Когда он открыл глаза, на небе появились первые звезды. От реки поднимался туман, грустно шелестели деревья, и желтый домик смотрителя на той стороне дороги казался размытым серым пятном. Шелест деревьев, шепот воды, хрип умирающей лошади. Ничего больше.
— Я ждал, когда ты проснешься, — сказал Ханс. Он сидел на земле, привалившись спиной к тонкому ивовому стволу. В его руке почему-то был пистолет.
— Где Урсула?
Молчание.
— Как ты мог позволить увезти ее?! — Голос Альфреда был неровным, слова прыгали то вниз, то вверх, как голова утопающего пловца, в одну секунду переходили с хриплого баса на острый, режущий визг. — Как ты мог? Ты ведь знаешь, что они сделают с ней…
— Патруль должен был вот-вот появиться. — В голосе Ханса было странное, пугающее спокойствие. Он говорил так, как будто ничего не случилось. — И я его отпустил. Вначале этот мерзавец собирался повернуть коня к Бамбергу. Думал, наверное, что мы круглые идиоты. Конечно, если б он поскакал в Бамберг, то уже через четверть часа вернулся бы сюда с подмогой.
Ханс закашлялся, густо сплюнул на траву.
— Я сказал ему, — продолжил он, вытерев рот, — чтобы он отправлялся в Цайль и не медлил, иначе я всажу свинцовый орех ему в позвоночник. А когда он убрался, Томас увез Веронику. Они поехали через лес — там есть старая охотничья тропа, на которой точно не встретишь солдат. Она выведет их к развилке, где ждет Вильгельм. Вот и всё.
— Если б ты любил ее, то не дал бы ее увезти.
— А кто любил ее? Ты, Альф? И много было толку от этой любви?
— Я бы умер, но не позволил…
— Вот и умер бы, черт тебя подери!! А не падал бы в обморок, как перенервничавшая девица. Пойми же, дурак ты этакий, мы ничего не могли больше сделать. Ничего! Три человека, из которых один ранен, а другой без сознания, против шести всадников патруля. Нас перебили бы на месте, а Урсулу и Веронику отвезли бы обратно к викарию.
— И где, по-твоему, этот патруль? Тащится из Бамберга на костылях? Блюмсфельд нас обманул, неужели тебе непонятно!
Ханс снова закашлялся, захрипел, сплюнул на траву красным.
— А они уже были здесь, вот в чем штука… Всего через четверть часа после того, как Томас увез Веронику. Удивлен? Честно сказать, я тоже не понимаю. Не понимаю, как мы остались живы. По счастью, это были солдаты гарнизона, а не ублюдки викария. Шесть всадников на свежих конях. Наверное, думали, что сейчас завершат объезд и отправятся по домам, спать. — На губах Ханса появилась хитрая, вымученная улыбка. — Когда они увидели все это, у них глаза повылезали на лоб. Я крикнул им, что на нас напали и что мой товарищ — тут я, конечно, показал на тебя — подстрелил одного из этих негодяев, подосланных врагами его сиятельства. Я крикнул, что они, эти самые негодяи, отбили арестованных и поскакали по дороге в Цайль. И представляешь, болваны поверили! Хорошо еще, что никто из них не догадался зайти в домик смотрителя. Иначе, боюсь, нас с тобой гнали бы сейчас домой в кандалах.
Перед глазами Альфреда плыли кроваво-алые пятна.
— Этот Блюмсфельд — он может сделать с ней что угодно. Нужно догнать его! Мы успеем его догнать…
Ханс покачал головой:
— Прошел уже час, Альф. Я ранен, а ты едва стоишь на ногах.
Альфред вдруг почувствовал, что его бьет озноб. Кровь отлила от головы, кожа на лице сделалась ледяной. Самым отвратительным было даже не то, что он упал в обморок, а то, что пробыл в забытьи так долго. Целый час пролежал на холодной сырой траве, не слыша, как Блюмсфельд увез Урсулу, как уехали Томас и Вейнтлетт, как появилась, а затем исчезла за поворотом дороги шестерка солдат…
«Лучше бы мне умереть», — подумал он отрешенно.
