XVII

Осенью пришло сообщение из Москвы, что по новым правилам иностранцы к секретным работам не допускаются, поэтому их предложения не могут быть приняты. Андреа отправился к Юрочкину. Тот устранился: к сожалению, помочь ничем не могу. Более того, был вынужден на запрос Москвы предупредить о политической невыдержанности товарища И. Б. Брука. Да и о моральной неустойчивости, поскольку он, И. Б. Брук, бросил свою семью, не помогает ей. Главное же, конечно, — политические взгляды…

Таким образом, их планы рушились, военные заказы откладывались, значит, и на разворот исследований, на создание лабораторий и конструкторских бюро надежд не было. Знакомый военпред сказал, что Колосков ничего не в силах сделать. “С органами не поспоришь, сильнее кошки зверя нет”. Это было печально, но Андреа уже привык к зигзагам здешней жизни. “Ладно, мы подождем, но вам ждать нельзя, — сказал он военпреду, — вам деваться некуда, вы должны торопиться, американцы не ждут”.

В его уверенности было нечто мессианское. Как будто ему было известно, что никакие силы не смогут помешать ему выполнить свое предназначение.

Откуда приходит такое знание, неизвестно, но когда оно дается, то человек может одолеть, казалось бы, несокрушимые препятствия. Его ничто не останавливает – ни запреты, ни сомнения, ни разочарования.

Их вызвали в Москву, всех троих, вернее, четверых, потому что Энн поехала с новорожденным мальчиком. Опять поселили в гостинице “Москва”. На первом же совещании предложили организовать лабораторию в Ленинграде. Джо пытался выяснить, кто им поспособствовал, Андреа это не интересовало, он принял случившееся как само собой разумеющееся. Единственное, на чем он, кажется, поскользнулся, это штаты, средства, помещения. Начальство было разочаровано столь скромными цифрами. Дела, большие, так не делаются.

В перерыве в туалете рядом с Андреа оказался один из штатских членов совета, выбритый до синевы, крючконосый, мрачный, похожий на престарелого разбойника.

— Просчитались вы на порядок, — глядя в писсуар, тихо сказал он. — Поскромничали. А скромность, она дешевкой выглядит. А от дешевки нечего ждать.

— Чем экономнее, тем больше доверия, — сказал Андреа.

— Это, может, у капиталистов. А в России другие правила. Запрос карман не тянет. Бьют – беги, дают – бери. Сразу хватай что можешь, с запасом. Завтра вам понадобятся еще люди – не дадут.

Разбойника звали Легошин. Был он физик, академик, шибко засекреченный, он понравился Андреа толковыми советами, поговорочками. Изучая русский, Андреа прежде всего записывал пословицы, всякие просторечия, меткие словечки. Вечером он зачитывал их Эн: “Сколько хер не тряси, последняя капля в штанах останется, как сказал академик Легошин”. Кстати, Легошин же посоветовал ему обращать внимание на надписи в общественных туалетах, там самый сочный, вкусный язык, ибо, как заметил один поэт, “только там свобода слова”.

Новый год в России почитали больше, чем Рождество. В эти дни из небытия вынырнул Влад. Он вернулся в Москву с грандиозными планами – кибернетики готовились к решающим боям.

Новый год встречали в номере у Андреа – с огромным тортом, шампанским. Энн не удалось достать индейку, вместо нее были цыплята табака. Во втором часу ночи мужчины прошлись под предводительством Влада по длинному гостиничному коридору, устланному красной дорожкой. Двери многих номеров были открыты, их зазывали, поздравляли с Новым годом, угощали, что-то новое появилось у людей – иностранцев не боялись, во всяком случае куда меньше, чем в прошлый раз.

С ними знакомились так называемые реабилитированные, те, кто вернулся из лагерей, некоторые отсидели по пятнадцать, семнадцать лет. В ту ночь они ничего не рассказывали – веселились, пели лагерные песни с чувством и слезами. В них не было угрюмости или злобы. “Это возможно только в России!” – кричал Джо, он светился от счастья за этих людей. С одним из них, Губиным, они познакомились. Влад заставил его рассказать, как били на допросах, как следователь оторвал ему ухо.

