— Истину не объявляют на площадях, — сказал Альфред, отставляя в сторону кубок с вином. — Люди, которые приходят туда и верят всему, что выкрикивают с помоста глашатаи, — попросту идиоты. Тупое, безмозглое стадо. Если хотите сравнение, толпа — это глина. Бесформенная масса, из которой человек, обладающий интеллектом и волей, может вылепить все, что ему угодно. Он может направить ее на строительство храма, а может раззадорить ее, чтобы она кричала «распни». Все что заблагорассудится.
Большая гостиная в доме семейства Хаан могла бы вместить в себя три или четыре дюжины человек. Но сейчас здесь находились лишь шестеро. Сам канцлер, одетый в серое. Его жена, Катарина Хаан, в узком бордовом платье с высоким шелковым воротом, полумесяцем обрамляющим шею. Их дети — Вероника, Урсула и Адам. Шестым был Альфред Юниус. Сегодня он нарядился в свой лучший дублет черной замши с желтой атласной подкладкой, надел батистовую рубаху и пояс с золотой пряжкой. Приглашение к канцлеру — немалая честь. А значит, нужно выглядеть соответственно.
В изогнутых лапах бронзовой люстры горели свечи, на раскаленной жаровне шипел облитый соусом гусь.
— Вам не приходило в голову, сударь, — тихим от бешенства голосом произнесла Урсула Хаан, — что бедные люди слишком задавлены голодом, нищетой, необходимостью все время бороться за собственное существование? Что они так же любят своих детей, что каждый из них ничуть не меньший человек, чем вы? И что вы ничем от них не отличаетесь?
— Я отличаюсь, фройляйн, — с убежденностью возразил Альфред. — Вы отличаетесь. Ваша матушка, ваш отец, ваши братья и ваша сестра — отличаются. Мы отличаемся от них не только происхождением и интеллектом. В конце концов, это не главное. Главное — в том, чего мы желаем, к чему стремимся. Если вы дадите нищему золотой, что он сделает с ним? Потратит на выпивку или на развлечения в веселом доме. Умный человек использует для дела любую возможность; глупец, ничтожество не использует даже того, что лежит у него под носом. Он не желает трудиться, хотя трудолюбием мог бы обрести достаток. Он не желает читать книги, которые навевают на него скуку. Мясная кость, водопой и теплая лежанка в пещере — вот все, что ему нужно. Не стану приводить вам примеров, фройляйн Урсула, думаю, вы знаете эти примеры и без меня. Да, многие люди ведут нищенское существование, но это лишь потому, что нищета царит в их душе. Если жаждешь мудрости, ты станешь мудрым; если желаешь свободы, ты ее обретешь. Если же ничего не желаешь — превратишься в животное.
— Легко рассуждать, когда ты родился в богатой семье, — фыркнула девушка. — Когда с самого детства тебе прислуживают, кормят и не нужно бояться, что кончится хлеб, не нужно бояться холода грядущей зимы.
Альфред побледнел сильнее обычного.
— Могу сказать вам, что с тех пор, как умерли мои родители, у меня не было слуг. Я не желаю, чтобы в моем доме жили посторонние, чтобы они прикасались ко мне, подслушивали мои разговоры, а когда меня нет — рылись в моих вещах.
— Сами стираете рубашки и латаете сапоги?
— Нет. Подобные вещи я поручаю прачке или башмачнику. Что же касается темы нашего разговора — позвольте мне обратиться к авторитету древних философов. Аристотель одной из наиболее разумных и справедливых форм правления считал аристократию, где вся полнота власти принадлежит группе избранных, выделяющихся среди прочих людей своими способностями. Тогда как наихудшей формой управления он считал ту, при которой власть отдана в руки толпы.
Альфред говорил, стараясь не смотреть на Урсулу. Боялся, что голос дрогнет, что он уступит ей в этом глупом споре, выставит себя на посмешище. Господи, как же она красива… Волосы собраны под серебряной сеткой, топазовые серьги в ушах, белая кружевная пена обнимает тонкие кисти. Сколько ума, сколько красоты и гордости в каждом ее движении, в каждом взгляде… Но почему она все время обвиняет его? Почему они не могут поговорить, как нормальные люди? Неужели она — девушка, перед которой он преклоняется, — считает его врагом?
Урсула не успела ответить ему — ее отец сам вступил в разговор.
— Верно ли я понял тебя, Альфред: ты действительно считаешь аристократию лучшей формой правления?
— Без сомнения, ваше высокопревосходительство.
— Пример?
— Афины и Рим.
Канцлер покачал головой:
— Афинская республика просуществовала меньше двух сотен лет, после чего попала под власть македонских царей. Что же касается Рима, он переродился в империю.
— Венеция.
