— Письмо из Швайнфурта, госпожа Хаан. От господина канцлера.
— Спасибо, Томас. Где Урсула и Адам?
— Ваш сын ушел с молодым Юниусом в оружейную лавку. Фройляйн Урсула наверху, в своей комнате.
— Хорошо, Томас. Ступай. Мне нужно побыть одной.
— Будут ли какие-то распоряжения насчет обеда?
— Нет. Пусть Эмма сама все выберет.
Аккуратная круглая печать с выдавленными буквами «ГХ». Несколько листков в плотном бумажном конверте.
Дорогая Катарина, да благословит тебя Бог!
Плохие известия: мне придется задержаться в Швайнфурте дольше, чем я рассчитывал. Как долго? Сказать не могу. Соглашение еще не подписано, и это не тот вопрос, который я вправе доверить своим подчиненным. Я уже говорил тебе, что жители Швайнфурта — почти сплошь лютеране, и потому наши враги. Но сейчас об этом нужно забыть. Забыть! На время, но накрепко, так, как будто этого не было вовсе. Когда в Империи снова наступит мир, можно будет вернуться к теологическим спорам, драть глотки в Рейхстаге и всеимперских собраниях. Глупо рыхлить почву зимой, бессмысленно вспоминать о религиозных спорах в годы войны. Мы — католики, они — лютеране. Какая разница? Пусть бамбергский всадник и швайнфуртский орел помогают друг другу[14]. Во время бури лучше держаться вместе.
Кстати, Швайнфурт — довольно красивый город. Над мостом через Майн возведены стены и черепичная крыша, примерно так же, как и на Старом мосту во Флоренции. Жаль только, что имя у города столь нелепое. Лично я не хотел бы, чтобы кто-то назвал меня жителем «Свиного брода».
В любом случае, я не уеду отсюда до тех пор, пока соглашение не будет подписано. Ты ведь знаешь, я умею стоять на своем. Заключив договор, мы укрепим свои северные рубежи и одновременно ослабим саксонцев, лишив их потенциального союзника; кайзер и Бавария по достоинству оценят этот маневр. Что касается Швайнфурта — они получат нашу поддержку на случай возможных переговоров с Лигой[15] и курфюрстом Максимилианом. Обе стороны сделки должны оставаться в выигрыше — таков мой всегдашний принцип.
Впрочем, довольно об этом. Мне нужна твоя помощь в одном весьма непростом деле. До меня дошли неприятные известия, касающиеся Германа Хейера. Ты должна помнить его — полгода назад он приходил к нам домой вместе с Карлом Мюллершталем, приносил бумаги по поводу устройства пороховых складов. Странный человек. Я никогда не оказывал ему особого покровительства: звезд с неба не хватает, неразговорчив, не умеет сходиться с людьми. Обычный канцелярский чиновник, просидевший на одной и той же должности четырнадцать лет. Ты спросишь меня, что же во всем этом странного? Попробую объяснить. Несмотря на мое прохладное к нему отношение, он всегда отличался удивительной преданностью, и это свойство лишь усилилось в нем после смерти жены. Ради моей пользы он мог пожертвовать собственным временем, собственными деньгами, тайком снять копию с письма, которое в ином случае не попало бы в мои руки. И это при том, что я никогда ни о чем подобном его не просил.
Возможно, я не ценил Германа Хейера по достоинству. Но ты ведь знаешь: в длинном списке человеческих добродетелей я никогда не ставил преданность на первое место. Если преданность — это главное, тогда нам всем следовало бы окружать себя собаками, а не людьми.
Так вот: до меня дошли слухи, что Хейера должны были заключить в тюрьму по обвинению в колдовстве и что в самый последний момент ему удалось бежать. Находится ли он в Бамберге или за его пределами — неизвестно. Неизвестно также, были ли у него сообщники.
Удар нанесен точно и своевременно, и я не сомневаюсь, что удар этот нацелен в меня. Если хотят свалить крепкое дерево, то вначале подрывают корни: один за другим, пока ствол не рухнет под собственной тяжестью, не станет добычей топоров и зазубренных пил. Герман Хейер — незначительный персонаж. Но он — один из тех корней, обрубив которые викарий сможет уничтожить меня самого.
Суть моей просьбы: тебе нужно встретиться с Кристиной Морхаубт. Наши семьи дружны, встреча не вызовет кривотолков. Лучше всего пусть придет к нам домой, в этом случае можно будет не опасаться, что кто-то приложит любопытное ухо к двери. Подробно расспроси, что ей известно о деле Хейера; если она ничего не знает, пусть спросит у мужа. Знаю, Кристина не из болтливых. И все же предупреди ее, что о вашем разговоре не должен знать никто, кроме нее и Ханса Морхаубта.