— Где этот следователь? — спросил у него Джо.

— Здесь, в Москве, жив-здоров. Меня вызвали в прокуратуру, предложили подать на него в суд.

— Ну и что же вы?

Губин отмахнулся, зашелся надсадным кашлем. Старомодный суконный костюм болтался на его тощей фигуре. Был он по специальности хирург, Влад называл его Тимошей.

— Как же ты, Тимоша, отказался? — допытывался Влад. — Какой у тебя резон?

— Знаешь, я так думаю: партии нашей это не на пользу, авторитет ее пострадает. — Губин поежился стеснительно. — Все же я в партию вступил в год смерти Ленина, орденоносец, и вдруг откроется, что этот мальчишка меня ногами топтал. Нехорошо.

Джо бросился его обнимать. Какие люди, какие коммунисты!

— Эх, Тимоша, такой мог бы устроить процесс показательный, — горевал Влад. — Шанс был!

По морозной, скрипучей Москве Влад потащил их к своим приятелям. Там стояла елка, украшенная блестками и дутыми шарами, горели тонкие свечи. Уже все было съедено, оставался только винегрет и водка, и бесконечные разговоры – о политике, о Хрущеве, о реабилитированных, но больше всего о Сталине, о культе личности. Рассказам о Сталине не было конца. Что-то словно прорвалось у всех этих мужчин и женщин. Спорили, безумец он или преступник, совместимы ли гениальность и злодейство, оправданы ли его преступления, а все же благодаря ему разгромили фашизм, да при чем тут он, воевал не он, а народ под водительством Жукова, Сталин ни разу не побывал на фронте, продолжал он дело Ленина или же исказил. С упоением передавали легенды о его злодействах и коварстве. У Андреа и Джо дух захватывало от их откровений, поражало бесстрашие, с каким эти русские подступали к величайшей фигуре современности, кумиру, обожествленному как никто мировой общественностью. Они ужасались, а Влад подсовывал им все новые сведения, он хотел сокрушить их представление о Сталине, старался высвободить и свое сознание от веры, страхов. Кибернетика занимала его все меньше. Он собирал свидетельства о Сталине, помогал печатать на машинке какие-то статьи, задержанные цензурой, работу одного биолога о лысенковщине, работу другого своего приятеля о первых месяцах войны с немцами. Поведал он это под секретом, но все это клокотало, выплескивалось из него, да и вся его компания, видно, участвовала в его делах.

Влад и Джо быстро нашли общий язык. Один за другим появились литературные сборники с крамольными рассказами, повестями, повсюду обсуждали роман Дудинцева, рассказы Яшина, Тендрякова, стихи Евтушенко, в газетах эти произведения громили, запретили новую симфонию Шостаковича. Проходили пленумы союзов писателей, композиторов, московскую интеллигенцию раздирали страсти. Одни обличали доносчиков сталинских времен, другие на партсобраниях заставляли каяться инакомыслящих. Джо ринулся в этот водоворот со всем пылом новобранца. С утра отправлялся с Владом по каким-то адресам молодых художников, на сборища историков, выступления поэтов, которые собирали тысячные аудитории. Восторг освобождения народного сознания захватил Джо полностью. Поздно вечером он вваливался в номер к Андреа переполненный рассказами, сипел пересохшим, сорванным голосом. Вокруг него всякий раз возникало вращение желающих просветить этого нескладного иностранца. Влад терпеливо переводил ему непонятные места… Кончилось все это тем, что Андреа решил ускорить отъезд в Ленинград. Есть возможность устроить Влада в лабораторию руководителем группы с полной самостоятельностью, они могут составить прекрасный триумвират, Влад, столичный теоретик, наберет к себе молодежь и займется проблемами, о которых он давно мечтал, вместо этой политической суеты. Произошел резкий разговор. Для Андрея Георгиевича, может, это и суета, для советских же людей нет ничего важнее: очистить свои мозги, не дать реставрировать сталинизм, для этого надо мобилизовать все силы, чтобы скорее покончить… Надо выбрать решающее звено, сегодня это не кибернетика. И Джо энергично поддержал его, незачем форсировать отъезд в Ленинград, когда происходит переворот в сознании людей и столько спорных вопросов, в которых он, например, не согласен с Владом и его друзьями. Андреа все это не одобрял.