— Мы не успеем, — донесся откуда-то издалека голос Ханса. — И потом… Нужно кое-что прояснить.
— О чем ты? — медленно поворачивая к нему голову, спросил Альфред. — Что еще прояснять?
— Я вряд ли доживу до утра, мой друг. Поэтому — просто выслушай. Ты помнишь рассказ Юлианы Брейтен? Про человека, который явился к ней и заставил ее дать показания против Германа?
— При чем здесь…
— Это был я, Альф.
— Что ты несешь?!
— В тот вечер, когда мы обсуждали побег, я отправился к викарию и сказал, что выдам ему местонахождение беглеца. Подожди, не перебивай. Разумеется, я не собирался этого делать. Я наплел Фёрнеру, что хочу служить ему, изобразил из себя этакую хитрую гадину, которая желает перескочить из одной лодки в другую. Три дня спустя я пришел к викарию и назвал дом, где прятался Герман. Самого Германа, разумеется, там уже не было: вечером, накануне, я велел ему перебраться в другое место. Все, что нашли в том доме солдаты, — старое одеяло и несколько забытых вещей. Фёрнер, конечно, был недоволен, но он уже проглотил мой крючок.
— Как… — Альфред был так ошарашен, что не сразу смог подобрать слова. — Как получилось, что Германа застрелили?
— Богом клянусь: не знаю. Не знаю, как это могло получиться. Я выждал несколько дней, чтобы шум поутих. Я намеренно вел викария по ложному следу.
— Ты хочешь сказать, это вышло случайно?
— Другого объяснения нет. Если б Фёрнер знал, через какие ворота поедет Герман, там наверняка ждала бы засада. Как бы то ни было, мне представилась возможность одним выстрелом убить сразу двух зайцев. Во-первых, вытащить из тюрьмы Юлиану. Во-вторых, дать Фёрнеру нужные показания против Германа и тем самым добиться большего доверия с его стороны. Я должен был…
— Ты рассказал ему о бумагах?
— О каких бумагах?
— Которые я отвез в Нюрнберг.
— Разумеется. Я кормил его подобным дерьмом…
— Болван!! Чертов болван!! Ты хоть понимаешь, что ты наделал?! Фёрнер не должен был знать о них, не должен был знать, что они предназначены Ламормейну!
— Он и не знал об этом. Я лишь сообщил ему, что канцлер отправил некое письмо в Нюрнберг, запретив вписывать его в реестр, и что отвез письмо ты. Только и всего.
— Все равно, — отрезал Альфред. — Этого ни в коем случае нельзя было делать.
— Думаешь, я смог бы кормить Фёрнера воздухом? Я должен был давать ему хоть что-то, чтобы он верил мне, чтобы я мог действовать дальше.
— Чего же ты добивался, Ханс? Ради чего все это?
Уже наступила ночь. Кристаллы звезд прятались за бегущими облаками, откуда-то из черноты выкатилась вдруг острая половинка луны, серая и неровная, как отрезанный ноготь. Было тихо. Каменный горб моста не звенел от ударов железных подков и злые факельные языки не прыгали на темной дороге. Конный патруль или возвращался в Бамберг другим путем, или же солдаты решили задержаться и переночевать в Цайле. И то, и другое — к лучшему. До рассвета на дороге больше никто не появится. Что толку рыскать с факелами в темноте? Арестантская карета все равно никуда не денется, а валяющиеся рядом с ней мертвецы не воскреснут. За узниц, которых перевозили в карете, отвечают люди епископа, а не стражники гарнизона.
— Ради чего все это? — повторил Альфред. В наступившей темноте он уже не мог различить лица Ханса. Перед ним сейчас была лишь черная тень, прислонившаяся к такому же черному ивовому стволу.
