принимал талантливые импровизации актеров. Он терпеливо, скрупулезно добивался почти цирковой слаженности игры пылкого Брюно и его медлительного бессловесного наперсника, писаря Эстрюго, которого играл Зайчиков. Сорок лет спустя Игорь Владимирович расскажет, как про себя он старался «заземлить» задания Мейерхольда, сделать их «психологически реальными»[12]. Его эксцентрика покоилась на фундаменте живой, реалистической фантазии, которая впоследствии сделает его одним из самых органичных актеров Малого театра.

Ни тогда, ни после Бабанова не обнаружила стремления реалистически расшифровать для себя блистательные показы Мастера.

Мейерхольду шел сорок девятый год, но был он, как никогда, одушевлен, темпераментен и виртуозно точен в своих режиссерских демонстрациях. Может быть, освобождение от каменной десницы императорской Александринской сцены тут сказалось («Маскарад» Мейерхольда, сыгранный премьерой в последнюю ночь русского самодержавия, стал ему великолепным и мрачным надгробием). Может быть, молодящая радость свободного эксперимента с талантливым юным народом «лаборатории». Может быть, наступающая великая любовь его к одной из учениц — Зинаиде Николаевне Райх. «Это все у вас не выходит потому, что вы близоруки, — весело говорил он Ильинскому. — Внимательно смотрите за мной и повторяйте. Тогда все выйдет»[13].

Муся Бабанова именно так и делала. Она внимательно смотрела, и в этом теперь был весь смысл ее жизни. Она увидела воочию и влюбилась навсегда в то чудо театра, которое являл ее глазам Мастер: чудо преображения жизни в игре. По свидетельствам современников, да и по собственным ее воспоминаниям, меньше всего внимания уделял Мейерхольд исполнительнице Стеллы. С нею он вроде бы и вовсе не работал. Но поскольку Стелле все же надлежало занимать центральное место в действии спектакля, находясь в непрерывных подвижных отношениях с прочими его участниками, остается предположить, что Мейерхольд и ей определил прихотливую линию перемещений на станке, {24} зафиксированную впоследствии в режиссерском экземпляре. Послушание и точность, с какими она выполняла любые задания, сделали процесс обучения почти незаметным для окружающих. Юная дебютантка старалась тихо, про себя, никого не посвящая в свои недоумения. «Она страдала молча и работала, как мышь, которой поручили вертеть молотилку», — напишет о ней Аксенов.

Из бесед с М. И. Бабановой

«Я недавно перечитала пьесу — какой ужас! Как я могла играть эту гадость!

К счастью, я ничего этого тогда не понимала.

И никто из нас, наверное, не понимал Мейерхольда — это был великий его эксперимент. Единственный, кто понял гротеск, был Ильинский — фарс Мейерхольд давал в гротескном исполнении, и Ильинский снимал все сало, которое есть в пьесе. Я иногда забывала играть и любовалась им, как зритель. С нами он был тогда высокомерен. Я была девчонка — худая, бледная, некрасивая, но цепкая. Вскакивала ему на плечи, а он раскачивался, чтобы меня сбросить. Не тут-то было!

Ленинградским друзьям Мейерхольда — Гвоздеву, Мокульскому — нравилось, что я женщину не играла. А честно говоря, я была актерски неопытная, просто дура, не понимала, что я делаю и для чего. Слушалась Мейерхольда, и все.

Трудная сцена, он загорается, вскакивает, и начинается представление. Все замирает, все забывают, где они, что они, все разевают рты и глотают это блаженство.

Я выходила на улицу и думала: “Господи, несчастные люди, едете на трамвае, идете в магазины — и не испытали блаженства, не видели великого искусства, — как мне вас жаль!” Я шла домой счастливая, потому что я видела гениальную игру. Я могу только сказать: я видела гениальную игру. То, что он ставил, — да, я понимала: ах, как лихо он это делает! Но ведь самая прелесть была, когда он сам играл!

Один только Ильинский в “Рогоносце” и в “Лесе” и приближался к Мейерхольду.

Больше на моей памяти никто к нему приблизиться не мог. В нем заложен был такой темперамент адский, и чем он старше становился, тем сильней. А может быть, он накопил столько опыта…»

Если случается с человеком, что, найдя свою судьбу, он принимает ее однажды и навсегда, то так случилось с Мусей Бабановой в дни «Великодушного рогоносца» в холодном зале на Новинском бульваре, 32. Все, что происходило потом в долгой и трудной жизни Марии Ивановны Бабановой — все странное и мало понятное окружающим, — было заложено в этой первой встрече ее с искусством, с самою собой, с Мастером. Ее жизненное предназначение — театр — открылось ей через Мейерхольда и накрепко с ним связалось.

О собственном своем месте в театре Бабанова тогда еще не помышляла. Она не успела вкусить ни отравы личного сценического успеха, ни радости перевоплощения. Повинуясь своей природе, она стремилась к игре, и эта высокая Игра явилась ей в образе Мейерхольда. Другие могут вспоминать его седеющим, горбоносым, сутуловатым, стремительным, живописно наряженным в шинель и обмотки, изнутри озаренным — отдельные черты облика. Для Бабановой он остался Мейерхольдом, — этим сказано все. Трезво, подчас иронично зоркая, даже злопамятная к мелочам жизни, на Мейерхольда она это {25} не распространяет, не помнит даже, как и когда увидела его в первый раз. Просто он ударил в ее жизнь, как молния, и озарил смысл существования. Это было важнее, чем тяжелая клетка с птицей, которой Мейерхольд нагрузил Стеллу, чем общая неясность роли, которой она ужасалась наедине с собой. Зато на репетициях она была вся внимание и с первой подачи брала любое указание Мастера, как на спортплощадке.

Из бесед с М. И. Бабановой

«Я привыкла выполнять все, чего требовал Мейерхольд. Я никогда не задумывалась: больно — больно, опасно — опасно. Вот, видите, косточка на ноге торчит. Потом расскажу, как я ее вывихнула. Но он был для меня безоговорочным авторитетом: прыгать — прыгала, съезжать — съезжала. Этого от него не отнимешь, да и от меня тоже».

Ни Мейерхольд, одушевленный постановкой блестящего дуэта Ильинского и Зайчикова, ни послушная Стелла не думали о том, что на этих репетициях готовится не только манифест «левого» театра, но и чудо «новой актрисы» — Бабановой. Ею никто особенно не восхищался, но никто за нее и не волновался. Для волнений и радостей было много других поводов.

Ближе к премьере большинство участников спектакля вообще перестали уходить домой: под утро станок превращался в импровизированные нары. Только Муся Бабанова продолжала регулярно совершать длинный и небезопасный путь в Замоскворечье. Левизна левизной, а спать надо в собственной постели, возможно, думала благонравная исполнительница Стеллы, оскользаясь в обтаянных сугробах: в Москве пахло уже весной.

Из бесед с М. И. Бабановой

«Знаете, чему меня научили дома? Двум вещам: я всегда спала только в собственной постели (кроме гастролей, конечно) и никогда не была должна ни одного рубля. Другим давала — пожалуйста, — но не занимала».

Этот страстный консерватизм навсегда сохранит Мария Ивановна Бабанова, и он убережет ее от всех искушений милой актерскому сердцу богемы гораздо надежнее, чем изобретенная тогда научная организация труда — НОТ.