— Какие из вас политики? Дилетанты. Беретесь не за свое дело.

Влад развел руками.

— Видите ли, Андрей Георгиевич, специалистов по ликвидации культа личности нигде не готовят.

— Я не могу вами командовать, но мне жаль, что пропадет ваш редкий талант.

— Я вернусь.

Андреа покачал головой.

— Куда?.. Ученый как птица – должен высиживать яйца не отрываясь. Но Джо я вам не отдам. От него один вред. Вы подумали, зачем вам иностранец, да еще состоящий под наблюдением? Это несерьезно.

В тот раз они чуть не поссорились, но Андреа настоял на своем.

— Ваша позиция понятна, — сказал в заключение Влад. — К сожалению, она слишком напоминает позицию многих наших ученых, которые тоже не хотят ни во что вмешиваться. Только из-за страха. Поймите, дело идет не о политике, а о способе жизни!

Выяснилось, что Джо увлекся не столько политикой, сколько одной из девиц, занятых политикой. Если бы не брак с Магдой, он готов был тут же жениться и взять ее с собой в Ленинград. Она явилась на вокзал провожать его. Курносая, скуластая, решительно-резкая, с большими смеющимися глазами, из-за вязаного платка похожая на матрешку, она отличалась от прежних поклонниц Джо и неожиданно понравилась Эн. Звали ее Валентина, Валя. Джо звал ее Аля. Она басисто плакала, всех перецеловала, обмазав губной помадой, утиралась концом платка и подарила Энн свои меховые рукавички.

В Ленинграде их встретил настоящий мороз. Когда они вышли из вагона, то не могли открыть глаза – смерзлись веки. Было минус тридцать.

Они приехали в город, в котором им предстояло устроиться надолго. Отсюда должна была начаться их настоящая жизнь. И настоящая работа. Давно позабытое чувство оседлости появилось с первых же дней. Как только устороились в гостинице, взяли такси, отправились смотреть город Великой Октябрьской революции, бывшую столицу империи, северное чудо, созданное Петром Великим. Сразу же открылись стройность и простор широких проспектов и площадей. Здания были изукрашены снегом, белизна выписала каждую лепнину, стены поблескивали от инея. Город был сказочно красив. Воздух колюче искрился. Огромная Нева вся замерзла, покрылась льдом. По гладкой снежной равнине шли лыжники. Город, как сказал словоохотливый шофер, стоит лицом к реке. В садах за коваными решетками толпились черно-белые замороженные деревья. Город был по-американски разлинован, располагался на островах среди каналов и речушек, закованных в гранит. Ничего похожего на тесноту Амстердама. Они проехали по Васильевскому острову от Ростральных колонн до самого взморья, недоверчиво выслушали рассказ шофера – про то, как весь этот остров с его линиями и проспектами был спроектирован царем Петром двести пятьдесят лет назад. Значит, еще до Нью-Йорка? Значит, геометрическая сеть авеню и стрит лишь повторила петровскую планировку? Шофер был доволен и показал им то, что иностранцам не показывали: княжеские дворцы-поместья, особняки, запущенные, облупленные, но все равно прекрасные. Во всем чувствовалось аристократическое происхождение этого города… Еще стояли дома, разбитые снарядами во время блокады, сохранялись раны, нанесенные осколками бомб. И всюду кони, колесницы, гранитные львы, львиные морды, подворотни, замкнутые дворы, узорчатые решетки… Строгая чопорность и печаль, холодность и красота. Была в этом городе какая-то тайна, скрытая под снежной маской.

Здесь происходили революции, отсюда началась Российская империя, здесь она кончилась и началась другая страна; город этот, свергавший власти, сам был свергнут, отвергнут, лишенный всех привилегий, он оставался опасным и непонятным. После Москвы он показался им свободным от чиновничьей суетности, и они сразу влюбились в него.

