Эпилог

— Вы оставили своего друга там, у реки?

— Да, ваше…

— Альфредо, я уже говорил вам: достаточно короткого «монсиньор». Если мне потребуется напомнить вам о том, сколько ступеней иерархической лестницы нас разделяет, поверьте, я найду способ. Итак?

— Да, монсиньор. Я оставил его там, у моста. Он перестал быть моим другом, и я не желал вмешиваться в его судьбу.

— То есть вы даже не знаете, жив он или мертв?

— Не знаю.

Кардинал в задумчивости переплел пальцы.

— Признаться, не вижу поводов для сомнений. Выстрел, который вы слышали…

— Этот выстрел ничего не значит, поверьте. Он мог выстрелить в воздух — от злости. А мог выстрелить мне в спину.

— Возможно, — с сомнением сказал священник. — Но он истекал кровью…

— Монсиньор, вы не знаете Ханса. Он невероятно живуч. Не удивлюсь, если сейчас, несколько лет спустя, он жив и здоров и все так же наслаждается жизнью, как прежде.

— Вы не простили его?

— Нет, монсиньор.

— Круг жизни вращается, Альфредо, и каждый его поворот меняет картину перед нашими глазами. Вы оставили свой город, свою родину, свою семью. Время и перемены в судьбе должны были смягчить ваше сердце.

— Боль — единственное, что осталось, монсиньор. Любовь, дружба, надежда на будущее — все умерло. В тот день, на дороге, я потерял все.

Комната, где беседовали двое, выходила окнами в сад. Абрикосовые деревья, усыпанные бело-золотыми звездами, широкие листья пальм, прозрачно-голубая вода в мраморной чаше фонтана — дрожащая, танцующая, искрящаяся.

— Вы полагаете, Альфредо, что потеряли все? — спросил кардинал. — Не могу согласиться. Умирающее животное идет в пустыню или на край пропасти. Человек, потерявший все, идет прямо перед собой до тех пор, пока не встретит смерть. Вы поступили иначе: приехали в Рим, сумели получить место и немало преуспели в делах. Значит, что-то осталось.

Альфред уже собрался ответить, но кардинал остановил его, чуть заметно шевельнув правой рукой. Пальцы его высокопреосвященства были длинными, тонкими. Их белизну подчеркивал алый струящийся шелк кардинальского облачения.

— Мост, выстрел, всадник, исчезающий в темноте… Интригующая история. Скажите, Альфредо: куда направился этот всадник?

— Боюсь, монсиньор, эта часть истории покажется вам менее интересной.

— И все-таки.

— Вначале я думал, что поеду к канцлеру в Шпеер. Но затем, после некоторых размышлений, решил отправиться в Мюнхен и добиться аудиенции у курфюрста.

— Максимилиан Баварский — могущественный человек. Многие считают его ничуть не менее могущественным, чем сам император. И вы были уверены в том, что получите аудиенцию?

— Нет, монсиньор. Я не был ни в чем уверен. Но что я мог сделать в Шпеере? Сопровождать канцлера, разделить вместе с ним его горе — и только. Если и была хоть малейшая возможность вытащить из тюрьмы его жену и детей, эту возможность следовало искать в Блютенбурге[109].

— Разумно. Итак, вы отправились в Мюнхен.

— Да, монсиньор. Но прежде мне нужно было увидеть Веронику и Вильгельма. Я нашел их в условленном месте, на постоялом дворе, на полпути между Бамбергом и баварской границей. Томас был вместе с ними. Именно он должен был отвезти Вейнтлетт к родне, в Мергентхайм.

— А ваш друг, Вильгельм?

— Собирался вернуться в Бамберг — прежде чем заметят его отсутствие. Я передал Вильгельму письмо для своего дяди, в котором предупредил, что мне придется покинуть город на время. После этого мы расстались.

— Дальше.

— Примерно через месяц мне удалось встретиться с курфюрстом и рассказать ему обо всем.

— Вы говорили с ним лично?

— Я видел его так же близко, как сейчас вижу вас.

— Он обещал помощь?

— Он сделал больше, чем можно было надеяться. В моем присутствии он продиктовал письмо, адресованное князю-епископу Бамберга, в котором просил — можете себе представить, просил! — в память о заслугах канцлера Хаана проявить снисхождение к нему и его семье, позволить им уехать в Баварию.

Альфред умолк. Провел ладонью по вспотевшему лбу, расстегнул крючок на рубашке.

— Вам жарко? — спросил кардинал. — Потерпите. Солнце скоро уйдет.