— Особый случай. Государство, которое живет одной лишь торговлей и которым правят торговцы. Спрошу иначе: можешь ли ты привести мне пример, когда большое государство на протяжении длительного времени управлялось бы группой людей — просвещенных, сильных и гордых — и при этом не сгорело бы в огне народных восстаний, не стало жертвой завоевания, не развалилось на части? Молчишь… Тогда я тебе скажу. Аристократия — не более чем шаг к единоличной монархии. Только монархия способна сохранить государство, уберечь его от распада. Вот высшая и единственно возможная форма правления, к которой стремятся и в которую рано или поздно перерождаются все остальные.
Канцлер указал взглядом куда-то в сторону. Повернувшись, Альфред увидел круглый шахматный стол на массивной резной подставке. Стоящие на столе фигурки были вырезаны из кости и вишневого дерева. Пешки — кольчужные рыцари в длинных плащах. За ними — король и королева в окружении епископов, грозных крепостных башен и всадников с тяжелыми булавами в руках.
— Игра продолжается лишь до тех пор, пока жив король, — пояснил свою мысль Хаан. — Стоит ему погибнуть — и остальные фигуры смахивают с доски вместе с ним. И наступает хаос.
— Монархия слишком часто превращается в тиранию, — заметил Альфред.
— И как же ты отличишь одно от другого?
— Льва узнают по когтям. Тирана — по казням.
— Казнь часто бывает необходимостью, не так ли?
Взгляд канцлера был тусклым, тяжелым. Он смотрел на Альфреда и разговаривал с ним холодно, полупрезрительно — так усталый профос[99] допрашивает солдата, бросившего в грязь полковое знамя.
— Возможно, ваше высокопревосходительство. Однако я уверен, что ни Калигула, ни Фаларид[100] не говорили: я желаю убить кого-то, потому что я кровожаден и мне доставляет удовольствие смотреть на чужие муки. Уверен, они всегда объясняли это необходимостью: необходимостью покарать за нарушение закона, необходимостью смертью одного искупить смерть многих, необходимостью защитить мораль или жизни своих сограждан. Зло никогда не снимает маски. Его истинное лицо всегда скрыто за сотней оправданий, сотней мнимых причин.
Глаза канцлера потемнели.
— Даже если и так, — раздраженно произнес он, — власть не может позволить себе быть слабой.
Двое слуг бесшумно разливали по бокалам вино, ставили на стол новые блюда взамен опустевших, уносили пустые бутылки. Гусь был съеден, паштет из угря уступил место круглому пирогу с луком, грибами и копченой свининой. Адам Хаан тяжело отдувался, опершись руками о стол. Вейнтлетт гладила сидящего на ее руках серого с белой грудью котенка.
— Вы, верно, считаете себя очень умным человеком, господин Юниус? — спросила вдруг Урсула.
— Я очень желал бы стать таким же умным, как ваш отец, фройляйн, — выдавив из себя улыбку, ответил Альфред.
— Думаю, до этого вам еще далеко. Вряд ли можно назвать по-настоящему умным человеком того, кто ненавидит других.
— Вы невнимательно меня слушали, раз сделали такой вывод.
— Ошибаетесь, я слушала вас внимательно, — вздернув подбородок, ответила девушка. — Вы нетерпимы. Смотрите по сторонам со смесью ненависти и презрения. Видите перед собой животных, а не людей.
— Я не говорил этого.
— Конечно. «Безмозглое стадо», видимо, означает что-то другое…
— Позвольте мне объяснить. — В голосе Альфреда зазвучала растерянность. — Я действительно считаю, что есть личности и есть толпа. Есть люди, достойные уважения, а есть двуногие животные, не имеющие ни мыслей, ни убеждений, все желания которых сводятся лишь к желанию есть, пить, совокупляться…
— Юноша, — резко перебил его канцлер. — Я пригласил тебя в свой дом, разрешил сидеть с моей семьей за одним столом. Это большая честь, которой мало кто удостаивается. Веди себя подобающе, иначе мне придется выставить тебя вон.
— Простите, ваше высокопревосходительство…
— Что же вы замолчали, господин Юниус? — спросила Урсула. — Забыли, что хотели сказать?
Альфред стиснул зубы.
— Терпимость — второе название безразличия, — через силу ответил он. — Если я буду терпим к пьянице, к лжецу, к бездельнику, который желает, чтобы его кормили другие, я буду лишь поддерживать, поощрять и укреплять их пороки.
— Ваши слова отдают ненавистью.
— Это не ненависть. Скорее — обычное отвращение.
— Отвращение к мухам легко превращается в симпатию к паукам. Если Фридрих Фёрнер решит уничтожать не колдунов, а, скажем, уличных попрошаек, в вас он найдет самого преданного союзника.