Несмотря на жестокий послевоенный жилищный кризис, им довольно скоро выделили по отдельной квартире. Дом еще не был готов, не подключили газ, не работал лифт, но они не стали дожидаться, переехали. Спали на полу, готовили на электрических плитках, которые то и дело перегорали. Наплевать, наконец-то они обрели пристанище. Жилье, семья, любимая работа – что еще надо человеку? Можно было обосноваться, купить билеты в филармонию, завести книги, повесить абажур, сделать шкафчик для инструментов. После всего, что с ними приключилось, обыденность была счастьем.

Слухи о том, что иностранцы возглавляют лабораторию вычислительных машин, поползли по городу. Во-первых, кибернетика все еще одиозная специальность, во-вторых, иностранцы; говорят, что чехи, но и чехи в ту пору были пришельцами из других миров. К ним потянулись молодые инженеры.

Андреа и Джо отбирали людей не торопясь, придирчиво. Каждому устраивали экзамен. Джо отрастил бороду, сидел с трубкой в зубах, напоминая скандинава. Андреа – прямой, при галстуке, отглаженный, корректный, немногословный. Было известно: в случае, если недоволен ответом, он крепко сжимает ручки кресла и говорит еще медленнее. Старается говорить по-русски, иногда только переходит на английский и останавливается, давая время понять произнесенное. Подготовиться к экзамену было невозможно, эти иностранцы спрашивали все – полупроводники, оптику, металлы, как паять, чем заменить диод, как взять такой-то интеграл, кто такой Густав Малер.

Алексея Прохорова срезали на токарном деле, он попробовал защищаться: “Я же не станочник, я научный работник”. “Мне нужно больше, чем научный работник, — сказал ему шеф, — мне нужен инженер!”

Молодые долго обсуждали эту фразу. Выходило, что этот тип ставит инженера выше ученого? Алексей Прохоров потом попытался выяснить у Картоса, так ли это. И кто тогда сам Картос, он же ученый, настоящий ученый? В глазах советской молодежи ученый был куда выше инженера. Никто из них не хотел числиться инженером, тем более тогда, когда ученые-физики ходили, овеянные славой создателей атомных и водородных бомб, могущества страны.

Оказалось, по Картосу, что ученый лишь открывает существующее в природе, законы ее, так сказать, бытия; инженер же изобретает то, чего нет и не могло быть, начиная от колеса и сковородки, вплоть до застежки-“молнии”, великого изобретения XX века, так совершенно серьезно определил Андрей Георгиевич.

Марка Шмидта срезали на каком-то русском инженере Лосеве; оказывается, этот Лосев в 1921 году построил полупроводниковый прибор “Кристадин”. Марк разочарованно скривился: вот уж не ожидал, что эти иностранцы будут тянуть уже осточертевшую всем нудягу про наше российское во всем первенство! Выяснилось, однако, что в американском журнале изобретатель транзисторов отдал должное своему предшественнику Олегу Лосеву, забытому у нас, который, между прочим, умер здесь, в Ленинграде, в блокаду, в 1942 году. И получалось: Марк не Лосева не знает, что не беда, а не читает текущей литературы. Высказано это было ему деликатно, оба, и Брук и Картос, старались никого не обидеть.

Замечено было, что Картос никогда не ругался, не употреблял грубых слов, приходилось вслушиваться в его интонации, различать полутона, что, по словам Прохорова, весьма утомляло наш слух, непривычный к таким тонкостям.

К ним шли привлеченные новой, недавно запретной областью. Те, кому опостылела рутина, восторженные мальчики, те, кто верил в свою звезду. Отправлялись, как позже молодежь уезжала на целину, как когда-то американцы отправлялись осваивать свой Запад. Кибернетика была для молодых неведомой целиной, эти двое, иностранцы, — проводники, или скорее предводители. Бородатый – длиннорукий, развинченный – походил на пророка, его предсказания казались фантастичными, его идеи вызывали то иронию, то восторг. Ко второму приближались с опаской, общение с ним требовало напряжения, о нем спорили, некоторые уверяли, что он гений, другие – что шпион, молодые скептики пробовали его и так и этак, пока тот же Прохоров не определил: “Нашего шефа не сжуешь, он несъедобен”.

