Постникова Екатерина

Белые Мыши на Белом Снегу

Журнал "Самиздат":


© Copyright Постникова Екатерина

Размещен: 01/02/2005, изменен: 19/01/2009. 958k. Статистика.

Роман: Фантастика

Хочу в СССР...



Аннотация:


Этот роман скоро увидит свет и (надеюсь) появится на книжных лотках. Несколько необычный взгляд на то, что принес нам социализм.



Екатерина Постникова

БЕЛЫЕ МЫШИ НА БЕЛОМ СНЕГУ

Всколыхнулось. Я вижу красное зарево за огромным полем, на границе стылой черной земли. Мне нужно многое успеть до того, как воздух прорежут чистые лучи, и круглый небосвод зальет голубизна. Это - моя ночь. Если ничего не изменится сегодня - ничего не изменится никогда.

Страшное слово - "никогда". Я сам себе страшен сейчас, потому что впервые не знаю, кто я на самом деле и где нахожусь. Вроде бы - все ясно: угасающий день, окраина города, в котором я вырос. И я, уже не впервые, стою здесь, сунув руки в карманы, и смотрю на закат.

Но что будет, если этот закат - последний?

Часть 1. НЕОБЯЗАТЕЛЬНЫЙ ПОЖАР

Восьмого февраля, в четверг, вечером, я украл куртку. Никто не мешал, ни одни глаза в том магазине даже не скользнули по мне, словно я был изображением на плакате или неуклюжим деревянным манекеном с пустым и плоским лицом. Наверное, это оттого, внешность моя до обидного стандартна - встретишь в толпе и сразу забудешь.

Магазин закрывался в семь часов, но уже к шести в гулком зале с серыми стенами почти никого не осталось. Я смотрел на окна: за ними в объемной, густой тьме летели ближние и дальние снежинки, образуя как бы несколько слоев снегопада. Белый фонарь расплылся на стекле мутным кругом, и снежинки в этом круге казались черными, как негатив.

Продавщица за низким захватанным прилавком тоже засмотрелась, стоя ко мне в профиль и накручивая на палец прядь русых прямых волос. Она была похожа на свой прилавок - такая же приземистая, широкая, основательная, на твердо стоящих ногах. И ощущение захватанности при взгляде на нее тоже возникало, я понял, откуда - голубой халат, плотно обтягивающий ее монолитное, плотное тело, давно не стирали. При этом продавщица была совсем молодая, лет двадцати пяти, наверное, и какая-то мечтательная, отстраненная, словно сознание ее существовало отдельно от тела и было другим - легким, звонким и быстрым.

Как только пробило шесть, в зале притушили свет, и заметнее сделались окна. Запоздалый покупатель, мужчина лет сорока пяти, все бродил, то снимая с полки черный сапог, голенище которого грустно свисало, словно собачье ухо, то щупая рукав ватной куртки на вешалке, то останавливаясь у прилавка с разложенными под мутным от людских прикосновений стеклом катушками ниток, иголками и пуговицами. Я не мог понять, чего он хочет, то ли купить все-таки одну из вещей, то ли просто согреться.

Продавщица зевнула, прикрыв рот ладонью, и стала провожать мужчину взглядом. Вроде бы он не делал ничего такого, что не полагалось делать в магазине, но его беспредметное шатанье девушке не нравилось, и она сказала:

- Вы бы купили что-нибудь, а то все выбираете, выбираете, так и магазин закроется.

- Сейчас, - подал голос мужчина и остановился все-таки у куртки, - А она теплая?

- Потрогайте, - девушка чуть оживилась и стала прохаживаться за своим прилавком, сунув руки в карманы халата.

Мужчина потрогал. Потом снял куртку с вешалки и взвесил ее в руках:

- Тяжелая.

- Чистая вата! Очень хорошее качество, товар первого сорта.

Я стоял в углу, у лестницы, прямо под щитом с объявлениями, и смотрел на них из своего сумрака. Лампочка надо мной не горела, и я находился в самом центре неосвещенного пространства между длинным плафоном дневного света в торговом зале и таким же плафоном, только поменьше, на лестничной площадке пролетом ниже.

Мужчина еще раз взвесил в руках куртку, перевернул болтающийся ценник, посмотрел, что-то буркнул.

- Что, дорого? - поинтересовалась девица, заправляя под крошечную голубую шапочку непослушную прядь волос. Нос у нее слегка лоснился.

- А кто тут, в этом отделе?

- Будете брать?

- Наверное, - мужчина нашел зеркало, стащил с себя за рукава бежеватое пальто с меховым воротником и влез в куртку. Сидела она на нем, как седло на корове, но он, похоже, этого не замечал.

- В кассу пробейте, - сказала продавщица, оценивающе его рассматривая, - Если берете, давайте, я заверну.

Касса возвышалась возле обувных полок, большая, темная, обшитая крашеными досками, и сидела в ней маленькая аккуратная бабушка в вязаной кофте. Мужчина зашагал туда, раскрывая на ходу плоский черный кошелек с блестящей кнопкой, а продавщица споро швырнула куртку на прилавок, словно это было какое-то живое, но вялое и податливое существо, и принялась привычно выкручивать ей рукава и плотно скатывать ее в колбаску, чтобы сэкономить оберточную бумагу. Минута - и большие портновские ножницы щелкнули, обрезая бечевку над ровным, до странности компактным свертком. Я стоял и смотрел. Не знаю, почему, но куртка в тот момент действительно представилась мне живой, намертво стянутой тугими путами, едва дышащей в них, и я почувствовал глубоко внутри своей души слабое царапанье странной, человеческой жалости.

Мужчина вернулся с серым квадратиком чека и робко, двумя пальцами, протянул его девице в обмен на мягкого, несопротивляющегося, ватного пленника. Я услышал сдавленное "спасибо" и деловитый ответ: "Носите на здоровье!". Продавщица поглядела на маленькие наручные часики голодным взглядом человека, мысленно уже убегающего домой, но время не подошло, и она вздохнула.

Покупатель постоял еще, рассматривая сквозь стекло картонку с черными и серыми пуговицами, и двинулся к лестнице, хотя выглядело это так, что - ко мне. Я посторонился, пропуская его с добычей, и вдруг пошел следом, не сводя глаз с качающегося свертка. Позади меня, в зале, возник кто-то еще, большой, громкоголосый, и объявил, что пора запирать склад, а ключи опять куда-то делись. Продавщица ответила в том смысле, что она их не брала и не знает, кто взял.

Мужчина впереди меня спускался задумчиво и неспешно, словно теплые, полумрачные магазинные недра держали его магнитом. Мне показалось, что он совсем не замечает меня, и я кашлянул. Он не обернулся. Так мы и двигались друг за другом до самого низа, где покупатели натоптали за день лужу. И вот внизу, уже у самых дверей, он вдруг о чем-то вспомнил, захлопал себя по карманам, но сверток с курткой мешал, и мужчина положил его на темно-зеленую гармошку батареи, продолжая искать нечто забытое или потерянное. Не нашел. Я уже спустился и стоял теперь у него за спиной, но он по-прежнему не обращал на меня никакого внимания. Повторно обхлопав все карманы, он чертыхнулся, развернулся на каблуках и прыжками, через ступеньку, полетел вверх, где уже гремела ведрами уборщица.

А мы остались - я и сверток на батарее. Это было как-то странно, ни на что прежнее не похоже, и я, наверное, просто ушел бы, но жалость, на мгновение проснувшаяся во мне при виде беззащитной вещи, решительно отобрала всю волю и приказала руке - взять. А ногам - бежать. Вот и все. Я украл эту куртку.

Сверток был тяжелый и теплый от батареи. В одном месте, где врезалась бечевка, оберточная бумага порвалась, и я увидел полоску темно-синей ткани и край небольшой черной пуговицы с четырьмя дырочками. Нитки в дырочках крест-накрест, торчит короткий ниточный хвостик. Это врезалось в память - как бечевка в бумагу.

Метель обняла меня и растворила, стоило лишь уйти из круга света и зашагать к следующему кругу. Теперь сверток был ребенком, и я нес его, как ребенка, прижимая к груди. И не удивился бы, если бы он вдруг захныкал в моих руках. Но ничего не было, кроме скрипа снега под подошвами ботинок и скрипа фонаря, качающегося на столбе от ветра. Даже звезд не было, они спрятались за толстым слоем туч и светили где-то сами по себе, пока я шел в темноте от одного светлого пятна к другому.

Справа, вдоль забора больницы, дворники накидали высоченный плотный сугроб, на который я и вскарабкался, до последней секунды не зная, провалюсь или нет. Этот вал слежавшегося, каменного снега доходил почти до верха ограды, а дальше зияла темная пропасть, и в нее, успев бело сверкнуть в фонарном свете, улетали снежинки - словно искры от костра. Туда же нырнул и я, спиной чувствуя, как обворованный хозяин моего свертка сбегает с последних ступенек лестницы и тупо глядит на пустую батарею. Ему нужна минута, чтобы осознать, а мне - чтобы скрыться.

Невысоко. Я очутился в тесном, темном закутке между забором и каким-то строением и присел на корточки, невидимый. Вокруг было тихо, издалека донесся собачий лай и сразу смолк. Я устроился поудобнее, обнял сверток и приготовился долго ждать - может быть, не один час - пока все уляжется. Ведь будет же какая-то паника, возня, поиски. Возникла мысль: интересно, откуда я знаю, что делать, если прежде никогда не воровал?.. Вторая мысль показалась смешной: меня ведь совсем занесет снегом за эти часы. Третья, нереальная: надо бы ослабить бечевку, а то куртке, наверное, больно.

Не знаю, сколько прошло времени. Возникли голоса. По дороге, где недавно пробегал я, шли теперь двое и разговаривали, спокойно, неторопливо и буднично. Одну я будто бы узнал - это была та продавщица, а второй голос, тоже женский, но густой, звучный, глубинный, я слышал впервые.

- ...да, и ноги устают ужасно, - сказала продавщица сквозь зевок. - Завтра буду спать, спать.... Сейчас приду, воды нагрею, суну туда ноги и буду пить чай, а потом - спать...

- Ситчик ты купила? - спросила вторая женщина. - Сколько купила? Два или три?

- Два. Уж больно пестро. Не люблю пестро. Как попугай все равно.

- Да ведь хороший ситчик, - хозяйка звучного голоса, кажется, обиделась, - крепкий, нелинючий.

- Пестро, - вздохнула продавщица.

- Ты, Ива, просто уникум. Сейчас дают - бери, а думать потом будешь.

Они уже удалялись, когда продавщица, которую назвали "Ива", вдруг сказала с расстроенной ноткой:

- А куртку-то у него сперли, представляешь?.. Прибежал, бледный такой, говорит: кошелек забыл. Правильно, забыл. На кассе лежал, бабка и не видела... - до меня донесся смешок. - А куртку в это время сперли. Вот ворюги... - голоса стали неразличимы.

Я перевел дух. Выходит, магазин уже закрылся. А паники нет. Тот мужик, получается, просто взял и ушел?.. Я пощупал куртку, наклонился и понюхал: она пахла магазином и немного сырой бумагой. Обертка совсем расползлась. Ткань была мягкой, чуть ворсистой, новой.

Осторожно, боясь зашуметь, я поднялся, и глаза мои очутились точно над кромкой забора. Никого, безлюдная улица, пустырь напротив и две темные фигурки, вдалеке шагающие к следующему фонарю. Метель.

Часов у меня не было, но я прикинул: где-то четверть восьмого. Магазин тускло светился дежурными лампочками, оттуда все ушли, и никого перед входом не оказалось, хотя я почему-то ожидал увидеть там человека, мною обворованного. Подвывал ветер.

Строение, за которым я прятался, было низким, и над его крышей, стоило мне встать во весь рост, обозначились голубые больничные окошки. В одном из них, на фоне кафеля, белый доктор что-то делал с худым, наголо обритым пациентом: мелькали ловкие руки в просторных рукавах халата, змеился какой-то шланг, поблескивали инструменты. Я смотрел, как завороженный, но не мог понять, что он делает, и это вдруг стало важно, даже важнее недавней кражи. Больной вроде не сопротивлялся и был спокоен, губы его шевелились - он говорил. Вошла немолодая медсестра в толстых очках, положила на стол несколько распухших папок, вышла. Я успел разглядеть ее плоскую широкую спину, туго перетянутую поясом халата. А врач даже не посмотрел. Руки его что-то делали, возились с какими-то приспособлениями, но крыша дурацкого домика закрывала эти руки, и я шагнул влево, одновременно вытягивая шею, чтобы лучше видеть.

В руках врача появилась круглая никелированная крышка с изогнутой ручкой и приставшим к этой ручке клоком ваты, я шагнул еще, и вдруг дикая, яркая, проникающая вспышка озарила меня до самых внутренностей, высветив каждую пору кожи и каждый шов на одежде. Все стало бело, все взыграло, и я закричал, потому что свет исходил не откуда-нибудь, а из моего же левого глаза, теперь совершенно слепого. Сверток выпал из рук, я потянулся за ним, потерял равновесие и сел в снег. Запульсировала, быстро разгораясь, боль, по щеке потекло, и я, мазнув ладонью, почувствовал липкую теплую влагу. Часть попала в рот - она была соленая.

Еще сидя, я нащупал куртку и подтянул ее к себе, не решаясь открыть глаза и посмотреть. Боль росла, а сознание мое становилось все мельче, все поверхностней, пока не превратилось лишь в дрожащую кляксу на гигантском лике боли. От тела остался один только левый глаз, горящий, истекающий соленой влагой, мучительно дергающийся, и остались испуганно-хваткие руки, загребающие снег и подносящие его к несуществующему лицу. Это было хуже ожога, хотя раньше мне казалось: хуже нет. Наверно, сиюминутные страдания всегда кажутся сильнее всех прежних.

Тот ожог я долго помнил и долго ему ужасался. На меня высыпались угли из огромной квадратной печи с черными боками и нестерпимо жарким рубиновым нутром, высыпались, когда я зачем-то потянул на себя торчащую из этого нутра лопату. И ощущение это - когда по тебе скачут, весело запрыгивая в рукава и за шиворот, невыносимые, запредельные, смертельно кусающие огненные блохи - казалось мне самым незабываемым, ярким, жутким в жизни. И вот - нет. Есть вещи и пострашнее, как выяснилось.

Снег не унял боли, но словно отдалил ее, отвел за тонкую грань между терпением и криком. Я прислонился к холодной кирпичной стене и тихо сидел, зажимая коленками мягкий влажный сверток. Еще минута - и можно будет, кажется, встать, но тут сквозь опущенное правое веко мазнуло красным, заскрипел снег, и голос сказал над моей головой:

- Ну, точно. Я же говорю - орал. Эй, чего орал? Что с глазом?..