— Простите, монсиньор, — сдавленно проговорил Юниус. — Мне до сих пор трудно говорить обо всем этом…

— Я понимаю ваши чувства. Но у нас мало времени.

— Еще раз простите… Я остался в Мюнхене на какое-то время. Вильгельм писал мне, и из его писем я узнавал о том, что происходило в Бамберге.

— И передавали эти сведения курфюрсту?

— Разумеется. Хотя уверен, что он знал обо всем и без моих отчетов.

Кардинал, кивнув, отщипнул виноградину от пурпурно-розовой грозди.

— Итак, — сказал он, перекатывая ягоду в пальцах. — Что же происходило в Бамберге?

— После ареста Катарины Хаан князь-епископ начал уничтожать городскую верхушку. Казнили Нойдекера, Морхаубта, Дитмайера. Казнили Иоганна Юниуса, моего дядю. Казнили Георга Флока и двух его дочерей. Казнили тех, кто осмелился поставить свою подпись под ходатайством канцлера, и тех, кто не слишком рьяно выступал за осуждение ведьм. В течение полутора лет почти все, кто заседал в Сенате, были сожжены или обезглавлены, один за другим, а их имущество — миллион гульденов золотом, а может, и больше — конфисковано в княжескую казну. Франц фон Хацфельд уехал в Вюрцбург; должно быть, только это его и спасло. Для всех остальных спасения не было.

Солнце скрылось за маленьким облаком, и алый шелк на груди и плечах кардинала слегка потускнел.

— Вы говорите о людях влиятельных и богатых. Вполне резонно предположить, что у них имелись покровители при дворе, которые могли бы за них заступиться.

— Вы совершенно правы. Но все эти связи помогли им не больше, чем Георгу Адаму Хаану.

— Что стало с канцлером и его семьей?

— Катарину Хаан сожгли после двух месяцев следствия. Она полностью признала свою вину в колдовстве, и мне даже не хочется думать, что ей пришлось испытать во время допросов… Ее везли на площадь в телеге, как простую преступницу. Единственное послабление, которое сделали для нее, — повесили перед тем, как сжечь. Его Трижды Проклятое Сиятельство Иоганн Георг Фукс фон Дорнхайм решил явить народу свою доброту. Что же касается Урсулы… Ее имя было в списке казненных. Но где и когда совершилась казнь — этого не знает никто. Остается лишь строить догадки. Вильгельм предположил, что после приговора ее сразу, без шума, сожгли в цайльской печи…

— Вы побледнели, Альфредо, — сказал кардинал, наблюдая за его лицом. — Теперь я вижу, что эти воспоминания действительно мучают вас.

— Я… Я любил ее, монсиньор, хотя она никогда не отвечала мне взаимностью. И люблю до сих пор… Я жив, а она умерла, и я даже не могу прийти на ее могилу…

Наступившее молчание было прервано словами кардинала:

— Значит, Вероника осталась единственной наследницей состояния Хаанов?

— Не совсем так, монсиньор. Маленькие сыновья канцлера, Даниэль и Карл-Леонард — они остались в живых. Фон Дорнхайм не посмел их тронуть.

— Из ваших рассказов я понял, что князь-епископ не проявлял особого милосердия к детям.

— Это так. Но он не сумел бы ничего сделать. Перед отъездом канцлер составил завещание, по условиям которого все имущество Хаанов переходило к двум его младшим сыновьям. И самое главное: опекуном мальчиков Георг Хаан назвал курфюрста Баварии Максимилиана.

— Могу представить, как это обрадовало князя-епископа.

— Фон Дорнхайм рассчитывал наложить лапу на имущество канцлера — и остался с носом. Оспорить завещание — один экземпляр которого уже находился к тому времени в Мюнхене — и вступить в открытый конфликт с Баварией он не посмел.

— Ваш прежний патрон был весьма предусмотрительным человеком… Вы больше не виделись с ним?

— Только один раз, в Шпеере. Курфюрст отправил меня туда. Я должен был передать канцлеру, что в Мюнхене ему предлагают почетную должность и при этом настоятельно советуют не возвращаться в Бамберг, где никто не сможет его защитить.

— Однако канцлер не внял этому предупреждению.

— В точности так, монсиньор.

— Столь искушенный и опытный человек — неужели он не понимал, что возвращение в Бамберг означает для него гибель?

— Видите ли, монсиньор… Когда я увидел его там, в Шпеере, то не сразу понял, что это он. Он словно постарел на десять лет — облысел, глаза постоянно слезились. Он уже знал обо всем: о смерти жены, Адама и Урсулы. Единственным утешением для него стало то, что Вероника смогла скрыться от палачей Фёрнера.