В виновность Германа я не верю. Но в наше время не принято выносить оправдательных приговоров. Франца Кауперта казнили, несмотря на то что улик против него не было, а обвинение строилось на показаниях двух бродяг, пойманных в Лестене за кражей винограда. Я готов дать голову на отсечение, что Хейера оговорили и он не совершил ничего такого, что заслуживало бы наказания. В любом случае, я сделаю все, чтобы обвинения против него были сняты. Атаки против моих подчиненных нужно отражать, отражать решительно, иначе в следующий раз, осмелев, викарий сделает выпад против меня самого.
Возможно, причиной происходящего является ходатайство, которое я перед отъездом передал князю-епископу. В окружении Иоганна Георга достаточно людей, которые истолкуют появление этой бумаги как покушение на авторитет княжеской власти. Фон Хацфельд улыбается и называет себя моим единомышленником, но я не сомневаюсь, что он ведет собственную игру и при первом удобном случае швырнет мне под ноги рогатку. Фон Менгерсдорф мечтает о том, чтобы пропихнуть на мое место собственного племянника. О викарном епископе не стоит и говорить: из всех моих врагов этот враг — самый сильный и непримиримый. Он не примет уступок, не примет временных соглашений, никогда не оставит мысли о том, чтобы уничтожить меня. Будь его воля, он самолично сбросил бы меня с крыши на вилы для сена, а потом стоял бы, смотрел на мою агонию и потирал свои холеные руки. Иногда мне кажется, что он обезумел. Один лекарь — ты знаешь его, это Макс Краузе, его дом в двух шагах от Мельничного моста, — рассказывал мне, что в некоторых озерах живет крохотный червь: попадая в тело человека, он по сосудам проникает в голову, а затем медленно, не торопясь, начинает пожирать мозг. Что, если именно такой червь поселился в голове у викария? Знаю, это звучит не слишком умно, но как иначе объяснить, что Фридрих Фёрнер искренне верит в существование ведьм, в колдовство, но при этом использует борьбу с ними для сведения счетов, для уничтожения своих личных врагов? Откуда подобная двойственность в поступках и мыслях?
Викарий жаждет моей смерти, хочет в один прекрасный день переступить через мой ободранный труп. Но я не отступлю. Насколько мне известно, разбор ходатайства поручен сенатору Шлейму. Это позволяет надеяться, что документ хотя бы прочитают и задумаются над его содержанием. Вольфганг Шлейм — здравомыслящий человек и не принадлежит к лагерю сторонников Фёрнера.
Катарина, я чувствую, что устал. Мои позиции в Сенате никогда не были достаточно прочными. Всегда приходилось договариваться с мерзавцами, уступать подлецам, подлаживаться под негодяев, да и самому совершать такое, чего постыдился бы иной негодяй. Такова природа власти. Если хочешь чего-то добиться, ты должен обманывать, вводить в заблуждение, кивать и соглашаться, когда сердце кричит от боли, улыбаться в лицо тому, в кого с удовольствием всадил бы по рукоятку нож. Я соглашался со смертными приговорами. Я убеждал князя-епископа в необходимости вступить в войну. Я выгнал со службы чиновников, в которых подозревал своих недоброжелателей. После того как курфюрст Максимилиан утопил в крови восстание в Верхней Австрии[16], я при встрече восхитился его мужеством и решительностью. Я садился за переговорный стол с людьми, которых, будь моя воля, никогда не пустил бы к себе на порог.
Я не оправдываю себя и не кляну. Я совершил много дурного. Но знаю, что без этого не смог бы сделать ничего хорошего. Все эти интриги, маневры, все эти гимнастические упражнения, которые я проделывал за последние семь лет, имели своей целью только одно: защитить Бамберг и укрепить власть его правителя. Бамберг — не торговая республика, не город, которым могут управлять несколько патрицианских фамилий. Это богатое княжество, и единая, сильная власть должна стягивать его так же крепко, как железные обручи стягивают пузатую винную бочку. Процессы над ведьмами наносят этой власти огромный урон. Бамберг может жить в мире лишь до тех пор, пока мы полезны кайзеру и Баварии, до тех пор, пока мы можем лавировать между ними. Мы что-то вроде маленькой лоцманской лодки, которая прокладывает курс для больших кораблей: стоит нам замешкаться, стоит неправильно повернуть руль — и большие фрегаты раздавят нас своими бортами. Ведовские процессы бросают на Бамберг тень. Я знаю, что эти процессы уже вызвали недовольство Его Святейшества папы Урбана[17], хотя Святой Престол прежде закрывал глаза на подобные вещи. Курфюрст Максимилиан, который всегда был ревностным гонителем колдовства, сейчас гораздо больше заинтересован в прочности католического лагеря, в успехах армии Лиги. Игры с огнем и живыми людьми для него теперь досадная, раздражающая помеха.