Правое веко приподнялось, и я понял, что красное - это луч фонарика в руке человека, луч на самом деле желтый, расходящийся кругами по сугробам. Человек присел передо мной, вгляделся:

- Ты чего тут делаешь?..

Я отнял от лица руку и показал ему ладонь, ожидая почему-то, что он вскрикнет, но человек с фонариком молча посветил, посмотрел и поднялся:

- Если идти можешь, пошли. А не можешь - санитара приведу. Ты на что наткнулся? Вот на это? - сильной рукой он раскачал и выдрал из стены толстую, причудливо изогнутую проволоку. - Ну да, да, в темноте - штука страшная. Чего мы только ради баб не делаем, а?.. - он подмигнул, - Ты ведь к беленькой пришел, я знаю. Больше не к кому. Вон, с подарочком даже.... Пошли, сейчас будет тебе беленькая.

Я медленно, скользя спиной по стене, встал и пошел за ним по узкой тропинке в снегу, похожей больше на траншею, чем на человеческий путь.

- А беленькая, она - да, - сказал человек с фонариком. - Тут я согласен.

- У меня кровь? Кровь на руке была? - здоровым глазом я смотрел под ноги, а к больному прижимал тающий сгусток снега.

- А ты об этом не думай, - махнул рукой человек. - Будешь думать - еще больнее станет. Кровь, не кровь, сейчас разницы нет. Вот сюда, в дверь, проходи. Знаешь, я один раз видел мужика, которому половину башки снесло, газ в доме взорвался. Привезли его, а он в сознании, разговаривает, на вопросы отвечает. Сам от машины шел, разве что за стенку держался. А по дороге в туалет завернул... - он поддержал меня за локоть, помогая одолеть обледеневшие деревянные ступеньки, - Вот, завернул он в туалет, а там - зеркало. Представляешь, что он в зеркале увидел?.. Только что был нормальный, шутил вроде, а как увидел - помер на месте, даже врач добежать не успел. Так что не думай и в зеркала не смотрись.

Дверь открылась, превратившись в ровный голубой прямоугольник, и возник силуэт в шапочке, черный на фоне ярко освещенного коридора:

- Кого ты там привел?

Я уронил снег и стоял с голым лицом, горящим с левой стороны в огне. Меня крепко взяли за запястье и втянули в приемный покой, теплый, душный, пахнущий хлоркой и лекарствами.

- Я беленькой-то скажу... - донеслось вслед, и дверь отсекла человека с фонариком. Передо мной стоял худой длиннотелый врач лет пятидесяти в коротком халате и очках без оправы. Он ловко убрал мои руки и тонкими своими, твердыми пальцами, словно неживым инструментом, полез в больной глаз. Я взвыл и шатнулся назад, встретившись затылком со стеной, а он осуждающе хмыкнул и сказал:

- Как в окна подсматривать, так вы, небось, не боялись.

- Я не подсматривал, - неуверенно возразил я и замолчал.

- Будет больно, но не больнее, чем уже было. Надо промыть и наложить повязку. И укол от столбняка обязательно сделаем. Это вы обо что?

- Там... проволока... за будкой.

- А вы говорите - не подсматривали. Или вы за эту будку по-маленькому зашли?..

Появилась, скользнув по мне взглядом, молодая медсестра, чистая, накрахмаленная, холодная. Она принесла штатив с пробирками, наполненными темной кровью, бережно поставила его на угол большого, заваленного бумагами стола и поправила косынку на светлых подстриженных волосах. Наверное, это о ней говорили - "беленькая".

- Вот так-так! - она приподняла брови, глядя на мой глаз через плечо доктора и почему-то сжимая и разжимая кулаки, словно все вокруг ее нервировало. - Вот уж не повезло-то...

Врач на нее не оглянулся, но лицо его вдруг сделалось каменным, без единой живой черты.

- Раздевайтесь до пояса, - сухо сказал он, отходя от меня и надевая тонкие резиновые перчатки. - Вещи положите на стул. И садитесь сюда.

Я увидел маленький столик с ярко блеснувшими инструментами, столик поворачивался на колесах, словно демонстрируя мне все эти острые ножички, ножницы, цепкие зажимы, тонкие крючочки, трубки - до озноба похожие на орудия пыток.

- Будешь стоять и смотреть? - врач мельком взглянул на светловолосую и пожал плечами. - Впрочем, пожалуй...

Она гладко улыбнулась ему и перевела на меня пронзительный, серый, острый, как бритва, взгляд. Я сложил пальто, повесил на спинку стула свитер, расстегнул рубашку.

- Ого, лишай! - девушка будто обрадовалась красным пятнам на моей груди и выдохнула порывисто, одними ноздрями.

- Это ожог, - сказал я, уворачиваясь от ее взгляда. - На меня в детстве угли высыпались...

- А-а...

Меня усадили, пристроили затылок на жестком подголовнике, и доктор подошел, неся на отлете длинные щипцы с зажатым в них мокрым ватным шариком. Я закрыл здоровый глаз и почувствовал, как что-то оттянуло вниз веко на больном. Это было странное чувство - ожидание боли. Напрягшись всем телом и вцепившись с подлокотники неудобного кресла, я ждал и знал, что буду кричать, как только эта мокрая вата коснется моего лица. Даже если не будет больно - закричу все равно.

* * *

Когда мне было лет десять, в квартире неожиданно завелся кот. Мы жили тогда в фабричном доме, в самом конце коридора на втором этаже, и окна наши выходили на овраг. Точнее, было так: сначала - кусок двора и длинный сарай, огораживающий этот двор почти полукругом, а уж за сараем - овраг, глубокий, дикий, заросший крапивой. Мне нравилось, лежа животом на широком подоконнике, смотреть вечерами, как девчонки играют у сарая в "магазин" и очень серьезно "продают" друг другу раскрашенные деревянные овощи и фрукты, насыпают в бумажные мешочки песок и взвешивают его на игрушечных весах, связывают в пучки сорную траву и расплачиваются за "покупки" самодельными деньгами и талонами из тетрадной бумаги или фантиками от конфет. Тут же и "готовили" в крохотной посуде, и кормили кукол, и устраивали этим куклам "больницу" и "школу". Целая жизнь кипела на пятачке вытоптанной земли; здесь существовал настоящий, реальный, отдельный от остальной планеты мирок.

Ребят моего возраста я почти не видел. Если они и были, то игры их проходили где-то в других местах, и я мог только догадываться, где. Скорее всего, конечно, возле товарной станции, на присыпанных угольной крошкой рельсах, сходящихся и расходящихся под перекрестьем проводов. Или, может быть, в окрестностях старых фабрик, в лабиринте дворов и голубятен, где легко заблудиться. Кто-то, наверное, целыми днями лазал по развалинам фабричной санчасти, выискивая в горах хлама стеклянные пузырьки и резиновые трубки. А кто-то просто шлялся по улицам, заглядывая в окна подвальных этажей, или играл в войну на заброшенной стройке за школой.

Я во всем этом не участвовал, не было у меня приятелей, с которыми можно было бы бродить по удивительным и опасным местам, и оставалось мне лишь наблюдать за тихой жизнью девчонок с их куклами, кастрюльками и песком, заменяющим сахар. Сколько помню себя - всегда я болел, и всегда мама, вздыхая, говорила соседям, что одно мучение с таким ребенком: мало того, что болеет, так еще и странный какой-то растет, не знаешь, что завтра выкинет.

А я не чувствовал себя ущемленным. Нет друзей - и не надо, зато есть игрушки, книги, вид из окна, овраг, девочки. Одна из них, Лиза, все время выходила во двор в желтом ситцевом платье с красными цветочками и была самой заметной. На нее я и смотрел. И слушал, потому что ее звонкий, четкий голос выделялся в общем гуле, как и она сама - в общей компании. У нее были рыжие волосы. Но лица я не помню, оно как-то растворилось в ярких красках. Через десять лет она вышла за парня на два года старше и родила круглоголовых апельсиновых близнецов, мальчика и девочку, которым теперь - уже по одиннадцать.

Эта Лиза - как и остальные - знала, что я вижу все их забавы и отношения, наблюдаю за каждым крохотным событием, а потому вела себя так, словно играла на сцене. Все, что она делала, было рассчитано на меня - единственного зрителя. И иногда, прекратив возню, он подолгу смотрела снизу вверх веселыми прищуренными глазами, словно ожидая аплодисментов.

Вот примерно тогда и появился у нас кот. Я не знаю, откуда он пришел и куда потом делся, помню только его гладкую полосатую шкуру, гибкое тело, плавно перетекающее в хвост, сильные длинные лапы и слегка заостренную умную морду с широко расставленными желтыми глазами. Мне нравилось его гладить и чувствовать, как он буквально извивается под рукой и бодает эту руку твердым лбом, выпрашивая ласку. Кот был мой - и при этом ничей, его никак не звали, и он одновременно жил и не жил у нас. Иногда целыми днями он спал на стуле у окна, а потом исчезал на неделю и снова возвращался. Мама кормила его сырой килькой, которую продавали в кулинарии при фабрике, и за этой килькой всегда ходил я.

Наверное, самое яркое воспоминание моего детства (кроме ожога, конечно) - именно эти походы в кулинарию за смерзшимися комками мелкой рыбы для моего безымянного кота. Не знаю, почему это так запало в душу. Может быть, мне просто нравилось о ком-то заботиться, но, скорее всего, причина в другом: во время этих походов я чувствовал себя здоровым. Правда, не совсем. И походы скоро прекратились - после одного случая.

Была весна, все уже растаяло и начало подсыхать, но еще не подсохло, поэтому мама велела мне надеть резиновые сапоги и теплую куртку. Помню, я сопротивлялся, но не очень, потому что с утра ходил в каком-то вялом и сером настроении. День тоже стоял серый, без дождя и солнца, без ветра, без малейшего движения. Когда я вышел из темного подъезда во двор, была секундная иллюзия яркости мира - и тут же пропала.

Чтобы добраться до кулинарии, нужно было миновать несколько дворов и две неширокие улицы, застроенные трехэтажными домами. Летом там было зелено, но ранней весной все казалось голым и сиротливым, как тело старика, поэтому я шел быстрым шагом и пинал пустой треугольный пакет из-под молока. Меня окружал квадратный мир, похожий на шахматную доску: дворы, дома, киоск "Союзпечать", пожарная часть - все имело твердые углы, и лишь керосиновая лавка с розоватыми облупившимися стенами и белыми ободками окон была круглой. Точнее, полукруглой, но все равно - без прямых углов. В нее я и вошел осторожной походкой человека, готового в любой миг упасть, и увидел за прилавком немолодого мужчину в грязноватом фартуке и кожаной, надвинутой на глаза кепке. Он насвистывал, протирая ветошью старый пыльный примус. А рядом с примусом, на деревянном прилавке, сидела обычная серая крыса - но совсем ручная, никого не боящаяся, даже дружелюбная, как собачка.

- Привет, - мужчина улыбнулся мне и близоруко прищурился. - Ты что же - без бутылки пришел? А куда я тебе налью - в карман?..

Крыса водила носом, принюхиваясь, словно мой запах перебивал керосиновую вонь. Я стоял, не решаясь двинуться, и выглядел, наверное, очень маленьким, потому что продавец вдруг рассмеялся, заставив крысу вздрогнуть:

- Ну ладно, ладно! Чего ты жмешься? Ну, забыл - бывает. Я тебе бутылку дам, но завтра вернешь, условились? Или такую же принеси, - он снял с прилавка свой примус, бережно поставил его на полку и поманил меня. - Тебе сколько? Литр?

- Да, - пересохшим ртом ответил я, подходя на шаг и вновь останавливаясь.

- Как тебя зовут-то, чудик? - он покопался под прилавком, выудил запечатанную бутыль с прозрачной жидкостью и отряхнул ее от пыли. - Где живешь?

- Эрик, - ответил я. - В фабричном доме, на втором этаже, - глаза мои намертво приковались к бутылке с жидкостью, и я автоматически полез за деньгами.

Меня удивило, что керосин - не черный и вязкий, как я думал, а напоминает больше грязную воду. Дома у нас готовили на газе, поэтому керосина я никогда прежде не видел. Продавец засмеялся надо мной:

- Не разбей, неси аккуратно. Это горючая жидкость. Не так, конечно, как бензин - тот иногда сам по себе вспыхивает. Но все же. Тебе сколько лет?

- Десять.

- С матерью живешь? - проницательно глядя, спросил он.

Я кивнул. Вообще-то у меня был (или, как говорила мама, "числился") отец, но жили мы с ней вдвоем, и в ее социальной карточке, в графе "состав семьи" был записан только я. Когда-то такое положение дел меня удивляло, и я даже спросил у мамы: "А папа - это не состав нашей семьи?". Мама усмехнулась, глядя на меня со смесью веселья и досады: "Уже нет. Мы с ним не продлили брак. Может, надо было - ради тебя. Но нам бы все равно не разрешили, мы же не живем вместе...". Больше я не приставал. Кто-то из соседей по квартире объяснил мне, что задавать такие вопросы - неприлично, тем более для ребенка, и я сам все пойму, когда вырасту.

...Керосин плескался в бутылке с густым, сытым звуком. Я понюхал пробку - от нее шел запах, такой же, как в лавке, но послабее.

Начал накрапывать дождь, и я почти побежал вниз по пологой улице, ведущей к дощатой махине фабричного клуба и низенькой, приклеенной к нему кулинарии с цветными слайдами рыбных блюд в квадратных окнах. Слайды были заправлены в деревянные рамки и подсвечены с обратной стороны лампочками, но выцвели почти до белизны, а рамки были вдрызг засижены мухами. И все равно - эту кулинарию я любил. Внутри, в тесном помещении с низким потолком, всегда аппетитно пахло жареной килькой, пирожками и тушеной капустой, продавщица была толстая и добрая, а фабричные женщины пропускали меня без очереди.

Когда я добежал до клуба, дождь полил вовсю, и я натянул на голову капюшон, мимолетно подумав, что мама была права, когда заставила меня надеть резиновые сапоги. В клубе начиналась лекция, работницы первой смены уже спешили под жестяной навес, где усатый контролер в прорезиненном плаще и черной фуражке отрывал их лекционные талончики. Со мной кто-то приветливо поздоровался, я улыбнулся, но не понял, что это за женщина и откуда она меня знает. Наверное, мамина знакомая или знакомая кого-то из наших соседей - неважно. Со мной почти всегда кто-то здоровался, передавал маме приветы, спрашивал, как я себя чувствую. Наверное, мама много рассказывала обо мне на фабрике, приносила мои фотографии, советовалась, как меня лечить. У них был свой, особый женский кружок, объединенный не членскими карточками, а наличием детей и связанных с ними волнений.

