- Мы вообще-то не в футбол играем, - Тоня демонстративно взяла меня под руку. - Пойдем, Эрик, я тебя сейчас со всеми познакомлю.

Сейчас я почти не помню тот день. Действительно, была грандиозная пьянка, но я сидел среди всеобщего веселья трезвый и совсем одинокий, будто и не было никого вокруг. Нет, я не жалел о сделанном и надеялся на лучшее, но все же что-то горькое (а все и кричали нам - "Горько!") шевелилось в душе, задевая все царапины, которые в ней накопились, и причиняя боль. Ничего, оказывается, не зажило. Даже любовь - и та была жива, погребенная под слоем новых впечатлений и знакомств. И Ласка одиноко мяукал где-то в самом глубоком слое сознания. Самое странное - Зиманский вдруг поднял голову в лабиринте моей памяти и ласково погрозил оттуда пальцем: "Смотри, братишка, не ошибись на этот раз!". Вся жизнь, которой я жил до этого и которую потерял, смотрела на меня сотней блестящих глаз, укоряя и усмехаясь одновременно.

Было лишь одно чистое, незамутненное воспоминание, и за него я уцепился - дочь. Она не родилась, я даже не узнал, мальчика или девочку ждала Хиля, и ясноглазое дитя, которое я себе придумал, оставалось во мне чистым, не приносящим боли. Я все еще мечтал о ней, о слабенькой девочке с тонким профилем и прядью бесцветных волос, свисающей на лоб. Но теперь она не была похожа ни на бывшую мою жену, ни на новую, а только - на меня, пусть я и не могу назвать себя красивым. У меня обыкновенное лицо, прямой нос, серые глаза, русые волосы - таких, как я, на свете тысячи. "Папа" один раз сказал со смехом, что по словесному описанию примет меня невозможно найти - совсем ничего нет выдающегося. Но, если моя дочь родится точно такой же, стандартной - я буду только рад.

И сразу же пришла мысль: надо попробовать. Неизвестно, истек ли срок годности таблеток, но я не смог их выбросить и бережно хранил в коробке с документами, в отдельном бумажном пакете с биркой "Тесталамин". Тоня видела их и знала, что это такое, но ни разу не предложила мне принять хоть одну, словно боялась, что я отравлюсь.

- Хватит пить, - я заметил, что жена моя здорово набралась, и отобрал у нее бокал с вином. - Тем более, ты водку мешаешь черт знает с чем, тебе же плохо станет.

- Эрик! - она нежно обняла меня за шею, хвастливо поглядывая на гостей. - Ты такой заботливый! А моему бывшему... то есть, покойному... было глубоко наплевать, плохо мне или хорошо... Как мне все-таки с тобой повезло!

- Пошли, выйдем на улицу, - я поднял ее из-за стола. - Тебе проветриться надо.

- Ты просто отвратительно трезвый! - она скорчила гримасу, но тут же опять заулыбалась. - А пойдем.

Наступил ранний вечер, все небо горело звездами, как город с высоты птичьего полета - я видел это именно так, хотя ни разу не летал ни над какими городами. Ветра не было, ни одна ветка не шевелилась, лишь силуэт бродячей собаки на освещенной фонарями улице бродил вдалеке, что-то вынюхивая у забора.

Тоня с третьей попытки прикурила и с наслаждением выдохнула дым:

- Как хорошо!..

Скрипнула дверь, на секунду превратившись в прямоугольник тусклого коридорного света, и выпустила Ремеза, пьяного, в наброшенном на плечи полушубке. Тоня тут же недовольно нахмурилась и стала смотреть на далекий лес, темными зубами вгрызающийся в небо. Я вежливо улыбнулся, надеясь, что это только на минуту, что он покурит и уйдет обратно, к гостям, но Ремез прислонился к дощатой стене, скрестил на груди тощие жилистые руки, плотно обтянутые рукавами рубашки, и заговорил.

Это была какая-то местная легенда, передававшаяся из уст в уста много лет. Неизвестно, кто ее придумал и было ли это вообще выдумкой, во всяком случае, звучала история вполне правдоподобно.

...На полигоне произошла авария, один из военных техников что-то напутал в расчетах, и ядерный заряд взорвался на несколько часов раньше, чем нужно. Вокруг было много людей, никто не успел спрятаться в укрытия, местные жители не зашторили окна, в клубе еще шел художественный фильм, а служба оповещения даже не отперла комнату, где стоял пульт, управляющий главной сиреной.

На горизонте полыхнуло совершенно неожиданно - наступил "ядерный день", когда среди ночи вдруг становится видна каждая травинка. Люди запаниковали: еще бы, ведь очередное испытание было назначено на три часа, а на дворе стоял еще поздний вечер. Председатель правления поселка бросился к телефону спецсвязи, но не смог дозвониться военным - ответом ему были длинные гудки. Все как-то сразу поняли, без разъяснений, что это - ЧП, офицеры погибли, и на полигоне никого нет.

Сообщили в область, те передали дальше, но когда приехала правительственная комиссия и приезжала ли она вообще, никто так и не узнал.

Сто километров - большое расстояние, и лишь через трое суток в поселок пешком пришли двенадцать облученных солдат, единственные, кто был достаточно далеко от места взрыва и уцелел. Они не рассказали ничего вразумительного, кроме того, что начальник, молодой лейтенант, приказал им чинить проволочное ограждение и уехал на служебной машине, пообещав, что вернется через пару часов. А потом вдруг стало светло, как днем, и всех сбило с ног ветром такой силы, что от него переворачивались целые пласты земли и летели по воздуху камни величиной с двухсотлитровую бочку. Один из солдат ослеп, но, в общем-то, они все остались живы, и через какое-то время их забрали из местной больницы военные медики. Остался лишь тот, слепой. Его демобилизовали, и он решил, что в родном городе без глаз ему делать нечего.

Прошел, наверное, год или полтора. Полигон вновь заработал, начались ночные тревоги, от которых незрячий парень впадал в панику и забивался в самый дальний угол своей комнаты. Он словно чувствовал вспышки и шарахался от окна, за которым внезапно наступал день. "Оно там! - его крики слышали все соседи по бараку. - Оно там, помогите! Мы сгорим!..". Всем это вскоре порядочно надоело.

Но случилось неожиданное - слепой влюбился в девушку. Они общались и раньше: эта девушка выдавала в социальном отделе пособие по инвалидности, поэтому волей-неволей каждый месяц они перебрасывались хоть парой слов. И вдруг - любовь. Говорят, девушка подарила солдату щенка лайки, потом вызвалась заниматься с этим щенком, чтобы вырастить из него поводыря, вот все и завертелось.

Буквально через пару месяцев у них состоялась свадьба. Вот тут-то и начинается самое интересное.

Дело в том, что парень этот до армии уже встречался с какой-то девчонкой, даже успел на ней жениться, да только брак развалился - жена не написала ему за почти два года службы ни одного письма и не приехала, когда он сообщил ей о своем увечье. Семьей это не назовешь, так, ни то ни се, но опыт-то общения с женщинами у него, тем не менее, был. А тут вроде и любовь, и семья крепкая, настоящая - а ничего с женой не выходит, хоть убейся.

Побежал парень к доктору, тот его в район направил, а там только руками развели: прости, голубчик, это у тебя от радиации, ничего сделать нельзя. Живи, мол, как сможешь.

Ему повезло, жена попалась хорошая, махнула на все это рукой и сказала, что любит его просто так, как человека. Он помучился, даже пил одно время, потом привык.

И что же? Проходит лет пять или шесть, все у них хорошо, ребенка усыновили, у которого родителей в шахте засыпало, квартиру им отдельную дали. Только и радоваться. Но тут приезжает в поселок, в командировку, молодая девчонка из большого промышленного центра. Не красавица, так, обыкновенная, а все же что-то в ней было такое, не как у всех, то ли голос, то ли какая-то особенная ужимка. И слепой - кто бы мог подумать, ведь не видит! - вдруг обращает на нее внимание, начинает искать встреч, специально со своей собакой на пути ей попадается каждый день, чтобы поговорить. Она, конечно, в открытую не шарахается, но законы уважает, а потому разговаривает с ним, как с другом - на расстоянии.

Жена быстро все поняла, женщины эти вещи чуют. Поговорила с девчонкой, поплакала несколько дней, а тут как раз надо идти брак продлевать - и она не пошла. Отпустила его на свободу.

Он женился на своей любимой и уехал с ней в ее город.

Это была предыстория, а сама история - это то, как он вернулся. Он ведь приехал через несколько лет, зрячий уже на один глаз - какую-то операцию ему в городе сделали, пересадили сетчатку. Бывшую жену не узнал на улице, пока она с ним не заговорила, ведь, по сути, они ни разу не виделись. Попросил прощения, что так вышло, но что поделаешь - настоящая оказалась любовь, все соки из него выпила.

С ним был мальчик, не просто похожий, а - копия он. Бывшая жена, естественно, удивилась: "Как же так, ведь за шесть лет, что мы вместе прожили, ты ни разу...". Он только плечами пожал: "Сам не понимаю. Все у меня вдруг получилось, как будто не было никакой радиации". Женщина тогда, понятно, спрашивает: "Почему же ты без жены приехал?". А он вздохнул так грустно: "Мы разошлись. Ругались страшно. А сын со мной - она его воспитывать не захотела".

Слово за слово - и они опять стали жить вместе. Познакомили мальчишек, оформили брак, дали им квартиру побольше, уже на четверых. Но снова - в постели полный ноль. Должно быть, мучительно было этому человеку жить, много он всего передумал, а потом впал в тоску и запил. Так серьезно, что стали на него документы собирать для отправки в Санитарный поселок, но не успели: он на полставки в цехе химикатов работал и однажды, на ночной смене, выпил какую-то дрянь. Только записка от него осталась, сыну: "Милый Глеб, как бы ни было тебе плохо с любимой, береги ее! Я не уберег, и нет меня больше".

А мальчик после вернулся в город к матери, и больше о нем никто ничего не слышал.

- Какой ужас... - пробормотала Тоня, которая все это время слушала с приоткрытым ртом, забыв о тлеющей сигарете. - А мне по-другому рассказывали, что он не отравился, а устроился на полигон мусор убирать, потому что жить не мог без ядерных взрывов...

- Мальчика звали Глеб? - я стоял, не чувствуя щиплющего мороза. - Это точно?

- Откуда я знаю! - отмахнулся Ремез, и я вдруг увидел, что он в стельку пьян, буквально еле ворочает языком. - Глеб, не Глеб - какая тебе разница?

- Разница есть, - я сам не понимал, зачем все это говорю. - Так звали моего отца.

- Твоего отца звали совсем не так, - удивилась Тоня.

- Я о р о д н о м отце, милая. Тот, что на фотографии у меня в бумажнике, с мамой - это отчим.

Она тяжело замолчала. Ремез сплюнул на снег:

- Подумаешь... распространенное имя...

"И распространенный случай?" - подумал я.

* * *

...Вот она, правда.

Мне тридцать два года, и я охраняю небольшое казино в центре огромного мегаполиса, год от года разрастающегося и глотающего, как таблетки, поселки в своих пригородах. Стою на входе, возле металлодетектора, а рядом дверь, и из нее постоянно тянет сквозняком. Тонкие, ледяные струйки щекочут ноги, словно вода, и никуда от них не деться, с места сойти нельзя, потому что в любую минуту может приехать Хозяин со свитой и устроить всей смене разнос за безалаберность.

Деревянная отлакированная стойка цвета старого коньяка, искусственные джунгли по стенам, стеклянная мозаика, изображающая Джокера с плутоватой ухмылкой на вытянутой треугольной физиономии. Толстый ковер, по которому безостановочно шагают ботинки посетителей и изящные сапожки их дам. За вертящейся дверью завывает музыкой стриптиз-бар, там в лунном свете прожектора каждый вечер танцует невероятно красивая девушка с длинными светлыми волосами и преувеличенно-точеной фигуркой. У нее, кажется, совсем нет костей, так изгибается она, вьется змеей вокруг блестящего никелированного столба. Я смотрю на ее мальчишеские бедра, стройные ноги, маленькую круглую грудь, и иногда мне хочется просто одеть ее во что-нибудь, накинуть хотя бы свой пиджак на ее хрупкие плечи. Но нельзя - она на особом счету у Хозяина, и я никогда не посмею даже заговорить с ней на равных...