… Тут-то, к концу работы над «Рогоносцем», сказал свое слово «великий немой» здания «б. Зон» — электрический счетчик, недаром упомянутый летописцем театра Аксеновым: «Первым вспомнил о нем МОГЭС и прочел его злокозненные показания, легшие в основу страшнейшего счета и ультиматума об уплате соответствующей контрибуции. Театру Актера приходилось оплачивать всю энергию, зарегистрированную счетчиком со дня Февральской революции и, как выяснилось потом, накаливавшую лампы и печи не только разнообразнейших театров, квартировавших в помянутом помещении, но почти и целого квартала. Нужны были деньги, нужны были сборы…»[14].

Так случилось, что Мейерхольд снова получил в свое распоряжение сцену ветшавшего и разрушавшегося здания на Большой Садовой, 20, где в три репетиции, в буквальном смысле вывернув наизнанку хлам старых декораций, поставил «Нору» Ибсена. Скандальный этот спектакль был зарницей перед явлением «Рогоносца».

От Новинского, 32, до Большой Садовой, 20, было не так уж далеко, но по тем малоавтомобильным временам не так уж и близко. Можно представить себе, как глазели москвичи на диковинное сооружение, двигавшееся по Садовому {26} кольцу, вернее всего, лошадиной тягой! Предназначенное для вольного воздуха, со своими колесами, решетчатыми крыльями, стремительными диагоналями раскосов, оно было водружено на захламленной сцене бывшего шантана, познавшего превратности судьбы. Последняя ночь перед премьерой ушла на окончательную расчистку авгиевых конюшен: в сценические люки летели холщовые стены павильонов, раскрашенные падуги, кулисы, мебель — блеск и нищета старого театра. Когда она была сброшена «с корабля современности», открылся кирпичный брандмауэр, какие-то трубы — то ли отопления, то ли канализации — непрезентабельная изнанка сцены. Ильинский плакал и требовал, чтобы ее прикрыли хотя бы старыми юбками Поповой: ему надо было откуда-то выбегать. Бабанова, как всегда, не требовала ничего. Впрочем, прозодежду ей разрешили разнообразить тонкими шелковыми чулками под высокие башмаки: ведь Брюно любил демонстрировать односельчанам скрытые прелести своей жены. Ильинский получил пушистые красные помпоны, которые так шли к его детскому лицу деревенского поэта, одержимого фантомами своей удивительной ревности.

Двадцать пятого апреля театр открыл двери зала, нацеленного прямо на отверстую сцену без занавеса, рампы и кулис: такого театральная Москва, не обиженная экспериментами, еще не видывала. В восемь часов военные прожекторы, заменившие рампу, ударили в игровую площадку, на нее взлетела Бабанова, и москвичи впервые услышали ее голос — «высокое сопрано», как обозначил его Мейерхольд. В восемь часов две минуты тридцать секунд, уронив в ладони золотую голову, Стелла повисла на руках у Кормилицы, горестно причитая об отлучившемся ненадолго Брюно. В восемь часов двенадцать минут откуда-то из недр театра, от актерских уборных, донесся призывный вопль влюбленного мужа: «Ого‑го‑го‑го, Стеллум!» — и Игорь Ильинский, легко преодолевая голосом и бегом оголенное пространство сцены, взбежал по лесенке к умозрительному окну, где тосковала верная Стелла. Мгновенный дуэт поцелуев, бессмысленного лепета любви, нежного касания щек, вензелей, чертимых в воздухе пальцами, — вся эта наивная азбука страсти, выраженная с театральной отчетливостью, переходила в игру шутливых погонь и беготни по лестницам и скатам станка, пока Брюно, подхватив на плечи Стеллу, не пускался по кругу, а заботливая кормилица мчалась за ними, на ходу норовя почистить щеткой штаны своего обожаемого питомца…

{28} Когда полвека спустя перелистываешь рабочие, «помрежские» экземпляры «Рогоносца» или читаешь сводный режиссерский план — кропотливую работу, проделанную сотрудницей Мейерхольда Н. В. Григорович, — с удивлением обнаруживаешь две черты работы Мастера над спектаклем. С одной стороны, акробатическую, цирковую, музыкальную — назовите, как хотите, — слаженность всех частей: в полном смысле партитуру, размеченную по минутам и секундам. С другой стороны, ту самую психологическую точность, которую он и обещал ученикам, коли они сумеют эту партитуру осуществить. Призыв «внимательно смотрите за мной и повторяйте, тогда все выйдет» — относился равно и к тому и к другому.

Слаженно, дисциплинированно было буквально все, например «подбор голосов в женских сценах: М. И. Бабанова — Стелла — высокое сопрано, М. Ф. Суханова — Флоранс — лирико-драматическое сопрано, Соченкова О. С. — Корнели — меццо-сопрано и З. Н. Добринер — Кормилица — контральто»[15].

Вращающиеся двери, ветряк, красное, белое и черное колеса аккомпанировали стремительным поворотам страстей, выражавшихся почти цирковым образом — в пощечинах, кульбитах, чечетке, в целом каскаде трюков. Приведем наугад изображение первого же порыва ревности Брюно, когда, демонстрируя красоту жены ее кузену, он ставил Стеллу на возвышение, открывал ей грудь и тотчас же закатывал звонкую пощечину обалдевшему Петрю, вызывая вращение всех трех колес динамической конструкции[16].

Но сами эти повороты страстей, лишенные не только всякой физиологической грузности, но и всякого груза психологизма, были психологически же неопровержимы, театрально выражены, расцвечены и вышучены во множестве изящных подробностей. Скабрезность сюжета, «снятая» спортивной целесообразностью зрелища, превращалась в свою противоположность: в демонстрацию возможностей нового человека, порвавшего с миром безумных, собственнических, животных страстей и свободного для игры сил в некой новой индустриализованной коллективности.

Конструкция Поповой, мизансцены Мейерхольда, ловкие тела актеров вызывали ассоциации с утопической «машиной времени», уносящей далеко {29} вперед. «Вот спектакль, от которого будут вести летоисчисление будущие театральные архивариусы… В самом деле. Представьте себе театр этак лет через десять, когда будет закончена электрификация России», — писал М. Загорский, и воображению критика рисовалось некое фантастическое сооружение, отменяющее театральное здание и стеснительную сцену, электрическая театральная машина, по которой «снуют, шествуют, бегают, кувыркаются, перелетают, точно, уверенно, без перебоя десятки и сотни комедиантов, овладевших своим мастерством и соединяющих в себе ловкость и меткость циркачей, находчивость и остроумие эксцентриков, силу и размах страстей подлинных трагиков, остроту характеристик и глубину перевоплощений, свойственную сегодня только талантам, исключительно одаренным»[17].

А пока электроэнергии не хватало, и Мейерхольд, скрывшись за конструкцией, собственноручно крутил колеса, раскрашенные Аксеновым.

К. Рудницкому принадлежит остроумное замечание, что трагифарс Кроммелинка был поставлен Мейерхольдом в жанре утопии. Современники писали о «горном воздухе» спектакля, о «широком просторе нового будущего человечества»[18].

«Великодушный рогоносец» вышел в год пятилетия революции в ряду других блистательных премьер, важных для движения театра: «Принцессы Турандот» и «Гадибука» Вахтангова, «Федры» Таирова. Но даже на этом празднике искусства сохранял он свою особость. Среди разрухи и недостач начала двадцатых спектакль был отважным чертежом завтрашнего дня.

Жизнь, поднятая на дыбы революцией, была разнообразна в своем выражении, полна противоречий и поисков. Ничто еще не устоялось и не улеглось. Бедным — да, но одноцветным это время никак не назовешь. Все было стронуто с места, все — начиная с убранства улиц — живописно, ярко, пестро. В стране, пережившей две войны — империалистическую и гражданскую, — объем и накал культурной жизни поражает.