Прошло несколько минут, прежде чем тень ответила:
— Ты ведь знаешь, Альф: я всегда был легкомысленным человеком. Однажды ты даже сказал — помнишь? — что серьезность идет мне, как кухарке бальное платье. Я никогда не умел считать наперед, никогда не понимал тех хитрых узлов, которые вязал с твоей помощью канцлер. Но я видел, что происходит вокруг. Видел, как люди унижаются, дают взятки, переписывают дома на чужое имя, лишь бы не попасть под обвинение в колдовстве. Видел, как доктора из Комиссии заводят себе пятнадцатилетних любовниц из почтенных семей, а родители закрывают на это глаза. Закрывают глаза, потому что знают: стоит им пикнуть, стоит им возмутиться — и на следующий день к ним явится стража в черных плащах. Я видел мальчишек, которые мечтают не о том, чтобы стать пивоварами, оружейниками или портными, как их отцы, — вместо этого они мечтают стать епископскими чиновниками, дознавателями. Я видел все это, Альф. И я видел, как уничтожают тех, кто мне дорог. Помнишь Герду Бильфингер? Ту, курносенькую, дочь возчика? Ей было всего восемнадцать, мы думали обвенчаться… Кроме нее, сожгли еще многих. Мою кузину в Форхайме. Мою тетку, в доме которой я прожил несколько лет. Многих других. Многих… Ночью я часто просыпался, и мне казалось, что воздух в моей комнате пропитался жирным человеческим дымом. И я скреб ногтями лицо, чтобы убрать эту мерзкую сажу со щек… Когда в прошлом году канцлер вызвал меня к себе и сказал мне, что я должен тайком отвезти в Ватикан документы об этих… процессах, я согласился с радостью. В Риме я целыми днями бегал, пытаясь найти кого-то, кто сможет помочь; действовал аккуратно, так, чтобы старый каноник Фиклер ничего не мог заподозрить. Но — впустую. Люди, чьи имена называл мне Хаан перед отъездом, отказались со мною говорить…
Послышался хриплый кашель, завершившийся отчетливым звуком плевка. Небо заволокло тучами. Где-то неподалеку заухал вдруг филин.
— Одним словом, в Италии у меня ничего не вышло, — откашлявшись, продолжал Ханс. — Но я надеялся, что канцлер найдет какой-то другой способ и сумеет довести свою игру до конца. Тянулось время, были ходатайства, и жалобы, и целые груды писем, и при этом все оставалось по-прежнему. В тот вечер, когда Герман рассказал о строительстве новой тюрьмы, я понял: бумажками ничего не изменишь. Нужно действовать самому.
— Действовать?! — Альфред выдохнул это слово с такой яростью, что у него заболело горло. — Вот как ты это называешь? Ты предал канцлера, ты лгал и ему, и мне. Ты осквернил память Германа, нашего общего друга. Ты помог Фёрнеру отправить на костер Кессмана и Мюллершталя. И это, по-твоему, называется «действовать»?!! Молчишь? Думал, я ничего не знаю об этом? В канцелярии уже несколько месяцев все только и говорили, что у его преосвященства есть тайный осведомитель, который наблюдает, подслушивает, шпионит за каждым. И сейчас ты хочешь уверить меня в том, что все это было сделано ради того, чтобы кого-то спасти?
— Ты прав, Альфред, — ответила тень. — Я действительно отдал Кессмана и Мюллершталя викарию. Но взамен я сумел спасти от тюрьмы и казни десяток других людей. Про Юлиану Брейтен ты знаешь. Следующими были Пауль Йост и Ойген Зандбергер. Первый — личный камердинер нашего общего друга, сенатора Шлейма; второй — слуга в трактире рядом с его домом. Я убедил Фёрнера в том, что улики против них достаточно слабы и что гораздо лучше отпустить этих двоих — в обмен на обещание докладывать о разговорах Шлейма, о том, с кем он встречается, обо всех подозрительных вещах, которые они смогут заметить.
— И Фёрнер поверил тебе? — брезгливо поинтересовался Альфред. — Никогда бы не подумал, что его преосвященство можно смутить недостатком улик.