Кто я такой? У меня временная регистрация и крошечная комнатенка в далеком пригороде, а работа - сутки через двое, поэтому выспаться совсем не получается. Казино - метро - электричка - кровать, и другого маршрута быть не может, уставшее тело само ведет меня в спасительную гавань - туда, где нет Хозяев и люди не играют на деньги, а красивые девушки не танцуют голыми в безжалостном прожекторном свете. Я десять лет в этом городе, врос в него, как опухоль, и не могу без него обходиться, но во сне - когда я, как робот, добираюсь до своего поселка, отпираю дверь и падаю - у меня есть родной угол, застроенный разномастными домами и дымящими в небо фабриками, есть семья и мечта о ребенке, есть маленькие привилегии, которыми я горжусь, и дивная музыка, под звуки которой я начинаю плакать.

...А вот другая правда.

Мой мир ограничен светлыми стенами, на одной из которых фотография кота усмехается мне пышными усами. Кот Баюн, баю-бай.

Ночь глубока, и откуда-то из озаренного огнями далекого пространства прилетают ко мне сквозь стекла гудки машин, но я отсекаю лишнее. Часы показывают три, мертвое, сонное время. Яркий экран слепит глаза, я щурюсь на него, верчу регуляторы, но все равно - слезы выступают от белого света. Я и там, за тонким стеклом, рассыпанный по экрану черным бисером значков - и здесь, снаружи, на жестком стуле. Я единое существо, и совсем не странно, что двое уживаются во мне - мужчина и женщина. Собирая самого себя из этих неживых черных символов, я становлюсь настоящим, целым, как конструктор, и мое женское тело с женским лицом вздыхает облегченно, поставив точку. Я похож (похожа?) на всех женщин, встреченных мною в жизни, но при этом - совсем другой, и моя мужская душа поет от восторга, соединяясь с телом - пусть даже только на экране.

Никто не мешает - три часа ночи, зима. Можно подойти к темному провалу окна и посмотреть вниз, на лунную дорожку, прочерченную на снегу пунктиром. Я подхожу - она подходит и, зевая, гладит сидящую на подоконнике ожившую кошачью фотографию. Я создан ею и только потому существую, но реальнее меня сейчас нет никого в мире. Закончено - она держит руку на стекле и тихонько называет меня по имени. Я родился и больше ей не принадлежу. Я придуман, пусть. Но я думаю, дышу, вижу ее сонное лицо и говорю - здравствуй.

...Еще одна правда.

Мама слушает новости с тревожным лицом, почти прижимая ухо к радиоприемнику, и в глазах ее вспыхивают и гаснут крохотные искры страха. Передают сводки с фронта - он опять приблизился и горит алой чертой прямо за городом, за последними фабричными кварталами, словно пожар. Старшая сестра бездумно возит утюгом по разложенной на столе военной форме, осторожно обходя пуговицы, словно они - водяные мины, а утюг - корабль. Я слежу за ней, сидя по-турецки на кровати с обкусанным бубликом в руках. Бублик черствый, он нежданно обнаружился в темном чреве буфета и был торжественно отдан мне, самому маленькому.

В проеме двери, на кухне, отец, уже затянутый в зеленый пятнистый панцирь, пьет чай из своего любимого стакана, тянется за кусочком сахара, скрипит ремень, и звук этот кажется мне самым странным, безнадежным, неотвратимым в этой грустной кутерьме проводов отца и сестры.

"Как я одна с ним? - мама отходит от радио и идет к отцу, тронув мою макушку теплыми кончиками пальцев. - С больным ребенком, без работы, без денег..." - она плачет, глотая едкие слезы, но это уже привычно, никто и не глядит на нее, не сочувствует.

"Он совсем оторвался от мира, все сны наяву смотрит... И врачей-то нет, все врачи на фронте... Как ты думаешь, они все-таки запустят ракеты?".

Отец качает головой, хрустя сахаром, как костью: "Нет. В любом случае они этого не сделают. Потому что, если сделают... это же будет конец".

Мама вздыхает: "Я даже не умею противогаз надевать...".

Где-то вдалеке воет сирена воздушной тревоги, но никто не шевелится, ведь это просто очередная бомбежка, которая скоро кончится, не оставив в воздухе ядовитой пыли. Сестра все так же гладит форму, но вдруг поднимает утюг и смеется: "Тока нет, представляете? Так и поеду в жеваном...".

Мне хочется попросить: "Замолчите все, дайте послушать войну", но я знаю - они не поймут, просто поглядят с жалостью и займутся своими делами. А мне - снова придется прятаться в себя, как улитка в раковину, чтобы не слышать взрывов и далекой равномерной стрельбы, напоминающей работу какого-то механизма.

...Еще одна правда.

Я - один. Меня зовут Эрик, но сколько мне лет, я не знаю, потому что не у кого спросить. У меня два глаза, и видят они только ровное поле и кровянисто-алый закат на горизонте, больше ничего, и каждая травинка, каждый бугорок слежавшегося снега освещены красным пожарным светом. Я стою, сунув руки в карманы. За спиной у меня - город. Если обернуться, можно увидеть трубы "крематория", тонкую башенку Исторического музея, крыши, заборы, покосившийся домик автобусной остановки, редкие деревья.

А впереди - ничего, словно мира вдруг не стало. Тишина. Ровное давление ветра. Сухие губы.

И вдруг - небо распорото, тонко размазан закат - летит самолет. Маленький, темный, резвый, как стриж, он несется прямо на меня, надо мной, я пячусь к спасительным домам, но поздно: из его чрева вдруг рождается нечто маленькое, черное, на белом парашюте, и опускается, будто пушинка одуванчика - медленно, медленно...

Я знаю - сейчас все кончится, мир захлопнется, как книга, и настанет тьма. Но закричать, позвать на помощь не получается, из горла не вырывается ничего - только воздух, и я смотрю вверх, считая секунды.

Сейчас. Но страшнее этого - страшнее смерти - не может быть ничего в этом мире, я хочу вернуться, просто вернуться туда, где мне хорошо, где нет Хозяев, стриптизерш, белого в ночи экрана, сестры с выключенным утюгом в руке, напуганной матери, войны, медленно опускающейся мне на голову бомбы...

И я закричал - я родился заново.

...Главная правда.

На меня сверху, чуть улыбаясь, смотрит красивая молодая женщина - Мила, и яркий свет делает ее халат болезненно белым, таким, что снег по сравнению с ним - ничто.

Я дома. Со всех сторон, снизу, сверху, мне светят улыбки людей. Над крышей в морозном голубом воздухе реют красные флаги, такие родные, знакомые - я целовал один из них в тот день, когда меня приняли в пионеры, целовал, опустившись на одно колено на людной площади, под барабанный бой и звонкий оркестр, в звонком своем детстве.

- Вот и все, - доносится сквозь гудение аппаратов голос Милы. - Ну что, лучше теперь?

Я проверил свои чувства: все на месте, даже зародыш любви где-то в глубине сердца. Я помню все, даже кота, для которого очень давно, в прошлой жизни, покупал в фабричной кулинарии кильку. Не помню только одного - если я когда-нибудь вообще это знал.

- Мила, скажи, я забыл - как зовут твою дочь? - я не узнаю свой голос, слабый, избитый, счастливый.

- Как - забыл? Ленка она, - Мила кладет мне руку на лоб, гладит нежно. - Спрашивала уже о тебе. Где, говорит, папа? А я ей: папа выздоравливает.

Я вздыхаю и закрываю свой единственный глаз, чувствуя только одно - вот эту руку на своей голове. Круг завершился. Все ясно.

* * *

Ремез явился ко мне в контору сразу после новогодних праздников, именно в контору, а не домой, и принес здоровенный копченый окорок, завернутый в промасленную бумагу.

В последнее время я стал замечать странную вещь: работа, которая раньше успокаивала и ободряла меня, позволяла отвлечься от мелких раздражающих проблем, сама вдруг стала раздражающей проблемой - да еще какой! Раздражение это росло с каждым служебным днем, когда я, изо всех сил пытаясь сосредоточиться на документах, часами сидел над ними и не мог выдавить из себя ни одной цифры, ни одного слова. В конце концов, у меня начинала тупо болеть голова. Боль расходилась со лба кольцевыми волнами, не оставляя ни одной нетронутой клетки, ни одного сантиметра черепной коробки, болели даже глаза и корни волос, и это злило и приводило меня почти в отчаяние.

Цифры - мой конек, я хорошо считаю и обладаю неплохой памятью, но в те мутные, заполненные лишь мерзким настроением дни никакая сила не могла заставить меня вспомнить даже таблицу умножения. Я словно заработал аллергию на все числовое: элементарная необходимость что-то посчитать, хотя бы количество листов в стопке, вызывала приступ бешенства и тоски, а вслед за этим - боли, от которой не было спасения.

- Что, никак? - помню, надо мной наклонился начальник, свирепого вида, но добрейшей души человек, похожий на старого, совсем уставшего от жизни кабана, которого почему-то все никак не забирают на бойню.

- Никак, - сидя за своим столом у окна, я уткнулся лицом в ладони и закрыл глаза.

- Может, не высыпаешься? Смотри, я жене твоей лекцию-то прочту!

Я слабо засмеялся:

- Да при чем тут моя жена...

Он задышал с глухим клокотаньем в широченной груди, придвинул стул, уселся рядом:

- Ну, а что? Хандра? Акклиматизация тяжело идет? Нам учет вести надо, вон сколько заявок на жилье, специалисты молодые скоро прибудут...

- Знаю, знаю, - я сидел, вращаясь в какой-то собственной вселенной, темной и узкой, как могила. - Я все сделаю. Мне тяжело. Плохо себя чувствую.

- А в санчасть почему не сходишь? - удивился начальник. - Сходи! Таблетку, может, дадут.

Я отнял руки от лица и посмотрел на него, плохо понимая, о чем он говорит.

- А работать-то все-таки надо... - из его горла вырвался булькающий вздох. - Ты, Эрик, постарайся... ну, пересиль себя как-нибудь. Что мне, выговор тебе объявлять? Так не хочу. Терпеть не могу наказывать.

Я заставил себя улыбнуться и вдруг подумал, что никакая санчасть и никакие таблетки не смогут выправить мое настроение, вернуть на место слетевшую с оси шестеренку у меня внутри, потому что, увы, такие вещи медицине не под силу.

Когда-то я замечал облака, рассветы, дрожащие капли на мокрых качающихся ветках, острые блики в свежих лужах, белую сказку после обильного снегопада, туман, строгую красоту зданий, мягкие изгибы асфальтовых дорог. Когда-то меня приводил в бурный восторг инверсионный след самолета в синем небе, ранние летние утра волновали кровь и заставляли ждать дня с праздничным замиранием сердца... Конечно, что-то еще осталось в душе, но немногое - я устал. Все превратилось в кинопленку, где каждый день - это кадр, и мелькание этих кадров не вызывает ничего, кроме раздражения.

Кто-то тяжело протопал ко мне от дверей, и я увидел Ремеза, несущего, как младенца, большой шуршащий сверток, от которого сразу же расплылся по комнате аппетитный аромат.

- Вы ко мне? - я кивнул ему на стул, где только что сидел мой кабанообразный начальник. - Прошу вас...

- Что это мы такие кислые? - Ремез весело плюхнулся, чуть не продавив сиденье, и водрузил сверток на мой стол, локтем сдвинув бесполезные бумажки. - Угощайся! Свежатинка, первый сорт! В районе купил по случаю, там был новогодний завоз. Тоньку порадуй, она жрать-то любит.

- Боже мой, вы что, не можете относиться к моей жене по-человечески? Что вы все "жрать", "жрать"...

- Курица - не птица! - назидательно сказал он. - А женщина...

- Ремез, прекратите это сейчас же. И вообще, я на службе, у меня дел еще выше крыши...

- Ладно, уймись, - он снял сверток со стола и положил на пол. - Тоже мне, деловой какой. Я от чистого сердца - это же настоящий окорок, целый! А ты меня тут лечишь...

Я вздохнул:

- Ну, я вас слушаю.

- Это я тебя слушаю! - Ремез широко, до ушей, улыбнулся. - Расскажешь ты мне все-таки про этого своего друга? Что, секретная информация?

- Нет, но он просил не трепаться.

- Вот что, Эрик, - он наклонился ко мне и заговорил полушепотом, - я к тебе хорошо отношусь, ты знаешь. И действую я в интересах государственной безопасности - это ты тоже знаешь. Тебе что важнее-то, государство или его просьба? Неужели не понимаешь, п о ч е м у он тебя об этом попросил?

Головная боль снова проклюнулась откуда-то и заставила меня сжаться.