— Кстати, — перебил его кардинал, — вы что-нибудь знаете о том, где она сейчас?

— Нет, монсиньор. О судьбе Вейнтлетт мне ничего не известно. Знаю только, что Томас благополучно привез ее в Мергентхайм. Молю Бога, чтобы она была сейчас в добром здравии и сумела справиться с горем, которое обрушилось на ее семью.

— Скажите, Альфредо: во время нашего разговора вы несколько раз назвали младшую дочь канцлера именем Вейнтлетт. Как это понимать?

— Вейнтлетт — что-то вроде домашнего имени, которое придумал для Вероники ее отец. Я не знаю, что означает это имя, и в церковных книгах его вряд ли найдешь. Но задавать его высокопревосходительству вопросы…

— Так что же канцлер? — перебил кардинал.

— При встрече он сказал мне: я должен быть со своей семьей; если фон Дорнхайму хватило смелости сжечь их, пока меня не было в городе, пусть сожжет и меня.

Альфред замолчал на какое-то время, а затем заговорил снова:

— Все, что случилось дальше, вы, наверняка, знаете, монсиньор. Георг Хаан вернулся в Бамберг и был немедленно брошен в тюрьму. Против его ареста и казни одновременно высказались Имперский надворный совет, Верховный суд и князья Католической Лиги. Но смертный приговор все равно был вынесен и приведен в исполнение. Два года спустя — в декабре тысяча шестьсот тридцатого — умер генеральный викарий Фёрнер. За несколько недель до его смерти из Вены поступил циркуляр о немедленном освобождении заключенных Малефицхауса и приостановлении всех находящихся в производстве дел о колдовстве. Имперский надворный совет сообщил при этом, что в случае неповиновения земли княжества Бамберг будут оккупированы кайзерской армией. Князю-епископу пришлось подчиниться.

— Что же, по-вашему, заставило Вену действовать столь решительно?

— В Регенсбурге созвали сейм, на котором князья должны были провозгласить сына кайзера, кронпринца Фердинанда, римским королем и наследником своего отца. Как вам, должно быть, известно, монсиньор, в Германии императорский титул не переходит от отца к сыну по праву наследования. Для этого требуется согласие имперских князей. Максимилиан Баварский и остальные курфюрсты предъявили кайзеру ультиматум: кронпринц Фердинанд не станет наследником, если его отец не остановит бамбергские процессы.

Кардинал усмехнулся:

— Меня удивляет упорство, с которым ваш князь-епископ настраивал против себя высшую имперскую аристократию. Но надо отдать ему должное: он своего добился.

— Вряд ли это было упорство, монсиньор. Скорее, жестокость и тупость… В довершение всего Иоганн Георг оказался трусом и подлецом. Когда зимой тысяча шестьсот тридцать второго года к Бамбергу подошли шведы[110], князь-епископ тайно бежал, прихватив с собой двенадцать сундуков с золотом и драгоценностями, бросив город на произвол судьбы.

— Вы не знаете, что стало с ним после бегства?

Альфред отрицательно покачал головой.

— В таком случае, я буду первым, кто сообщит вам новость. Иоганн Георг Фукс фон Дорнхайм умер примерно два месяца назад. Не удивляйтесь, Альфредо. Эти сведения надежны.

— Где это произошло?

— В какой-то Богом забытой деревне в Верхней Австрии. Он умер, как и подобает изгнаннику: в безвестности, без пышных проводов и церемоний. И похоронили его в общей могиле. Новым главой епархии избран Франц фон Хацфельд.

Кардинал поднялся, подошел к распахнутому окну.

— Осталось всего две вещи, Альфредо, которые нам следует прояснить, — сказал он. — Ханс Энгер, ваш друг…

— Бывший друг, монсиньор.

— Никогда не перебивайте меня, — спокойно, но жестко сказал кардинал. — Ваш друг признался в том, что отправил на костер трех человек.

— Да, монсиньор. Первого звали Йозеф Кессман, другого — Карл Мюллершталь, третьего…

— Не столь важно, как их звали. Меня интересует другое: каким образом он обрек их на смерть? Написал донос?

— Не думаю, монсиньор. Скорее, он поступил так же, как и в случае с Юлианой Брейтен.

— То есть?

— Поговорил с кем-то из обвиняемых. Посулил освобождение, или избавление от пыток, или еще что-то — в обмен на ложные показания.

— Хорошо. В таком случае скажите мне вот еще что, Альфредо: вы пробыли в Мюнхене около полутора лет, после чего переехали в Рим и получили место апостольского клерка в ведомстве покойного Людовико Людовизи[111]. Все верно?