— Смерть Германа сделала его осторожным. И потом — взамен он получал возможность устранить Шлейма, которому в последнее время все сильнее благоволил князь-епископ. Как бы то ни было, Йоста и Зандбергера отпустили. К тому времени в моих руках были копии протоколов по делам «колдунов». И если в протоколе мне попадалось вдруг знакомое имя, я просто оборачивал камнем записку и кидал этому человеку в окно. Кто-то верил предупреждению и успевал уехать из города, а кто-то — нет…
— Почему ты не рассказал обо всем канцлеру? Или мне?
— Вы бы никогда не одобрили этого. Снова были бы бесконечные споры, и письма, и надежды, что кайзер вмешается. Я не знаю, Альф, правы вы или нет. Может быть, именно ваши бумаги и обращения когда-нибудь остановят весь этот кошмар. Но я уже не мог ждать. Я должен был спасти хоть кого-то.
— Значит, в этом все дело — считаешь себя спасителем?! Святым? После того как отправил на костер нескольких человек?
— Доверие Фёрнера нужно было купить, только и всего. И я знал, что, если я хочу выиграть у него одну жизнь, взамен мне придется отдать другую.
— У Мюллершталя осталось трое детей.
— Он был дерьмом. Спокойно пил, ел, улыбался, пока двум его служанкам крошили пальцы в тисках. Помню, как он убеждал меня в том, что князь-епископ, оказывается, очень набожный человек; им, дескать, руководит лишь чрезмерное благочестие и забота о пастве. Интересно, он думал о том же, когда очутился в камере Малефицхауса?
Энгер снова закашлялся, и на этот раз кашель его был каким-то захлебывающимся, булькающим, словно он давился льющейся в его горло водой.
— И Кессман, и Мюллершталь заслужили свою судьбу, — сказал он, сгибаясь и стуча себя по груди, чтобы остановить этот мучительный приступ. — Один собственноручно написал донос на племянника. Другой не поленился явиться к викарию и подтвердить, что давно подозревал своих служанок в занятиях колдовством и рад, что правда наконец-то раскрылась. Знаешь, Альф, в последнее время я все больше начинаю ненавидеть именно таких жирных, циничных мерзавцев. Они толкуют о справедливости, милосердии и законе. А когда мимо них стражники тащат человека в раскаленную печь — пожимают плечами и аккуратно отходят в сторону. Фёрнер и Фазольт — фанатики, чей разум отравлен ненавистью ко всему живому. Но эти — Кессман, Шлейм, Мюллершталь и прочие, — они ведь все понимают! Слишком образованны, слишком умны, чтобы не понимать. Они видят, во что превратились наши законы, наши священники, наши суды. Они видят, что власть в Бамберге захватили кровожадные звери, которые не успевают выковыривать из зубов ошметки человеческого мяса. Но разве, видя все это, они произносят хоть слово против? Нет. Продолжают улыбаться и рассуждать. А когда князю-епископу требуется вдруг совершить очередную гнусность или оправдать новую казнь — тут они сразу бегут на помощь, виляя жирным, дрожащим задом, повизгивая, хлопая в ладоши. Я ненавижу их, Альфред. Своим умом, своими знаниями и образованностью они поддерживают власть фон Дорнхайма гораздо надежнее, чем тысяча мушкетов и копий. Фёрнер, Фазольт и Фаульхаммер — люди будут помнить их как людоедов, с ног до головы измазанных чужой кровью. Но кто запомнит тех, кто помогал этим людоедам и оправдывал каждый их шаг? Шлейм, и Кессман, и Мюллершталь отправились в ту самую печь, которая их так восхищала.
— Это чудовищно. — Голос Альфреда был глухим, как будто он говорил со дна каменного колодца. — Какими бы ублюдками ни были Кессман и Шлейм, они все равно остаются людьми. И если ты решил покарать их, то должен был действовать по закону.
— Высший закон для каждого — его совесть. И я поступил по совести.