- Понимаю, - я порылся в ящике стола и достал таблетку.

- Вот видишь! - Ремез с готовностью налил мне воды из графина.

Запивая лекарство, я скосил на него глаза и увидел, что он заискивающе, как собачка, следит за каждым моим движением.

- Эрик, я же просто хочу знать, что он о себе рассказывал. Просто... всякая болтовня, самая обычная...

- Что мне сделать, - я поставил стакан на место, - чтобы вы, Ремез, от меня отвязались с этими вопросами? Пожаловаться на вас? Да я не умею этого, даже не знаю, к кому обращаться... Не хочу я вам о нем рассказывать.

- Да почему? - он отстранился.

- Просто потому, что вы мне несимпатичны. Не внушаете доверия.

Он побарабанил пальцами по столу и хмыкнул:

- Угу. Все понятно. Вот теперь - все понятно. Как хочешь, Эрик. Только потом не ной, - стул ощутимо загремел, когда он встал с места. Окружающие недовольно зашикали.

- Не мешайте людям работать, - я чувствовал, как головная боль растет во мне, словно раковая опухоль. - И окорок свой заберите, мне взяток не нужно...

Оглушительно хлопнула дверь.

Дома, наблюдая, как Тоня суетится с ужином, я лег и накрыл лоб мокрым полотенцем. Яркий свет лампы бил по глазам, а раскаленная спираль множилась десятками фотографических копий, отпечатанных на черной изнанке зрачков. Стоило сдвинуть взгляд, и появлялась новая копия - этому не было конца.

- Тоня, милая, выключи верхний свет, - я заставил себя не смотреть на лампочку.

- Ты зря поцапался с Ремезом, - сухо заметила она, поворотом выключателя погружая комнату в теплый полумрак, скрашенный зыбким светом торшера. - Он не просто сволочь, а сволочь опасная. Неужели ты не мог сочинить что-нибудь, чтоб он отвязался? Никто ж тебя не просит предавать друга на самом деле.

- Если бы я умел сочинять, я стал бы писателем, а не бухгалтером, - я сдвинул полотенце на глаза.

Тоня вдруг подошла ко мне, шурша платьем, и села рядом, заставив кровать скрипнуть:

- А теперь жди, он тебе по полной программе нагадит, на всю жизнь запомнишь. Может, еще не поздно что-нибудь наврать?..

- Да не боюсь я этого идиота, - передо мной, в темном пространстве, еще кружились постепенно бледнеющие фотоснимки лампочки.

- Зато я боюсь! Думаешь, все так просто? Все такие хорошие, как ты? Да если бы это было так! - в голосе моей жены прорезалась горечь. - Теперь жди. Он, во-первых, об этой твоей... недостаточности всему поселку растрезвонит. И это еще цветочки. Как бы ему не пришло в голову кляузу написать...

- Тоня, - я на ощупь нашел ее напряженную руку, - ты извини, мне сейчас нездоровится. Не хочу об этом человеке говорить.

- А окорок ты куда дел? - неожиданно спросила она.

- Начальнику отдал, детям его.

Повисло долгое молчание. Слышалось лишь дыхание моей жены, да оконное стекло вибрировало от ветра. Потом Тоня сказала:

- Ты как белая мышка в крысятнике. Бегаешь, принюхиваешься, маленький, чистенький, глазки розовые... Тебя пока не жрут, потому что любопытно. Но у тебя все впереди, а ты этого не понимаешь.

С белой мышкой меня уже сравнивали, и я улыбнулся:

- А ты тогда кто?

- Одна из крыс, - сквозь зубы ответила Тоня. - Может быть, белая крыса... хотя вряд ли. Я - серая, как все, только не голодная. Они - голодные.

...Голодные, они окружили меня и смотрели, не мигая. Это был обычный выходной, не праздник, но вся площадь буквально кишела народом. Начинался митинг в поддержку новой поправки к Закону о труде - что-то там связанное с подсчетом рабочего времени. По толпе пронесся слух, что после окончания привезут без талонов сахар, тушенку и прочие вкусные вещи, поэтому никто не расходился, все стояли, переминаясь с ноги на ногу на морозе, и терпеливо слушали гладкого, словно прилизанного оратора из заводского профсоюзного комитета. Он вещал, выбрасывая в воздух огромные клубы пара, и слова, которые вылетали из его рта, были словно выписаны красными буквами на этих белых облачках.

Я не слушал - все проносилось мимо моего сознания. Третью неделю я глотал таблетки, но эффекта от них почему-то не наступало. Никакого беспокойства и томления, разве что раздражаться стал чаще, словно вместо тестостерона в кровь мне попадало что-то совсем другое, гормон агрессивности, что ли.

Рядом, крепко держа меня под руку, примостилась Тоня в светлом тулупчике и валенках, закутанная до глаз в пуховый платок. Щеки ее окрасились от холода в яркий, почти неестественный розовый цвет и, приглядевшись, я увидел, что этот румянец вызван множеством лопнувших в коже сосудов, незаметных в тепле. Это было странное открытие, тоже вызвавшее раздражение, словно жена обманула меня в чем-то важном.

Оратор закончил речь и под аплодисменты скатился с деревянной трибуны. Его место занял Ремез.

- Ну, сейчас пойдет пирамиды строить, - пробормотала Тоня.

Он не говорил, а действительно строил пирамиды - очень точное выражение. Слова нагромождались одно на другое, образуя тяжелые, многоступенчатые, безжизненные конструкции, способные потрясти воображение своей сложностью, но никак не смыслом - его вообще не было. Лозунги, которые встречаются везде, где только можно, даже в общественных туалетах, выглядят намного проще и лаконичней и обязательно к чему-то призывают, хотя бы не швырять окурки на пол. А Ремез складывал серые кубики слов просто так, ради самого процесса, и его, кажется, даже не интересовало, слушает ли кто-нибудь эту словесную кашу.

Впрочем, ему похлопали, как и профсоюзному деятелю. Даже Тоня пару раз ударила в ладоши. Лишь я во всей толпе, наверное, остался стоять неподвижно, и Ремез вдруг, точно выцепив меня взглядом, как рыболовным крючком, ехидно поинтересовался:

- А товарищ из города со мной, кажется, не согласен?

Сейчас я думаю - таблетки виноваты, в обычном своем состоянии я просто пожал бы плечами и промолчал. Но крохотный бес, живущий своей жизнью в моем теле, взвился в ответ на эти слова и ответил моим голосом:

- С чем же тут соглашаться, если вы ничего не сказали?

В толпе раздался приглушенный смех, и краем глаза я заметил, что Тоня тоже улыбнулась, быстро, словно украла у кого-то свою улыбку.

- Как интересно! - Ремез весело уперся руками в край трибуны, нависая над толпой, словно весенняя наледь над тротуаром. - Значит, я ничего не сказал?

- Ничего вразумительного - я это имею в виду, - задорно отозвался мой бесенок.

Тоня перестала улыбаться и чуть сильнее обычного сжала мне локоть.

- За-ме-ча-тель-но! - громко возвестил Ремез, и глаза его вдруг зажглись, как две крохотные лампочки. - А ты, выходит, можешь сформулировать лучше? Ну да, я забыл, ты ведь умнее всех.

- Почему, не всех, - улыбнулся я, прекрасно понимая, что улыбка эта переполнена издевкой, просто через край переливается, но контролировать это уже не мог, да и не пытался.

- А ты не много на себя берешь, крыса ты бумажная? - поинтересовался Ремез со своего фанерного постамента. - Чистюля ты бухгалтерская, сука ты конторская?..

Он еще старался держаться в цензурных рамках, но я понимал, что еще секунда - и с трибуны польется такое, что у всех завянут уши. Меня это только веселило и, хотя сердце вдруг испуганно подпрыгнуло, я улыбнулся снова:

- Ты еще забыл сказать "цветок лилейный", Ремез.

- Цветок? - он заговорил совсем тихо, звеняще, с коротким придыханием. - Нет, ты не цветок, дорогуша, ты - баба, у тебя даже рожа бабья, вон, цветешь и пахнешь! Наодеколонился! Может, еще и щечки напудришь?..

В толпе опять захихикали, но на этот раз смех относился уже ко мне.

- Две бабы в одной комнате! - Ремез распрямился и вещал теперь широко, в полную грудь. - Вы там что делаете? Небось, вышиваете крес-ти-ком? На пару?..

Тоня молчала, каменно стоя рядом со мной. Я почему-то ожидал, что она крикнет "Заткнись!", но ни звука от нее не доносилось.

- Тебе зачем жена-то нужна? - звучало сверху под все возрастающий хохот. - Интересно, что вы семейному инспектору врете? У нас же нет такого закона, который разрешает двум бабам вместе жить! Не положено!..

Откуда-то слева донесся предостерегающий голос профсоюзного оратора:

- Товарищ Ремез, товарищ Ремез!..

Он не слышал, поглощенный только мной, словно мы были на этой площади одни:

- Ну, ответь, скажи, что я неправ! Скажи, что ты мужик, может, кто и поверит! Хотя куда там - в эту сказку даже Тонька твоя не верит. Представляешь, до чего довело бабу одиночество - за мерина замуж пошла!..

Смех в толпе достиг апогея. Тоня по-прежнему хранила молчание. Я посмотрел на нее, проследил ее взгляд, устремленный на трибуну, и вдруг замер от своей догадки, простой и удивительно ясной.

- Могу и ответить, - меня начала распирать улыбка, готовая лопнуть и разлететься хохотом. - Я вот слушал тебя и все думал, почему тебя так сильно, прямо болезненно задевает этот вопрос? Именно этот - почему?

Вокруг моментально притихли.

- И я понял, в чем дело, - весело сказал я, глядя вверх почти по-родственному приветливо. - Ты сам ничего не можешь, от радиации - верно? У тебя ведь не только волосы от нее выпали, Ремез. Признайся, ты ездил на полигон? Что ты там делал - хотел взрыв вблизи посмотреть? А может, там валяется что-то ценное, брошенные машины, вещи какие-нибудь? Наплевать ведь, что все радиоактивно, на толкучке в районе счетчиков Гейгера все равно нет.

Мне казалось, что Ремез сейчас заорет, но он молчал, глядя на меня изумленно и испуганно, как на неожиданно залаявшего кузнечика. И я заговорил снова:

- Кстати, бросается в глаза - ты терпеть не можешь женщин. Даже собственную жену забил до такой степени, что она слово боится сказать. У тебя вообще не женщины, а сплошь "бабы", и все они - дуры, все они - не люди...

Меня на мгновение прервал сдержанный гул женских голосов в толпе. Я помахал Ремезу рукой:

- Слышишь? Не только меня это бьет по ушам. Зачем ты на них ущербность свою вымещаешь?.. Я, может, и не мужик, Ремез - хотя кому какое дело - но я, по крайней мере, проблемы свои не выпячиваю на людях, как ты...

Он взвыл - и я почти физически почувствовал, как раскалился вокруг воздух. Мгновение он, кажется, раздумывал, не плюнуть ли в меня сверху, но в опасной близости стояли какие-то чины с партийными значками (шокированные до последней степени), жена директора завода, тот самый профсоюзный деятель с изумленно открытым ртом...

Ремез снова взвыл, что-то нечленораздельное - толпа инстинктивно отхлынула от меня, словно сейчас я должен был взорваться.

И - свершилось. Огромной обезьяной он спрыгнул с трибуны, обрушившись с грохотом прямо передо мной, и натужно заорал, разевая красную, полную острых зубов, пасть:

- У-блю-док!!!.. Ты-ы!!!...

Тоня пронзительно завизжала и сразу умолкла со всхлипом, отброшенная далеко в толпу его кулаком. Ее поймали, поставили на ноги, но больше я ничего не успел разглядеть, потому что страшный удар в подбородок на секунду выключил мое сознание. Наверное, что-то подобное чувствует человек, на которого внезапно упало дерево: вспышка - и черная пустота, как свет потушили. Потом все вернулось - снег возле щеки, дикое вращение мира вокруг и горячая кровь, стремительно заполняющая рот.

Я выплюнул густую алую массу, пытаясь подняться, но Ремез, показавшийся мне в ту минуту сказочным великаном, закрывающим небо, занес ногу, обутую в тяжелый кованый сапог, и изо всех сил пнул меня в ребра. Я закричал, потому что терпеть можно далеко не любую боль, а тем более - не такую, от которой лезут наружу внутренности.

Взлет в тошные небеса - он вздернул меня за шиворот, с треском разодрав подкладку пальто - и снова, по голове, над глазами - кулаком, таким же страшным, как сапог.