Вот несколько почти случайно выбранных примеров — малая часть разнородных фактов культурной жизни 1922 года, дающая лишь отдаленное представление об организационных заботах, новых начинаниях, отношении к культурным ценностям прошлого, фактов, среди которых наша героиня начинала свою театральную, а следовательно, настоящую жизнь.

6 января. Было сообщено о решении Президиума ЦК Всероссийского Союза работников просвещения и искусства отчислять от зарплаты членов Союза 5 % в пользу голодающих.

23 января. Утверждено положение о Государственном физико-техническом рентгенологическом институте, возглавляемом академиком А. Ф. Иоффе.

8 январе открылась Государственная филармония и была организована Государственная академия художественных наук (ГАХН).

9 февраля. Состоялось постановление ВЦИК «О передаче Отделу по делам музеев и охране памятников искусства и старины части сумм, вырученных от продажи музейных ценностей». Эти средства используются для борьбы с голодом.

22 – 27 февраля. Состоялся Первый Всероссийский съезд по ликвидации неграмотности.

22 февраля. Было принято постановление СТО «О забронировании за Центральной комиссией по улучшению быта ученых особого фонда пайков» для снабжения научных специалистов.

{30} 24 февраля. Собрание студентов-коммунистов вузов и рабфаков Краснопресненского района выразило протест против забастовки профессоров в некоторых вузах столицы.

19 марта. Начала работать Шаболовская радиостанция с сети 150‑метровой башни оригинальной конструкции, построенной инженером В. Г. Шуховым.

На 1 апреля, по данным Главпрофобра, в РСФСР насчитывалось 2558 вузов, техникумов, профтехшкол фабзавуча, курсов и учебно-показательных мастерских. В них 365 195 учащихся и 46 044 преподавателя.

25 мая. Открылся Кустарный музей после четырехлетнего перерыва.

В мае вышел первый сборник «Серапионовых братьев» в издательстве «Алконост». В Москве зарегистрировано в это время 220 частных издательств.

5 июня. Вышел первый номер киножурнала «Киноправда» — о работе Центральной комиссии помощи голодающим при ВЦИК и процессе эсеров. Режиссер Дзига Вертов.

18 июня. Открылся Дом ученых.

22 июня. Декретом ВЦИК и Совнаркома в условиях нэпа был восстановлен местный налог с публичных зрелищ и увеселений. От уплаты освобождаются зрители представлений, имеющих агитационно-пропагандистское, политико-просветительное и художественно-познавательное значение.

10 июля. В Большом зале Консерватории состоялся диспут о «Смене вех».

17 – 20 августа. Прошел Первый Всероссийский съезд египтологов.

27 августа. Вышел первый номер журнала политической сатиры и юмора «Крокодил».

14 сентября. Труппа Художественного театра выехала на гастроли за границу.

В октябре вышли книга стихов Есенина «Избранное» (Госиздат) и второй том Собрания сочинений Маяковского (издание «Международной ассоциации футуристов»).

12 ноября. Был заложен памятник К. А. Тимирязеву на Тверском бульваре.

21 декабря. Был представлен на обсуждение Московского архитектурного общества, представителей ведомств и профсоюзов проект «Новой Москвы», составленный под руководством академика А. В. Щусева.

31 декабря. Опубликовано воззвание Чрезвычайной комиссии по борьбе с детской беспризорностью, призывающее москвичей оказывать всемерную помощь детям.

Между переписями 1920 и 1923 годов самодеятельное население Москвы возросло на 230 000 человек, то есть на 40,8 %. «Число рабочих выросло незначительно, зато громадный рост: хозяева с наемными рабочими (более, чем в 7 раз), хозяева без наемных рабочих и прислуга». Был нэп.

Двадцать пятого апреля того же 1922 года скромная дебютантка Муся Бабанова вышла под вечернее небо Триумфальной площади знаменитой актрисой. Не то чтобы она об этом не знала, но чувство отчаяния от своего несовершенства, которое будет преследовать ее всю жизнь, пришло тогда же.

Из бесед с М. И. Бабановой

«Я ненавидела “Рогоносца”. Ненавидела весь этот театр Зона с грязной задней стеной, с грязными неприкрытыми карманами сцены — все это заведение было прежде сомнительным, с отдельными кабинетами, картами… Я понимала, что провалилась».

{31} Хотелось броситься под трамвай, но трамваи ходили нерегулярно и тащились еле‑еле. «Ого‑го‑го‑го!» — неслось над площадью. Бесшабашные друзья Ильинского, успевшие с выгодой продать несколько контрамарок на сенсационный спектакль, поджидали Брюно, чтобы отправиться в кофейную поесть пирожков на вырученную сумму.

Если бы самый компетентный оракул предсказал тогда Бабановой, что настанет день, когда она сама уйдет от Мейерхольда, она бы не поверила. Разве прилежанием и послушанием не заслужила она вечное право смотреть, как Мастер, взлетев одним прыжком на подмостки, начинает свой волшебный показ?

Стояла весна, и, несмотря на отчаяние, жизнь простиралась впереди.

Понадобилось немного времени, чтобы в сутолоке оглушительного, отчасти скандального успеха, который выпал на долю манифеста мейерхольдовской мастерской, постепенно стало проясняться, что самая бессловесная из учеников и учениц была и самой своевольной. Слова Мейерхольда, сказанные после экзамена: «Учить ее, пожалуй, нечему, да и вряд ли возможно», — оправдывались прямым и недвусмысленным образом.

С. Третьяков. «Великодушный рогоносец»

«Я не теакритик, даже не спец по глядению пьес, я не столичный, не на моих глазах проходила театральная работа последних лет…

Не люблю театров и очень редко бываю в них. Больше люблю смотреть, как чинят паровозы, асфальтируют улицы, строят дома, взлазят на телеграфные столбы и натягивают проволоку…

Производственные процессы, интерес к вещи в ее утилитарном назначении, к приемам ее построения характерен для наших дней…

“Рогоносец” удовлетворяет. Он репетиция, над которой носится запах работы. Его прозодежда не отвлекает в психологию, быт и историю».

Разумеется, Сергей Михайлович Третьяков прибеднялся: он действительно недавно приехал с Дальнего Востока, но был больше чем «спецом» — он был идеологом «левого» искусства. В этом качестве, а не только в качестве литературного помощника, преподавателя слова и драматурга станет он вскоре своим человеком в театре у Мейерхольда. Мало было в «левом» искусстве людей такой аскетической, четкой крайности, как он. С этой позиции он и разглядел отличие Бабановой, ее нечаянное своеволие на сцене.

В спектакль чистой эксцентрики и экономичного, «тейлоризованного» жеста Бабанова вносила неистребимо личную ноту:

«Интонации Стеллы зачастую импрессивно-психологичны, что сдвигает спектакль в сторону психологизма и нарушает чувство мастерской», — написал блюститель сценического конструктивизма осудительно. Формула новизны «Рогоносца» выражалась для Третьякова двучленом «Иль-Зай» — «двухтелый» персонаж Ильинского и Зайчикова, после которого скучны «однотелые» персонажи других спектаклей[19]. Не все готовы были с ним согласиться.