Но не будем уходить в сторону. Последнее, о чем я хотел написать тебе, — Урсула.
Я стал тем, кем стал благодаря умению понимать людей, читать их молчание, ложь, их улыбки и взгляды. Морщины на их лицах для меня то же, что строчки письма. Но то, что происходит в душе Урсулы, — этого я понять не могу. Я не понимаю, о чем она думает, что наполняет ее сердце. Благородство? Высокомерие? Желание опекать? Несколько раз я замечал, как меняется ее взгляд — в одно мгновение делается презрительным и холодным, как будто вода в ее глазах замерзает и превращается в лед.
Я хорошо помню гороскоп, составленный при ее рождении. «Солнце в первом доме. Сила, уверенность, власть. Мир будет вращаться вокруг нее, но гордый нрав принесет беду».
Катарина, я никогда не верил всем этим предсказаниям. Говорят, что Валленштайн, новый имперский главнокомандующий, держит при себе личного астролога и не предпринимает ничего важного без его советов. На мой взгляд, все это — суеверная чушь. Разумный и образованный человек не может верить в то, что его судьба определяется не собственными поступками, не волей Творца, а всего лишь расположением небесных светил. Я бы не разрешил составлять гороскоп для Урсулы, если бы не настояние моей матушки, да покоится она с миром. И, уж конечно, я был далек от того, чтобы придавать хоть какое-то значение словам, что написала гадалка. Но сейчас эти слова не идут из моей головы.
С самого рождения Урсула была моей гордостью. Я любовался ею. Ее смех, ее маленький лоб, ее первые шаги, ее удивленные слезы… Самое прекрасное и хрупкое создание из всех, что живут на земле. Я видел, как из крохотного младенца вырастает веселая и смелая девочка. Как девочка превращается в красивую девушку — девушку с рыжими волосами и глазами цвета озерной воды. Адам, Вейнтлетт, Карл-Леонард, Даниэль — я любил и люблю их всех. Но только в Урсуле я всегда видел продолжение самого себя. Адам, как ни печально, сильно уступает ей и характером, и умом. Он — большой ребенок; не знаю, сможет ли он когда-нибудь повзрослеть. Что касается Урсулы… Будь она мужчиной, то не сомневаюсь, что однажды среди фамилий высших имперских сановников мы увидели бы фамилию Хаан. Но женщина, обладающая амбициями и незаурядным умом, может чего-то достичь в этой жизни лишь посредством замужества. Удачного замужества.
Брак Урсулы укрепит положение рода Хаан, позволит сохранить и приумножить то, чем мы обладаем сейчас. Во все времена могущественные семейства заключали союзы посредством женитьбы своих детей. Знаю, ты бы хотела, чтобы Урсула сделалась женой молодого Альфреда Юниуса. Не стану спорить, Альфред был бы неплохой партией для нее. Они во многом похожи: независимый нрав, благородство, презрение к глупости… И все же в Альфреде есть что-то, что заставляет меня сомневаться в нем, относиться с опаской.
Впрочем, все это не более чем планы на будущее. Я не приму решения о замужестве Урсулы без твоего ведома и совета. И уж конечно, мне придется заручиться согласием самой Урсулы. К великому сожалению, она способна поступать наперекор исключительно из упрямства, нежелания подчиниться мудрости старших. Она не потерпит, чтобы ее судьбу решали за ее спиной.
Ее дерзость, неумение различать людей и придерживать, когда требуется, свой острый язык — вот что беспокоит меня больше всего. На прошлой неделе мы с ней серьезно повздорили. Бамбергский магистрат — по моему настоянию — выгнал за пределы города всех бродяг, не имеющих в городе жилья или поденной работы. Урсула узнала об этом. Видела бы ты, каким гневом сверкали в то утро ее глаза! Это было не возмущение, не обида, не недовольство, а именно гнев. Можешь себе представить? Она смотрела на меня так, как особа королевской крови смотрит на проштрафившегося придворного. Какая наглость, какое неуважение к собственному отцу! Иногда мне кажется, что она просто-напросто не понимает, кто я такой. Не понимает, что в подобном тоне со мной вправе разговаривать лишь те, кто носит на плечах горностаевую мантию и корону имперского князя.
Вначале я пытался держать себя в руках, пытался объяснить ей: в городе неспокойно. Неурожай, выросли цены на хлеб, у границ княжества рыскают жадные отряды наемников, за которыми нужно следить в оба глаза. Толпы бродяг, что стекаются в Бамберг, — это угроза общественному спокойствию. Угроза беспорядков, воровства, грабежей, заразных болезней. Чтобы противостоять этому, необходимо временное — подчеркну: временное! — ужесточение правил. В конце концов, когда человека валит с ног лихорадка, доктора прописывают ему кровопускания вместо веселой попойки и дурно пахнущие порошки вместо свиных отбивных. Разве они не ограничивают свободы больного ради его же блага, ради того, чтобы его тело окрепло и через время вернуло себе прежнюю силу? К тому же магистрат постановил, что каждое воскресенье у городских ворот будет производиться бесплатная раздача хлеба и горячей похлебки всем, кто в этом нуждается.