На минуту остановившись, я постоял, глядя на яркий желтый фонарь над входом в клуб. Он горел в своей проволочной клетке, притягивая взгляд и обещая тепло, уют, интересные разговоры, встречи, обязательное чаепитие после лекции в клубном буфете, где тоже хорошо пахнет - сдобными булочками. Мама иногда водила меня туда, и я запомнил зеркало за стойкой, алюминиевый поднос с пирогами и огромный титан, в раскаленных боках которого отражалась шумная очередь и круглые лампы над ней.

На секунду мне захотелось плюнуть на все и пойти на лекцию, пусть даже она для взрослых, да еще и на тему пожарной безопасности на рабочем месте. Неважно. Главное - чувство единения. Но талона у меня не было, а дома ждала мама, и я, вздохнув и с усилием оторвав взгляд от гостеприимного фонаря, толкнул дверь кулинарии.

Комок смерзшихся, слипшихся рыбешек мне завернули в два слоя оберточной бумаги. Толстуха в высоком белом колпаке пересчитала мелочь, звякнула ящиком кассы, ссыпала в него монетки и протянула мне сверток, чуть улыбаясь, словно знала какой-то секрет:

- Мамуле привет передашь. Как там, дождь?

Я любил эту женщину, поэтому тоже улыбнулся ей:

- Еще какой!

- Ну, ничего, - она успокоительно подмигнула мне. - Все равно уже весна, правда? Вот осенью дождь - это противно. А в апреле - даже радует как-то. Скоро и грозы начнутся... - взгляд ее затуманился, а полные губы сложились в умильный бутончик. - Грозы в мае - это, дружок, такая красота...

Домой я шел под дождем, как можно ниже нагибая голову, потому что капюшон был чуть маловат и не закрывал лба. Прошла быстрым шагом моя учительница в черном резиновом плаще и черных же блестящих сапогах с цокающими каблуками. Проехал на велосипеде водопроводчик в своей вечной дерматиновой шляпе. Хохочущей толпой пронеслись, расплескивая лужи, старшеклассники в одинаковых синих курточках с эмблемой спортивного общества. А я был один.

Мама говорила, что одиночество - это не так уж плохо, особенно если тебе есть о чем подумать. Иногда оно даже необходимо. Но мне казалось, что говорит она так лишь мне в утешение, а на самом деле я лишен самого главного, что может быть у человека - дружбы. Мне хотелось с кем-то общаться, кому-то рассказывать о своих делах, слушать чужие рассказы, участвовать в чьей-то жизни. Даже девчонкам с их куклами я завидовал - они жили полноценно. А меня никто не замечал, даже мама спрашивала лишь о том, что у меня болит.

Но все-таки я радовался. Пусть даже мелочам: чьей-нибудь доброй улыбке, освещенному окну, кустику сирени, собаке. Заулыбался, увидев во дворе у сарая забытую кем-то игрушечную швейную машинку. И вдруг остановился.

Овраг всегда манил меня своей глубиной, дикостью, недосказанностью. Летом туда невозможно было пробраться из-за крапивы, но в тот дождливый апрельский день крапивы никакой не было, она лежала, мертво прибитая к земле, и загадочный овраг казался без нее голым и ничем не защищенным. Туда вела тропинка, протоптанная между стеной нашего дома и сараем, узкая, тонущая в дождевом тумане. Я сделал по ней шаг, другой - и неуверенно пошел.

Наверное, это всегда так: место, где ты ни разу не был, обрастает для тебя фантастическими деталями и кажется с каждым днем все удивительнее и нереальнее. На деле же овраг, в котором я очутился, был самым обыкновенным: голые черные деревца, бурая прошлогодняя листва на раскисшей в грязь земле, мусор, сломанные ветки, старая печка без дверки, валяющаяся на боку в густом кустарнике, остатки какой-то ограды из темно-красного кирпича, а на другой стороне, за оврагом - круглая водонапорная башня, облезлая голубятня на деревянном помосте и основательный, солидный трехэтажный дом, мокрая желтая штукатурка которого кажется бурой.

Я постоял немного и повернул было назад, но тут взгляд мой зацепился за крохотный, покосившийся сарайчик в самой глубине оврага, под спиленным и снова разросшимся ясенем. Строение выглядело заброшенным, дверь болталась на петлях, а крыша одном месте провисла, и там собралась вода.

Эта мысленная цепочка (сарай - керосин - спички) возникла у меня в голове неожиданно, будто кто-то зажег лампочку. Спички - наполовину полный коробок - я всегда носил в кармане, и неожиданная покупка керосина была как-то связана с этим. Даже то, что я нашел в овраге этот сарайчик, было не случайно.

Я помню смутное, теплое чувство при виде разгорающегося пламени: как будто я был голоден и, наконец, положил в рот первый вкусный кусочек. Внутри, где-то на самом дне души, тоже затеплился огонек, и я смотрел, как начинается пожар, наслаждаясь своим новым состоянием греющего покоя до тех пор, пока кто-то не схватил меня сзади за плечо.

Помню и другое: вечером мама через силу, словно ей приходилось тащить свое упирающееся тело, взяла меня за руку и повела в комнату дворника мимо закрытых соседских дверей, по пустому коридору, заставленному высокими темными шкафами. Я шел покорно, хотя знал, что сейчас произойдет что-то отвратительно неизбежное, какая-то расплата за пожар и панику, но это меня почти не волновало.

Дворник ждал нас, сидя в рабочих штанах и майке на стуле посреди комнаты. Он курил, стряхивая пепел в банку из-под килек, и лампочка под плоским стеклянным колпаком светила ему точно в темя. На коленке у него, как сложенная вдвое безжизненная змея, лежал тонкий черный ремень.

- Ну... вот, - мама ввела меня в комнату и чуть подтолкнула в спину.

Дворник затушил сигарету, поставил банку на пол и поднялся, глядя на меня странными глазами, в которых сияние лампы смешивалось с подвальной, непроницаемой темнотой.

- Ага. Ну, иди сюда, поджигатель, - сказал он вполне дружелюбно и перевел взгляд на мою мать. А ты пока погуляй, мамаша. Так лучше будет.

Я оглянулся. Мама стояла в дверях, держась за косяк и покусывая нижнюю губу. Волосы у нее чуть растрепались на висках, а верхняя пуговица на кофточке висела на одной нитке. Мне захотелось сказать ей об этом, но тут она повернулась и вышла, прикрыв за собой дверь.

- Вот и хорошо. Нечего ей тут стоять, - дворник сглотнул и отодвинул скрипнувший стул. Я посмотрел на него, ожидая, что сейчас он начнет кричать, ругать меня, спрашивать, зачем я все это сделал, но лицо его оставалось спокойным и даже чуть скучающим.

- Знаешь, - сказал он, - это ж будет не за то, что ты сжег какую-то развалюху, которая все равно никому не была нужна. Это будет для того, чтобы потом тебе не захотелось поджечь, например, нашу квартиру или чью-нибудь другую квартиру или дом. Люди, которые так делают, - опасные люди. Я одно обещаю: если у тебя одна рука за спичками потянется, то другая точно задницу зачешет. Если тебя сейчас не поучить, то рано или поздно ты попадешь в тюрьму, а никто из нас этого не хочет. Ты же и сам этого не хочешь?

Я кивнул. Как ни странно, я прекрасно понимал, что просто так, само по себе, мое странное желание не исчезнет, и мне действительно когда-нибудь может захотеться большого пожара - такого, чтобы все запылало вокруг, даже воздух. И еще я понимал, что пожар будет - здесь и сейчас, и это может как-то предотвратить другой, настоящий, где-то и когда-то.

А рыбу коту я все-таки принес.

* * *

Я летел сквозь холодный тоннель к яркой вспышке света и боли. Она была красной - эта вспышка, как кровь, как закат, как знамя, рвущееся на солнечном ветру. И меня тянуло к ней, словно боль, причиняемая человеческими руками, отличалась от боли, вызванной ледяной ржавой проволокой.

Остро запахло каким-то лекарством, и доктор сказал:

- Ну вот, почти все. Плохо дело с глазом - это я честно вам скажу. Один у вас все-таки остался, это утешает, но вот этот - все. Окончательно.

Я посмотрел на него мутным от слез правым глазом, поморгал, изображение улучшилось. Врач был деловит, руки его мелькали, как рычаги какого-то механизма. Блондинка позади него с напряженнейшим вниманием вглядывалась в меня, и ее глаза-лезвия стали еще острее.

- Ну, ничего, - левую сторону моего лица закрыл безупречно сложенный лоскут белоснежной марли, и в кожу, словно коготки, вцепились полоски пластыря, три сверху, три снизу, одна сбоку и еще одна - через переносицу.

- Ничего, - повторил врач. - Главное, что вы видите. Не смейтесь: первое время нос будет мешать, потом привыкнете.

Медсестра звонко захохотала, и я невольно вздрогнул от неожиданного звука ее смеха, даже не неуместного в подобной ситуации, а просто противоестественного, как улыбка на лице трупа.

Тончайшая игла проткнула мышцу у меня на плече, впрыснула горький яд, вышла легко и звякнула на белом эмалированном поддоне, отвалившись от стеклянного шприца, как хвост ящерицы. Сестра еще смеялась.

Стукнула дверь, возник из снежной крутящейся темноты мужчина в кожаной куртке и ввел, бережно держа за локоть, беременную женщину, до глаз закутанную в огромное шерстяное пальто: виднелись лишь расширенные зрачки да темные брови, выщипанные к вискам. Доктор сразу выпрямился, оставив меня, полуголого, в кресле и шагнул в сторону, сказав:

- Сюда. Воды отошли?

Беременная застонала, как стонет человек не от боли, а от досады, что не успел сделать важное дело:

- Да, уже час...

Ее распеленали, и я увидел единственным своим глазом, что она совсем молода. Муж, так и не расставшийся с растерянным выражением лица, протянул врачу ее социальную карточку и поставил на пол плотную матерчатую сумку:

- Варя, ты слышишь меня? Тут твои вещи. Я положил баночку варенья.

- Уходите уже, - врач подтолкнул его к дверям, - нечего стоять, позвоните утром по телефону, - он повернулся к женщине. - Посидите тут, волноваться не надо. Я распоряжусь насчет места, - он вспомнил обо мне и досадливо поморщился. - Вы как? Будете ложиться или пойдете?

Мне не хотелось расставаться с теплом, но я торопливо схватил рубашку, думая о будущем отце, с которым, возможно, нам по пути:

- Пойду. Спасибо большое. Правда, спасибо.... Но я не подсматривал, я прятался. Меня хотели ограбить. Вещи чуть не отняли... - я показал на сверток, сиротливо лежащий под стулом.

Врач пожал плечами и пружинисто вышел. Осталась блондинка, уже погасившая смех, но хранящая его отпечаток в извивах губ.

- Что же ты? - она внимательно смотрела на меня. - Мог бы и остаться, в конце концов. Или ты думаешь, что дома твой глаз начнет видеть? Не начнет ведь, ни дома, ни здесь. Нигде. Тебе больно?

Боль еще тлела, но далеко, успокаиваясь и угасая.

- Нет, - сказал я, - все прошло. Зачем мне оставаться?

- Ну, хотя бы для того, чтобы поговорить. Я знаю много интересного, всякие случаи - я же медсестра. Хочешь, завтра увидимся? Ты женат?

- Нет. Был - но она не продлила брак...

- Очень хорошо! - блондинка снова засмеялась. - Значит, никто не будет мешать. Приходи утром. Я сменюсь с дежурства.

Осторожно натягивая через голову свитер, я ответил:

- Хорошо.

- В девять, - добавила она.

Беременная, безвольно сидящая на стуле, вдруг уставилась на мое лицо:

- Глаз... ваш глаз... кровь через марлю проступает..., - ее взгляд заметался, ища мужа, но тот уже вышел.

- Сидите, женщина, - холодно, игольчато осадила ее блондинка. - Не глядите, если боитесь крови, - она подошла ко мне, тронула прохладной рукой мою левую щеку и вдруг с силой надавила большим пальцем с острым розовым ногтем на больное место.

Беременная взвизгнула. А я молчал, хотя боль расцвела ослепительно алым цветком и затопила меня всего, лишив тела и голоса, сделав меня бесполым и маленьким, похожим на фарфоровую куклу-арлекина, которая когда-то сидела у мамы на зеркальном столике.

- Что же вы делаете?.. - долетел до меня сквозь алые сполохи испуганный голосок будущей матери. - Что вы такое делаете?!

Я знал: над ней тоже совершат одно или несколько маленьких насилий, ломая сначала ее стыдливость, потом страх, потом давя успокоительными уколами истерику, пока, наконец, не извлекут на свет дитя. Но для нее насилие еще непривычно, она только что вышла из ласковых рук и шарахается от боли перепуганной мышкой.

- Вот так, - удовлетворенно сказала беленькая, отпуская меня. - Ты ведь любишь сильных женщин, да? Любишь. Приходи завтра к девяти и жди меня у выхода.

Я сказал: "приду", надел слепыми руками пальто, намотал шарф на вздрагивающую шею и поднял с пола сверток. Внутри меня колотилось гулкое сердце, что-то сжималось, горело, как в огне, но надо всем этим еще висел невидимый купол странного удовольствия, словно только что я вдохнул воздух после долгого удушья.

Метель немного ослабла, но все еще вертелась вихрями в световых кругах редких фонарей. Я огляделся (нос и вправду мешал), но будущего отца нигде не было видно. За больничными воротами виднелась слабо освещенная улица, там веселилась какая-то своя, отдельная метель. Из нее я сюда пришел, в нее и вернулся, но уже наполовину слепой, идя неуверенно, словно потерял я не глаз, а ногу и ковылял теперь на протезе.

Улица была пуста в оба конца. Будущий отец или улетел отсюда на крыльях, или убежал сломя голову, а может, провалился сквозь мерзлую землю. В такие вечера не верится, что настанет утро, слишком уж темно. Мир состоит из одних заметенных снегом тупиков, и лишь чужие окна живут своей жизнью среди метели.

У меня было отличное пальто из чистой шерсти. Зачем я украл эту куртку, так напомнившую мне живое существо? Может, именно из-за этой странной аналогии. Или мечтал быть пойманным?..

За больницей, через узкий проулочек, начался квартал одинаковых двухэтажных домов с занесенными снегом дворами. У одного из темных парадных, кутаясь, ждала кого-то девушка в полушубке, и я спросил, приостановившись:

- Который час?

Она очнулась от своих мыслей и оглянулась на низкое, горящее оранжевым окно. Там круглые часы на стене показывали - моему удивлению - только половину девятого.