А. Гвоздев. «Иль-Ба-Зай»

«В это определение необходимо внести существенную поправку: нельзя забывать о Бабановой, незаменимой партнерше Ильинского и Зайчикова…

Стремительность и гибкость Ильинского находят свое продолжение в исключительной ритмичности и музыкальности Бабановой, а Зайчиков {32} создает им бесподобный аккомпанемент абсолютно точным скреплением всей жестикуляции. Словно хор греческой трагедии, он сопровождает и разъясняет в пантомиме все, что овладевает его партнерами в бурной смене страстей».

Речь шла не просто об удаче трех актеров, а — ни больше ни меньше — о формуле «нового театра XX века». И сопоставлял молодой и серьезный ленинградский ученый юную дебютантку не с ее сверстницами, а с самой великой, непревзойденной Элеонорой Дузе, живым олицетворением театрального гения:

«О Дузе можно писать, что в “Норе” она переживает всю свою биографию, “стоя совершенно en face к публике, у самой рампы” [Гвоздев цитирует воспоминания Кугеля. — М. Т.]. Но о Бабановой хочется рассказать, как она стремительно съезжает по скату, растягивается, поворачивается к двери, начинает ногой играть с дверью, затем повертывается лицом к публике и оказывается сидящей на полу в детски-наивной, ясной и радостной позе. Но все это происходит в одно мгновение, и слова бессильны передать темп и ритм музыкального скерцо, иначе — выхода Бабановой на сцену»[20].

{34} Но если для Третьякова, демонстративно предпочитавшего театру зрелище депо или стройки, Бабанова нарушала «чувство мастерской», то с точки зрения традиционного театра в ней воплотилась еще непонятная, почти угрожающая новизна.

В. Юренева. Бабанова

«Двухэтажный скелет. Два вращающиеся круга…

Фабричный свисток вызывает свет прожектора и начало.

По боковой лестнице ловкими уверенными ногами, в высокозашнурованных советских башмаках вбегает тоненькая фабричная девочка.

Синяя, короткая, грубая прозодежда. Круглое, злое личико. Скромный лен обильных волос. Две окаменевшие фиалки — глаза…

Так появляется новая актриса, актриса Бабанова. Ее имя сегодня еще никто не знает, но в завтра оно уже вписано, как начало молодой плеяды актрис.

Актрис, волшебно зародившихся и выросших в деревянной сухоте конструкций, под пронзительным глазом прожектора, на оголенной сцене. Вне занавеса, кулис, всех тайн прежнего театра.

Актрис, ничего не взявших от него.

Впечатление необычное. Невинный возраст, простецкость внешнего вида и неожиданная уверенность, зрелость игры. Ни тени волнения, неумелости первого выхода…

Основа ее игры — ритмы, сухие и четкие, как конструкция. Не ритмы речи, слов, пауз — нет, ритмы лестниц, плоскостей, пространства.

Слов мало. Как говорится — кот наплакал. Роль строится движениями, слова бросаются в публику всегда с одинаковой силой, как мяч в цель.

Никаких модуляций crescendo, piano. Психологии…

Ноги ее приучены не к легкой покатости сцены, а к головокружительным каскадам ступеней, спусков, мостов, подъемов.

Роль развивается, крепнет, созревает безудержно, бурно и планомерно.

Только что невинно говорившая с птичкой, она уже женственно радуется возвращению мужа, пылко и преданно мучается его ревностью. И вот она уже среди атакующего ее стада синих мужчин, яростно отбивается от них ураганом звонких пощечин. Еще немного — и ее уносит из-под супружеского крова на своем плече возлюбленный. Мстительную, точно приросшую к нему, маленькую пленительную ведьмочку, со струящейся белой волной волос и тяжелым, неподвижным голубым взглядом.

Бабанова работает и шагает дальше под зорким, заинтересованным вниманием московской публики…»[21].

Такой увидела Бабанову настороженным глазом актрисы и женщины Вера Юренева. Она не была ретроградкой — упаси боже, она и сама зажигательно сыграла мятежницу Лауренсию в пламенном революционном «Овечьем источнике» Котэ Марджанишвили в Киеве. Но здесь было нечто другое, новое. Почти пугающей была в Бабановой ее зрелость, ее сразу достигнутое совершенство. Это ощущал даже Мейерхольд. Магическое «если бы» сцены мгновенно преображало робкую ученицу в уверенного мастера, владеющего «всей математикой нового театрального искусства». Поистине, ее никто ничему никогда не учил. Мейерхольд дал идею, дал форму. Она сразу заполнила ее своим громадным, нерассуждающим даром, своею личностью.

{36} Первый портрет Бабановой, увиденный разными людьми с разных исторических точек, в профиль и фас, напоминает разложенные на ракурсы кубистические портреты Пикассо. Он неслиян, остр, парадоксален.

Пройдет немного времени, впечатления отстоятся, Бабанова явится в других спектаклях, и внезапный феномен ее определится в главных своих чертах: в полноте внутренней жизни, от века свойственной русским актрисам, выраженной, однако, в точной партитуре движения и звука, принесенной эпохой «левого» театра.

Пока же «новая актриса» озабочена была тем, чтобы и в быту своем, отряхнув прах театрального каботинства, стать «новой женщиной». Это давалось ей, впрочем, без особого труда. Гардероба для сцены ей не требовалось, а распространенная тогда практика работы в нескольких театрах сразу давала возможность скромного приработка. Неугомонный Ильинский умудрялся совмещать не только разные театры, но разные школы и направления. Бабанова, преданная Мейерхольду, так далеко не шла и вполне коммерчески выступала в Государственном театре для детей. Впрочем, и там она работала добросовестно: Ильинский веселил ребят в роли медведя Балу в «Маугли», она грациозно изображала лань. В «Щелкунчике», предвосхищая будущие свои роли, она играла мальчика Фриди. «У М. Бабановой были настоящие мальчишеские повадки, угловатые движения, задор»[22], — писал С. Игнатов, будущий известный профессор-испанист. Все, кому предстояло стать знаменитыми, были еще в начале; все только начиналось, и Бабанова начинала вместе со всеми.

Личная жизнь, надолго пренебреженная обществом ввиду грандиозных задач строительства нового мира, Мусю Бабанову не слишком отвлекала. Другие непоследовательно влюблялись, тайно ревновали — она была спокойна в своем замужестве, как в дружбе. Этот ранний брак распался так же, как возник: без глубоких драм и больших страстей. Мужа послали в Семипалатинск, она уехала с театром на гастроли «в другую сторону», отдавши, как многие тогда, предпочтение делу перед личной жизнью.

Родословная русской актрисы, начавшаяся от крепостных времен, ее зависимость от благоволения, а порой и от кошелька «поклонников», оставила по себе в истории горечь униженности. Все, что было описано Островским в «Талантах и поклонниках» или Чеховым в «Чайке» («образованные купцы будут приставать с любезностями»), выглядело в быту еще менее приглядно. «Груба жизнь!» Ермолова или Комиссаржевская могли быть предметом поклонения, профессия в целом оставалась под подозрением. Слишком часто за право выйти на сцену приходилось расплачиваться женским достоинством.

Бабанова «отреклась от старого мира», как пелось в «Рабочей Марсельезе», и решительно отряхнула его прах. Тринадцати лет она сняла золотой крестик и отказалась ходить в церковь. В театр она вступила в ореоле женского равноправия и эмансипации.

Женское достоинство полагалось теперь в деле, в профессии; театр и был ее делом, ее профессией, ее равноправием. Совершенная преданность Мастеру не заключала в себе ни женских притязаний, ни женского кокетства, ни ревности — он был для нее богом театра. А страсть ее была отдана театру. Безраздельно.