— Да, монсиньор.

— Чем можно объяснить ваш карьерный успех? Вы, чужестранец, прибывший из ниоткуда, не имеющий в Риме ни друзей, ни влиятельных знакомых, вдруг получаете место в Апостольской канцелярии[112]. Что это — везение? Чудо? Или… — тут кардинал сделал паузу, — чужая протекция?

— Буду откровенен с вами, монсиньор.

— Очень на это рассчитываю.

— Я получил место благодаря помощи курфюрста Максимилиана. Он знал, что я обучался в Болонье и знаю итальянский язык. И решил, что мои способности будут востребованы на Ватиканском холме.

— Курфюрст Максимилиан, должно быть, очень заботливый человек? Или же он питал к вам какую-то особенную привязанность?

— Не думаю, монсиньор. Одним из условий моей поездки в Рим было то, что каждый месяц я буду пересылать через доверенного человека донесения для курфюрста и докладывать ему обо всем, что мне доведется увидеть, услышать или узнать.

— Вот как… Не скрою, Альфредо, ваша откровенность делает вам честь. Вы правильно поступили, сообщив мне об этом. Позвольте в таком случае вернуться к началу нашего разговора. Как я уже сказал, в вас есть что-то, что заставляет вас двигаться дальше. И я хочу понять, что именно. Месть? Желание хоть немного изменить наш грешный несправедливый мир? Или, быть может, обрести новое счастье, забыв о прежних утратах?

— Должно быть, все вместе, монсиньор, — после некоторого молчания ответил Альфред.

— В таком случае вы можете быть полезны мне. Ваше сердце еще не остыло.

— Зачем… Зачем вы говорите мне это, ваше высокопреосвященство?

На этот раз кардинал его не поправил.

— Я ожидал, что вопрос будет задан в начале беседы, — улыбнулся он. — Действительно: зачем мне, кардиналу римско-католической церкви, племяннику Его Святейшества, понадобилось разговаривать с вами? Не спорю, Альфредо: у вас острый ум, и ваши способности могут принести пользу Святому Престолу. Но в Риме вы — мелкая сошка, крохотный, незаметный камешек в стене огромного здания. Элемент, ценность которого невелика и который легко заменить. Знаете, египтяне изображали людей сообразно их статусу. Фараона они рисовали размером с гору; вельмож и жрецов — ростом пониже; чиновников — еще ниже, и так до последнего раба, который был ростом с финиковую косточку. Наивный, но вместе с тем довольно наглядный способ подчеркнуть разницу между людьми. Вам известно, что изображено в гербе моего рода?

— Каждый, кто живет в Риме, знает, — ответил Альфред. — Герб семьи Барберини — три золотые пчелы.

— Верно. Пчела — символ созидания, неутомимой и плодотворной деятельности. Мы, Барберини, сделаем то, чего не сумели сделать Борджиа, Пикколомини или делла Ровере[113]. Мы изменим Рим. Мы сделаем его сияющим, сильным, вызывающим зависть — таким, каким он был когда-то. Мы вернем церкви власть над умами людей. У нас достаточно воли, чтобы добиться желаемого. Однако одной воли мало. Замысел подобного рода требует большого числа исполнителей. Людей с определенными принципами. Не наемников, а паладинов, если вы понимаете суть такого сравнения. Во все времена великие преобразования совершались людьми, преданными идеалу. И вы, как мне кажется, один из таких людей.

— Какую работу вы намерены мне поручить, ваше высокопреосвященство?

— Время покажет, Альфредо. Время покажет.

— Что делать с письмами, которые я отправляю курфюрсту?

— Отправляйте как раньше. Но каждое письмо будете предварительно показывать мне.

Кардинал Франческо Барберини[114] подошел к сидящему Альфреду почти вплотную, посмотрел на него сверху вниз.

— И вот еще что, Альфредо, — мягко сказал он. — Никогда не забывайте того, что случилось в Бамберге. Не хочу говорить высокопарно, но… Память об этой великой несправедливости не даст вашей душе зачерстветь. Поверьте, это многое значит.

Альфред молчал. С ним что-то происходило. Кровь прилила к его лицу и тут же отхлынула. Перед глазами вдруг снова возник тот осенний вечер. Дорога, маленький домик смотрителя у каменного моста. Мертвое лицо Урсулы. Вымученная улыбка Ханса…

Голос дрогнул, но Альфред сумел совладать с собой.

— Я буду помнить, ваше высокопреосвященство, — твердо сказал он. — Помнить так, как будто это было вчера.

Загрузка...