Где-то на другой планете жалобно захлебывалась Тоня: "Эрик, Эрик!..", но она была очень далеко и не могла мне помочь.

Я отлетел на утоптанный снег, врезавшись в него спиной, как в стену. Ремез занес ногу; я даже не увидел, а почувствовал, куда он метит, и сжался в комок - удар пришелся в голень. Наверное, попади он, куда хотел, было бы еще больнее, но и это уже находилось за каким-то пределом человеческой выносливости - я забился на снегу, умирая.

Вокруг меня была кровь, везде, ею пропитался снег, пропитался воздух, кровью сочилось небо. Он снова поднял меня на ноги и металлическими пальцами сдавил шею - кровь вспыхнула, как керосин. Я знал - не получится вырваться, вдохнуть, он намертво пережал и горло, и артерии и просто ждал моей смерти, не обращая никакого внимания на смешных маленьких людей, висящих на нем со всех сторон, как пиявки на слоне.

Близость резанула меня - близость выхода. Я открыл глаза, но увидел перед собой не перекошенную морду гориллы, а милое, худенькое, ясноглазое лицо ребенка - моей дочери, которая так и не успела родиться. В этом странном полусне ей было года четыре, прелестный возраст, и я с удивлением и трепетом рассматривал, впитывая навсегда, ее черты, так похожие на мои и в то же время совсем другие, уже таящие в себе какую-то самостоятельную личность. Стало очень тихо, отсеклись абсолютно все звуки, и я слышал только ее легкое дыхание. Потом она сказала умоляюще, блеснув белыми молочными зубами: "Папочка, не умирай! Не умирай, давай будем жить!".

А я хотел умереть. Странно - ведь всегда боялся смерти, слышать не мог об этом, даже от похоронных процессий на улицах шарахался. А тут - когда от меня осталось лишь изломанное, искалеченное, задыхающееся, залитое кровью тело - вдруг перестал бояться и потянулся, словно струйка дыма, к раскрытым, ждущим меня дверям. За ними было темно, но я знал, что где-то есть свет, надо только проделать путь, и я его увижу. Свет вылечит, мне больше никогда не будет больно и грустно, я успокоюсь...

Дверь открылась шире - я шел туда, и глаза дочери глядели на меня уже из спасительной тьмы с той стороны. Голосок, затухая, еще звучал: "Папочка, ну, папочка, милый, давай будем жить...". Может быть, она - и есть тот ребенок, от которого избавилась Хиля? А значит - мы оба теперь там, за чертой?..

И вдруг - словно дверь перед моим лицом захлопнулась - я увидел и услышал сразу все: небо, резкое солнце, человеческие лица, меня неощутимо били по щекам, кричали, разевая рты, снова и снова начинали делать мне искусственное дыхание, пока еще без боли, ритмично, давя на грудь сильными руками... Кто-то крикнул: "Дышит!", и толпа взвилась радостью, новость разбежалась кругами, как от упавшего в воду камня. Снова сгрудились, осторожно подняли и подложили под голову скомканный ватник. Я ощутил первый предвестник боли - зияющую пустоту внутри, пустоту какого-то отрыва, словно у меня больше не было ни сердца, ни желудка, ни легких. Пробежала волна озноба, потом вторая, и вдруг накатило мерзкое и серое, затмив день - меня стало рвать наполовину кровью прямо под ноги напуганным людям...

Долгое дрожащее забытье, и явился белый накрахмаленный доктор с пузатым чемоданчиком. Я лежал уже дома, на кровати, застеленной на всякий случай куском клеенки, и чувствовал эту клеенку голой спиной. Где-то маячила Тоня с жестяной кружкой в руках и нереально застывшими глазами. Я и видел ее, и не видел, а может, только догадывался о ней.

- Ну, как наши дела? - доктор осторожно потрогал мой живот.

Я разлепил губы, удивляясь, что могу говорить:

- Не знаю.

- Это что за пятна? - он легко ткнул куда-то пальцем.

- Ожог. Давно. В детстве.

- Угу, - доктор повернулся к невидимой Тоне. - Видите, он легко отделался. Сотрясение мозга, конечно, два ребра сломаны, здесь и здесь. Ну-ка, ну-ка... - умные руки принялись надавливать сначала слева, потом справа. - Селезенка на месте, разрывов внутренних органов нет. То, что все синее - это вы не смотрите, это нормально в такой ситуации... Самое удивительное - нет перелома нижней челюсти, вот что странно. Зубы целы. Ну, и слава Богу. Повезло. В рубашке родился, - он снова встретился со мной взглядом. - Глотать не больно? Голову повернуть можете?.. Чудеса, да и только. По идее, шейный хрящ должен быть раздавлен, позвонки смещены... Вы, Эрик, просто счастливчик.

- Доктор, мне показалось... я умирал.

Он почесал переносицу дужкой очков:

- Это вполне возможно. Во всяком случае, очевидцы говорят, что на какое-то время вы перестали дышать.

- А язык почему болит?

Доктор улыбнулся:

- Вы его прикусили, и довольно здорово. Ну ничего, язык-то ерунда, заживет быстрее всего...

Тоня, бледная, поила меня овощным бульоном из старого заварочного чайника, от этого щипало рану на языке, и было больно глотать. Она все время молчала, словно обиделась на меня за что-то, но я не находил сил спрашивать. Безмолвно, как тень, она меняла мне повязку на шее, смазывала раствором квасцов ссадины, давала с ложки какие-то лекарства, а потом уходила в угол и тихо сидела там, понурившись.

Дня через два пришел молодой дознаватель в свеженькой, только что со склада, форме с яркими нашивками, и уселся за стол, разложив бумаги. Вопросы были стандартны: с чего началось, кто кому что сказал, кто первым ударил и так далее. В общем, ему все было и так ясно - при таком-то количестве свидетелей, и писал он просто по обязанности, стараясь до минимума сократить допрос. Наконец, перо чиркнуло в последний раз.

- Вы сможете подписать протокол? - дознаватель сложил листки, обстучал стопку о крышку стола, выравнивая. - В наших с вами интересах закончить формальности скорее.

- Сколько ему дадут? - угрюмо спросила из своего угла Тоня.

- Сколько дадут? - парень обернулся к ней. - Это решит уголовный суд. Дело ясное. Имело место оскорбление словом и нанесение телесных повреждений средней тяжести. Думаю - но это просто мое мнение - что лет пять или шесть, на шахтах.

- Боже мой... - тоскливо протянула моя жена. - Какой ужас.

Дознаватель удивленно выпрямился:

- Извините, вы... родственница потерпевшего или преступника?

- Я вот его... родственница, - Тоня кивнула на меня.

- Может быть, вам известны другие обстоятельства дела?

- Нет... Я просто удивляюсь: где мои глаза были, когда я пошла с ним с Семейный отдел?..

Дознаватель посмотрел на меня, неуверенно пожал плечами. Я оторвался от протокола и тоже взглянул на него. Никто ничего не спросил. Он взял листки, аккуратно сложил их в кожаную папку, козырнул мне и вышел, на ходу надевая меховую шапку с кокардой.

- Тоня?.. - сказал я. - Что случилось? Почему ты так?..

Она молча вытирала пыль с комода, двигаясь, как заводная кукла.

- Тоня! Ты можешь объяснить, что я не так сделал? Я виноват в том, что меня избили у тебя на глазах?

- Ах ты, жертва невинная! - она повернулась всем телом, сжимая в руке тряпку. - Избили его!.. Ты хоть знаешь, что теперь будет, цве-то-чек?.. Тебя-то не тронут, побоятся, а меня затравят тут, как собачонку! Это стадо, понимаешь, стадо! А он был - пастух. Общественное мнение - тебе это хоть о чем-то говорит?

- Так я что, был неправ, да?

- Прав, неправ, да какая разница! - Тоня размахнулась и швырнула тряпку в угол. - Ты думаешь, им жалко тебя было? Думаешь, они такие добрые, что стали жизнь твою спасать?.. Да они удовольствие получали, глядя, как Ремез из тебя душу выколачивает!

Я с трудом сел, чувствуя изнуряющую боль во всем теле:

- Ну... ты ведь тоже получала удовольствие, когда поджаривала меня.

- Да! - она подбоченилась, сверкая глазами. - Да! Единственное удовольствие, которое от тебя можно получить, это посмотреть на то, как ты мучаешься! Слабое, никчемное существо... Именно существо, да! У Ремеза-то хоть характер есть, а ты - никакой, в тебе вообще ничего нет, кроме вежливости твоей проклятой!..

- А как же любовь, Тоня? - я хотел попить, но уронил стакан на ковер, так дрожали руки. - Ты говорила, что любишь меня.

Она фыркнула, засмеялась:

- А я вообще люблю... растения.

Наверное, если бы у меня были силы, я ушел бы в тот же день, но, словно по издевательской прихоти жизни, сил не было совсем, и еще без малого неделю я терпел ее вынужденную заботу.

* * *

...И еще одна правда - последняя.

Стоял отвратительно теплый февраль - там, за стеной, у Западных ворот. Термометр показывал плюс три градуса, лил дождь, и далекое поле с остатками грязного снега казалось нарисованным мокрой кистью на мокрой бумаге.

- Не страшно?.. - спросили тоненьким голоском в приоткрывшуюся сзади дверь.

За стеной звучно ухал пневматический молот. Два раза в минуту земля вздрагивала, словно там, за темным от влаги бетоном, рушилось на нее нечто неимоверно тяжелое. На самом деле молот маленький, смешно сказать - пятьсот килограммов. Корпус алый, с буквами желтыми. Флажки вокруг вывешивают тоже желтые. Радостно выглядит.

Татьяныч, высокий, с выгоревшими в солому волосами, закрывающими лоб, стоял под крохотным навесом, кутаясь от дождя в непромокаемую черную куртку с капюшоном. Он пятый раз посмотрел на часы, хотел выругаться, но тут вышла Юля, и в последний момент вылетающее слово успело поменяться:

- Черт!

- Ты в этой куртке похож на монаха, - Юля встала рядом и повторила свой вопрос, - Не страшно?

- Да нет, - Татьяныч глянул на нее с досадой, - А можно так подумать? Что я боюсь?

- А почему б тебе не бояться? Нормальное чувство.

- Мне не за страх зарплату платят, Юля. Что он там делает? В туалете сидит?

- Нет, - давя неожиданный смех, Юля подняла воротник и поглядела весело из-под мокрого козырька, на котором висела капля, - По телефону треплется.

Татьяныч сделал большие глаза, но промолчал.

- Скажи, скажи, - подбодрила девушка.

- Это нецензурно. У нас время. Которое так дорого стоит, что у него денег не хватит расплатиться. Может, ты вместо него поедешь?

- Серьезно? А поеду!.. И собираться не надо, главное, сигареты у меня есть.

Татьяныч засмеялся:

- Я от тебя тащусь. Как удав от хлорки. Сигареты! Чудо в перьях.

Синим глазком мигнула дверь пропускного пункта, готовясь открыться, взвизгнул механизм замка, и вышел маленький и тощий Зуб с лицом, перекошенным, как от сильной боли. Глянул на Татьяныча, на Юлю, на стоящий под холодным дождем на пустой стоянке мокрый микроавтобус с круглым логотипом "Мировое Содружество", и сообщил в пространство:

- Юр, извини, я поехать не смогу с тобой. Обстоятельства...

Татьяныч перенес вес тела на другую ногу и сунул в рот сигарету:

- Ты сам понял, что сейчас сказал?

Зуб поморщился:

- Не надо на меня давить. Это дело добровольное, а у меня дети. Тебе - хорошо, ты один.

- Вот это ты правильно сказал, - зло отозвался Татьяныч, - Я один, и мне хорошо. Сволочь ты, Зуб, причем сволочь довольно-таки тупая, иначе сообразил бы, что я сейчас сделаю. Юль! Стало быть, ты едешь?

На лице девушки отразилась сложная череда чувств: недоверие - ирония - удивление - осторожная радость - снова недоверие - радость более полнокровная - восторг - собачья преданность - печаль.

- Мне не положено, - спокойно сделала вывод она, - У меня допуска нет.

- Вся, ну просто вся жизнь уперлась в кусочек пластика, - хмыкнул Татьяныч. - А этот кусочек мы достанем. Пошли, моя красавица, время - деньги.

- У нее допуска нет, - миролюбиво заметил Зуб, прикрывая синеватой губой свой уродливый, выпирающий по-вампирски верхний клык, - И никто не выдаст.