- Восемь тридцать, - озвучил ясный девичий голосок. - А вам, скажите, не попадалась по дороге старушка? Маленькая, как мальчик?

- Старушки не было, - я отворачивал от нее белую заплатку на лице, но она увидела, помялась секунду и заговорила о другом:

- Пойду, говорит, сахара куплю в "Продторге", а то нет сахара - и оладьи не сделать. Магазин полчаса как закрылся, а ее все нет. Может, навстречу пойти?

Я пригляделся. Это был совсем подросток - худенькое личико, темная, подстриженная в линеечку челка, курносый нос, маленькие круглые губы. Глаза почти черные, большие, тревожно глубокие. Голова в ушанке кажется непропорционально крупной, и тело на ее фоне почти теряется.

- Одной-то страшно, - сказал я. - Сходить с тобой?

Она переступила на месте огромными сапогами:

- А можно?..

Мы двинулись. Она шла чуть впереди меня, словно давая возможность разглядеть куцый хлястик на полушубке, шерстяную юбочку до колен, сапожищи, шнурок на шапке, завязанный бантиком.

- Может, она в промтоварный зашла? - предположила девочка. - Как считаете?

- Промтоварный до семи.

- Вот ведь черт! - в голосе прозвучало отчаяние. - Где ее теперь искать?!..

- Это твоя бабушка?

- Да какое там, соседка. Но ведь старая, мало ли. Я за ней смотрю - одна она живет.

Мы шли метели навстречу, миновали больницу, добрались до магазина, где всего лишь два часа назад я украл куртку. Словно в обратном порядке чья-то рука перемотала пленку с записью этого вечера и пустила ее по новой, а чьи-то глаза стали смотреть и ждать, не выйдет ли иного результата. А я подумал: наверное, та проволока была чем-то вроде платы за кражу, а раз так - я полностью расплатился, никому ничего не должен и могу идти спокойно.

Девчонка нервничала, все ее существо держалось на тонком острие непроходящего, мелкого, раздражающего страха. Взгляд метался по стенам и заборам, но вот мы свернули у промтоварного магазина, проскользили в метели метров сто, и открылась перед нами площадь с памятником, окруженная хороводом высоких зданий с теряющимися в белом мельтешении крышами. По левую руку тянулся длинный магазин с подсвеченной витриной и замком на дверях, снег лежал холмиками на каждой деревянной букве в слове "Продторг" над входом. Никого не было.

Я знал эту площадь: днем она белая, утоптанная, людная. На углу у почты продают пирожки, дальше начинается шумный рынок, а с другой стороны живет своей жизнью хлебный комбинат, подъезжают и отъезжают бледно-синие фургоны, скользят туда-сюда по направляющим огромные ворота. Здесь же, рядом, хлопают высокие двери Управления Дознания, и сюда тоже подъезжают фургоны, но другие, серые, а чаще легковушки с белыми номерами госучреждений. Вдоль фасада Управления высятся ровные голубые ели, красиво присыпанные снегом. А рядом, как брат-близнец, еще одно здание, но без елочек - "Радиокомитет", на крыше которого густым лесом растут антенны. И все это вертится вокруг неживой, но величественной каменной фигуры на высоком многоярусном постаменте, застывшей точно в центре площади - лицом на восток.

Вечером тут жизни нет. Светятся холодные окна хлебокомбината, горит дежурный свет в Управлении, тлеет беловатая подсветка витрин, и лишь в "Радиокомитете", должно быть, что-то происходит, но тоже - скрытое.

Девчонка растерянно огляделась, посмотрела на меня, хлопнула себя варежками по бокам:

- Ну, что делать, а!

- Надо зайти, - ответил я, - хотя бы в "Радиокомитет", может, ей плохо стало? И она - там?

- А что она там забыла?

- Ну, плохо стало, - терпеливо повторил я. - Зашла таблетку попросить или врача вызвать. Сидит, наверное, у дежурного...

- Ага, - девушка кивнула и уверенно зашагала к высоким дверям с отполированными медными ручками. Я пошел за ней, начиная уже привыкать к мешающему слева носу. Можно было, конечно, взять и пойти домой, в маленькую квартирку в теплом полуподвале, совсем недалеко отсюда, включить свет и радио, вскипятить чайник... Человек, который последние две недели живет там, должно быть, спит, и можно постараться не разбудить его и создать для себя иллюзию прежнего одиночества. Книгу достать с полки, почитать немного, а потом забраться под одеяло и не думать больше ни о чем.... Завтра рабочий день, и с утра нужно еще успеть занять очередь в санчасти, чтобы получить освобождение - какая же работа без глаза?..

"А ведь верно, - я вдруг обрадовался, - работать-то я теперь не могу. Тут не только освобождение, тут целая комиссия положена. А раз комиссия, значит, инвалидность, зеленая социальная карточка, бесплатный проезд, перерасчет квартирной платы, паек, талоны.... И никакой работы, никогда, до самой смерти!..".

Эта неожиданная радость так переполнила меня, что я тихо засмеялся и живо представил свой пустой стол в конторе, лицо начальницы и ее слова: "Эрик потерял глаз и больше у нас не работает. Он теперь инвалид и живет на пособие". Звучало музыкой. Захотелось немедленно сделать что-то хорошее, запоминающееся, что-то, что окончательно закрепит счастье освобождения, и я мысленно записал себе в записную книжку: "Найти бабушку". Мы разыщем ее, и тогда уж я отправлюсь к себе в полуподвал праздновать победу.

Дверь была заперта. Девушка дернула ее, толкнула, обнаружила звонок и надавила маленькую черную кнопку.

* * *

Примерно через год после того случая со сгоревшим сарайчиком в овраге и наказанием у дворника моя мать вдруг познакомилась с большим начальником. Все так и говорили: большой начальник. Наверное, он приезжал инспектировать фабрику, а может, просто подвез однажды маму до дома на своей большой, черной, лаковой машине. Я этого так и не узнал.

Впервые я увидел его душным майским днем, в дышащем скорой грозой воздухе, у нашего дома: он выбрался из машины, держа в руке букет из пяти бледных роз, что-то сказал молчаливому, затянутому в кожу шоферу и двинулся тяжелой походкой в подъезд. Черный автомобиль отполз задним ходом, развернулся и замер за кустами сирени.

Я шел из школы, но неожиданная картина заставила меня остановиться и смотреть, потому что я знал точно: этот человек приехал к моей маме. Накануне она долго мылась в ванной, накручивала перед зеркалом волосы на длинные полоски белой материи, мазалась густым кремом из тюбика с изображением алого цветка, гладила до полночи зеленое шелковое платье. Соседи ходили на цыпочках и шептались, а дворник, с которым у меня установились странные отношения, тихо сказал мне, что будут гости. Даже не так: будут ГОСТИ - это было словно написано где-то значительными большими буквами.

И вот - гость прибыл. Даже не заходя домой, я знал, что в квартире пахнет пирогами, а на круглом столе в комнате, на парадной белой скатерти, стоит холодная бутылка водки. Там же, наверное, картофельный салат со сметаной, соленая рыба в длинной селедочнице, маринованные огурцы, ровно нарезанный белый хлеб, колбаса из пайка, шоколадные конфеты. Комната выметена, вымыта вся до последнего уголка, вещи расставлены по местам и тоже протерты, отмыты до блеска, мамина кровать застелена без единой складочки плюшевым покрывалом, а моя - разобрана и задвинута за шкаф. Мама - нарядная, надушенная, со свежей завивкой, в тяжелых лакированных туфлях на тонких каблуках - уже идет нервно и стремительно к двери, чтобы открыть, не дожидаясь трех звонков.

А я - стою и смотрю.

Первый раскат грома, глухой и смазанный, доплыл по воздуху издалека, и я невольно поглядел на небо, пока еще чистое. Хотелось одновременно и пойти домой, и убежать как можно дальше, но я знал, что не убегу, и знал, что мама ждет меня.

Косоглазенький мальчик лет шести вышел из нашего подъезда и остановился, сунув руки за пояс широких зеленых штанов с одной лямкой. У него было круглое румяное лицо, оттопыренные уши, ровная челочка, а косые, смотрящие в переносицу глаза делали его не уродливым, а беззащитно симпатичным.

- Привет, - сказал он, глядя сквозь меня странными своими глазами. - Как тебя зовут?

- Эрик, - я подошел, присел перед ним на корточки, сбросив на землю мешающий ранец. - И куда ж ты один собрался?

Он беззубо улыбнулся:

- Бабуся за молоком ушла и дверь не закрыла. А я знаю, ты со второго этажа. Это к тебе приехали.

- Да, - я взял его за руку. - Пойдем-ка домой. Ты из какой квартиры?

Он пошел со мной покорно, но невесело, и на лестничной площадке его подхватила перепуганная женщина с такими же странными, скошенными глазами - мать. А я стал подниматься к себе, задерживаясь на каждой ступеньке и топая, чтобы послушать просторное подъездное эхо. Окно между этажами было раскрыто, и второй удар грома застал меня как раз возле этого окна, будто ждал специально, когда я до него доберусь. Вместе с громом налетел ветер, и я остановился, не в силах оторваться от странной игры облаков - они вихрились, кружились по небу хороводом, сливались в одно или, наоборот, одно рассыпалось на множество. Тронутые ветром верхушки деревьев согласно раскачивались, и листья дрожали, поворачиваясь то белесой изнанкой, то гладким зеленым лицом.

- Эрик! - раздалось сверху. Я оглянулся: мама стояла у дверей квартиры, сдержанно сияющая, новая, с неловко сцепленными руками: - Эрик, ты домой-то почему не идешь?

- Гроза начинается, - сказал я.

- Ну, начинается - и что? У нас с тобой гость. Это невежливо - стоять на лестнице, когда дома гости.

Я видел: ей хочется добавить что-то еще, но стены имеют уши, и она молчит о главном, забивая пустоту необязательными словами.

Мы вошли в квартиру, действительно насквозь пропахшую пирогами, и очутились в нашей комнате, длинной, узкой, с узким же окном на торцевой стене. За накрытым столом, сложив на коленях крупные, с выпирающими венами руки, сидел тот самый человек из черной машины и смотрел на нас, по-доброму хмурясь. У него было совсем обыкновенное, открытое лицо с бледно-голубыми глазами и глубокими складками у большого рта, и лишь дорогой черный костюм с красным значком на лацкане пиджака выдавал в нем начальника.

- Мой сын, - мама подтолкнула меня вперед, и это вдруг напомнило мне комнату дворника, банку, набитую окурками, тонкий черный ремень, который оставил на моем теле долго не заживавшие ссадины, и слова, которыми все кончилось: "Ну вот, теперь ты понял, Эрик?".

- Эрик, - чуть поклонился я гостю и поставил ранец на пол у двери.

- Ну, привет, Эрик, - большой начальник улыбнулся мне и посмотрел на маму. - Хороший мальчик. Я всегда хотел иметь такого сына.

Сыном его, правда, я стал лишь через несколько месяцев, когда этот человек женился на маме и дал мне свою фамилию. А в тот день мы чинно обедали, гость хвалил пироги, в меру пил и почти не смеялся. Я наблюдал за его лицом, меняющимся, как облачное небо перед грозой: оно то мрачнело, то вдруг заливалось каким-то внутренним, непонятным светом, то превращалось в глухой кирпичный тупик. И все это - без связи с разговором, само по себе, словно существовал еще какой-то разговор, мне не слышный.

Вслух же говорились обычные вещи: какая будет погода, чем я болею, что творится на фабрике, какой фильм недавно показывали в клубе.

- У него зеленая карточка? - неожиданно спросил большой начальник, качнув носом в мою сторону, и мама осеклась: "Нет".

- Странно, моя дорогая, а почему же нет? - говорил он спокойно, но мне почему-то вдруг показалось, что этот человек умеет визгливо кричать и бить кулаком по столу. - Если мальчик болен, вполне естественно отправить его на комиссию.

- Конечно, но... - фраза осталась недосказанной, но я знал ее продолжение: "...но мне все-таки не хочется, чтобы мой сын стал инвалидом".

- Что - "но"? - начальник удивленно поднял брови. - Его надо обследовать, и немедленно. Может быть, у него редкая форма рака?

Мама вздрогнула и испуганно уставилась на него:

- Нет, что вы, он просто слабый ребенок!

- Слабый? Тогда ему нужно специальное питание, дорогая моя. Вы так халатно к этому относитесь! Завтра... нет, завтра суббота. А в понедельник я закажу ему пропуск в мою служебную столовую. И к врачу - да, я отведу его к врачу нашей санчасти.

- Спасибо... - пискнула мама, глядя преданно и даже чуть по-собачьи.

Брак они заключили в начале зимы, через день после первого снега. С того дня мы больше не жили в фабричном доме, а мама не работала на фабрике, ее устроили в бюро пропусков Управления Дознания, где работал наш большой начальник. Наверное, это была очень хорошая должность - не знаю. Я все так же болел, несмотря на столовую, в которой каждый день давали мясо, и прописанные врачом дорогие лекарства, поэтому большую часть дней проводил в своей новой комнате, в темноватой, но зато совершенно отдельной квартире на верхнем этаже служебного дома, скалой нависающего над железнодорожным полотном. Под моим окном строго по расписанию грохотали электрички, тянулись длинные товарняки, проносились на зеленый свет скорые поезда, мигали семафоры, автоматически передвигались стрелки. Я быстро привык к шуму и подолгу сидел на подоконнике, глядя вниз, на новую незнакомую жизнь.

Школа была тоже новая, стеклянно-бетонная, кубическая, но туда я почти не ходил, и вскоре "папа" - а именно так я стал звать большого начальника - оформил мне домашнее обучение. Теперь каждый день после обеда ко мне приходили или молодая очкасто-клетчатая учительница, или толстый лысеющий учитель с бородкой клином. Что-то они пытались мне втолковать, но чаще ставили оценки просто за то, что я внимательно слушаю и не перебиваю. Каждый из них составил какое-то свое представление о моей болезни и по-своему меня жалел. Наверное, им казалось, что я скоро умру или стану законченным калекой, а может - я уже калека, и не стоит так уж напрягать меня учебой.

Учительница мне нравилась. Она была до смешного добросовестна, серьезна, а глаза ее из-за очков выглядели огромными и немного испуганными. Учитель же слишком плоско острил, чтобы я мог с ним подружиться. Но оба этих человека страшно боялись "папу" и вздрагивали, стоило ему пройти по коридору мимо моей комнаты. Я тоже его боялся.

Были три вещи, которые мне абсолютно запрещались: брать без спросу деньги, ходить на ту сторону железной дороги и приближаться к дверям родительской спальни после девяти часов вечера. И все три запрета я нарушил - по одному разу.