Это была столько же личная, женская особенность Бабановой, сколько и особенность исторического момента. Муся Бабанова реализовала ее сполна. {37} Если какой жизненный опыт и сквозил в нерассуждающей готовности, с какой любящая Стелла исполняла безумные фантазии Брюно, то это был опыт ее собственной готовности воплотить любые театральные фантазии Мастера. Она не знала силы своего таланта и чувствовала себя созданием мейерхольдовского гения.

Надо думать, что Мейерхольд терпимо отнесся в то время к спорам, вспыхнувшим вокруг золотоволосой Стеллы. «Великодушный рогоносец» был его манифестом, его собственным дерзанием, и дискуссия, разразившаяся между наркомом просвещения Луначарским, усмотревшим в спектакле «издевательство над мужчиной, женщиной, любовью и ревностью», и наркомом здравоохранения Семашко, увидевшим в нем «красоту души и сердца любящей женщины», занимала его в тот момент куда больше. Бабанова не слишком мешала замыслу своей непрошеной человеческой нотой.

На программке спектакля стояло, впрочем, посвящение Зинаиде Райх, и это могло бы, как удар меди в оркестре, возвестить Мусе Бабановой вступление темы Судьбы. Но она была несуеверна.

Между тем Мейерхольд после «Рогоносца» определил Бабановой, как и некоторым другим своим ученикам, числиться в труппе Театра Революции — в 1922 году он принял на себя руководство им. Театр Революции был {38} очередным плодом реорганизации: он был создан на основе передвижного Театра революционной сатиры, сокращенно — Теревсат. Театр отвоевал себе помещение бывшей Оперетты Потопчиной, близ Никитских ворот. Как-то так получалось, что брезгливой, строгой и «левой» Бабановой все время приходилось выступать на каких-то сомнительных в прошлом подмостках: новых театров было много, но здания-то были старые. Мейерхольд согласился возглавить новое дело, в которое кроме учеников пришли и кое-кто из незлобинцев, работавших с ним на Садовой. Среди учеников Мейерхольда был и молодой талантливый Дмитрий Орлов со своей красивой и светской женой Богдановой — с ним рядом проведет Бабанова много лет в театре на углу Большой Никитской улицы и Малого Кисловского переулка. Был здесь и долговязый Николай Охлопков — партнер по «Рогоносцу», где он играл Волопаса. Через двадцать с лишком лет он возглавит этот театр.

«Здесь… я постараюсь найти среднюю равнодействующую между заплесневелыми и отжившими традициями Академического Малого театра и моими крайними экспериментальными исканиями в театре на Садово-Триумфальной» — в таких словах запомнилось тогдашнему управляющему театра З. Дальцеву обращение Мейерхольда к труппе 20 июня 1922 года[23]. Задачей была доступность «для массовика-зрителя».

Так или иначе, но Театр Революции должен был приспособить дерзостный авангардизм Мейерхольда для нужд более общедоступного, более массового зрелища, рассчитанного на агитвоздействие и пролетарскую аудиторию: значительную часть своих билетов он распределял по заводам и фабрикам, бесплатно[24]. Это не означало усреднения художественного уровня. Одну из первых же пьес театр заказал немецкому экспрессионисту Эрнсту Толлеру, который отбывал срок в баварской тюрьме; там и выполнил он заказ театра. Интернационализм — теоретический и практический — был одним из самых заметных цветов в спектре эпохи, и Театр Революции стал его глашатаем.

Сама организационная структура Театра Революции призвана была выразить его особость среди прочих зрелищных предприятий Москвы. При театре создан был политсовет. «В него входили ряд партийцев, персонально представители районных организаций, Красной Армии, вся руководящая верхушка театра, представители месткома, ячейки, школы юниоров»[25]. Местком, партячейка были тогда в театре новшеством. Театр освобождался от гнета коммерции. Школа юниоров брала за образец не студию, а фабзавуч — школу фабрично-заводского обучения («непрерывная производственная практика, социальный отбор»). При ней была еще школа-мастерская, «прорабатывавшая методы вещественного оформления». Слово «прорабатывать» означало «изучать», и она готовила, разумеется, «конструкторов», а не художников сцены. Местком обеспечивал участие в делах театра всех его служащих. Политсовет должен был отстаивать революционную линию внутри и вовне.

Театр Революции, как и театр самого Мейерхольда, стремился научно, лабораторно подойти к изучению своего зрителя, не говоря уже об актерах. Он исповедовал НОТ — научную организацию труда. Актерская богема считалась не просто злейшим — она была отъявленным классовым врагом, подлежащим уничтожению.

{39} В архиве сохранился реликт НОТ — «квалификационный лист артистов театра Революции». Имя Бабановой стоит в нем на заглавном месте. Из ста возможных баллов (по двадцати показателям) она получила 98, далеко опередив следующего за ней актера, набравшего 89. Вот ее отметки.

I. Данные с элементами воздействия на зрителя

а) Отчеканенность амплуа — 5

б) наличие возбудимости и умение ею пользоваться — 5

в) внутренние данные (обаяние, юмор, заразительность) — 5

г) внешние данные (рост, лицо, глаза, фигура) — 4

д) диапазон — 5

е) пластичность — 5

ж) ритмичность — 5

II. Элементы внешней техники

1. Голос

а) чистота произношения (отсутствие акцента и безукоризненная дикция) — 4

б) звучность (сила, сочность) — 5

в) гибкость (диапазон, регистры) — 5

г) музыкальность — 5

2. Тело

а) лицо (мимика) — 5

б) руки — 5

в) ноги — 5

г) фигура (шея, плечи, корпус) — 5

III. Элементы внутренней техники

а) сценичность и четкость — 5

б) способность к общению и координации — 5

в) способность держать форму — 5

г) артистичность (чувство меры, художественное чутье) — 5

д) отсутствие рутины и устарелых приемов и наличность современной техники — 5

_______________

98[26]

В этом табеле отличницы стоит обратить внимание на две «четверки» Бабановой. «Внешние данные» ее еще не сформировались до конца и хранили черты нелепого отрочества, усугубленные недоеданием и недосыпанием. «Четверка» по «чистоте произношения» связана с одной общей чертой мейерхольдовских спектаклей той поры: преобладанием движения над словом. Слово служило музыкальным аккомпанементом для движения, и юных артистов Мейерхольда впору было сравнивать с мимами «великого немого» — кинематографа.

Впрочем, Бабанова, которую «нечему было учить», обладала вдобавок и завидной обучаемостью.

Из бесед с М. И. Бабановой

«У меня голос был высокий, и говорила я быстро, частила очень. Однажды Мейерхольд мне крикнул из зала: “У вас нестерпимая для уха скороговорка! На сцене все должно быть отчетливо, даже шепот”. И больше этого не было никогда. Я сразу стала заниматься голосом. Потом уже меня за дикцию часто хвалили, говорили, что каждая буква слышна во всем театре. И не знали, кому я этим обязана».

Зато обращает на себя внимание уверенное «5» начинающей актрисы по всем «элементам внутренней техники», в чем приближаются к ней лишь самые опытные. В графе «артистичность (чувство меры, художественное чутье)» у Дмитрия Николаевича Орлова — будущего партнера Бабановой — стоит «О», у Зайчикова — «2», у Охлопкова, ее будущего художественного руководителя, — «2»; по «отсутствию рутины» и «наличности современной техники» у всех у них было «3». Мейерхольд не ошибся: ученица Бабанова могла сразу занять «видное место на любой сцене». Она и заняла его — сразу на двух сценах, руководимых Мейерхольдом.