- Мы дырку в заборе найдем, - Татьяныч взял девушку за локоть и повел к микроавтобусу, - Или построим катапульту и перелетим. Счастливо воспитать детишек, Зуб, это единственное, что ты умеешь делать.

- Ладно, стой. Проводить можно?

В машине было жарко, водитель крепко спал, подпирая виском боковое стекло, пахло кофе, бензином и мокрым картоном. Лампочка в салоне, бледно-оранжевая, уютная, освещала желтые шторки на окнах, искусственную кожу сидений, рабочий столик, коробки. Татьяныч сразу расстегнулся и потрепал водителя по плечу:

- Эй, Марат, печку убавь, баня тут у тебя. А нам ехать сорок минут.

Водитель завозился, заныл жалобно, заморгал:

- Долго вы... Что, печку? Жарко? Ждал вас, заснул. Совсем раскис, заболеваю, похоже...

Машина мягко тронулась, вырулила на черное, блестящее от дождя шоссе и начала набирать скорость. Западные ворота канули в мокрый туман, и потянулась справа высокая стена, прерываемая каждые сто метров притушенными сигнальными прожекторами на сварных мачтах да красно-желтыми полосатыми будками технического контроля, отгороженными от шоссе ровно натянутой стальной сетью. Юля замерла на мягком диване спиной к водителю и лицом к Татьянычу и лишь моргала, переживая все внутри. Вымокшую кепку она сняла и положила рядом с собой, а бледно-рыжие волосы так и остались примятыми, как трава после пикника. Глаза ее тревожно скользили то по стене, то по тянущемуся с другой стороны однообразному полю, то по потолку салона, а руки ходили ходуном на мокрых джинсовых коленках.

- Не волнуйся, - улыбнулся Татьяныч.

- Юр, ты без капюшона выглядишь лучше, - преувеличенно бодро откликнулась Юля и растянула невероятно широкую улыбку.

- Не обнадеживай девушку, - посоветовал развалившийся рядом с водителем Зуб, - Не было еще такого, чтоб человек без допуска прошел. Это ж не просто пластиковая карточка.

- А тебе, предателю, слова не давали. Юль, ты расслабься, сядь посвободнее. Там все просто. Проходим, получаем рюкзаки, расписываемся в книге и садимся в поезд. По дороге будем слушать музыку - я плеер взял, знаешь, классика в современной обработке - это что-то. А потом поезд прибудет на станцию, дверь откроется, и мы ...

- ... получим железной трубой по черепу, - помог закончить Зуб.

- Спасибо, милый! - Татьяныч улыбнулся ему и критически поглядел на Юлю, - Нервничаешь ты. Жалеешь, что поехала?

Юля облизнула губы:

- В любом случае нет.

- Нечего там бояться. Дай сюда руки, смотри, как трясутся. Ты что, девонька? Нервы слабые, да? Книжек страшных начиталась?

- Они там поубивали друг друга, - сдавленно сказала Юля, - А кто остался в живых, сошли с ума и оборвали связь.

- Это сплетни, - уверенно качнул головой Татьяныч, - Не спорю, убедительные. Я бы сам поверил, если бы не знал. А я знаю, что на самом деле там все нормально. Просто вышло из строя оборудование, и все.

- Почему тогда никто не пришел?

- Почему... ну, мало ли почему. Юленька, это же не просто другой город. Или другое государство. Это все-таки АОС, можно сказать, параллельный мир. О параллельных мирах ты читала?

Девушка покивала, криво улыбнувшись.

- Вот и молодец. Раз читала, значит, понимаешь, что живут они по другим законам.

Слева неторопливо проплыло приземистое здание Энергетического центра с радаром на крыше и цветными флагами на тонких шестах, торчащими, как цветы, по периметру пустой автостоянки. Флаги намокли и висели тряпками. Стена справа пошла в сторону от шоссе, и впереди начали в мокрой дымке вырисовываться очертания щита-указателя перед развилкой.

- АОС - это АОС, - Татьяныч все держал холодные руки девушки, - Когда я был там последний раз, а случилось это, дай Бог памяти, году в восемьдесят пятом, они уже и говорили по-другому, хоть переводчика вызывай. А уж на каком языке они думали, и не знаю. Подошел ко мне один, из местных, и спрашивает: мол, как вы, дорогой мой, считаете, полетит когда-нибудь человек в космос?.. Я рот открыл и стою. Хорошо, Егор выручил, отвел его в сторону и давай что-то внушать. Долго говорил, психотерапевт доморощенный, руками все размахивал. Но убедил. Отстал товарищ...

- В восемьдесят пятом? - Юля чуть нахмурилась, - А как же Гагарин? Он ведь...

- Я тебе говорю - АОС. Поэтому Бог знает, что у них на уме. Может, они и не поняли, что связь не работает. Егор, правда, разбирается, но он там столько лет, что всякое возможно.

- Умер? - с ужасом спросила Юля.

- Почему умер? Просто мог постепенно... ну, стать... вроде них.

Девушка поежилась и замолчала. Зуб пялился в окно, за которым щит уже вырос в полнеба: "ВНИМАНИЕ! Вы приближаетесь к зоне действия Альтернативной Общественной Системы! Ограничение скорости движения 50 км/ч. Пожалуйста, приготовьте карточку допуска и следите за указаниями мониторов!".

- М-да... - Зуб почесал щеку, - Бывает же. Именно тогда, когда мне больше всего хочется туда поехать, как раз этого и нельзя. Мерзко, Татьяныч. Знал бы ты, как мерзко. Сын вчера подошел: папа, не езди, мне страшный сон приснился, что тебя там убили. А сегодня жена звонит: дети, мол, плачут, если ты человек, останься. Что мне делать?

Татьяныч промолчал.

- Хорошо тебе, ты один, - Зуб длинно вздохнул, - Даже собаки у тебя нет.

- Ты мне щенка второй год несешь.

- Да Лада никак не разродится. Ничего не происходит, когда надо.

- Хватит нюни распускать, - Татьяныч вдруг разозлился, - Сидишь тут... как баба... тоже мне, отец семейства. А вдруг там, в АОС, тоже дети плачут? И не только плачут, но и умирают, и мамы-папы тоже?!.. Извини, Юль. Это я так. Мне же нельзя без напарника, и этот козел все понимает. И тебя я беру по необходимости, иначе ни за что бы не стал. Не женская это работа.

Первый монитор серо светился, когда они поравнялись с ним и сбавили скорость. Ничего не произошло. Никаких указаний.

- Все здесь протухло, - покачал головой Татьяныч и ободряюще подмигнул Юле, - Ты посмотри, а...

Она посмотрела и пожала плечами. Ровное поле сменилось низкими бараками без окон, сетчатыми заборами и ажурными ветряками электростанции. Люди не высовывались, смешанный с дождем ветер играл тяжелыми от влаги "колдунами" на мачтах. Вдали, на огороженной красными лампочками площадке, мокли в чехлах два вертолета.

- Юль, есть хочешь? Завтракала?

- Что это ты вдруг вспомнил?

- Если не завтракала, надо будет подзаправиться. Я утром только кофе пил. Не могу есть, когда не высплюсь.

- Я-то поела...

Второй монитор торчал чуть дальше первого и не светился вообще.

- Притормози-ка, - Татьяныч высмотрел будку с незапертой дверью и стал застегиваться, - Пойду, накручу им хобот.

Юля проводила его тревожным взглядом и, стоило двери хлопнуть, пожаловалась Зубу:

- Не могу прямо, страшно.

Зуб улыбнулся, не оборачиваясь:

- Да уймись. Никуда ты не поедешь. Я же треплюсь, неужели не видно.

- Не видно, - девушка поникла и ткнулась лбом в стекло. Губы у нее начали кривиться, из прикрытого глаза потекла слеза.

- Плакать нечего, мой хороший, тебе же это во благо. Ты что? Думала, вот так просто можно взять и поехать? В АОС? Девочка, там же не проходной двор.

- Жестоко так делать.

- Жестоко было бы тебя взять. Тебе лет сколько? Двадцать?

- Двадцать три.

- Да неважно. Мало еще пожила, чтобы ни за что подставляться. Мы с Татьянычем люди взрослые, битые, всю эту кухню досконально знаем, а поджилки все равно трясутся... А вот и Татьяныч. Юрик, у тебя поджилки трясутся?

- Чего?.. Юля почему плачет? Трепло ты поганое. Юля, Юль!.. Вытри слезы, хорошо же все!.. Ну, Зуб, ну, зараза. Поехали. Мониторы сдохли, ориентируемся на глаз. Все равно тут, кроме нас, никого нет.

Рванули с места, будто убегая, проскочили еще один несветящийся монитор с треснутым корпусом и забрызганным грязью экраном. Татьяныч осматривался с видом человека, попавшего в школу, где учился много лет назад. Изредка он бросал короткие взгляды на Зуба и порывался что-нибудь сказать, но присутствие Юли сдерживало. А сама Юля сидела вялая и без всяких мыслей рассматривала картину запустения за окнами микроавтобуса.

Дождь почти перестал, и мокрый, сиротливый, заброшенный мир словно укладывался в долгую спячку. Фонари горели через один, машина подпрыгивала на колдобинах разбитой дороги, всюду жирно блестела расквашенная колесами грязь. Чем ближе к АОС, тем сильнее чувствовалось отсутствие людей, стали попадаться даже брошенные грузовики и армейские "уазики" пятнистой расцветки со сбитыми номерами.

Последнее здание перед Площадью выглядело откровенно необитаемым: непрозрачные от грязи стекла, огромная лужа перед входом, мокрые бродячие собаки, сидящие стайкой на полоске сухого асфальта вдоль стены.

- Юра, - подала голос девушка, - А что тут такое?

- Ты хочешь спросить, почему никого нет? - Татьяныч обвел взглядом пространство за окном, - Так ведь денег больше не дают. Есть поважнее проблемы. Скоро совсем все закроется.

- Разве АОС можно закрыть? - Юля удивленно подняла брови, собрав гармошкой лобик.

- Нет, АОС - нельзя. Конвенцию о свободном выборе общественной системы никто не отменял. Но у нас затухнет, это факт. Смысла нет. Даже я не вижу его в том, чтобы сидеть и сторожить вход. Это же не ядерный объект.

- Гораздо хуже, - буркнул Зуб.

- Неважно. Совет директоров два раза на эту тему заседал, я читал протоколы...

Юля приподнялась, вытянув шею, и вгляделась в морось:

- Это он и есть?

- Она, - поправил Татьяныч, - Альтернативная Общественная Система.

- Странно как-то выглядит.

- То, что перед тобой - это только вход. Раньше, я видел на фотографии, была громадная кирпичная арка с воротами, и все, кому не лень, ходили глазеть через щель, целая очередь выстраивалась. Теперь вот сделали систему шлюзов, сложнее стало что-то увидеть.

- А эти здания по бокам?

- Технические службы. Наверно, тоже пустые. Нам и неважно.

Юля задумчиво смотрела через Площадь, теребя край куртки:

- Наверное, они там тоже... выстраивались в очередь. Чтобы посмотреть на нас.

Тяжелая дверь поехала в сторону, познакомившись короткой вспышкой света с карточкой Татьяныча, и изнутри пахнуло машинным маслом, пылью и нагретым металлом.

- На метро похоже, - сказала Юля, - Запах, понимаете? Я была в Москве...

Татьяныч улыбнулся:

- А это и есть метро. Специальное, для наблюдателей. По поверхности ехать нельзя, они ведь - в целом - ничего о нас не знают. И никогда не узнают. Правило номер один гласит: не светиться.

- А правило номер два? - полюбопытствовала Юля.

- Правило номер два: если тебе что-то непонятно, прими это как данность. Представь, что ты, скажем, на другой планете - тебе легче станет.

В шлюзе было тепло, гудели электрические моторы дверей, стальной пол вибрировал от каждого шага. Чуть испугав Юлю, откуда-то появилась женщина лет пятидесяти в синем рабочем халате и молча протянула руку за карточками.

- Девушка с нами, - уверенно сказал Татьяныч, - До платформы. Слушайте, я думал, тут тоже никого...

- Никого и нет, - прокуренным голосом подтвердила тетка, - А кому тут быть? Мы вот - сутки через трое. И все. Рюкзаки получите. Просроченные, правда, пять лет не меняли. Но сойдет, лекарства только выкиньте.

- Лекарства-то у нас есть, - Татьяныч кивнул на штабель картонных коробок в руках Зуба, - Вам как, йод, парацетамол не нужен? Вата? Бинты?