Началось с денег - они запросто лежали в ящике буфета на кухне. Я взял совсем немного, три или четыре монетки, хотя каждую неделю "папа" выдавал мне приличную сумму на карманные расходы. Объяснить даже самому себе, зачем понадобилось красть из ящика, я не мог, а кому-то другому объяснять не пришлось: меня не поймали. И я - тоже необъяснимо - положил деньги через пару дней обратно. Что случилось бы, окажись кража обнаруженной, я так и не узнал.

За железную дорогу черт занес меня уже весной, когда мне исполнилось двенадцать. Там буйно цвела белая и темная сирень, виднелись жестяные крыши низких двухэтажных домиков, торчали закопченные трубы фабрики, тянулся белый кирпичный забор, наполовину скрытый от глаз кустами акаций. Ничего страшного или опасного, заурядный городской район, но свой запрет ходить туда "папа" повторял так часто, что однажды я все-таки решился. Вполне возможно, не будь запрета, я никогда не сделал бы и шага в ту сторону: что там делать? Сирень, трубы и заборы есть повсюду.

Однако - это была не просто сирень. Стоило мне сойти с гравийной насыпи и очутиться на асфальтированной дороге "с той стороны", я увидел то, что никак не смог бы разглядеть из своего окна: за пышными цветущими кустами извивалась кольцами блестящая колючая проволока, закрепленная на высоких деревянных столбах, а домики, издали кажущиеся обычными, были крупно пронумерованы и глядели на мир слепыми окнами в густых решетках. Стеклянная проходная фабрики была так же забрана железными прутьями и заперта на замок.

Потрясенный, я остановился. Вокруг царило безлюдье, лишь вдалеке машина с брезентовым верхом пыталась развернуться в узком проезде. Не было ни вечных старушек с матерчатыми авоськами, ни ребятни, ни рабочих дневной смены в комбинезонах и кепках, ни мам с колясками. Никого не было. Я огляделся, по привычке ища глазами клуб, и не нашел. Странно: фабрика есть, а клуба - нет. Может быть, он с другой стороны, и там же - вторая проходная?

Чуть постояв, я медленно двинулся вдоль белого фабричного забора. Припекало солнце, и на лбу у меня выступил пот, то ли от жары, то ли от страха. Если бы хоть кто-то попался навстречу! Кто-то обыкновенный, земной, нормальный, например, тяжело нагруженная тетенька в ситцевом платье и белой косынке, несущая детям сумки с макаронами, хлебом и спецмолоком, выданным за вредность. Или мальчишка моего возраста, пусть и драчливо настроенный - неважно.

Метров через сто я был согласен даже на собаку, лишь бы увидеть хоть одно живое существо. А еще через сто, после короткого спора с самим собой, решил вернуться. И странно, и жутко было идти вдоль бесконечной ограды в дрожащем от зноя пыльном воздухе, идти одному, не видя ничего движущегося, кроме собственной тени. Захотелось домой, в прохладную комнату, к книгам, радиоприемнику, остуженному квасу в графине, мягкой кровати с блестящими шарами и упругой сеткой... Но любопытство все-таки пересилило страх, и я пошел дальше, уверенный, что рано или поздно проклятый забор кончится.

И это случилось. Ограда, которая издали казалась мне параллельной железной дороге, ушла в сторону, и я порядочно углубился в странный мир "с той стороны" прежде, чем увидел долгожданный поворот. Строго говоря, это был конец одного забора и начало следующего, но вправо, разделяя две одинаковые фабрики, убегала узкая улица, и я пошел по ней, как по коридору. Теперь через каждый несколько метров мимо проплывали деревянные столбы с жестяными конусами фонарей и белыми номерами, обведенными кружком, а в перспективе улочка казалась бесконечной, и я представил, как номера на столбах становятся сначала двузначными, потом трехзначными, а потом просто перестают на них помещаться...

Внутренний голос подсказывал мне, что дальше идти не стоит, надо поворачивать назад, но родители были на работе, учителя не пришли, а новенькие наручные часики, подаренные "папой" на день рождения, вкрадчиво шептали, что часа два или три у меня в запасе еще есть.

Неизвестное манит, и, хотя я уже стал уставать, ноги сами тащили меня вперед. Я знал, что эти столбы с номерами будут сниться мне не одну ночь, если смысл их останется неразгаданным.

И вот тут, вздрогнув от радости, я увидел нормальное, без всяких решеток, здание с плоской крышей. Оно пряталось в квадратной выемке забора и было старым, словно его построили в те времена, когда никакой фабрики тут не было еще и в помине. Слева от входа стояли буквой "П" три скамейки, и на одной из них задумчиво курил мужчина средних лет в рабочем комбинезоне и огромных, с отворотами, сапогах. Возле него на расстеленной газете лежала буханка черного хлеба и стоял нераспечатанный пакет спецмолока с красным крестиком на белой наклейке.

Я остановился. Человек смотрел куда-то вдаль, поверх фонарей и заборов, затуманенным взглядом и не замечал никого и ничего вокруг. Наверное, можно было подойти и взять его обед - он бы и этого не заметил. У него было темное, словно обветренное лицо с выцветшими бровями и обилием глубоких морщин, у широкого носа виднелся старый шрам. Почему-то мне показалось, что этот мужчина - бывший военный, во всяком случае, я мог представить его в форме. И еще - он выглядел безобидным, поэтому я решился и подошел.

При звуке шагов глаза мужчины вдруг сфокусировались, вернулись из дали и ввинтились в мое лицо, едва не прожигая в нем дыры:

- Ты кто такой?

Я чуть не вскрикнул от его резкого, лающего голоса, но все-таки удержался и спросил:

- Извините, а там... там, где сирень - это тюрьма?

Он успокоился, нахмурился и покачал головой:

- Ты, видно, не понимаешь, милый, что тут не место для гуляния.

- То есть, это тюрьма, да?

- Ну, какая тюрьма? - мужчина чуть посмеялся. - Сразу видно, ты тюрем ни разу не видел. У нас учреждение лечебное - специальный городок.

- А-а, психбольница, - я кивнул.

- Психбольница? - переспросил он. - Нет, скорее... скорее, больница для злых людей, так правильнее будет. Они нормальные, просто - злые.

- Преступники?

- Да нет же, преступники - в тюрьме. А у нас не тюрьма, я же тебе объяснил, - в голосе мужчины промелькнуло раздражение.

- Злые - но не преступники? Просто злые?.. А как вы определяете, добрый человек или злой?

- Ну, милый, это же видно!

- А если... я вырасту злым, меня тоже отправят сюда? - задавая этот вопрос, я почему-то очень хотел услышать: "Нет, тебя - ни за что!", но человек бросил окурок в урну и ответил:

- Обязательно. Только ты не вырастай злым, зачем это тебе? Нужно совершать добрые поступки. Даже не для того, чтобы не попасть сюда, а просто так... - он о чем-то задумался. - А как твоя фамилия, сынок?

Повинуясь какому-то шестому чувству, я назвал ему свою прежнюю фамилию - фамилию родного отца, и он кивнул, словно записав ее в такую же мысленную записную книжку, как у меня.

Почти две недели после этого я прожил под невидимым прессом отстраненного, холодного страха: что будет, если "папа" узнает о моей вылазке? Порка? Лишение каких-то удовольствий? Сидение в темной кладовке без ужина?.. Все это было для "папы" как-то слабо, и я мучился, пытаясь вообразить наказание, которое он для меня придумает.

В общем-то, нельзя сказать, что этот человек ко мне плохо относился. Уже то, что я стал официально считаться его сыном, говорило очень о многом: далеко не каждый мужчина решится записать на себя чужого ребенка. Но "папа" на это пошел - а значит, тремя годами брака дело не ограничится, он будет продлевать его до тех пор, пока мама сама не захочет уйти или пока оба не умрут от старости.

Но любить жену - не то же самое, что любить ее ребенка, и я это чувствовал. Ответственность - да, но что помешало бы "папе" отправить меня, к примеру, в интернат? Или что похуже - для моего же блага?..

Однако шли дни, ничего не происходило, и я понемногу успокоился.

Третий же запрет - насчет спальни - нарушился как бы сам по себе, без моего участия, и виновата в этом была мама.

* * *

Девчушка позвонила снова, и на этот раз дверь открылась. На нас дохнуло теплом, изнутри потек настоящий теплый ветер, и веселый человек в расстегнутом пиджаке поверх свитера приветливо спросил:

- Принесли?

Мы ошарашенно молчали, потом я первым пришел в себя, осторожно отодвинул за плечи свою хрупкую спутницу и объяснил:

- Мы ищем женщину - старушку. Ушла за продуктами и пропала. Думали, может, она у вас?

- У нас? - удивился веселый. - Нет. Уж кого-кого, а старушек сегодня не было. В больницу ходили?

- Вообще-то нет, - подала голос девушка. - А думаете, надо?

- Ну, а куда еще? - человек пожал плечами. - Я просто не знаю. Старушка... Какая она из себя-то, ваша старушка?

Девушка принялась описывать стандартные приметы: пальто, меховой воротник, платочек, валенки, но весельчак оборвал ее:

- Можете и к дознавателям сходить. Если уж кто-то знает, то они. Сходите, сходите... А я вас за других принял, - он хохотнул. - Бессонница доконала! - и дверь перед нами захлопнулась.

- К дознавателям... - медленно повторила девушка. - Пойдете со мной? Может, вам домой надо? - она кивнула на мой глаз. - Болит ведь, наверное?

Глаз совсем успокоился, и я начал забывать о нем. А вот ее хорошенькое личико интересовало меня все больше.

- Милая, тебя зовут-то как?

- Ох, правда. Даже не познакомились... Полина.

- Эрик, - я протянул ей свободную от свертка руку. - И давай со мной на "ты". Знаешь, я ведь теперь инвалид. Глаза - нет! На проволоку напоролся.

- Вы так легко об этом говорите!

- А как мне? Глаз-то обратно не вырастет. Завтра на комиссию запишусь, зеленую карточку мне дадут...

- Пособие, - кивнула Полина.

- Да, пособие. Целый день на кровати валяться буду и книги читать.

- Со скуки же помрете! - она фыркнула. - Слушайте, а вы не боитесь дознавателей? Я боюсь.

- Да нет, чего мне их бояться? Мой отец был дознавателем... А в автобусе я буду бесплатно ездить, представь, куда хочу - и бесплатно.

- Угу, - тема инвалидности Полину, похоже, мало интересовала. - А что им говорить? Они же спросят: почему к нам пришла?

- Скажи, как есть: так и так, пропала бабушка, - я взял ее под руку и повел к темной махине Управления Дознания, - пошла за сахаром и не вернулась. Они сами разберутся. А тебе никогда не хотелось иметь зеленую карточку?

Полина раздула ноздри с чуть заметным раздражением:

- Нет, никогда. Что хорошего? Смотрят, как на неполноценную... А вам, похоже, хочется.

- Может, будешь меня все-таки на "ты" называть?.. Ну, хочется, да. И пускай себе смотрят! Когда я еще мальчишкой был, мой отец хотел мне такую сделать, да мама не позволила.

Мы поднялись по широким каменным ступеням, припорошенным лишь тонким сегодняшним снегом, без наледи, которую кто-то, должно быть, тщательно счищал каждое утро. Машинально я вытер ноги о решетку перед входом, то же самое сделала и Полина, и мы вошли беспрепятственно в полутемный гулкий вестибюль.

Учреждение, кажется, и не думало закрываться. "Папа" говорил мне, что здесь есть отделы, которые работают даже ночью, а уж вечером (часы в вестибюле показывали начало десятого) вообще половина кабинетов открыта. Правда, не для посетителей, но в экстренных случаях все-таки можно прийти и после законных шести часов.

На нас из стеклянной будки глянул дежурный, молодой гладкий парень в новенькой темно-синей форме и такой же фуражке:

- По какому делу?

- Видите ли, - Полина шагнула к нему, умоляюще складывая перед грудью руки, - пропал человек, моя соседка. Ушла за сахаром, и нигде ее нет. Везде искали. Она старая, семьдесят шесть уже - может, заблудилась?..

- В больнице были? - дежурный снял трубку черного телефона. - Алло, третий, это нижний пост. Есть кто свободный? Пришли двое заявлять о пропаже... старушка, соседка, семьдесят шесть лет. Так. Угу. Есть, запросим. Если не поступала, пропускаю к Голесу. Есть! - он два раза со звоном ткнул рычаги. - Коммутатор, город... - сверился с какой-то таблицей, - ... двадцать шесть - двадцать три, больница. Жду.

Мы молчали, переминаясь. В пальто стало жарко, и я расстегнулся, озираясь кругом. Никогда раньше мне не доводилось тут бывать, несмотря на родителей. "Отец" не слишком-то одобрял манеру сослуживцев приводить на службу детей и не делал этого сам.

- Алло, больница? - дежурный мимолетно глянул на нас. - Управление беспокоит. Тут к вам... - он жестом поманил Полину, спросил шепотом: "Номер социальной карточки знаете? Или хоть фамилию?", и девушка ответила: "Зовут Анна...", - ... тут к вам не поступала сегодня вечером женщина семидесяти шести лет, по имени Анна? Ну, давайте, смотрите... Что? Мужчина с травмой глаза, - короткий взгляд на меня, - и роженица? И все?.. Плохо. Если привезут женщину, о которой я говорил, сразу сообщите.

Полина горестно вздохнула. Дежурный положил трубку и протянул твердую сухую руку:

- Карточки ваши давайте. Пройдете к дознавателю Голесу в комнату 189, это на втором этаже. Верхнюю одежду и сверток сдать в гардероб, металлические предметы оставить здесь.

Гардероб нашелся в дальнем конце вестибюля, там нам выдали взамен вещей большие черные номерки и долго ворчали вслед, что на моем пальто нет вешалки.

Полина снова шла впереди меня, и я разглядывал единственным глазом ее тонкую фигурку в узкой юбке и серой вязаной кофте. Сапоги по контрасту казались просто гигантскими, и между ними и подолом юбки мелькали серые чулки в сеточку. Это сразу напомнило мне бывшую жену, Хилю, которая тоже обожала всякие сеточки и постоянно выставляла напоказ круглые коленки, обтянутые ажурными чулочками. Воспоминание было болезненным.

Кабинет номер 189 встретил нас приоткрытой дверью и густым запахом кофе. За "Т" - образным столом, помешивая ложкой в чашке, сидел маленький, толстый, весь лоснящийся человечек в костюме и листал бумаги, низко наклонив голову с отсвечивающей круглой плешью. У него было доброе лицо, сплошь состоящее из мягких выпуклостей, и безвольный красный рот с узкой полоской рыжеватых усиков, будто приклеенных к верхней губе.

