Глава пятнадцатая

1

— Солнце, — сказал Паскуале Лачерба.

Остров сверкал перед нами. Тусклые воды залива серебрились; две полоски земли, окаймлявшие бухту, превратились из серых в нежно-зеленые. На другом берегу раскинулся Ликсури с его чистенькими сборными домиками; несколько выше темнели пятна старых деревушек, лежащих в развалинах, виднелась полоса дороги и искусственно расчищенные полянки — вероятно, бывшие артиллерийские позиции.

Навес крытого рынка на набережной, кровли домишек близ причалов, красно-черный корпус торгового судна, стоявшего у главной пристани, блистали в свете и красках полудня. Вдали, над мягким абрисом холмов, залитых солнцем, вздымался хребет Эноса, а у его подножия прилепилась венецианская крепость Сан-Джорджо.

Ветер стих. В воздухе стоял запах моря и солнца, крепкий аромат пиний и агав, испарений влажной земли.

Мы пошли по набережной к мосту, перекинутому через бухту в нескольких сотнях метров от того изгиба, где залив замыкался и на смену морю заступали луга и долины Кефаллинии, такие голубые, что они тоже казались водной гладью. Лишь тополя, маячившие вдали, за мостом, указывали, что там кончалось море и начиналась суша.

— Это единственное уцелевшее сооружение, — сказал Паскуале Лачерба, указывая своей палкой на мост.

Ночным ливнем на асфальт набережной нанесло гальку и пучки травы; в портовых лавчонках распахнулись ставни; внутри было людно, за столиками выпивали. Кое-кто вышел за порог, чтобы посмотреть на нас; много народу, по большей части смуглые женщины с черными платками на головах, торопилось по аллее к автобусной станции. Оттуда, от низкого свежевыбеленного строения с портиком, отходили к монастырю святого Герасимосса маленькие пыльные автобусы, голубые с желтым; были тут и большие американские такси. Именно здесь сошел я накануне вечером, приехав из Сами; отсюда я и отправлюсь завтра в конце дня обратно, той же дорогой через горы, к парому.

— Эй, друг, прокатимся до монастыря? — окликнул меня Сандрино, высунувшись из окна своей машины. — Есть два места. Пятьдесят драхм, — прокричал он.

На заднем сиденье теснились четыре старушки и старик с седыми усами, они с беспокойным видом посмотрели в окошечко, не понимая, в чем дело. Впереди, рядом с шофером, сидели две девушки сбритыми головами; в их глазах тоже появилась тревога.

— Идите же, всем хватит места, — звал Сандрино.

Но я отрицательно покачал головой, и Паскуале Лачерба, увидев это, раздраженно махнул палкой.

— Нет, — сказал он, — мы пройдемся.

— До монастыря? — недоверчиво спросил Сандрино.

— До итальянского кладбища, — ответил Паскуале Лачерба.

С лица Сандрино сбежала улыбка.

— Это будет не так интересно, как праздник в монастыре, — сказал Сандрино.

Паскуале Лачерба кивнул головой; он разделял это мнение, но все же скорчил гримасу: лицо его выражало нечто среднее между презрением и досадой.

— Ну так что же?! — фыркнул он.

Неуклюжая машина тронулась, окутанная облаком зеленого дыма; фотограф пожал плечами.

— Автомобильщик, — проронил он.

Мы отправились к итальянскому кладбищу, которое, как объяснил мне Паскуале Лачерба, находилось на той стороне залива, у развалин старой морской мельницы. Впереди, на дороге, взбиравшейся вверх меж олив, виднелась группа строений: домик, часовенка, православная церквушка.

Идти туда у меня не было особых причин. Собственно говоря, даже никакой. Кладбище, где прежде покоилось несколько десятков трупов, извлеченных из рвов и колодцев, теперь, по всей вероятности, пустовало. Несколько лет назад, припомнил я, прах убитых был перевезен в Италию на военном корабле.

Значит, там не было ничего, кроме крестов, надгробных камней да земли, некоторое время укрывавшей безымянные кости. И все-таки я решил пойти туда — лишь для того, чтобы увидеть эту землю, где, может быть, покоилось раньше и тело отца.

Паскуале с неохотой согласился.

— Мы повидаем там отца Армао — капуцина, — сухо сказал он.

Но прежде чем мы, выйдя из ресторана, двинулись по набережной, он еще раз тактично попытался изменить мои планы.

— Почему бы, — сказал он, — не посмотреть монастырский праздник? Настоящее народное гулянье, — добавил он для большей убедительности.

Паскуале уже звал меня утром на этот праздник святого Герасимосса. Но я не стал об этом напоминать и оставил его вопрос без ответа. Ни к чему было мне ходить на праздник — хотя теперь вышло солнце и остров, нужно признаться, совершенно преобразился, светлый и сияющий как алмаз. Нет, ни к чему мне был этот праздник, хотя ощущение смерти прошло и кругом царила радость жизни.

Мы пошли по мосту и оказались над морем, которое было совсем рядом, у парапета; протяни руку — дотронешься. Автобусы, идущие к монастырю, обгоняли нас, гудя, рыча, обдавая клубами дыма; в окнах видны были лица пассажиров, словно картинки, нарисованные на стеклах. Эти неуклюжие узкие автобусы устаревшего типа на высоких колесах лезли вверх по дороге к кладбищу, исчезали за оливами, затем вновь появлялись на следующем повороте, медленно ползя по круче на фоне ясного неба.

— Едут на праздник, — сказал Паскуале Лачерба.