Альфред чувствовал, что его голова тяжелеет. Вино, обильная пища, идущее от камина тепло обволакивали его сонной усталостью. Все, чего ему хотелось сейчас, — встать из-за стола и уйти. В прежние времена он любил бывать в доме Хаанов. Здесь он мог слушать, как Вероника перебирает печальные струны лютни, мог встречаться взглядом с ее прекрасной сестрой, мог наблюдать, как играют на ковре маленькие сыновья канцлера — Даниэль и Карл Леонард. Здесь, в доме на Лангештрассе, его всегда встречали улыбки и понимание.
Сегодня вечером все было совсем по-другому. Пропитанный раздражением и неловкостью разговор, совсем не похожий на мирную застольную беседу. Адам Хаан сопел и прятал глаза, ковыряя остатки паштета серебряной вилкой. Урсула глядела с ненавистью, и каждое слово, которое она произносила, хлестало Альфреда по щекам, словно гибкий ореховый прут.
— Ты несправедлива к нашему гостю, Урсула, — вмешалась в разговор Катарина Хаан. — Из всего, что было сказано здесь, за этим столом, мне ближе всего именно его слова.
Глаза Катарины Хаан излучали тепло. Темно-карие, с едва заметным красноватым оттенком, похожие на два круглых кусочка яшмы. На правом запястье женщины была повязана тонкая лента — Альфред знал, что она носит ее всегда, чтобы скрыть некрасивый шрам от ожога.
— Знаете, господин Юниус, — продолжала хозяйка дома, — когда-то, много лет назад, я рассуждала так же, как и моя дочь. Бедность и несчастья других казались мне оскорбительными и ужасными. Я жалела детей, которые просили милостыню. Я вглядывалась в их маленькие, грязные лица и старалась понять, почему жизнь так несправедлива к ним, и к их родителям, и к сотням тысяч таких, как они. Удел бедняков, думала я, ничуть не лучше удела земляного червя, который всю свою жизнь должен провести в земле, не видя солнца, не видя радости, не оставляя после себя ничего. Но потом… потом я изменила мнение. Я увидела, как эти несчастные люди беснуются на площади во время казней. Я видела радость в их взглядах. Я видела, как они швыряют камнями и кусками навоза в осужденных на смерть, как они плюют им в лицо и скрюченными пальцами хватают их за одежду. Чужая смерть, мучительная и ужасная гибель для них — развлечение. Жестокая и кровавая игра. И чем они, называющие себя христианами, отличаются от черни, бесновавшейся в римских цирках?
— Бедность… — подрагивающим от напряжения голосом начала Урсула.
— Никакая бедность не может оправдать этого, — резко оборвала ее мать. — Этой низости, этой ненависти к другим. Жизнь заставляет их страдать; так почему же они не научились понимать чужого страдания? Почему они с такой жадностью внимают всем этим сказкам про ведьм? Черная магия, колдовские котлы, истыканные иглой восковые фигурки… Вы знаете, например, откуда пошел обычай изображать ведьм верхом на метле? У римлян повивальные бабки мели метлой порог дома, где принимали роды. А поскольку повитух считали обладающими некой тайной силой, то и метла стала в глазах язычников-римлян магическим символом. Символом, который наши теперешние негодяи стали называть орудием зла. То же и со всем остальным. Безумная фантазия одних, страх и глупость других, равнодушие и жестокость третьих — вот ингредиенты, из которых охотники на невинных людей варят свое безумное варево. В наше время любую женщину ничего не стоит обвинить в колдовстве — достаточно того, чтобы она была красива, или умна, или же просто была не такой, как другие.
— Неподходящая тема для застольного разговора, — негромко сказал ей муж.
— Самая подходящая, — отрезала Катарина. — Я не понимаю, сколько будет продолжаться это безумие, этот кошмар. Палачи одеваются лучше, чем городские советники, и ездят на лошадях с золоченой сбруей. Судьи, которые клялись защищать справедливость, отправляют невинных людей на костер, а затем, едва только угли остынут, переселяются в их дома. Ничтожные, серые существа выползают из всех щелей, словно мокрицы, — неумные, недобрые, запуганные, завистливые, мелкие. Для них чужое несчастье — радость. Плевок в лицо упавшему — подвиг.
За столом повисло тягостное молчание. Тихий стук маятника, треск поленьев за чугунной решеткой камина, шелест дождя за окном.
— Послезавтра я уезжаю в Шпеер, — поднимаясь и с шумом отодвигая высокий стул, сказал Георг Хаан, — и у меня еще много дел до отъезда. Прошу извинить.
Не сказав больше ни единого слова, он вышел из комнаты.
Урсула фыркнула.
Катарина Хаан пожала плечами.