- Ко мне? - бодро вынырнув из вороха документов, спросил человечек и улыбнулся нам. - А-а, по поводу старушки.

Мы вошли. Полина сразу протянула пропуска, и я заметил, что руки у нее чуть подрагивают.

- Отлично, - дознаватель Голес кивнул нам на жесткие стулья, стоящие по обеим сторонам ножки буквы "Т". - Садитесь и рассказывайте.

Девушка заговорила, а я сидел, разглядывая кабинет, и думал о том, что завтра нужно будет встать в пять часов утра (а лучше и вовсе не ложиться, чтобы не проспать) и занять очередь в санчасти. Там есть окошко с табличкой: "Запись на медицинскую комиссию". Всем записавшимся дают специальный талончик, но, пока идет очередь, нужно успеть зайти к глазному врачу и взять освобождение от работы. В том, что это освобождение будет, сомнений нет. Главное, не проспать, иначе простоишь весь день без толку.

Зазвонил телефон, и дознаватель, извинившись перед Полиной, взял трубку:

- Да. Голес... Ах да, все насчет той кражи... Я вызвал на завтра продавщицу Ивкину, она могла видеть преступника. Ну, а что? Протокол составлен, дело совершенно ясное... А кем он работает? Да-а?!.. Но в любом случае только завтра. Сейчас он может идти домой... Что? А почему? Он что, хочет жаловаться?.. - круглое лицо Голеса стало кирпично-красным. - Хорошо. Я сейчас допрашиваю свидетеля по делу о пропаже человека. Пусть зайдет через двадцать... нет, через полчаса. Хорошо.

От нечего делать я прислушивался к телефонному разговору, и слова насчет "продавщицы Ивкиной" неожиданно чем-то зацепили меня, было в них что-то очень знакомое, хотя никакой Ивкиной я не знал. Что-то знакомое...

"...ты, Ива, просто уникум. Сейчас дают - бери, а думать потом будешь..." - эти слова вспыхнули, как спичка, и тут же погасли. Ива. Вот оно что! "Ива" - прозвище, и обращались так именно к продавщице, той самой, что скрутила куртку на прилавке и намертво стянула ее бечевкой. Она могла видеть преступника - то есть меня!..

* * *

Однажды утром, когда наш большой начальник уехал на службу в своей черной лаковой машине, а мама (была не ее смена) осталась со мной дома, я, потянувшись через стол за маслом, разглядел у нее шее, над воротом халата, странное пятно, похожее на четко очерченный малиновый синяк.

- Что это у тебя? Вот тут?..

Мы допивали кофе, и мама вдруг поперхнулась и инстинктивно закрыла синяк ладонью:

- Ничего.

- Но я ведь видел, - мне было непонятно, чего она так испугалась.

- Это просто так. Немного ушиблась. Что ты смотришь? Это же не болезнь какая-то.

- Мама, он тебя бьет?..

Она рассмеялась, запрокинув голову и показав белые ровные зубы. Я сидел и ждал ответа, но мама все хохотала, и по щекам ее даже потекли слезы - я впервые видел такой смех.

- Мам, ты что?

- Милый мой, - сказала мама, досмеиваясь и смахивая слезинки, - какой ты у меня еще маленький... прелесть ты моя!

Кто-то другой на моем месте, наверное, обиделся бы, но я рос один и не знал, как ведут себя другие. Поэтому просто переспросил:

- Так он бьет тебя?

- Конечно, нет! Я никогда не вышла бы за человека, способного ударить женщину. Никогда, даже ради такой обеспеченной жизни, как у нас сейчас. И запомни это.

Я знал, что мы - "обеспеченная" семья. На верхних этажах служебного дома почти все семьи были такими. Давно прошло время, когда маме приходилось варить на обед перловый суп и жарить мелкую горьковатую кильку, она больше ничего не покупала в фабричных кулинариях, не мариновала на зиму огурцы, не менялась ни с кем талонами, да и талоны ей теперь выдавали другие, служебные, бледно-желтого цвета. У нее появились несколько новых платьев и кроличий полушубок, она сделала завивку в парикмахерской и стала красить ногти красным лаком, а посуду мыла в толстых резиновых перчатках, чтобы этот лак раньше времени не облез. Даже клуб мама теперь посещала другой, особенный. А главное - мы жили в отдельной квартире, и очень долго я не мог привыкнуть к отсутствию соседей.

Правда, иногда меня мучило что-то похожее на ностальгию, и тайком, хотя это и не запрещалось, я приходил в свой старый двор, чтобы просто посмотреть на него. Там ничего не менялось и ничего не происходило. Все так же на первом этаже заседал домовый комитет, обсуждая количество флагов ко Дню Труда, все так же возились у сарая девчонки, и неизменная Лиза мелькала среди них рыжим солнцем, как всегда. Дворник махал метлой и издали кивал мне, не прерывая работы. Возвращались со смены соседки и передавали приветы маме. Эти люди словно застыли во времени: изменился я, изменилась моя мать, вся наша судьба повернулась под новым углом, а для них лишь еще одно годичное колечко образовалось на бесконечно толстом дереве жизни. И так будет всегда - и домовый комитет, и девчонки, и дворник, и женщины будут возвращаться с фабрики, неся в авоськах макароны и кильку и беззаботно болтая друг с другом о пустяках. Мир деревянных игрушек, белых косынок, пестрых ситцевых платьев и рабочих комбинезонов, мир, где шипит на сковородке рыба и бормочет радио, мир, где с плаката на стене смотрит суровое и красивое своей суровостью лицо труженика, а в клубе читают лекции о пожарной безопасности - он вечен. Меняются только его жители.

...В тот же вечер я подкрался босиком к двери родительской спальни. Наверное, дело было в тайне: откуда все-таки взялся синяк на маминой шее? Я хотел удостовериться, что ее не бьют, хотя понятия не имел, что сделаю, если своими глазами увижу занесенный для удара кулак. Вмешаюсь? Глупость. Скорее всего, просто промолчу и сделаю вид, что ничего не знаю. Но тайна мучила, поэтому, умирая от стыда и страха, я подкрался и осторожно, боясь дышать, приник глазом к замочной скважине.

То, что было там, в комнате, выглядело настолько неожиданно и пугающе, что я лишь чудом не заорал. Прямо передо мной, слабо освещенное откуда-то сбоку, словно висело в воздухе мамино лицо, такое странное, что в первую секунду оно показалось мне вообще незнакомым: огромные потусторонние глаза, открытый, часто дышащий рот с острыми, будто бы оскаленными зубами, задранная верхняя губа, полоса размазанной помады на щеке до самого уха, свисающие на лоб пряди всклокоченных волос... Лицо то отдалялось от меня, и тогда глаза закрывались, то приближалось, становясь на мгновение нечеловеческим, и глаза судорожно распахивались. В этом мерном раскачивании было что-то от куклы, глаза которой закреплены на шарнирах и закрываются, стоит положить куклу на спину. Но человек передо мной был живой, и это была моя мать, поэтому, загипнотизированный, я все не мог оторваться и стоял на затекших ногах у запертой двери.

Раскачивание чуть ускорилось, и изо рта мамы вдруг вырвался короткий вскрик, похожий на быстро выдохнутое слово "нет". Сразу же из темноты, разбавленной лишь слабым светом свечи или ночника, вынырнула огромная кисть руки с обручальным кольцом на пальце и крепко зажала ей рот, а голос откуда-то из недр комнаты коротко приказал:

- Тсс!

Самым пугающим было то, что я ничего не видел, кроме лица и руки, остальное скрывалось в плотной темноте, как в чернилах. Рука убралась, а лицо продолжало раскачиваться, все быстрее и быстрее, все чаще дыша, и дыхание чуть заметно отдавало стоном. Это длилось долго, так долго, что страх во мне улегся и сменился другим чувством, которое я не мог разгадать. Это было что-то из снов, тревожное, без названия и - странно! - чем-то похожее на то, что я ощутил при виде начинающегося пожара. Оно шло из того же участка мозга, что и наслаждение зрелищем огня, и даже теплый, изводящий страх на пороге комнаты дворника, когда я увидел ремень.

Ровное движение снова ускорилось, и вдруг из темноты донесся сдавленный, негромкий возглас: "А-а-а!..". По маминому лицу струился пот, но выражение его сразу смягчилось, глаза стали прежними, лучистыми и мягкими, а мерное раскачивание затухло и сошло на нет.

Я попятился от двери и на цыпочках, чувствуя быстрые волны мурашек в онемевших коленках, побежал в свою комнату и скользнул по одеяло. Через минуту по коридору прошлепали к ванной босые уверенные шаги, зашумела вода, а я лежал, придавленный странной картиной, крепко отпечатавшейся в памяти, и мелко трясся то ли от страха, то ли от возбуждения. Мне хотелось понять, что случилось там, за дверью, и хотелось увидеть это еще раз. В ту ночь я так и не заснул.

Ровно через сутки, в то же время, я снова подполз робким червячком к заветной скважине и испытал новый шок: лицо было перевернуто вверх тормашками, напряженно запрокинуто, с закрытыми глазами и оскаленным ртом, и лишь движение осталось прежним, ровным и даже успокаивающим, словно ход поезда глубокой ночью мимо одинаковых полустанков.

Однако в этот раз что-то нарушилось, тихий голос неожиданно сказал: "Сейчас, погоди...", зашуршала материя, и я, сразу ослепший и оглохший от ужаса, превращенный этим ужасом в крохотное, пулей летящее от опасности животное, успел домчаться до своей кровати и скрыться в ней прежде, чем "папа" выглянул в коридор.

Опять же - не знаю, что стало бы со мной, увидь он меня там, под дверью. Но я остался не пойманным, хотя сердце и грозило выскочить из меня и упрыгать мячиком прочь, в безопасность. До утра мне снились жуткие сны с темными извилистыми коридорами, погонями и страшными лицами, висящими в воздухе.

А утром я уже смотрел на своих родителей иначе. "Папа", как обычно, выдал мне деньги на мороженое, глядя со спокойной доброжелательностью, как я прячу бумажки в карман штанов. Мама придвинула чашку кофе и улыбнулась нормальной человеческой улыбкой, но в моих глазах она была куклой - механической куклой, а "папа" - мотором, приводящим эту куклу в движение. Оба они как бы перестали быть людьми, и я подумал, что, наверное, во всех запретах есть смысл, раз их нарушение так переворачивает мозги.

Больше я не подглядывал, помня о своем ночном ужасе убегающего животного, но каждый вечер, стоило мне лечь и укрыться одеялом, картинка всплывала в памяти и дразнила, посмеиваясь.

Я хотел или признаться, или забыть об этом, но ни того, ни другого сделать не мог. И однажды, поздней осенью, в ветреный и дождливый день, сел в автобус и поехал на свою старую фабричную окраину.

Двор был пуст, а дом потемнел от дождя и казался изношенным, грязным, тесным и набитым людьми, как селедками - даже странно, что когда-то я любовался здесь игрой облаков в грозовом небе, стоя завороженно у подъездного окна. На четыре звонка в дверь открыл удивленный дворник:

- Эрик?.. Тебе кого?

- Вас, - я переступил через порог и вдохнул знакомый квартирный запах. - Можно?

Он провел меня в свою неизменившуюся комнату и усадил возле стола:

- Извини, брат, к чаю ничего нет. Да и чая - тоже.

Я сжал кулаки, глядя в пол и чувствуя, что краснею, и медленно выговорил:

- Понимаете, я пришел, чтобы... Помните, вы говорили: это не для того, чтобы наказать за сарайчик, а для того, чтобы в будущем мне не захотелось поджечь квартиру?

- Ну, помню, - он сел напротив и с любопытством уставился на меня.

- А если дело касается не поджогов, а... Ну, если я сделал что-то запрещенное, и меня никто за этим не поймал, мне ведь может захотеться и дальше этим заниматься? - я понимал, что говорю путано, но ничего не мог сделать.

- В общем, да, вполне может, - осторожно согласился дворник.

- Но я не могу признаться, - я поднял на него глаза. - И перестать не могу!

- Так ты со мной посоветоваться пришел, что ли?

- Не совсем.

- А чего же ты хочешь?

- Вы можете... ну, вы можете снова меня... как тогда?

Дворник изумленно откинулся на спинку стула:

- Ну ты даешь, брат... Тебе что - понравилось?!

- Нет.

- Ты пойми, это ведь не я, это - квартира решила. А мне-то самому зачем? Не было у тебя отца, вот и выбрали меня, просто выбрали, как на собрании!

- Я могу вам заплатить.

- Слушай, - он потрепал меня по коленке, - на самом деле, мне даже было тебя жалко, правда. Уж больно ты был тогда маленький и несчастный, прямо как зверек.

- Я могу заплатить, - повторил я. - У меня есть три служебных талона.

- Служебных? - дворник почесал голову. - Ну, не знаю. Это такие желтые, да?.. Эрик, да ты хоть объясни, для чего тебе это надо!

- Я же объяснил...

- Да странное какое-то объяснение! - он вспомнил о талонах и покачал головой. - Хорошо. И что - прямо сегодня? Сейчас?

- Да.

- А родители если заметят?

- Я перед ними голый не бегаю.

Дворник досадливо крякнул, встал и вытянул из штанов ремень:

- Ну, давай, что ли... Знал бы я еще, что ты там натворил...

- Крал деньги и ходил на ту сторону, в специальный городок. И еще кое-что, но это я не скажу.

Он свистнул:

- А зачем? Ходил-то зачем? Там особый режим, тебя и пристрелить могли... Хотя нет, тебя - вряд ли.

- А что там? - я взялся за верхнюю пуговицу своих штанов.

- Там?.. Погоди, дверь запру. Там, понимаешь, держат людей, которые... ну, вот как ты, только взрослые. Но они не платят талонами за порку, потому что не понимают, что неправы.

- Они хотят поджечь квартиру?

- В некотором роде - да, - он резко рассек ремнем воздух. - Ты не передумал? Тогда ложись на кушетку. Ой, горе мне, горе...

Через двадцать минут я уже спускался по пологой улице к автобусной остановке. Не знаю, что подумал обо мне дворник - лицо у него было очень озадаченное. Но талоны свои он отработал честно, тут без претензий, я даже не был уверен, что смогу сидеть в автобусе. И - что самое странное - на душе у меня здорово полегчало, все проблемы словно отодвинулись на второй план, и я подумал с блаженным чувством выполненного долга: "Меня не поймали, но я все равно наказан. Это была плата за запреты, которые я нарушил. Теперь меня можно и простить".