Тетка засмеялась:

- Аптека с доставкой на рабочее место?.. Да не надо, есть все. Особенно бинты. Нас же взрывали, вы в курсе?

Юля вздрогнула. Татьяныч взял ее за локоть и кивнул женщине:

- В курсе. Но это все-таки не теракт, а так, мелкое хулиганство.

- Ну да, ну да... - женщина перестала смеяться, - Конечно. Надо теракта подождать.

- Я все понимаю, моя милая. И то, что войска надо прислать, тоже понимаю. Но я - сошка мелкая, а крупные тут не ходят.

Зуб уже сгрузил коробки на пол и регулировал лямки черного брезентового рюкзака с крупной надписью "Нефтехимик" на клапане. Лицо его оставалось непроницаемым, разве что морщины на лбу проступили резче.

- Все-таки пойдешь? - улыбнулся Юрий, - А как же жена, детишки?

- Не ерничай. С Юлей вон болтай, а меня пока не трогай. Я думаю.

- Чапай думает! Ну, надо же.

- Я с вами хочу, - тихо-тихо сказала Юля, - Пожалуйста. Возьмите.

- Нет, нельзя, - Татьяныч развел руками, - У тебя допуска нет. Меня посадят за нарушение правил. Надолго. Лет на десять. Хочешь, чтобы я сел?

- Врет, - хмыкнул Зуб, - Не сажают за это. Просто он отвечать за тебя не хочет, вот и все. Опасно там, совсем зона испортилась...

Прошмыгнула крыса. Тетка-дежурная прохаживалась взад-вперед по стальному настилу пола, сунув в карманы халата худые руки. У нее был вид от всего уставшего человека.

- Марат тебя отвезет, - сказал Татьяныч девушке, взвешивая в руке рюкзак, - Начальнику объяснишь, что это я распорядился тебе поехать с нами. Чтобы не влетело.

- Да все равно мне, - Юля поправила на голове красно-желтую кепку, - Сколько работать осталось? Отдел сокращают. Так и так выпихнут меня. И пинка на прощание дадут.

- Нас всех выпихнут, - философски заметил Зуб, - Еще года два, ну три, и станция закроется. Невыгодно нас держать. А я, кстати, ничего больше не умею, только АОС патрулировать. Вырос на этом. Вот веселуха будет...

- Хватит ныть, - попросил Татьяныч.

Все помолчали. Потом Юля спросила:

- Идете уже?

Юрий ей покивал:

- Удачи пожелай. Наверно, скоро вернемся. Не знаю. Должны.

Двинулись к шлюзовой двери, тяжелой, прочной, способной выдержать прямой зенитный обстрел. Надпись желтым по красному на четырех языках гласила:

"ВНИМАНИЕ! Зона действия Альтернативной Общественной Системы!

Просьба удостовериться, что карточки допуска по форме Љ 1Б находятся при вас. В случае попытки несанкционированного проникновения у вас есть 20 секунд, чтобы покинуть шлюз, после чего будет открыт огонь на поражение.

Приготовьте ваши карточки. Войдите за ограничительную линию.

Следуйте голосовым инструкциям".

Зуб и Татьяныч шагнули вперед, Юля осталась. Она смотрела, как две карточки исчезают в приемной щели, и на панели загорается яркая зеленая лампочка. Это было до смешного похоже на кадры из какого-то фантастического фильма о секретных лабораториях, и она, не удержавшись, фыркнула.

- Возьмите ваши карточки, - четко произнес усиленный динамиком мужской голос и повторил то же самое на английском, французском и немецком, - Нажмите "Ввод".

Дверь поехала со скрежетом застоявшегося механизма, и в расширяющуюся щель ровно задул неживой тоннельный ветер.

"Смотреть-то никто не запрещает", - мельком подумала Юля, стоя за ограничительной линией и нервно теребя ногти.

Это было то же самое, что стоять, склонившись над раскрытым люком самолета на высоте двух тысяч метров. Так же хватает за сердце. Сколько раз читано, сколько слухов пересказано, а все равно неизвестность страшит, как смерть. Не дышать - и в пустоту. Одним взглядом, за несколько секунд, объять все, что есть по ту сторону - и запомнить навечно.

Там было полутемно, горели вполнакала электрические светильники, блестели пустые ровные рельсы, убегающие в глухую черноту. Сухая ровная платформа зияла, как чистый лист бумаги - без слов, а вот между рельсов стояла вода, черная, как нефть.

- Э, а поезда-то почему нет? - изумился Татьяныч. - Должен пять минут как здесь стоять. Не понял - замены не будет?

- Не придет, заведем дрезину, - буркнул Татьяныч. - Делов-то... Вот, я помню, в девяносто третьем...

Дверь поползла обратно, и Юля напряглась, силясь увидеть и услышать что-то еще, хоть какую-то примету иного мира прежде, чем мир этот будет отрезан. А ничего. Чуда не произошло. Татьяныч обернулся, помахал рукой, улыбнулся сдержанно, а Зуб все шагал вперед, неся свои коробки, и ветер дул ровно, как вентилятор, раздувая их черные, как у монахов, одежды.

Дверь закрылась, отрезав голоса. Юля постояла еще и пошла назад, к машине, где Марат снова сладко спал. Ей показалось - они никогда не вернутся, и сборы их в дорогу выглядели естественно лишь на первый взгляд. Они ушли насовсем, по своей воле или нет, но это - так.

Водитель проснулся, зашевелился, буркнул что-то и снова заснул. Юля уселась рядом, приблизила ухо к его губам: он напевал детскую песенку-считалку о девочке, которая устроила дома пожар просто потому, что была очень любопытным ребенком...

...Всколыхнулось. Я вижу красное зарево за огромным полем, на границе стылой черной земли. Мне нужно многое успеть до того, как воздух прорежут чистые лучи, и круглый небосвод зальет голубизна. Это - моя ночь. Если ничего не изменится сегодня - ничего не изменится никогда.

Страшное слово - "никогда". Я сам себе страшен сейчас, потому что впервые не знаю, кто я на самом деле и где нахожусь. Вроде бы - все ясно: угасающий день, окраина города, в котором я вырос. И я, уже не впервые, стою здесь, сунув руки в карманы, и смотрю на закат.

Но что будет, если этот закат - последний?

* * *

Мне мало что осталось рассказать о своем прошлом, все теперь покрыто для меня словно бы тонким слоем пепла, даже самые светлые воспоминания - Хиля, наша с ней квартира, уютные вечера под круглой лампой со стеклянным малиновым абажуром, милая мордочка Ласки, забавные вещи Зиманского и он сам со своими зализанными за уши волосами и нелепыми костюмами. Впрочем, Зиманский канул в прошлое не навсегда, но я еще не подозревал об этом, покидая моросящим летним днем маленький северный поселок.

Мне дали повышение - перевели в Управление по распределению жилого фонда, в областной центр, и последняя картинка, относящаяся к глухому северному краю - мелкий дождь, блестящий, будто маслом политый асфальт центральной площади, мокрая черная машина и беременная (теперь уже - бывшая) жена Ремеза, которая принесла от него письмо.

- Извините, Эрик, - у нее оказался довольно приятный голос, а лицо совсем смягчилось и стало грустно-женственным, - он тут прислал для вас... Может, не возьмете? Вдруг там какие-то гадости?

Я уже погрузил свои чемоданы и стоял, держа над нами обоими зонтик.

- Как, Лиза, муж не обижает?

- Нет, - она улыбнулась. - Муж у меня хороший, на вас чем-то характером похож. Называет меня только "ласточка". Так суетится с этим ребенком, просто смешно... Рожать только через три месяца, а он уже все купил, даже книжки с картинками.

- Книжки-то зачем? - я взял письмо и сунул его в карман.

- А для развития! - она похлопала себя по животу. - Мол, как только родится, будем читать ему вслух. Смешно, да?

- Он просто вас любит, - я пожал ей руку и забрался в машину. - Счастья вам.

- Тоня пьет, - тихо сказала Лиза. - Приходит со смены и пьет. В Санитарный будут отправлять, наверное...

Стыдно признаться, но Тонина судьба меня совершенно не волновала. Я даже не слишком удивился, когда прочитал через месяц в газете о ее гибели: забравшись в свой старый товарный вагон, она задвинула тяжелую дверь, разлила по полу большую бутыль керосина и чиркнула спичкой. В заметке говорилось, что она была сильно пьяна и не соображала, что делает...

И еще - тоже стыдно признаться - я долгое время боялся распечатать письмо, настолько живы были воспоминания о смерти, до которой оставалась всего лишь одна открытая дверь. Ремез мог меня убить и не убил по чистой случайности, просто, наверное, общая сила толпы перевесила его бешенство и разомкнула стальную хватку. Мне повезло, что это был не честный поединок - один на один.

Уже закончился ремонт в моей новой служебной квартире, просохла краска, а я все не вскрывал конверта. Он валялся в ящике стола, желтея, и полетел бы в конце концов в мусорное ведро, если бы не Глеб.

Точнее, не он сам, его-то уже не было на свете, а неожиданный привет из прошлого, догнавший меня на стыке каких-то двух эпох моей жизни.

Я позвонил Хиле, стоя в пыльной духоте центрального почтамта, и услышал почти незнакомый голос в трубке:

- Да!

- Привет, - помимо воли я говорил с ней мягко и ласково, как раньше. - Это Эрик, ты меня узнала?

- Эрик? - Хиля будто споткнулась о ступеньку крыльца. - Ну да, конечно. Привет. Ты откуда звонишь? Мне сказали, ты уехал...

- Уехал, и уже давно, - я засмеялся. - Отстала ты от жизни. Я тут даже жениться успел, да только... В общем, неважно, брак уже истек.

- К чему ты мне это рассказываешь? - ее голос остыл на несколько градусов. - Мне-то какое дело до твоей личной жизни? Кстати - я нашла письмо. С твоей стороны это мерзко, Эрик.

- Какое письмо? - теперь споткнулся я.

- Адресованное твоей матери, вот какое. Если честно, я думала на Зиманского, а это все-таки ты его стащил.

- Где ты нашла? - во рту у меня пересохло.

- Хотела выкинуть твою старую куртку, она в шкафу валялась, только место занимала. И вот там, за подкладкой...

- Ага, понятно. Да, это мерзко, - мне уже почти расхотелось разговаривать. - Как у тебя-то дела? Наверное, дети уж большие?

- Какие еще дети? Я и не замужем, с родителями живу.

Душа во мне взлетела, но тут же рухнула обратно.

- Что молчишь? - Хиля усмехнулась. - Мне только двадцать семь лет, я еще сто раз успею.

- Двадцать семь, - повторил я. - А мне все кажется - четырнадцать, как тогда. Боже мой, я половину жизни тебя знаю...

- А как твоя мечта о дочке - сбылась?

- Не совсем. Но я, по крайней мере, видел ее...

- Что? - Хиля на том конце провода застыла, кажется, в шоке.

- Ничего. Пока. Как только я буду готов вернуться - я вернусь. Может, и встретимся.

Она ничего не ответила и повесила трубку, а я торопливо, почти бегом, вернулся домой и разорвал конверт. Каждое письмо обязано дойти до своего адресата - это закон.

Там, на крохотном листочке казенной бумаги, размашистым почерком Ремеза было написано: "Я выяснил. Это был твой дед. Поздравляю с такой правдой и желаю выжить с ней!". Он немного опоздал. Я все понял уже давно.

Остается добавить немногое: я попросил перевода через год и восемь месяцев, и меня вскоре отпустили на прежнее место, на прежнюю должность, в мой родной город. Я прилетел на "Ладье" вместо того, чтобы тащиться поездом, и впервые в жизни увидел в иллюминатор маленькую, совсем игрушечную землю с ровными квадратиками полей, лентами дорог, сверкающими монетками озер и разноцветными россыпями городов, похожими на раскатившиеся бусинки фантастического ожерелья. Помню мягкое самолетное кресло с белым подголовником, небольшой вкусный обед в лоточке из фольги, бумажный стаканчик красного вина, конфеты "Аэро" от тошноты, улыбающихся стюардесс в голубой форме с золотыми крылышками на пилотках и особый запах "Ладьи" - совсем не такой, как в крошечном "Икаре".

А город был все такой же старый.