{40} Для нужд той же НОТ Мейерхольд, Бебутов и Аксенов выпустили небольшую брошюру «Амплуа актера». В графе «амплуа» квалификационного листа у Бабановой стояло: «проказница», а согласно брошюре это означало: «Рост не выше среднего, голос безразличен, тонкая фигура. Большая подвижность глаз и лицевых мышц. Подражательные способности»[27]. Роли, обозначенные Бабановой, были — Бьенэмэ («Озеро Люль») и Полина («Доходное место»). Через год Бабанова сыграла их. Обе постановки были осуществлены в 1923 году самим Мастером.

Театр Революции открылся для публики 29 октября 1922 года, но в первый театральный сезон единственной постановкой Мейерхольда было «Доходное место» Островского. Кажется, ни одна послеоктябрьская мейерхольдовская постановка не вызвала при своем появлении такого вздоха разочарования. Зато ни одна и не выдержала столько лет, столько возобновлений, столько представлений. Ее структура оказалась сложена из материалов, на диво прочных: из классической пьесы Островского, из драгоценного опыта громадной театральной культуры Мейерхольда, из нового и уже зрелого мастерства его молодых актеров. Приступая к «Доходному месту» на чужой, еще не освоенной территории, Мейерхольд вроде бы и вправду задался целью найти ту немодную «золотую середину», ту практическую равнодействующую между традициями русской сцены и собственным экспериментом, которую он пообещал Театру Революции. Дело шло не о лозунгах — «назад к Островскому» или «вперед к Островскому», — а о самом существовании Театра Революции. Запальчивый ниспровергатель выступил на сей раз как рачительный и мудрый театральный администратор: новое дело надо было поставить на ноги, а «зритель-массовик» охотно откликался на проверенное мастерство Островского.

Так между сенсациями, в рабочем порядке, Мейерхольд поставил общедоступный, рассчитанный на добротный зрительский успех, «рядовой» спектакль, который лишь с годами обнаружит и свою надежную, неброскую новизну {41} и устойчивое равновесие всех частей — свою истинную классичность. В истории театра ему досталось одно из самых почетных мест.

Бабановой повезло еще раз. После успеха Стеллы Мейерхольд поручил ей роль глупенькой Полиньки Кукушкиной, невесты, а потом жены пылкого Жадова. Про себя он уже знал, что поручение так же надежно, как и выбор пьесы — недаром он прочил ее в Малый театр. Поэтому, репетируя «Доходное место» Мастер снова уделил Полиньке минимум времени.

К. Рудницкий, впрочем, справедливо замечает, что во времена нэпа вопрос о «доходном месте» вовсе не был такой уж «беззубой классикой». Еще не был написан «Воздушный пирог» Ромашова, но в воздухе, разреженном революционными грозами, потянуло азартным духом афер, «бешеных денег», протекции, соблазнами «шикарной жизни».

Репетируя «Доходное место», Мейерхольд уделил львиную долю времени сцене пьяной гульбы чиновников в трактире, с величанием и пляской Юсова, со сладострастным сожжением печатного слова. Эта гоголевская по силе своей сцена, предвещавшая размах «Ревизора», осталась хрестоматийным образцом «обновления классики». В ней были угаданы многие мотивы и приемы на будущее: настоящий, музейный оркестрион, поблескивающий старой медью на фоне грубосколоченной, окрашенной в черное условной и функциональной мебели; почти гофмановский эффект живого, синеватого пламени, пляшущего отсветами на лицах чиновников в натуральной темноте зала. Не оставила публику равнодушной патетическая тема упоенного раболепия перед начальством, выраженная удивительно пластично, свежо и талантливо Дмитрием Орловым. Работа режиссера с молодым актером была вознаграждена, и роль Юсова принесла Орлову ту устойчивую известность, которую он сохранил и приумножил в Театре Революции.

Труднее было с Жадовым. Мейерхольду было важно показать в нем героя Островского и современного человека в одном лице — человека из зрительного зала. Это при возобновлении гораздо больше удалось Т. Соловьеву, чем молодому А. Горскому.

Бабанова с симпатией относилась к своему партнеру и чувствовала себя по отношению к нему взрослой и опытной — это она-то, двадцатитрехлетняя исполнительница глупенькой Полиньки Кукушкиной! Репетиции монолога Жадова, блестяще мизансценированного Мейерхольдом, на всю жизнь остались для нее едва ли не самыми светлыми часами.

Забыв о себе, она всем своим существом, человеческим и артистическим, впитывала уроки Мастера.

Полиньку, как и Стеллу, Мейерхольд предоставил ее таланту, подбрасывая какой-нибудь милый, дурашливый пустячок: пусть, например, Полина играет с Жадовым в ладушки. Он дал ей в руки зонтик для «игры с предметом» и использовал ее небольшой, но чистый голос для пения «Матушки-голубушки», остальном, как всегда, просто руководил рисунком движений.

Впрочем, и на этот раз, памятуя о биомеханических успехах лучшей своей ученицы, он построил для нее удобный «станок»: художник В. Шестаков поместил комнатку Полины наверху, на антресолях, — потом ее назовут «скворечником», — соединив ее с планшетом сцены узенькой деревянной лесенкой. Этого было достаточно для узора прихотливых, изящных мизансцен, а большего умной ученице и не требовалось. Она разыграла Полиньку как по нотам. Нотами для нее был Островский.

{43} М. Бабанова. Островский в моей жизни

«С режиссерского места обычно слышались короткие сухие реплики: “сядьте в кресло”, “поднимитесь по лестнице” и т. д. Никакого разбора поведения действующих лиц, их мыслей, намерений, чувств — каждый действовал по своим силам и соображениям. Особенно мало работались именно наши сцены — тем не менее маг и волшебник слова Островский делал свое чудесное дело.

Текст пьесы читался, как партитура музыкального произведения. Тонкий ритмический рисунок, перемены темпа и мелодия интонаций были как бы подсказаны автором так точно и убедительно, что ничего не требовалось от актера — надо было только услышать. Не нужно было ничего придумывать или менять. Это была как будто бы и вовсе не работа, а просто удовольствие.

А если выпадало счастье услышать его [Мейерхольда. — М. Т.] характерное “хор‑р‑шо” по отношению к себе, то в такие минуты хотелось умереть от счастья»[28].

Молодая актриса наслаждалась не только движением, но и словом Островского: замечание Мейерхольда о «скороговорке» дало свои плоды. Вся ее природная готовность наследовать своим предшественницам, неведомо откуда взявшееся знание секретов сценичности реализовались в Островском, щедро излились в нем. Она обрадовалась и удивилась музыкальной точности его драматургии, как наследственному своему владению. Наверное, Всеволод Эмильевич знал и понимал это заранее — ведь был он не только величайшим обновителем сцены, но и великим традиционалистом. Выйдя из недр Художественного театра, он обращался вспять, к опыту предшествующих театральных эпох.

Даже теперь, когда слушаешь отрывок, записанный десятилетия спустя, поражаешься отчетливой точности московского говора Полиньки и вспоминаешь, что Муся Бабанова ведь и сама каждый вечер возвращалась в Замоскворечье. Ей ли не знать было этой простоватой и округлой, с открытым «а» московской речи! Ей ли не сыграть простодушия, с каким Полинька выговаривает все «тайны» своего бесприданничества; и выученного маленького голоска примерной девочки; и милого лепета любви; и естественного, твердого практицизма маменькиной дочки.