Лаборатория заработала. На удивленье слаженно. Принятые только что на работу из разных коллективов, институтов люди действовали энергично и весело, негодных оказалось мало, они уходили сами, тихо, убедившись, что им не угнаться, что ничего у них не получается. Лаборатория была самостоятельна, хотя внешне выглядела как и все подобные подразделения – выходила стенгазета, брали социалистические обязательства, проводились общие собрания, в холле повесили Доску почета. Поэтому не очень-то понятно было, почему в лаборатории “п/я № 106” царил совершенно особый дух, настроение, несвойственное учреждениям этого типа. Сам Картос никогда не формулировал своих принципов, не оглашал их в виде свода правил, они выявлялись постепенно.

…“Лучший путь к успеху – успех”. Это означало: советую вам не изучать вопрос в поисках наилучшего решения, а сделать для этого хоть малость, успех, хоть крохотный, должен быть каждый день.

…Вторая фраза, которую он повторял и которую можно было считать тоже принципом: “Держись за свое вязанье” (свое вязанье – то есть не лезь в чужое для тебя). Как женщина каждую свободную минуту берется за спицы, продолжая вязку, так и ты: занимайся тем, что знаешь, и безотрывно.

— С чего вы взяли, что они сделают лучше вас?

— Но у них больше опыта!

— Значит, и больше предрассудков.

…“Не бойтесь, что этим уже занимаются, у вас голова устроена иначе, чем у них”.

…“Успех – это ваш успех. Неудача – это наша общая неудача, всей лаборатории. Постоянная неудача невозможна. Неудача постигала каждого, и Фарадея и Эдисона”.

Как все это было не похоже на обычное “давай-давай!”. Не было слышно и привычных угроз: выгоним, отберем партбилет!

…“У вас получилось? Отправляйтесь домой!” Это прозвучало впервые, когда Марк прибежал и доложил, что схема с триггерами действует лучше, чем ожидали.

— Домой поезжайте.

Марк был ошарашен.

— Но сейчас только двенадцать часов!

— Вот и хорошо. Пойдите в кино, в баню, к врачу.

— Зачем?

— Явитесь на работу завтра. С успехом надо переспать. Утром увидите истинную цену… С неудачей тоже полезно переспать вместо бабы.

…“Если вы настаиваете – пожалуйста, делайте”. Человек должен действовать самостоятельно.

…“Чем выше уровень власти, тем меньше людей”.

У него было всего два заместителя. Первый – Джо. Без всяких конкретных обязанностей. Джо советовал, вникал, следил за состоянием проблем в других странах и непрерывно фонтанировал идеи. Кроме того он, как правило, руководил мозговыми атаками при решении трудных задач. Второй заместитель решал организационные дела. Однако обращались к нему, да и к самому Картосу, не так уж часто, потому что лабораторию шеф разбил на мелкие группы – “чем меньше команда, тем она самостоятельнее мыслит, тем конкурентоспособнее, у малых групп больше честолюбия”.

Однажды к Картосу явился Виктор Мошков, торжественно объявив: “Я нашел хорошее решение!” Андреа, выслушав его, спросил: “И что из этого следует?” Виктор обиделся. Тогда Картос рассказал про своего приятеля, художника, который поехал в Париж и решил там остаться. “Он пришел к Шагалу, показал ему свои работы: “Видите, я хороший художник!” “Хороший, — сказал Шагал, — и что дальше?.. Вава, — крикнул он жене, — дай ему тысячу франков!” Так и у вас”.

Позже Джо спросил его: “Ты меня имел в виду? Мою неудачу в Париже?” Андреа отнекивался, но Джо был убежден, что эта притча о нем.

Можно было бы собрать целый свод правил, соблюдение которых обеспечивало успех лаборатории. Скажем, Андреа предпочитал скорбно промолчать, вместо того чтобы выругать: “Невысказанное недовольство звучит громче”.

Он избегал говорить: “Нет, это плохо, не пойдет”. Он задавал вопрос за вопросом, пока оппонент сам не начинал сомневаться.