Дом на набережной давно снесли по причине ветхости, и мне дали квартирку в центре, в полуподвале красивого добротного здания. Пригодились накопленные за годы севера деньги: я купил мебель, маленький холодильник, приемник с проигрывателем, книги, кучу новых пластинок, сделал ремонт и завел котенка, поразительно похожего на Ласку. Впрочем, малышу не повезло: он разболелся от подвальной сырости, и я отдал его кому-то в конторе. После мне рассказывали о нем каждый день: что ест, во что играет, как себя ведет - до тех пор, пока я не попросил прекратить, чтобы не расстраиваться.

На службе, в первое же утро, ко мне подлетела наша прежняя машинистка, красивая, совсем не постаревшая, и повисла у меня на шее. Я удивился, до чего рад ее видеть - а ведь, казалось бы, почти и не вспоминал. Она словно исчезла для меня в тот далекий день, когда ушла в декретный отпуск, и, стыдно сказать, мне даже в голову не пришло позвонить ей домой и хоть поинтересоваться здоровьем.

- Ну, свиненок! - отстранившись, она посмотрела на меня сияющими глазами. - Как я по тебе скучала! Хоть бы строчку написал, что ты, где ты... А Яну уволили, буквально сразу, как ты уехал - что-то она там натворила по моральной части. Так я, представляешь, ребенка под мышку и - сюда, печатать! Что было делать?..

Я засмеялся:

- У тебя кто родился-то?

- Обидно до слез - парень! - он тоже прыснула и оглянулась на улыбки сослуживцев. - Ты представляешь? Я-то на девчонку настроилась, бантиков всяких ей накупила розовых, а тут - здрасьте! Пацан, четыре двести, весь в папашу. И угадай, как назвала?

Я добросовестно задумался, но вдруг понял и искренне прижал руку к сердцу:

- Спасибо.

- Не за что, будут трудности - обращайся.

Все вернулось к прежнему, несмотря на пословицу, что в одну реку не войдешь дважды. На моем месте, оказывается, все это время трудился странноватый пожилой дядька, который собирал спичечные этикетки, солидно рассуждал о политике, учил окружающих жить и сочинял стихи - в общем, достал всю контору. За два месяца до моего возвращения его торжественно проводили на пенсию и вздохнули, наконец, спокойно.

- Ты вернулся - и молодость как будто тоже вернулась! - заметила машинистка, увидев меня на старом месте, за столом слева от двери. - Расскажи про север! Откуда у тебя шрам на лбу - белый медведь напал? Ты вообще какой-то взрослый, мне даже неловко тебя на "ты" называть. Привыкла: мальчик, мальчик, а тут... Ну, Эрик, не молчи, что ты надулся, как тезка твой, когда я ему конфету не даю?

Я сидел, жмурясь от тихой радости:

- Да все хорошо. Просто я, кажется, счастлив снова вас всех видеть. Особенно тебя, конечно.

- А-а, - она понимающе махнула рукой. - Бывает. Через неделю втянешься и опять начнешь бухтеть, как тебе все надоело. Я тоже, как вернулась, первый день тут летала, громко вереща... Слушай, это правда, что Эльза тебе больше не жена?

- Все правда, - я снова жмурился.

Эта женщина, наверное, осталась единственным близким мне человеком, словно опровергая собой идею о том, что между двумя людьми разного пола невозможна настоящая дружба. Она была мне именно другом, преданным, ласковым, все понимающим - таким, о котором мечтает, пожалуй, любой. И все-таки - я еще не отчаялся найти кого-то, кто однажды скажет: "Я тебя люблю", и это на самом деле будет любовь...

...А потом я, который сроду ничего не крал, неожиданно стащил куртку в магазине промышленных товаров. Но сначала, за две недели до этого события, в дверь моей квартиры прерывисто позвонили - если не ошибаюсь, это было часа в два ночи, в сильную вьюгу.

Я крепко спал возле газовой печки, и снилось мне что-то хорошее, теплое, похожее на ощущение от Ласкиной шерсти или от мягких волос моей дочери - неважно, просто это было - счастье. Тревожное повизгивание звонка оборвало сказку и вернуло меня в темную ночь, полную завываний ветра и снега, бьющегося в стекло.

Зевая и натыкаясь на углы, я добрался до двери, выглянул в глазок и увидел в свете старомодной угольной лампочки закутанную фигуру пожилого мужчины в надвинутой до самых глаз черной вязаной шапке.

- Кто там? - хрипло со сна спросил я, надеясь, что этот странный человек просто ошибся дверью.

- Эрик, это ты, что ли, хрипишь? - голос его показался мне очень знакомым. - Открывай, это я, Егор.

- Егор?.. - распахнув дверь, я всмотрелся в его морщинистое лицо. - Зиманский Егор?..

- Ну, ты даешь! - он шагнул через порог, обдавая меня снежным холодом, и захохотал. - А вот тебя время не берет, черта этакого! Что, не узнаешь?

Я узнал, хотя и не мог поверить в это: неужели Зиманский?.. Он сорвал шапку, и я увидел у него обширную плешь, покрытую мелкими родинками, словно веснушками. Лицо тоже сильно износилось, и мы теперь совсем не производили впечатления людей с пятнадцатилетней разницей в возрасте: я все еще выглядел очень молодым и вызывал материнские чувства у сорокалетних женщин.

- Ну, Эрик! - Зиманский повернул меня к свету. - Ну, привет... братишка.

С собой он принес большой туристический рюкзак с потертыми лямками и туго затянутыми ремнями и с облегчением поставил его на пол в прихожей. Я, все еще крайне озадаченный, пошел ставить чайник, а Зиманский уселся разбирать вещи и кричал мне через всю квартиру:

- Я Хилю видел! Да-да, серьезно. А она здорово пострашнела, на мать похожа становится. Толстая, переваливается, как утка... Немного ты потерял! Слышишь меня?

- Слышу, слышу, - я тоже видел бывшую жену, но не считал, что она выглядит так уж плохо. - Ты варенье будешь? Наша машинистка меня угостила, апельсиновое.

- А-а, это та, которая тебя усыновила, в конторе? Как она, родила?

- Да, у нее мальчик - тоже Эрик.

- Ну, надо же! - захохотал Зиманский. - Это любовь!

- Все бы тебе издеваться, - я вернулся и стал смотреть, как он раскладывает по полу какие-то сшивки топографических карт, плотные бумажные пакеты, пачки фотографий, топорик, моток электрического шнура, фонарь, несколько теплых свитеров, "кошку" с тросиком, монтировку. Руки у него загрубели и были содраны на костяшках, словно ему пришлось с кем-то драться. А глаза меня просто поразили - они горели лихорадочным, почти сумасшедшим огнем, способным, кажется, поджечь все вокруг.

- Эрик, - он поймал мой взгляд, - а я тебя не стесню, если поживу какое-то время? Мне, видишь ли, пока некуда деться...

- Ради Бога, - я присел рядом с ним на корточки и взял в руки сложенную карту. - Что это?

- Это... - Зиманский посмотрел и усмехнулся, - это планета Земля. Планета, которой не существует. Сам не знаю, для чего я ее взял, мне эта карта и не нужна.

Я расстелил на досках пола огромное, закатанное в целлофан полотно:

- Какие-то части... Острова, что ли?

- Материки, - он весело засмеялся. - Ты все такой же дремучий и дикий. У вас, конечно, своя география, но нельзя же не знать, что на нашей планете...

- Погоди! - невольно перебил я. - А твое письмо? Зачем ты это опять - "у вас", "у нас"...

- А письмо - это просто так, - Зиманский посерьезнел. - Уж больно Хиля рвалась мир посмотреть, вот я и решил ее остудить немного. Боялся, дел натворит, потом не выкрутишься. Знаешь, Эрик, она ведь не побоялась бы тебя бросить, лишь бы увидеть место, где существует телевидение. Нашла, тоже мне, диковинку...

- Ну, она меня и так бросила, - я все еще разглядывал карту. - А где наша страна?

- Во-от тут, - он очертил пальцем небольшой участок материка с полукруглым словом "Евразия". - Значительная территория. Соседние страны гораздо меньше.

Я не верил ни одному его слову, но слушать было занятно.

- А вот тут - мы, - Зиманский обвел еще один участок. - Видишь, как интересно? На первый взгляд выходит, что наши границы заходят друг за друга. Но это - не границы в обычном понимании, тут совсем другое... Карта старая, семидесятого года, по ней не видно, как все обстоит на самом деле. Тогда вас вообще не наносили, считалось как бы, что вас и в природе нет.

Засвистел чайник.

... - А потом у нас на станции взорвалась бомба, - рассказывал он через несколько минут, старательно дуя в чашку, будто пытался загасить в ней пожар. - Представляешь, заступаю утром на дежурство, и вдруг ка-ак даст! - очнулся уже на газоне, башка разбита, кровища хлещет...

- Как это - бомба? - удивился я, вспомнив рассказы северян о ядерных взрывах. - Какая?

- Не знаю. Обычная бомба. Говорят, почти полкило тротила. Это вещество такое, взрывчатое. Серьезно станцию раздолбило, ни одного стекла, потолок в машинном зале обрушился, вся проводка к черту... Ты так не смотри, теперь это в порядке вещей.

- А кто... ну, кто это сделал?

- Террористы, - буркнул Зиманский, делая осторожный глоток. - Хороший у тебя чай, вкусный.

- Ты погоди, какие террористы? Кто это?

- А черт знает. Ведь не поймали... - он невесело улыбнулся. - Сам знаешь, не пойман - не вор. Ну, а я, недолго думая, рюкзачок собрал и - огородами. Суматоха, паника, сигнализация воет... на меня дежурная даже не посмотрела, когда я пропуск свой в щель вставлял. Лицо знакомое - и ладно. Потом-то, ясно, спохватились, да только где ж меня искать?

- Так ты просто сбежал, что ли?

- Выходит, сбежал, - он погладил свою конопатую плешь. - У меня вход только в первый сектор, но автоматика, как всегда, не работает, сам дверь отжал - монтировкой вон той. И бегом, аж пятки засверкали, - ему стало весело, и он заулыбался, вспоминая. - Дней десять добирался, боялся в гостиницу зайти - вдруг у вас деньги изменились или что-то в таком духе. Потом обнаглел, конечно. Ничего у вас не меняется, вы - не мы.

Я положил ему еще варенья. Спать совсем расхотелось.

- Милый ты мой! - Зиманский вдруг порывисто обхватил меня за шею и притянул к себе. - Как же здорово, когда есть друг! Знаешь, как в стихах... "Когда есть друг, то безлюбовье не страшно нам, хотя и дразнит бес легонько по временам...". Это Евтушенко, - пояснил он на мой вопросительный взгляд. - Для тебя пустой звук, а у нас он - поэт очень известный.

- А как дальше?

- "Бездружье пропастью не станет, когда любовь стеной перед обрывом ставит свою ладонь".

- Красиво, - я кивнул. - И точно, наверное - если бы я знал, что такое любовь...

- Не грусти! - Зиманский беспечно махнул рукой. - У тебя в жизни хоть что-то вроде любви было, а я и этим похвастаться не могу. Не любят меня женщины, никого они не любят, кроме самих себя...

- Ну, начинается, - я выбрался из его неловких объятий. - Еще один Ремез на мою голову...

Он вдруг насторожился:

- Что за Ремез?

- Он меня чуть не убил, на севере...

- Давай-ка, рассказывай. Знал я одного Ремеза, на редкость мерзкий тип...

Часов до шести утра я только говорил, а Зиманский - внимательно, навострив уши, слушал и удивительно напоминал при этом сову, я чуть не засмеялся над выражением его лица.

- Нет, это не тот, - наконец, вздохнул он, как мне показалось, разочарованно. - Может, брат? Ты не в курсе, от кого твой-то обо мне узнал? Нет? Жалко. Хотелось проследить цепочку. И сильно он тебя отделал?

- Жив, как видишь, - я уже немного охрип от непрерывного монолога и снова захотел спать. - Долго, конечно, отлеживался. Ему дали шесть лет, по максимуму, на урановых шахтах.

- А Тоня твоя - ну и сучка! - искренне восхитился Зиманский.

- Перестань, - я безудержно зевал. - Мне сейчас на службу идти, даже не представляю, как работать буду. Ты тут отдыхай, поешь что-нибудь, в холодильнике вроде колбаса осталась. Чаю попей. Я в шесть часов вернусь.

- Может, не пойдешь? - он поймал меня за руку. - Сто лет не виделись!.. Хотя да, о чем это я. У вас же не принято работу прогуливать, все забываю.