Бабановское искусство слова наследовало Малому театру, но и отличалось от него: речи Полиньки были не только окрашены всеми движениями ее души, но и как бы объективированы, отделены от нее. Как будто любуешься старинными, незатейливыми часами и видишь одновременно раскрытым их маленький, четко работающий механизм. Это было мейерхольдовское, новое — дисциплина, труд, приложенный к природному дару. Наследственное владение было трудолюбиво возделано актрисой.

Из бесед с М. И. Бабановой

«В “Доходном месте” он мне ничего не показывал. Принимал то, что я сама делала. Я ведь не разоблачала этот мещанский быт — просто играла, — и он не требовал ничего другого. Потом даже похвалил. Помню, долго разбирал весь спектакль, кого критиковал, кого как, а обо мне ни слова. Сижу, дрожу, ни жива ни мертва — ну, думаю, все, провал. А он вдруг в самом конце говорит: {44} “Хорошо Полину играет Бабанова”. И все. Одна фраза — а счастье какое!»

«Работа над этой пьесой была самым радостным событием в моей трудной и небезоблачной жизни», — напишет Бабанова через полвека после премьеры[29].

Когда «Доходное место» увидело свет — это было 15 мая 1923 года, под самый конец сезона, — оно сразу стало «кассовым спектаклем» и таким осталось навсегда.

«Вероятно, и друзья и враги левого фронта будут несколько разочарованы этой постановкой. В ней нет материала для слишком шумных восторгов и возмущений. Постановка без пороха (в буквальном и переносном смысле). Простой неплохой спектакль, который можно смотреть без скуки и раздражения». Так встречен был этот спектакль. Мейерхольдовскому миролюбию к «устаревшему» классику удивлялись, Орловым и Бабановой восхищались все. Об актрисе, за спиной у которой был один театральный сезон и одна роль, тот же рецензент писал как о признанном мастере:

«Очаровательна Бабанова (Полина) в своей неподдельной юности, грациозной иронической глупости. У нее выходит все непосредственно, шаловливо и изящно, даже когда ей в стильном костюме и локончиках вдруг приходится взбегать на площадку и сидеть у ложи бельэтажа, болтая ногами»[30].

Б. Алперс в книге «Театр Революции»

«Достаточно вспомнить чудесно сделанную артисткой Бабановой игру на лестнице, когда Жадов, держа Полиньку за руку, ведет ее за собой. Упрямство вздорной девчонки, стремление поставить на своем и в то же время сознание своей неправоты и желание помириться с мужем — все дано в этом нерешительном капризном скольжении вверх и вниз по ступенькам и по перилам лестницы…

На Полиньке сосредоточено внимание зрителя на протяжении всего четвертого акта. Тонко и остро сделана игра со шляпой и с зонтиком во время диалога с Жадовым… Реплика Полиньки в разговоре с сестрой о платьях, когда Бабанова со слезами в голосе повторяет слово “бархатное”, неизменно вызывала взрыв веселого сочувственного смеха в зрительном зале»[31].

{46} И не удивительно: бедные Полинькины заботы находили самый живой отклик в зрительном зале, где среди косынок и тужурок появились нэпманские жены в фильдеперсовых чулках, где галстуки вызывали еще классовый гнев, но платьишко какое-никакое все же прельщало, где вопрос о «западных танцах» стоял со всей остротой и какая-нибудь Зоя Березкина из будущего «Клопа» Маяковского нет‑нет да и завлекалась каким-нибудь переродившимся пролетарием Присыпкиным.

На спектаклях «Доходного места» впервые и надолго вперед установилось отношение зрительного зала к Бабановой: умиленное, нежное и благодарное.

Это не было, однако, данью прелестной, счастливо расцветающей юности, наивности и непосредственности артистки. Это было данью странно-раннему мастерству, умеющему эту глупенькую наивность невзначай очертить. Мастерство, обозначившееся с первого шага на сцене, раскрывалось как веер в ее руках. Существует свидетельство о посещении «Доходного места» Лешковской — прославленной мастерицей из Дома Щепкина. Старая актриса приехала поглядеть на новую знаменитость, и обрадовалась ей.

В 1925 году Лешковская умерла, и Б. Алперс в статье, посвященной ее памяти, назвал имя Бабановой. Это потом, десятилетия спустя, со странной непоследовательностью и в избытке концепционности он назовет ее «актрисой психологического театра»[32]. Тогда мысль его была проще и естественнее: «Нашей лучшей памятью о Лешковской будет мысль о новом актере»[33]. Для двадцатых годов это звучало поразительно прозорливо: «непохожесть» Бабановой была тогда гораздо очевиднее преемственности. После «Доходного места» окончательно определилось ее особенное место в бурной, богатой направлениями и талантами театральной действительности.

В. Юренева. Бабанова

«Вот ее Полинька из “Доходного места”. Птичка, куколка с зонтиком, в голубенькой шляпке-кибитке… Внутри у нее точно маленький металлический механизм вместо души. Он заведует ее прыжочками по ступенькам, дробью капризных, {47} злых каблучков, пустым голоском, машинальными интонациями… Но Бабанова освещает эту дурацкую Полиньку блеском ослепительного юмора, и юмор Бабановой так остр и отточен, что легко и неудержимо вонзается в зрителя каждым жестом, каждой фразой, умиляя и завоевывая его.

Публика сразу приняла Бабанову, точно ждала ее, именно такую: живую без веселости, прелестную без кокетства, задорную без развязности, игривую без фривольности…

Бабанова — начало новой плеяды актрис. В отличие от актрис “правого” театра, которые вместе с игрой выносят на сцену свой внутренний мир, свое нутро au naturel, неотеатраленным… — современная “левая” актриса непроницаема в этом смысле…

Она отеатралена до конца… Она, как конструкция, показывает свою оболочку, всю без остатка. Оболочка становится все изысканнее, прелестная Бабанова становится все прелестнее. Это уже не фабричная девочка — элементарная прозодежда эволюционирует в европейские платья тонкого вкуса, солидная шнуровка башмаков — в тонкую дымку чулок… Белая “ведьмочка” уже фокстротирует, поет шансонетки, разоряет глупых мужчин, требует, владычествует (“Озеро Люль”, “Кадриль [с ангелами]”, “Бубус”).

{48} Внутри все тот же механизм, тонкий, безукоризненный, строгий.

Такова природа новой актрисы, рожденной на конструкции в пронзительном луче прожектора»[34].

Ревность часто бывает пристальна, и актриса поры «роковых женщин» Юренева многое точно угадала в «новой актрисе» Бабановой.

Как удивилась бы она, если бы могла представить себе вечные сомнения, недовольство собой, страхи, которые были уделом Муси Бабановой со дня ее дебюта! Но все это оставалось за сценой в ту секунду, когда вспыхивали прожекторы и она выбегала под их обнажающую яркость. Смягчающего света рампы она не знала и никогда не позволила бы себе приблизительного жеста или расслабленной интонации. Вынести на сцену «неотеатраленное нутро», наверное, показалось бы ей неряшеством. Но форма ее была отшлифована до той прозрачности, когда человеческая сущность ясно различима сквозь нее.

Вопреки всему несправедливому и жестокому, что он напишет потом о Стелле, Мейерхольд сразу оценил этот парадокс Бабановой и стал поручать ей роли шансонеток, к которым вроде бы ничто, кроме врожденной музыкальности и точности жеста, ее не предназначало. Но разве не «невинность» ее героини дала человеческий смысл и значительность «Рогоносцу»?

Так со скоростью трассирующей пули взошла в зенит ее звезда и встала над театром.