Однажды Картос зашел в комнату, спросил, где Аркадий Тимченко. Ответили, что того нет на месте. Когда вернется? Неизвестно. А он сказал, где он находится? Нет, не сказал.

— Ну как же так, — вырвалось у Картоса, — ему же деньги платят!

Простейшее это недоумение запомнилось, его повторяли много лет. Наивность человека из другого мира позволяла увидеть нашу жизнь со стороны.

Этому странному, на советский взгляд, руководителю почему-то всегда было интересно знать мнение подчиненного. О себе, о других, о тематике, структуре лаборатории, о заказе. Несколько раз он порывался провести анонимное анкетирование, ему не позволили.

Сами по себе эти королевские наборы качеств, правил, приемов мало что объясняли. Секрет состоял в том, что от себя Картос требовал того же, чего добивался и от других, относился он к себе беспощадно, да еще и иронично. То есть он чрезвычайно уважал себя, если ему удавалось найти какое-то неординарное решение. И он же первый издевался над собой за ошибки. Правда, как заметил Виктор Мошков, “вы это позволяете себе только потому, что первый их находите”. Мог, например, на семинаре рассказать о своей работе над одним измерительным прибором примерно так:

“Через полгода возни я получил туманное представление о том, чего я хочу. Еще два месяца ушло на то, чтобы понять, что я вообще изучаю. Прибор я сделал быстро, зато он долго не работал. Я изменил методику, разработал новую подвеску. Это оказалось удачным изобретением, но не для моего прибора. Я выяснил, как надо вычитать ошибки, и вывел неплохую формулу, и тут я установил, что все дело в том, что были неверно присоединены провода. После этого все равно ничего не получилось. Сигнал был слабее в три раза, чем полагалось… Затем что-то получилось, и прибор заработал. Что именно получилось, никто не знает и никогда не узнает. Прибор работал и показывал сигнал в два раза чаще, чем надо. И какие-то еще дополнительные сигналы. И тут уж ничего нельзя было с ним поделать…”

Вот за что его обожали!

Однажды его поймали на противоречии. Он равнодушно пожал плечами: “Мало ли что я говорил, не стоит ко мне относиться некритически. Есть только два авторитета абсолютных – Христос и Ленин”.

Фразу эту толковали по-разному. Сошлись на том, что он имел в виду учения, которые изменили образ мышления людей.

Подступиться к нему с общефилософскими вопросами не решались. Ждали, когда он придет, сядет и заведет разговор на посторонние темы. О поэзии. О музыке. Такое он себе позволял. Редко, но позволял.

— Почему Христос оказал такое влияние? — спросил он однажды. — Вы можете сказать?

Никто не мог ответить, может, кто и хотел, но ждали, что скажет шеф.

— В христианской религии есть жертвенность. Человек приносит в жертву себя, эта религия не требует приносить в жертву других.

Никто с ними никогда не говорил о таких вещах.

— Бога познать нельзя. Люди Бога не знают, они знают пророков – Будду, Раму, Христа.

Андреа предупреждал Алешу Прохорова, что путь, избранный им, тупиковый, а через месяц объявил на семинаре: “Мы убедились в бесплодности такого варианта”. Пришлось Прохорову принять вариант Картоса, и когда схема показала хорошую надежность, Андрей Георгиевич объявил это достижением Прохорова. Так она и вошла в технологию как схема Прохорова. Алеша пробовал протестовать, но Андреа пренебрежительно отмахнулся: “Не мелочись”.

Это у него было общее с Бруком, Джо тоже не особенно занимала проблема авторства, идей хватало. Они появлялись одна за другой, к вечеру он не помнил утренних. Андреа старался его идеи просеивать, порой шутливо жаловался: “Джо – мой крест, четыре часа в день приходится тратить на споры с ним, есть ли жизнь на Марсе”.