Через силу проглотив кусок хлеба с маслом, я оделся, брызнул в лицо холодной водой из-под крана и заставил себя настроиться на долгий служебный день. Зиманский уже развалился спать на моей кровати и лишь помахал вслед, не вставая:

- Ты только не задерживайся, сразу приходи. Странно мне как-то здесь одному.

- Книжки почитай, - я тоже помахал и вышел.

Холодный ветер меня все-таки разбудил. Нет лучшего средства от сонливости, чем двадцатиградусный мороз.

Ни на что не похожее чувство овладело мной по пути, в автобусе с раскрашенными ледяным кружевом стеклами. Я, конечно, и не думал куда-то сообщать о возвращении Зиманского, но - если поверить его словам - выходило, что он сбежал из своего прекрасного "другого" мира сюда, к нам, и это означает - у нас лучше! Если бы можно было с кем-то поделиться этим открытием, я немедленно крикнул бы на весь свет: ура, наша страна вновь победила, мы - самые, самые, самые!..

Хиля, наверное, сказала бы: "У тебя очередной приступ патриотизма, котенок", а я был просто счастлив, без ярлыков.

День тянулся медленно, но все же истек, и, войдя в свою квартиру, я увидел с удивлением, что Зиманский до сих пор спит. Он и не вставал, чайник, продукты на полках холодильника - все осталось нетронутым. В беспорядке валялись на полу вещи, так и не разложенные по местам. Как же он, должно быть, устал за свой долгий путь, что умудрился проспать целых десять часов?

На цыпочках, чтобы не мешать, я собрал себе ужин и уселся с книжкой (пусть говорят, что читать за едой вредно), но тут он застонал и открыл глаза:

- О! Ты что, не пошел на работу?.. Который час?

- Четверть седьмого.

- Надо же, как я... - Зиманский сел на кровати и потер опухшее лицо.

Потом он жадно ел сваренные мной макароны, пил в огромных количествах чай и говорил, говорил - его будто прорвало после долгого молчания.

Так у нас и пошло. С собой Зиманский привез двухлитровую банку чистого спирта; каждый вечер он разводил его водой пополам с вареньем и пил, как компот, ни на минуту не переставая рассказывать.

То, что я услышал от него, было неправдоподобно, но захватывающе, как интересная книга или фильм ужасов с призраками и летающими гробами - я слушал, открыв рот, хотя и не верил почти ничему из этого бреда сумасшедшего.

А как можно было поверить? Он говорил о странных вещах: о курсе какого-то "доллара", который все время то растет, то падает, о бесконечных гражданских войнах, о "наркотиках" и ужасной болезни, скосившей уже не одну тысячу человек, об убийствах и похищениях людей, о "мафии", русской и не русской, о нечестных политиках, о двух жилых домах, взорванных в центре огромного города, и жителях других домов, вынужденных охранять по ночам свои жилища, о разрушенном бомбой подземном переходе, о "ночных бабочках", о "нелегалах", о целом автобусе с детьми, которых бандиты взяли в заложники, об "экологической катастрофе" и озоновых дырах, о "клонировании" людей и загадочной овечке по имени Долли...

У меня начинала болеть голова, и тогда Зиманский резко менял тему.

- Дорогой Эрик! - сердечно улыбался он. - Ты даже не понимаешь, что счастливы вы только потому, что ни черта не знаете! Ни черта! Вы - подопытные кролики, микробы, которых поместили однажды в питательную среду, защитили пару диссертаций и позабыли о вас, а вы, милые, неожиданно начали в этой среде размножаться, целый мирок выстроили и никого теперь в него не пускаете! Ядерное оружие у вас есть, никаких мораториев на его использование вы не подписывали, черт вам не брат - конечно, вас боятся. Ой, как боятся! Даже не вас, а того одного, кто стоит над вами. Ты знаешь, как его зовут? Не знаешь? И я - не знаю! Но ладно - я, а тебе это просто неинтересно, вот в чем вся суть!..

Я вежливо кивал, надеясь, что он прекратит, наконец, фантазировать и поговорит со мной нормальным языком. "Отец" учил: надо дать человеку выговориться, он сам скажет все, что надо. Но из Зиманского извергался неистощимый поток слов, в которых он захлебывался сам, как в снежной лавине:

- Сказать, почему тебя не интересует глава твоего государства? Да потому, что тебе хорошо, сукин ты сын, ты молишься на свой гимн, на свой серп и молот, и ни хрена больше тебе не надо! Несчастное ты мое социалистическое чудо! Как я тебе завидую!

- А что тебе-то мешает?

- Знание! - он наливал себе новую порцию пойла. - Кто такой пессимист? Это оптимист, который слишком много знает!.. Однажды, когда наши деятели доберутся до вас, ты, беззащитная ромашка, первым сломаешься на этом. И мне будет тебя от души жалко. А они ведь доберутся, у вас же целый нетронутый оазис здесь!

- Ты имеешь в виду войну? - я чувствовал не страх, а лишь раздражение. - А кто ее допустит?

- Господи, не будет никакой войны, просто в один прекрасный день не я, а совсем другие люди отожмут монтировкой сломанную дверь и хлынут сюда скопом, как саранча!

Такие разговоры меня злили, и тогда он менял тему снова:

- Ну хорошо. Скажи, ты считаешь себя свободным?

- Конечно.

- Да нет, именно себя, лично! Как человека! Не понимаешь?.. Ну, делал ты хоть раз что-нибудь по своему желанию, а не потому, что так положено в обществе? Что ты плечами пожимаешь? Эрик, родной, да ты просто не представляешь, что такое свобода. Ты счастлив?

- Сейчас не очень, особенно когда ты заводишь свою шарманку.

- А ведь все взаимосвязано. Счастье - это свобода. Свобода выпустить себя из себя. Ну, как в детстве, когда ты взял и поджег сарай. Тебе этого захотелось, и неважно, что это плохо. Это свобода, вот и все.

Я устал. Странно как-то - устать от человека за такой короткий срок, всего за пару недель. Но он измучил меня неимоверно, до тоскливой боли в сердце, особенно своей пресловутой "свободой", на которой его окончательно замкнуло.

- Да ты попробуй хоть раз поступить не по шаблону! - сказал он мне утром последнего, решающего дня. - Попробуй сделать так, как хочется. Побудь плохим, неужели тебе ангелочком быть не надоело? Тебя так и будут бить, такого вот хорошего... Хороших никто не любит.

Я готов был плакать от отчаяния и умолять его замолчать. Но это было бесполезно, и в четверг, выйдя из своей конторы последним, я двинулся не в сторону своего дома, а просто так, куда глаза глядят, пиная обломок сосульки. На душе было плохо.

Глаза мои глядели в темноту дворов, подсвеченную редкими фонарями, а ноги несли в магазин промышленных товаров.

Там я украл куртку - и прошлое слилось с настоящим...

* * *

На поверхности синел кристально-чистый, насквозь солнечный, пронизанный яркими лучами день. Солнце уже переползло на западную часть неба и приветливо повисло над невидимым сейчас служебным домом. Перекликались галки, одна из них уселась на ветку дерева и качалась на ней, словно на качелях. Все это было странно видеть - после подземелья, после бесконечной беготни и потоков электрического света - просто день. Территория спецгородка, заваленная, словно тут пронесся ураган, сломанными сучьями, досками, оборванными проводами, кусками штукатурки и битым стеклом была пустынна, вдалеке маячили фигуры солдат, а еще дальше, там, где ворота, вращалась синяя мигалка "скорой помощи". Вертолет давно улетел, но мне казалось, что я еще слышу шум его винтов - на самом деле, конечно, никакого шума не было, просто от усталости у меня гудело в ушах, в голове, во всем теле. Я шел, автоматически переставляя ноги, и чувствовал: все. Больше я ничего не могу, даже разговаривать с веселой возбужденной Милой, в которой вновь проснулась ее живость, а вместе с ней ускорилась речь. Она, казалось, совсем перестала думать об отце, лишь бледность да опухшие глаза выдавали полную страданий ночь.

У груды щебня и битого кирпича, которая когда-то была красивым старинным зданием, толпились люди в разорванных белых халатах и рыжих спецовках, кто-то курил, кто-то истерически смеялся над несмешным анекдотом. В стороне стояла плотной шахматной ладьей продавщица Ивкина в размотанном платке и неумело затягивалась папиросой, зыркая туда-сюда заплаканными глазами.

- А где все остальные? - спросил майор, глядя почему-то на девочку, а не на ее мать. - В убежище?

- У нас нет убежища, - Мила удивленно подняла брови. - Оно нам без надобности. На случай нападения снаружи - подвал, ну, а изнутри... - она развела руками. - Если изнутри, то никакое убежище не поможет.

- Как- нет?.. - офицер побледнел. - Но генерал Куберт...

- Я же сказала, - отозвалась с ноткой раздражения Мила, - что спрятаться людям негде. Ищите теперь, стучите во все комнаты...

- Мы собрали только сорок человек... - пробормотал он, отходя в сторону, и стал зачем-то с преувеличенным старанием отчищать запачканный известкой рукав.

- Думать надо было, - моя усталая спутница неожиданно зевнула, сладко, от всей души, и сонной кошечкой посмотрела на меня. - Дойдешь? Хотя бы до ворот? Они нас отвезут, думаю. Но здесь - ты сам видишь - машине не проехать.

Я пообещал дойти, почти не слыша, что говорю, потому что взгляд мой неожиданно остановился на знакомом до еканья в сердце предмете: под деревом, крона которого была срезана взрывом, как лезвием, лежал на снегу совершенно невредимый, туго перетянутый шпагатом сверток - мой или не мой, теперь уж не понять.

- Эрик? Что-то не так?..

Я отпустил руку Милы, искалеченным насекомым добрался по сугробам до свертка, поднял его и долго держал, думая о какой-то ерунде: надо прямо сейчас развернуть его, посмотреть, что внутри, и - если там нет ничего ценного - завтра же съездить в Управление Дознания, где в шкафу, в туалете, лежит куртка. Обязательно надо. Но не на глазах же у военных?..

За воротами, меряя шагами неширокую площадь, маялась замерзшая старушка, маленькая и худая, похожая на забавную, закутанную до глаз обезьянку. В стороне собралась толпа медиков, солдат, специалистов гражданской обороны, отдельно стояла, переминаясь на месте, огромная бригада дворников с носилками и лопатами - и всех щедро заливало солнце. А старушка была одна - между нами и ими.

- Сынок! - заметив, что ворота выпустили нас, она безошибочно затрусила ко мне. - Сынок! Ты не знаешь - Поля там есть? Я в больнице была, мне там сказали, что ее сюда повезли. Позвоночник у нее. Не знаешь, где она там лежит? - старушка потрясла жидким кульком. - Я ей гостинчик принесла. Доктор сказал, она меня везде искала... а я просто на чай зашла к соседке да и засиделась... Сынок, а?.. Полина ее зовут, молоденькая такая девочка...

Мила опустила глаза, а я, изо всех сил стараясь говорить естественно, ответил:

- Я ничего не знаю, бабушка. Вон, видите, офицер? К нему подойдите, у него список.

- Да он не говорит! - сердито воскликнула старушка, гневно сверкнув глазами в толпу. - Холодно стоять-то, а внутрь не пропускают. Говорят, бомба там взорвалась. Полю-то как, не задело? Она там в безопасном месте, да?..

Я покивал ей, увлекая Милу прочь. Девочка уже далеко убежала от нас, ее белая шапка мелькала возле темной громады бронетранспортера, и механик в кожаном шлеме терпеливо рисовал ей на снегу чертеж.

- Давай-ка отойдем в сторону, - я высмотрел вдалеке мирную скамейку под деревом, возле которой бродячая собака внимательно изучала на чистом снегу метки своих собратьев.

- Эрик! - Мила покосилась на сверток и испуганно схватила меня за руку. - Может, не надо? Пошли домой, выбрось его к черту! А вдруг там... что-то...

- Помилуй, ну что там может такого быть? - я весело тащил ее, не замечая усталости, вновь начавшейся боли в глазу, удивленных взглядов солдат. - Я больше не могу - надо посмотреть! Ты пойми - иначе кто-то другой его подберет, и...

- Пусть! Пусть! Только не ты!..

Мы уже дошли до скамейки, и я бухнул сверток на холодные крашеные доски. Мила горестно вздохнула и села рядом с ним, сложив руки на коленях:

- Ну, давай. Даже если там бомба, лучше уж я буду рядом.

- Глупости какие! - мне стало весело, и я, с минуту промучившись с узлом, развязал шпагат, швырнул его в сторону и развернул, наконец, бумагу.

************************************



Загрузка...