— И нам всем, видимо, следует поступать так же?! Писать доносы, лгать обо всем, сдавливать сломанные суставы? И, в конце концов, стать такими же, как Фридрих Фёрнер и его присные? Закон…
— В Бамберге нет закона!! Понимаешь? Нет! Как можно назвать законом бумагу, которая позволяет убивать людей без вины? Как можно назвать судом место, где всегда обвиняют, но никогда не оправдывают? Задумайся над этим чуть-чуть, и ты поймешь, что самые страшные преступления на земле всегда творились именем закона, именем высшей государственной власти. Скольких людей способен убить один преступник — одного? Десять? Сотню? А скольких людей способен уничтожить убийца в короне? Тот, чье слово и есть закон? Тот, по чьему щелчку сбегается толпа правоведов, жрецов, толкователей, которые всегда готовы обосновать, оправдать и усилить любую подлость, любого живодера отмыть и помазать на царство? — Ханс с горечью усмехнулся. — Нет, Альф. По закону не ищут правду. По закону распинают Христа.
Небо заволокло тучами, луна и звезды погасли. Фигуру Ханса Энгера было уже почти невозможно различить в темноте, и все же Альфред видел, как его прежний товарищ подался вперед, упершись левой рукой в землю.
— Мы все что-то делали, Альф, — тихо сказал он. — Вы с канцлером пытались погасить печь, а я суетился у пышущей жаром заслонки. Одних вытаскивал, других запихивал глубже. Я сделал много дурного, знаю. Запугивал, обманывал, заставлял лжесвидетельствовать. В тот вечер, когда я пришел к Юлиане Брейтен и сдавил ее руку — в тот момент я, наверное, ничем не отличался от палачей Фёрнера. Но я знал: для того чтобы вытащить кого-то из адского пламени, нужно самому опуститься в ад…
Ошеломленный, опустошенный, раздавленный, Альфред поднялся на ноги. Его слегка пошатывало, и в какой-то момент ему показалось даже, что он снова лишится чувств. Урсула потеряна для него. Потеряна навсегда. Его лучший друг, которого он знал много лет, оказался предателем и лжецом. Он, Альфред Юниус, больше не сможет показаться ни в Бамберге, ни в Цайле, ни в любом другом городе епархии — иначе его немедленно схватят. Все, что ему остается теперь, — жизнь изгнанника. Без друзей, без любви, без прежних надежд…
— Я жалею лишь об одном — что не сумел спасти семью канцлера. Поверь, Альф, я всегда был настороже. Попадись мне на глаза самый ничтожный намек на угрожающую им опасность, я нашел бы способ предупредить их, даже если это стоило бы мне жизни. Но я узнал обо всем слишком поздно. Видимо, Фёрнер никогда не верил мне до конца…
Раздался какой-то странный шорох. Присмотревшись, Альфред увидел, что Ханс протягивает ему пистолет.
— Возьми, — сказал он. — Есть только один человек, которому я позволю себя судить.
— Что это еще за игра? — спросил Юниус, отступая.
— Я сделал много дурного. И ты, Альф, должен вынести приговор. Жить мне или умереть — зависит теперь от тебя.
Помедлив, Юниус взял оружие. Подержал в руках, чувствуя под пальцами холодную сталь. Кто сейчас перед ним? Тот, кто ради других не побоялся рискнуть своей жизнью? Или лживое чудовище в маске, стоящее за спиной Фридриха Фёрнера?
Пистолет выскользнул из его рук, бесшумно упал в мягкую траву.
— Нет.
Даже в темноте он почувствовал, как Ханс впился глазами в его лицо. Поздно. Есть вещи, которые нельзя никому простить.
— Ты ничтожество. Дрянь. Я скорее вымажусь грязью из сточной канавы, чем пожму твою руку.
— Альфред…
— Ты был моим другом, Ханс, но нашу дружбу ты растоптал.
Несколько минут спустя Юниус тронул поводья и поехал по цайльской дороге. Копыта цокали по камням, холодный ветер шевелил волосы. Уже на середине моста он обернулся. Позади была тьма, в которой исчезли маленький домик смотрителя, и тонкий ивовый ствол, и скрюченная фигура сидящего на земле человека.
Крупная рыба плеснула хвостом по воде.
В следующую секунду оглушительно громко ударил выстрел.