На самом же деле среди множества безумных, непривычных идей Джо был небольшой процент стоящих. Может, одна на сто блестящая, и это оправдывало все. Но и бредовые идеи тоже возбуждали фантазию. Он нравился большинству сотрудников тем, что ни на чем не настаивал: хотите – берите, хотите – бросайте в корзину. К нему то и дело обращались за справками, советами, он много и быстро читал и знал все, что творилось вокруг ЭВМ. Джо перелопачивал великое множество материалов, его называли шагающий экскаватор. Стоило Андреа предложить что-то, как Джо оснащал это предложение ссылками на такую-то фирму, где то-то успели проверить, а там не вышло, а те вложили деньги тогда-то и нет результатов. Он работал как персональный компьютер Андреа, хотя в то время еще таковых не было.

Источник идей, источник информации – разделить эти роли Джо было трудно. Имелось у него и еще одно странное качество, можно даже сказать, редкий, особый дар. Он умел находить слабые места в сложнейших схемах, расчетах, технологиях. К мелочам не придирался, а вот в сомнительное место тыкал с ходу. Андреа говорил о нем с возмущением:

— Строишь, строишь хрустальный дворец, отделываешь детальку за деталькой, шлифуешь, любуешься, тут появляется Джо, бац копытом – и остаются одни осколки.

Секрет состоял в том, что один он знал, куда бить копытом. Поэтому и обращались к нему в самых крайних случаях. Тянули, как с визитом к зубному врачу.

Желающих работать в Лаборатории прибывало. Штатное расписание было все заполнено, и Андреа вспоминал вещие слова Легошина над писсуаром. Жаль было отказывать молодым способным ребятам. Тот самый Виктор Мошков был вначале отвергнут по причине отсутствия мест. Он не отступился, настаивал, ждал на лестнице. Буквально. Приходил с утра, устраивался на подоконнике. Поскольку он хорошо решал задачки, к нему стали обращаться сотрудники. Полтора месяца он и работал на подоконнике, пока не освободилось место. Андреа брал лишь тех, у кого “головка работала”, не обращая внимания на анкеты и инструкции, требующие брать по анкетам.

Никто не знал, какая анкета у начальника Лаборатории и его заместителя. Даже кадровик не знал. Единственное, что знал этот полковник органов безопасности, что расспрашивать своих начальников о их прошлом строго воспрещено. Каждого вновь поступающего он предупреждал об этом: никаких вопросов И. Б. Бруку и А. Г. Картосу об их прошлом не задавать. Об их образовании, связях, личных делах не спрашивать. Никогда, ни при каких обстоятельствах.

Известно лишь было, что они прибыли из Чехословакии. Потом просочилось, что Джо окончил университет где-то в ЮАР. Или родился там. И больше ничего. Оба начальника существовали без всякого прошлого. Это было странно, волновало воображенье. Человек, у которого отобрали тень. Как в старой сказке.

Циники приходили к выводу, что это шпионы. Считать иностранцев шпионами было самое привычное. Так десятилетиями воспитывали и газеты, и кино, и радио. Романтики утверждали – нет, не может быть. Доказательств у них не было, как, впрочем, и у циников. Были только вопросы – зачем большим ученым становиться шпионами? Что кибернетики могли в те годы нашпионить?.. Ну хорошо, а кто же они тогда? Не знаете – значит, шпионы.

И по сей день ученики не знают в точности, кто был их учитель в той, прошлой жизни. Откуда он появился, как он стал таким – они и не вникают, они сходятся на том, что “он был нашим учителем, великим учителем”. В конце концов, мы ведь не знаем ничего достоверного о юности и молодости всеобщего Учителя, сына Божьего. Он появился перед учениками зрелым мужем.

Ныне ученики Андреа Костаса – точнее, Андрея Картоса – обзавелись учеными степенями, должностями, разъехались по всему миру, обрели высокое мнение о себе, скепсис, ишиас, своих учеников, все, что положено крупным ученым. Вспоминая об учителе, они срываются на восхищение тех молодых лет. Тщеславие их особого рода, имя Картоса по-прежнему упрятано в тень секретности, звание его ученика ничего не дает. Они гордятся учителем вопреки всему, его имя – знак принадлежности к опальному ордену, украшение их родословной, тайный герб, не внесенный ни в какие геральдики.

Загрузка...