Увы, Урсула не поняла моих доводов. Или не захотела понять. Вела себя дерзко, обвиняла меня в бессердечии, в жестокости к людям. И мое терпение кончилось. Мне пришлось объяснить ей, что она — всего-навсего глупая семнадцатилетняя девчонка. Существо, которое полностью зависит от моей воли. Человек, чьи слова и поступки для других значат не больше, чем жужжанье осы. Признаться, я думал, что моя резкость приведет ее в чувство. Но я ошибся. Выслушав меня, она несколько мгновений стояла молча, только кожа на переносице вдруг сделалась яростно-алой. В руках у нее был серебряный кубок с вином — один из тех, что подарил нам на свадьбу отец. Урсула отшвырнула кубок и молча вышла из комнаты. Я закричал на нее, но она даже не обернулась.
Это стало лишь одной из нескольких ее выходок за последнее время. Вспомни хотя бы тот воскресный обед с мастером Дреппером. Урсула — умная девушка. Она должна понимать, какую роль для меня и всего нашего рода играют добрые отношения с гильдией пивоваров. И что же? Во время обеда она сидит, потупив глаза, не вмешивается в разговор, а потом — вдруг, ни с того ни с сего! — с ехидной улыбкой спрашивает у Якоба Дреппера, не трудно ли ему, дескать, таскать по лестнице свое огромное пузо? Каково?!! Смею тебя уверить: если бы один из моих подчиненных — к примеру, тот же Альфред Юниус — позволил себе хотя бы десятую долю того, что позволяет себе Урсула, то этот самый подчиненный уже сейчас сторожил бы амбар в какой-нибудь захудалой деревеньке на границе с Баварией. Да, именно: амбар. И сторожил бы его до скончания дней, забыв о карьере, забыв о городской жизни, забыв даже надеяться, что хоть кто-нибудь вспомнит о нем…
Было бы легко объяснить поведение Урсулы избалованностью или юношеским упрямством. Однако я уверен, что все обстоит гораздо сложнее. Не знаю, как лучше объяснить, но… Мне на ум часто приходят картины из ее детства. Облезлый серый котенок, которого она принесла с улицы и отпаивала молоком. Серебряный талер, который я подарил ей на Рождество — и который два дня спустя она кинула в глиняную миску бродяги. Ее глупая ссора с Адамом: они подрались, вцепились друг другу в волосы. Когда я подошел и крепко взял Адама за ухо, Урсула вдруг закричала, чтобы я его отпустил, и повисла у меня на руке.
Однажды я назвал Герду, нашу кухарку, нерасторопной ослицей. Урсула услышала эти слова и страшно на меня разозлилась. Прямо покраснела от злости. Представь: восьмилетняя девочка стоит, словно упрямый бычок, сжимает розовые кулачки и требует, чтобы я извинился перед кухаркой. Забавное и вместе с тем странное зрелище…
Я не знаю, что происходит в душе Урсулы. Иногда она мне кажется заносчивой и глупой девчонкой, которая считает, что ей все позволено. Иногда — чистой и благородной душой, которая умеет переживать чужое страдание сильнее, чем собственное. Время покажет, кем она станет. Остается только надеяться, что замужество пойдет ей на пользу: смягчит ее дерзость, сделает ее чуть более спокойной и мудрой…
Но довольно об этом.
Последние наставления, которым ты должна точно следовать.
Первое. Сожги это письмо сразу, как только прочтешь.
Второе. Если Фёрнер, или фон Хацфельд, или фон Менгерсдорф захотят поговорить с тобой — не соглашайся. Скажи, что больна.
Третье. Не выходите из дома без лишней надобности — ни ты, ни дети; если тебе что-то потребуется, отправляй посыльных и слуг.
Четвертое. Не принимай у себя никого из служащих канцелярии. Ни Альфреда, ни Мюллершталя, ни Йозефа Кессмана, ни кого-либо еще. В противном случае могут подумать, что ты имеешь какое-то касательство к происшествию с Хейером.
И последнее. Томас, Михель и Йенс должны все время находиться дома. В кладовой найдутся матрасы, что касается ружей — они в моем кабинете, в запертом шкафу, ключ от которого у тебя есть.
Прошу, пусть эти распоряжения тебя не пугают. Я лишь хочу быть уверен, что, пока меня нет в городе, с вами ничего не случится.
Я все время думаю о тебе, Катарина. Господь да благословит тебя и наших детей.