Уже позже, через несколько дней, я вдруг понял, что платил вовсе не за боль, а именно за облегчение, за свободу и покой, за избавление от мук не то совести, не то страха. Все это прошло вместе с оставленными ремнем следами, и даже родители перестали казаться куклами, они снова были моими отцом и матерью - любимыми.

А солнечной зимой, под конец января, в моей жизни появилась Хиля.

* * *

- Сколько вам лет? - неожиданно поинтересовался Голес, пристально рассматривая Полину. - Пятнадцать? Шестнадцать? Кем вы приходитесь этой бабушке?

- Шестнадцать. Мы соседи. Я ее всю жизнь знаю, - девушка слабо улыбнулась. - Можно сказать, она моя няня. В общем - люблю я ее.

- Любите - это хорошо, - покивал дознаватель. - И изложили вы все очень толково. А вот найдем мы вашу няню или нет, сказать не могу. Как повезет. Со стариками всегда так - наудачу.

- Почему же?..

- Она, когда в магазин ходит, социальную карточку с собой берет?

- Нет, зачем? Только талоны и деньги.

- Вот видите. А стало с сердцем плохо, упала на улице, головой ударилась - и все. Карточки нет, память отшибло, а на лицо они ведь похожи, и занести ее в другой район могло запросто.

- Кто похож?

- Ну, старушки.

- Это для вас, может быть, - Полина обиделась, - а для меня тетя Аня одна на свете такая.

Голес сочувственно вздохнул:

- Конечно. Но это поможет следствию только в том случае, если вы лично будете ездить со мной по социальным приютам, домам инвалидов, моргам и другим учреждениям, куда могла попасть ваша бабушка. А вы не будете, верно? Там мало приятного.

- Если будет надо - и поеду!

- Если будет надо, я вас сам вызову. А пока мой вам добрый совет: поищите ее сегодня сами, своими силами, а завтра утром, на свежую голову, приходите сюда - если не найдете, конечно. И принесите ее фотографию, можно маленькую, но главное - поновее. Нам важно, как ваша бабушка выглядит с е й ч а с. И разузнайте, как ее фамилия.

- Хорошо, - Полина убито кивнула.

- Если получится, найдите ее соцкарточку и тоже принесите.

- Вот это не обещаю: она заперла комнату...

Я слушал их, странно спокойный, расслабленный, медленно тающий от какого-то всеобъемлющего предчувствия конца, словно через минуту над Управлением должна была разорваться атомная бомба.

Мне хотелось даже не крикнуть, а шепнуть, низко наклонившись к маленькому розовому уху Полины: "Пойдем отсюда. Я обещаю, что найду твою старушку, только пойдем, не надо больше тут оставаться!". Ухо было заманчиво близко, темная прядь волос лежала за ним, удобно устроившись в теплой ложбинке, словно дужка очков.

Мы поднялись, прощаясь, и Голес неожиданно взял крошечную кисть девушки и коснулся ее губами. За дверью, в коридоре, заскрипели под чьей-то тяжестью доски пола, я вздрогнул. Наверное, что-то отразилось на моем лице, потому что дознаватель, отпустив руку Полины, вопросительно на меня уставился:

- Вы...

- Нет, нет, - я улыбнулся. - Просто нервничаю.

- А кто повредил вам глаз? - он прищурился.

- Никто. Я наткнулся на проволоку.

- На проволоку? - удивился Голес, и его мягкое лицо, сшитое из набивных розовых подушечек, неожиданно сделалось плотным и даже жестким. - А где у нас проволока на улицах?.. Признавайтесь, на вас напали? Ткнули шилом? Ведь верно - зачем вы запираетесь?

На этот раз удивился я:

- Каким шилом?..

Он укоризненно покачал головой и сказал Полине:

- Вот представляете? Люди сами покрывают преступников. То ли мести боятся, то ли думают, что мы станем таскать их на допросы... Недавно в четвертом районе ограбили молодого парня, рабочего - отняли всю зарплату, талоны, даже социальную карточку. А чтобы не сопротивлялся, воткнули шило в глаз. Тоже, кстати, в левый. И что вы думаете? Пока я из него все это вытянул - семь потов сошло. Упал, говорит, и напоролся на ограду. Я спрашиваю: где у нас такая ограда? Молчит. Гордость не позволяла признаться, что сладили с ним какие-то подонки. Мол, я молодой, сильный, а повалили, как ребенка... Ох уж мне эта гордость! Неужели не ясно, что против лома нет приема? То есть, против шила...

Шаги в коридоре приближались, и я готов был на все, даже выдумать несуществующих бандитов, лишь бы уйти отсюда и не столкнуться нос к ному со своей жертвой. Некстати вспомнилось: я сказал врачу (и медсестра, и роженица это могут подтвердить), что меня пытались ограбить. А если Голес вызовет их?.. Не отвертишься. Все равно не отвертишься. Если врешь - ври до конца.

- Ну... в общем, да.

- Видите! - Голес все еще обращался к Полине. - Нет, вы видите!

Девушка сочувственно покивала и оглянулась на меня, как мать на ребенка, скрывшего победу на школьной олимпиаде по математике.

Шаги были уже совсем близко. И тут меня осенило. Даже не осенило, просто инстинкт убегающего животного обрел вдруг конкретные очертания.

- Я пытался задержать вора, - сказал я и удивился, до чего естественно звучит мой голос. - Он убегал по улице с курткой, я схватил его за руку, а он развернулся и...

- С чем? С курткой? - Голес впился в меня глазами, как когтями. - Это точно?..

- Да. Это была синяя ватная куртка, я хорошо разглядел.

Полина нахмурилась. Что у меня в свертке, она, конечно, не знала. Но врачу я, кажется, об этом сказал. Или не сказал?.. Все равно - лучше потерять куртку, чем свободу. Если понадобится, если спросят - отдам, черт с ней. Скажу, что отнял у грабителя. Может, еще и поблагодарят...

- Ах, вот какие дела... - озадаченно пробормотал дознаватель. - Значит, это все одна компания...

Дверь открылась, и я, обернувшись, увидел того человека из магазина - впрочем, как и ожидал. Он был без пальто и шапки, в сером костюме, из-под которого выглядывала серая же рубашка. И лицо его, растерянное, с седыми нитками на висках, показалось мне сероватым, в тон одежде.

- Хорошо, что вы не ушли, - сухо и деловито обратился к нему Голес. - Выяснились новые обстоятельства. Вот этот человек, - кивок в мою сторону, - пытался поймать вора и лишился глаза.

Обворованный уставился на меня, не узнавая. Какая все-таки сила таится в обычных словах! Стоило дознавателю дать мне характеристику, вслух назвать меня чуть ли не героем, как перед глазами жертвы тут же повисла непроницаемая пелена - теперь, даже если в его мозгу и мелькнуло какое-то подозрение на мой счет, оно рассеялось без остатка. А ведь он хоть секунду, но видел меня в магазине, если вообще способен что-то видеть! Я не тень, я - человек, причем довольно высокого роста, с широкими плечами, и если не лицо, то хотя бы фигуру мою запомнить можно.

Слова меняют суть вещей. Может быть, теперь даже продавщица Ивкина начнет вспоминать, что видела, как я пошел з а в о р о м, а не за жертвой - уж наверняка Голес подскажет ей верное направление мыслей, поскольку перед ним - такая же пелена. А все - глаз.

Их логика проста: кто-то выкалывает людям глаза на улице и отнимает деньги и документы, таких случаев было уже несколько, и я - просто еще одна жертва. А раз так - я не могу быть вором, ведь наверняка и близко не подхожу под описание бандита с шилом, лежащее в толстой папке с надписью "Уголовное дело Љ..." в сейфе у Голеса. И потом, для чего бандиту выкалывать глаз с е б е?.. То, что мой случай - элементарное совпадение, никому не приходит в голову, я могу сочинить хоть десять разных легенд, но поверят они только одной - нападение.

И вот - я хороший, пытался спасти чужое имущество, остановить преступника, и меня покалечили. Даже жертва моя теперь мне сочувствует, что уж говорить о Полине!..

- Спасибо, - обворованный сердечно пожал мне руку. - Вот оно как вышло... Я уж жалею, что купил эту проклятую куртку! Продавщица как-то подтолкнула, мол берите, а то магазин скоро закроется... Наверное, надо было просто уйти. И с вами ничего бы не случилось. Вы знаете, ведь не в куртке дело, а в том, что у нас вот так, запросто, грабят людей, и это должно прекратиться!.. А вора-то я толком не видел. Пальто, шапка... Лицо вроде небритое...

Я чудом удержался от того, чтобы не провести после этих слов ладонями по своим щекам, но все-таки этого не сделал, даже руки не дернулись. Еще одно побочное действие "пелены" - теперь при составлении словесного портрета преступника этот человек будет инстинктивно описывать кого-то, на меня принципиально непохожего. Я был в этом уверен. "Папа" рассказал мне столько подобных случаев, что сомневаться не приходилось. Человеческая психология - очень интересная штука.

- Я считаю, - прервал мои мысли Голес, - что тут действует хорошо организованная банда, и ваша куртка - это не единичный случай, а только часть общей картины. Завтра я походатайствую, чтобы эти два дела были слиты в одно. Привлечем новых людей... И мы поймаем этих выродков.

Обворованный кивнул и снова повернулся ко мне. Его привлекало мое лицо с белой марлевой заплаткой на месте глаза, и я видел, что он хочет отблагодарить, но не знает, как. Не исключено, что никогда в жизни он не сталкивался с проявлениями чужого благородства, и неважно, что и теперь благородство оказалось фальшивкой. Главное, он в эту фальшивку свято верит.

- Давайте, уйдем, - неуверенно предложил он. - Все равно до завтра ничего не выяснится... Как вы считаете, товарищ дознаватель?

- Да! - Голес буквально просиял. - До завтра, конечно, вряд ли. Приходите к девяти тридцати, я уже успею допросить продавщицу. Может, и вы что-то вспомните. А вот вас, - он посмотрел на меня, - я бы попросил задержаться. Хочу прямо сейчас составить описание вора, пока, так сказать, горячо.

- Но почему ему тоже нельзя подойти завтра? - неожиданно возмутился обворованный. - Допустим, вместе со мной?

- Он забудет подробности! - дознаватель отпер массивный коричневый сейф, достал пачку каких-то листков и сел писать.

Я решил подыграть - просто потому, что так подсказывал мой внутренний голос.

- Товарищ дознаватель, там было практически темно. Я увидел, как он выбегает из магазина с курткой, и погнался за ним. В том районе фонари стоят редко, поэтому получилось, что я схватил его на неосвещенном участке... Помню только - пальто серое или черное, меховая шапка... Что касается лица - увы.

Голес тяжело вздохнул и убрал бумаги обратно:

- Хорошо. Уговорили. Приходите утром, можете и вместе, если хотите. Я распоряжусь, чтобы вас пропустили на вахте.

Мы, все трое, двинулись к двери, и тут я остановился, вспомнив:

- Ох... а я не могу завтра, мне в санчасть надо, на комиссию записаться...

- Прекратите, товарищ! - обворованный с дружеской досадой дернул меня за рукав свитера. - О комиссии можете не думать, я все устрою. Знаете, где я работаю?

- Где? - спросили мы хором с Полиной.

- В спецгородке, - чуть улыбнувшись, ответил он.

Полина понимающе кивнула и сделала движение к двери. Я переспросил:

- В спецгородке? Ну и что?..

И он, и дознаватель засмеялись. Это было как-то раздражающе непонятно, поэтому я решился уточнить:

- Ну, у вас есть связи на комиссии, вы хотите сказать?

Обворованный похлопал меня по плечу:

- Вы удивительно наивны, и это говорит только о том, что вы - хороший человек. Не смущайтесь. То, что вы не слышали слухов и сплетен о спецгородке и не знаете, что там происходит - замечательно. Ведь люди, не зараженные проказой, ничего не знают о лепрозориях, и никто их за это не осуждает... А что касается комиссии - то она просто находится у нас, мы - это и есть комиссия. Так что завтра же зеленая карточка у вас будет.

Я обрадовался, и все это заметили. Не люблю очередей, записей, толкотни и прочего, связанного с санчастью. В детстве меня так часто водили в это унылое, затхлое, провонявшее медикаментами учреждение, что любая возможность не идти туда казалась счастьем.

Дверь кабинета закрылась за нами, и Полина сказала:

- Ну, мне пора. Спасибо, Эрик, с вами было замечательно. И вы, бедняжка, даже не сказали мне про вора, сочинили зачем-то всю эту историю с проволокой... Никогда не надо скрывать правду. Даже хорошо, что вы пришли сюда со мной, теперь, может быть, они скорее поймают бандитов.

Обворованный улыбнулся:

- Вас зовут Эрик? Очень приятно. Трубин, - он поклонился, - Иосиф Трубин. А вас, милая, как звать?

- Полина, - сказала девушка.

- Куда же вы собрались?

- У меня пропала... ммм... родственница. Она старая. В магазин пошла и не вернулась. Утром я приду сюда писать заявление, а сейчас похожу еще, поищу, может, где-то и...

- Ночью? Фактически ночью? - удивился Трубин. - И это после того, как вы узнали о банде?.. Нет, деточка, давайте уж без самодеятельности, - он твердо взял девушку под руку. - Какие у нас все-таки самоотверженные люди, я просто диву даюсь! Что Эрик, что - вы. Пойдемте. Никаких сегодня поисков, я вам не разрешаю.

Полина хотела было вырваться, но сразу обмякла:

- Ладно.

- Я предлагаю, - Трубин немного заискивающе посмотрел на меня, - пойти и поужинать в кафе. Можно сказать, в честь знакомства. А после я провожу вас обоих по домам, чтобы с вами ничего не случилось. Это недолго. Ну, как? Согласны?

Полина кивнула, и я, подумав, согласился тоже. В конце концов, мне было что отметить, кроме знакомства. Но уже на площадке между этажами, когда Полина притормозила перед высоченным зеркалом поправить прическу, меня как хлестнуло: к у р т к а!!! Мне же сейчас выдадут ее в гардеробе, и Трубин, конечно, узнает свой сверток!..

О куртке никто не спрашивал, подразумевалось, что бандиту удалось-таки удрать с добычей. Сам я тоже ничего не сказал. Как же я буду объяснять?..

- Стойте, - странно, но голос мой прозвучал вполне нормально, - я ведь совсем забыл! Мне надо на секундочку вернуться, вы пока идите, я сейчас.

- Да мы подождем, - Трубин с готовностью кивнул.

- Нет, нет, - я заторопился, - наоборот, пока одевайтесь, это буквально одна минута!

- Что-то вспомнили?

- Да, мне надо сказать... - я побежал по ступенькам вверх. - Идите, я вас догоню!