Когда летом 1924 года театр выедет на гастроли (Киев, Харьков, Екатеринослав, Ростов), Бабанова из столичной достопримечательности станет всесоюзной знаменитостью. В те далекие дотелевизионные времена гастроли такого театра, как ТИМ, вызывали шумный интерес.

Тем временем в авантюрном романе заклятого помещения на Большой Садовой, 20, случился очередной и счастливый поворот: последние соперники в лице Опытно-героического театра Фердинандова покинули поле брани, и мейерхольдовцы, пережившие множество нашествий и странных соседств, остались — наконец-то! — одни в театральной части здания. Они гордо назвали себя ТИМ — Театр имени Вс. Мейерхольда. В отличие от Театра Революции. ТИМ принял форму трудового товарищества, или, на театральном жаргоне, работы «на марках». Всеволод Эмильевич Мейерхольд стал, таким образом, председателем трудколлектива.

В августе 1923 года Мейерхольд со своей женой Зинаидой Райх уехал отдыхать за границу. А пока Театр Революции начал репетировать мелодраму молодого драматурга Файко «Озеро Люль», и Бабановой поручили роль маленькой шантанной певички, содержанки незначительного журналиста, Жоржетты Бьенэмэ. В отсутствие Мастера репетировал Абрам Роом — будущий режиссер кино, постановщик знаменитой «Третьей Мещанской».

Алексей Файко, ныне театром почти забытый, был драматургом милостью божией: он владел искусством интриги, у него было точное чувство жанра и легкий, изящный диалог. Разумеется, наивная мелодрама из миллионерской жизни, завершающаяся абстрактным революционным переворотом, меньше всего могла претендовать на достоверность. Но этого от него и не требовали. Абстрактная лозунговая революционность была театральным стилем, что же до «низких жанров» — мелодрамы и детектива — с их динамической структурой, условными социальными масками и заранее вычисленным воздействием на публику, то Файко был не одинок и представлял в драме более общее литературное течение той поры: вспомним ли мы «Хулио Хуренито» Эренбурга или до сих {49} пор любимый юными читателями «Гиперболоид инженера Гарина» Алексея Толстого, не говоря уж о теории и практике ленинградского кружка «Серапионовых братьев».

Впрочем, достаточно умозрительная структура мелодрамы заряжалась у Файко вполне реальными эмоциями: предприимчивостью, авантюризмом, личной инициативой. Нэп пахнул дорогими духами альковных интриг, благоухал копчеными колбасами и балыками — забытыми запахами снеди…

Настоящая работа началась, однако, когда Мастер, полный идей, вдохновения и европейских впечатлений, принялся за дело.

К счастью, Алексей Михайлович Файко был не только истинным драматургом, но оказался впоследствии талантливым и наблюдательным мемуаристом — ему мы обязаны непочтительным, живым и остроумным описанием мейерхольдовских репетиций.

Бабанова, несмотря на малость роли, сразу привлекла пристальное и влюбленное внимание молодого автора. Все, что складывалось в жизни ее с первых шагов, складывалось устойчиво и надолго: признательная любовь драматургов, схематичные или эскизные создания которых она оживляла своим талантом, с этой первой встречи с «живым» писателем будет сопровождать ее всю жизнь.

{50} А. Файко. Три встречи

«… Помнится, он показывал М. Бабановой, как ведет себя Жоржетта Бьенэмэ, молоденькая певичка варьете, на вечере у своей удачливой соперницы Иды Ормонд. Партитура движения с текстом и в пантомиме была разработана очень сложно и тонко: тут был танец в одиночку и танец с партнером (артист Д. Липман), игра со стеком, глоток шампанского на ходу, пробег по авансцене, взлет на лесенку, прыжок на кушетку — и при всем этом постоянная ревнивая слежка за поведением и окружением ненавистной конкурентки.

Высокий, немного сутуловатый, уже немолодой, сухопарый человек в сером пиджаке, с жилистой шеей и очень и очень заметной сединой в волосах вдруг превращался в грациознейшее порхающее создание, полное легкости, лукавства и капризного кокетства. Мы смотрели на него разиня рот, а Бабанова — надо отдать ей полную и восторженную справедливость — с такой артистической чуткостью и талантливой непринужденностью воспроизводила показ Мастера, что сам Мейерхольд сбегал, громыхая бутсами, со сцены по трапу в партер и вопил оттуда неистово, упоенно и свирепо:

— Хорошо!! Хорррошо!!!

Это звучало почти как: “В кандалы!!! Расстрелять!!!” или что-нибудь в этом роде»[35].

Еще только один раз в жизни ей повезет так же: она будет работать с Мастером, так сказать, «наедине», не вступая в соперничество с Зинаидой Николаевной Райх.

В то самое время, когда у Никитских ставилось «Озеро Люль» и Мейерхольд, совместно с Шестаковым, воздвигал на сцене динамичную конструкцию, призванную зримо воплотить его впечатления от беспокойного, лихорадочного бытия послевоенной Европы, на Садовой готовил он великолепный русский балаган «Леса» и терпеливо репетировал с Райх роль Аксюши, впервые решившись вывести на сцену свою обожаемую жену.

Райх и потом никогда не играла на сцене Театра Революции — тут оставалась бабановская территория, — и амплуа, первоначально определенное ей Мейерхольдом, еще не предвещало ни будущую «гвардейскую тигрессу» Анну Андреевну Сквозник-Дмухановскую, ни «даму с камелиями».

Зинаида Николаевна Райх, бывшая жена Сергея Есенина, пришла в Мастерские Мейерхольда в кожаной тужурке, стриженая — молодая женщина поры военного коммунизма. Но знакомство ее с Мейерхольдом случилось раньше и не в лучшие для нее времена. Есенин оставил ее с двумя детьми на руках, надо было как-то жить. Она поступила в Наркомпрос. В этот переломный для нее, для него и для истории момент она и встретила Мейерхольда. Эпоха формировала новый облик женщины, и Зинаида Райх, как истая женщина, примеряла его на себя. Она была красива, заметна, умна, деятельна, честолюбива и скоро заняла видное положение в штабе Мейерхольда и, главное, в его жизни. Н. Д. Волков, земляк и первый биограф Мейерхольда, с самых давних времен знакомый с первой женой Всеволода Эмильевича, Ольгой Михайловной Мунт, {52} написал: «Райх была женщиной революционных лет. Мунт — по всему своему духовному складу была женщиной старой интеллигентской России. Новые идеи Мейерхольда, его “Театральный Октябрь” — все это было чуждо ей… Мейерхольд же стремился вперед, ломая все на своем пути. И здесь ему была нужна иная спутница жизни, каковой и оказалась Райх»[36]. Так, по-видимому, хотел видеть перемену в своей жизни сам Мейерхольд. Действительно, не было такой стороны в жизни Всеволода Эмильевича, в которой не приняла бы участия Зинаида Николаевна. Она входила в его режиссерский штаб, в редколлегии его изданий, в партячейку театра; даже писала вместе с ним одно время в «Эрмитаже» за общей подписью «Рей-Мей». Она действительно была спутницей и подругой Мейерхольда. Но еще она была просто женщиной, которую он любил, как не любил никогда никого. Может быть, нужна была и эта поздняя и страстная любовь, чтобы Мейерхольд стал тем, кем он стал в эти послереволюционные годы: дерзким и молодым экспериментатором. Но эта поздняя любовь со вступлением Райх на подмостки в качестве актрисы все более стала что-то менять в самих спектаклях.

Загрузка...