Они пожали плечами и стали спускаться, а я, взлетев на второй этаж, остановился, кусая губы. Ну и положение!.. Даже если мне удастся взять свои вещи, когда эти двое уже выйдут на улицу, и спрятать куда-нибудь куртку, девчонка обязательно спросит: "А где ваш сверток?". Не похожа она на рассеянного человека, уж больно толково рассказывала Голесу о своей старушке.

Я подошел к перилам, свесился вниз и прислушался. Полина и Трубин разговаривали возле гардероба, шуршали одеждой, рассмеялись над чем-то. Потом Полина явственно произнесла: "Давайте, на улице его подождем - жарко", и их шаги зазвучали по направлению к выходу. У меня чуть отлегло от сердца. Короткий разговор с дежурным, и высокая дверь стукнула, закрывшись.

Постояв еще с минуту, я стал осторожно спускаться, хотя ничего еще не придумал. Просто действие было лучше бездействия, как слова "может быть..." лучше, чем короткое "нет".

* * *

Хилю, согласно социальной карточке, звали Эльзой, но прозвище, которое приклеилось к ней еще в глубоком детстве, гораздо лучше отражало ее внешность и характер, чем имя. Она выглядела слабым, бледным картофельным ростком, проклюнувшимся где-то в темной кладовке без света и воздуха. Все в ней - и впалая грудная клетка, и синеватые круги под глазами, и голубые вены под тонкой кожей на шее, и руки-веточки, и сиплый еле слышный голосок - все наводило на мысли о какой-то неизлечимой болезни, которая скоро сведет девочку в могилу. Однако внешность оказалась обманчива. Отец Хили был начальником Треста столовых и кормил дочку на убой лучшими деликатесами, какие только мог достать в своем специальном распределителе. Мать служила в Управлении социального обеспечения и каждое лето отправляла Хилю на месяц в санаторий, к морю. Девочка была единственным ребенком в семье и всегда получала все самое новое, самое вкусное, самое дефицитное, даже велосипед ей купили для укрепления здоровья, а в школу она ходила с настоящим кожаным портфелем. Ей никогда не приходилось есть кильку, в этом я был уверен. И все-таки - она не производила впечатления благополучного человека, что-то точило ее изнутри, как червь.

Мы познакомились на лестничной площадке. Я поднимался, она спускалась, и у большого полукруглого окна с двойными стеклами пути наши пересеклись. Там была батарея, выкрашенная, как и стены в подъезде, светло-зеленой краской, и я увидел бледную девочку, остановившуюся, чтобы погреть на этой батарее руки. За окном угасал зимний день, солнце уже зашло за крыши и дымоходы, оставив на небе красно-рыжую рану и зацепив облака, которые кровоточили теперь сдержанным, тлеющим, печным огнем. У земли синело, кое-где зажглись фонари, уютными квадратиками светились окна. Наш дом был выше соседних, и я видел обледенелые крыши, напоследок облизанные красным солнечным языком, увенчанные снежными шапочками трубы, гирлянды сосулек, висящие над балконами верхних этажей, запертые чердачные двери.

Девочка тоже засмотрелась в окно. На ней было фланелевое платьице в клетку, серые валенки выше колен, белая цигейковая шубка на плечах, съехавший шерстяной платок. Из-под платка выбилось две-три прядки светлых волос, брови и ресницы тоже были светлые, но не белые, а скорее мышиные, и это делало их почти невидимыми.

Раньше мы не встречались. Я знал всех детей, живущих в служебном доме, но ее никогда прежде не видел.

- Привет, - она перевела на меня грустные серые глаза. - Там холодно сегодня?

- Не очень, - я подошел и тоже положил ладони на теплую батарею. - Пятнадцать градусов.

- Холодно, - она поежилась. - А я маму хотела встретить, что-то она долго...

- Ты из какой квартиры? Как тебя зовут? - не знаю, почему я стал спрашивать. Обычно мои знакомства ограничивались тем, что я запоминал человека в лицо и просто кивал ему при встрече, ни в какие разговоры не вступая.

- Эльза, но я привыкла - Хиля, - девочка слабо улыбнулась. - Хилая потому что. Мы вторую неделю тут живем, в пятнадцатой.

- Да? - я немного обрадовался. - А я в четырнадцатой. Вы вместо директора фабрики въехали?

- Не знаю, - Хиля пожала хрупким плечиком, - папа ничего не говорил.

- Эрик, - я поклонился. - Значит, ты моя соседка.

Она рассказала о своем прежнем доме. Я знал это здание, принадлежащее Тресту столовых, темное, тяжелое, массивное, с колоннами при входе. Оно стояло возле главных складов, возвышаясь над низкорослым районом, как дерево над кустами, и было видно издалека, почти из любого окна в окрестностях.

- У нас не было газа, - сказала Хиля со вздохом, - очень старый был дом...

Это и привело к пожару, о котором я тоже знал: столб черного дыма поднялся тогда, наверное, до самого солнца. У кого-то на первом этаже взорвался примус, и деревянные перекрытия прогорели до крыши; человек десять сгорели заживо или задохнулись в дыму, об этом даже писали в газетах. Имущество Хилиной семьи чудом не пострадало, квартира находилась в конце коридора и осталась почти не тронутой пламенем, а вскоре ее отец получил новую в нашем доме. Куда делся прежний мой сосед, директор обувной фабрики, я так никогда и не узнал. Скорее всего, его повысили в должности, и он переехал вместе с семьей и домработницей или в правительственный дом, или в служебный - но рангом повыше. А может, и наоборот - директора сняли за халатность или даже арестовали, а семью временно, до окончания следствия, поселили в социальном приюте.

Хиле было четырнадцать лет и, не будь она такой худой и бледной, я считал бы ее настоящей девушкой. Мне - в мои неполных тринадцать - все четырнадцатилетние казались взрослыми. Но детская внешность Хили, ее маленький рост и худенькие ручки как бы уравнивали ее со мной, и я, после улыбчиво-робкого приглашения, даже отважился зайти к ней в гости тем же вечером.

Вещи были уже распакованы и расставлены по местам, только книги еще стояли невысокими, перевязанными бечевкой штабелями у стены прихожей. Меня застенчиво представили отцу - крупному, пожилому, с отвисшей нижней губой, и маме - низенькой, круглой, мелко завитой, в синем платье с белым кружевным воротником. Оба они показались мне очень добрыми, преданными, чуточку наивными, особенно мать, которая сразу же, толком еще меня не разглядев, похвасталась своей коллекцией фарфоровых кукол и едва не заплакала, когда я вежливо сказал: "Как здорово!".

Папаша увлекался футболом, и мне пришлось, чтобы понравиться ему, соврать, что и я хожу на стадион гонять мячик. Болельщиком прикинуться, к сожалению, было невозможно, потому что я не знал ни одной футбольной команды. Впрочем, мое выдуманное увлечение уже само по себе его умилило.

Обстановка в квартире была богатая: я увидел холодильник, большой радиоприемник с проигрывателем и наушниками, кучу пластинок, пианино, высокие напольные часы, множество ковров, огромный кожаный диван, новенький велосипед в прихожей. Последнее меня потрясло - если уж родители купили велосипед не себе, а ребенку, просто для развлечения, то это - действительно обеспеченная семья.

У них была домработница, молодая девушка с неуловимым отпечатком умственной отсталости на круглом лице. К ней относились почти как к родственнице, даже сажали с собой за стол и позволяли иногда что-то говорить - впрочем, сказать ей было нечего, и она лишь хихикала. Мамаша мельком заметила, что девушка вкусно готовит и чисто убирает, так что пусть себе смеется, раз ей весело. Такой подход меня немного удивил, но я решил промолчать.

Мой "папа" несколько раз собирался съездить в социальный приют и подыскать там какую-нибудь незамужнюю девушку, неспособную к работе на фабрике, у нас даже комнатка для нее была, маленькая, без окна, но очень теплая. Однако что-то все время его останавливало, может быть, то, что в квартире поселится посторонний человек, и кто знает, не окажется ли он вором и не начнет ли приводить кого-то в отсутствие хозяев. Поэтому мыть полы к нам ходила приятная пожилая женщина, всю жизнь проработавшая уборщицей в фабричном клубе, а готовила мама сама.

Меня усадили ужинать, и отец Хили принялся рассказывать о последнем матче, собравшем полные трибуны. Все вежливо слушали, даже домработница, но я видел, что мамаша думает в это время о каких-то своих делах, Хиля бросает косые взгляды на меня, а слабоумной девушке вообще все равно, что звучит во время еды, хозяин или радио.

- А твой папа, как я понимаю, старший дознаватель? - неожиданно сменил тему отец семейства и посмотрел на меня с добродушной хмуростью. - Я слышал, старший дознаватель живет в четырнадцатой квартире с женой и сыном.

- Да, правильно, - кивнул я.

- А мама чем занимается?

- Тоже в Управлении, в бюро пропусков.

Родители Хили переглянулись, и мать заулыбалась:

- Вот ведь как хорошо - муж и жена работают вместе! Я бы тоже так хотела. Эрик, почему ты ничего не ешь?

Передо мной на большой плоской тарелке, изукрашенной голубыми цветочками, лежала огромная, зажаренная по хрустящей корочки свиная лопатка и дымились три большие картофелины. Такого великолепия даже в нашей квартире не готовили, и я просто не знал, с чего начать, чтобы не выглядеть неотесанным. Каким-то внутренним чувством я понимал, что должен вести себя "подобающе", не восторгаться при виде свинины, не хватать куски руками, даже не смотреть на еду: голодные сглатывания - это для фабричных. И еще - я стеснялся Хили. В присутствии этого нежного болезненного создания мне казалось бестактным не то что есть, а даже дышать полной грудью. Она вся состояла из грустных глаз и ореола светлых волос вокруг маленького вытянутого личика - ну как при ней чавкать?..

- Спасибо, я, в общем-то, и не голодный.

- Нет уж, - засмеялся папаша, - голодный или не голодный, но попробовать ты должен. Это божественно! Ты такого нигде не ел, я тебе просто гарантирую!.. Давай, Эрик, не стесняйся. У нас в семье принято хорошо кушать.

И я сдался. Мясо оказалось мягким, тающим, настолько нежным, что я не мог понять, что чувствую - вкус или запах, так они сливались и перетекали один в другой. Оттенки каких-то приправ, ароматный сок, легкая кислинка румяной коричневой корочки - все это буквально ударило меня в мозг, заставило почти опьянеть, и я понял с удивлением, что центр удовольствия находится у человека не где-нибудь, а на языке.

Мамаша смотрела на меня со снисходительной радостью. А Хиля - и это было странно и даже противоестественно - в это время уплетала такую же лопатку, как у меня на тарелке, держа ее замасленными, цепкими пальчиками. Лицо ее горело таким здоровым аппетитом и удовольствием, что мысль о притворстве ради того, чтобы успокоить родителей, я сразу отбросил.

- Кушай, кушай, - ласково сказала мать, слегка потрепав ее по спине, и снова посмотрела на меня. - Видишь, Эрик? Вот как надо.

Наверное, так было и надо. Наевшийся, я отвалился на спинку стула и подумал о том, что в этом и выражается то самое "благополучие", о котором часто говорила моя мама. Если ты каждый день ешь то, что другие видят только по праздникам, если из этого не делается событие, и ты можешь поглощать изысканные блюда так же просто, как картошку - то ты "благополучен".

Глядя на обглоданные свиные косточки, сиротливо лежащие на моей пустой тарелке, я вдруг вспомнил давнее прошлое, детство: незадолго до Дня Мира в продуктовый магазин в трех кварталах от нашего фабричного дома завезли мороженую говядину. Маме сказала об этом соседка, одинокая женщина из красильного цеха, и мама, быстро схватив с дверной ручки сумку и сунув в карман фартука свернутые в рулончик талоны и мятые деньги, пулей улетела за мясом. В чем была - в ситцевом халате и переднике, успев только сменить тапочки на боты.

Я ждал ее полдня, скучая у окна и не понимая, куда она делась. И вдруг - увидел. Сияющая, мама шла походкой победителя, выпрямив спину и вздернув подбородок, и хвостики ее белой косынки развевались, как знамена. Правую руку оттягивала плотно набитая сумка, а левая прижимала к груди плоскую картонную коробку, крест-накрест заклеенную бумажными лентами. Чуть отстав от нее, тащилась следом та самая соседка, которая принесла добрую весть, - тоже нагруженная и улыбающаяся.

Стоило маме войти в комнату и без сил опуститься на стул, я подбежал к ней и схватил за руки:

- Где ты была?!

Она посмотрела на меня, лучась улыбкой, и чуть сжала мои пальцы:

- Как где? Стояла в очереди. Вовремя пришла - после меня всего пятерым досталось... - мама мечтательно вздохнула. - На праздники стол у нас будет лучше всех! Пожарим мясо! И - смотри, что в коробке - конфеты! Шоколадные конфеты!..

...Я вспомнил ее глаза, полные счастья и удовольствия, и подумал, что, должно быть, так вот радоваться пище - это "неблагополучно". Хотя само понятие относительно. В детстве я искренне считал, что мы хорошо живем и, если бы мне сказали, что когда-нибудь это время будет вспоминаться мне как голодное и бедное, я бы удивился.

Когда я был маленьким, мне казалось: у нас все есть. Отдельная комната с красивым видом из окна, мягкая кровать, теплая батарея, много разных безделушек, посуды, на стене висит настоящий коврик, а на подоконнике бормочет новенький приемник. Мама ходит зимой в пальто с меховым воротником, а у меня есть игрушечная железная дорога. Каждый месяц вместе с зарплатой мама получает голубые рабочие талоны, в том числе и на меня, и обязательно приносит в этот день две кремовые "корзиночки", купленные в буфете фабричного клуба.

Я думал так, потому что знал: по сравнению с социальным приютом все это - страшная роскошь. В приют нас водили на экскурсию еще в первом классе, и я долго вспоминал потом длинные, ярко освещенные белыми плафонами спальные помещения, в которых стояло по двадцать одинаковых металлических коек, застеленных светло-серыми одеялами. К каждой койке полагалась деревянная тумбочка с крошечной настольной лампой, узкий, в одну дверцу, шкафчик, прорезиненный коврик с номером и жестяной тазик. Все. Больше ничего житель приюта не имел, кроме, разве что, личной одежды и нескольких книжек. Все было общее: столовая (готовить что-то самостоятельно, даже чай, строго запрещалось), туалет, душевая, комната отдыха. В каждой спальне висел на стене график уборки помещений, который соблюдался неукоснительно. Висел и плакатик с крупными буквами поверху: "Распорядок дня".

Загрузка...