Посреди моста мы остановились. Кефаллиния, раскинувшаяся вокруг, простирала обе руки в ослепительное Средиземное море; мне пришлось прищуриться, заслонить глаза рукой. Тысячи трепетных мерцаний блистали, тухли и, снова зажигаясь друг от друга, уходили, переливаясь и дробясь, от парапета в бескрайнюю даль. Кефаллиния как будто только-только возникла из моря, струясь водой и светом, словно древний бог ее истории, сотворенный красотой и разумом. Позади, будто вымпелы на мачтах парусника, выступали из легкой дымки верхушки тополей, убегая вдаль, к отрогам Эноса.

— Вот, — сказал Паскуале Лачерба, раскинув руки, словно перед собственным творением.

— Невероятно… — прошептал я. Паскуале Лачерба не понял.

— Ну конечно, — ответил он, — ведь я же говорил вам, что при солнце Кефаллиния совсем другая?

— Невероятно… — повторил я одними губами. — Невероятно… — твердил я себе, когда мы снова зашагали к кладбищу, стена которого забелела на солнце позади заброшенной мельницы. — Просто невероятно, что среди всей этой красоты и гармонии люди совершили такую страшную резню. Почему? — спрашивал я себя. — Зачем они сделали это?

2

Четырнадцатого днем между итальянским и немецким командованием на Кефаллинии было достигнуто принципиальное соглашение. Итальянский генерал, невзирая на результаты опроса среди солдат, снова попытался найти выход, который спас бы честь дивизии и в то же время удовлетворил бы немцев.

— Никакой сдачи оружия, — предложил он. — Репатриация дивизии. Подпись Гитлера в качестве гарантии.

Подполковник Ганс Барге дал согласие. После затопления барж в заливе и стычки на улицах Аргостолиона ему, видимо, стало ясно, что боеспособность итальянских солдат выше, чем этого следовало от них ожидать.

Поэтому он не только заявил о своем намерении принять предложение генерала, но и пообещал, во-первых, сделать Аргостолион открытым портом для итальянских кораблей, во-вторых, прекратить налеты «юнкерсов».

Как в том, так и в другом лагере все были изумлены и отнеслись к этому недоверчиво. Обер-лейтенант Карл Риттер, не найдя собственного объяснения неожиданному обороту событий, отказался что-либо понимать; если подполковник пошел на это — значит, существует какая-то причина. Капитан Альдо Пульизи тщетно пытался убедить себя в том, что обещание будет выполнено. Но, озираясь вокруг, он снова и снова убеждался, что итальянских кораблей нет ни в порту, ни на горизонте. И он невольно спрашивал себя, когда же и как именно может эвакуироваться дивизия со своим тяжелым и легким вооружением? Ему так же, как и его артиллеристам и остальным солдатам дивизии, подсказывал инстинкт, что есть нечто невероятное, нереальное в посулах немцев, что надо искать ловушку на той слишком гладкой и ровной дорожке, которую готовил им подполковник Ганс Барге.

На следующий день, в десять часов утра, над островом в его утренней свежести, в лучах света, пронзающих сосновые рощи и море, трепещущих над тополями в долине за мостом, над крепостью Сан-Джорджо, над утесами Эноса и еще дальше — над маленькой, одетой тишиной Итакой, над темным силуэтом Занте, в голубом и еще прохладном сиянии Средиземного моря, показался «юнкерс».

Он кружил с едва слышным вибрирующим гудением, похожий на ястреба, парящего в поисках добычи; потом стал медленно снижаться спиралями, далекое жужжание нарастало, становилось гулом и, наконец, легко скользнув над гладью бухты, самолет осторожно сел на воду у западного берега, присоединившись к другим «юнкерсам» в Ликсури.

Тревожно следили за его полетом итальянцы, более рассеянно — немцы. Жители Аргостолиона и Ликсури, те, кто знал про соглашение, тоже смотрели на самолет, гадая, что же произойдет дальше. Эта мысль не покидала и Катерину Париотис. Ее испуганные черные глаза видели вдали, за цветами сада, что «юнкерс» — не мираж, а подлинная реальность: он прочертил борозду на воде и подрулил к причалу.

Острее, чем люди в городе, ощутила близость самолета синьора Нина; снижаясь, «юнкерс» пронесся над самой крышей виллы, стоявшей на дороге к Ликсури; синьора кинулась к окну, зовя девушек, и все они, высунувшись, смотрели, щурясь от яркого солнца, растрепанные, с побледневшими, отекшими от сна лицами.

— Что такое? Что случилось? — спрашивала Триестинка, которая не видела перед собой ничего, кроме бледной тени.

— Ох, — вздохнула Адриана. — «Чего только эта сумасшедшая старуха без конца морочит нам голову!» — мелькнуло у нее в мыслях.

Она снова бросилась на постель, уставившись глазами в потолок, как делала теперь все чаще, не зная, о чем думать, чего хотеть. Вернее, ей казалось, что она уже ничего больше не хочет, так она устала от всего — и от себя тоже.

Когда самолет пошел на посадку, синьора Нина перекрестилась.

— Господи! — заговорила она. — Пустите меня, девочки. Пустите, я пойду к нашему капитану.

Но никто из девушек не удерживал ее.

За «юнкерсом» следил и фотограф Паскуале Лачерба из окна своего кабинета, где, сидя за столом, он собирался переводить с итальянского на греческий текст приказа. Это было обращение к жителям Кефаллинии, которым предписывалось сохранять спокойствие, соблюдать комендантский час и никоим образом не препятствовать работе властей.

Увидев, как гидроплан садится на воду, Паскуале Лачерба побледнел; ему показалось, что протекли часы, годы, пока он, застыв, сидел за своим столом — старым, обшарпанным столом, который итальянские солдаты перетащили с почты сюда, в канцелярию штаба.

Он сидел и ждал.

И когда наконец он услышал первые хлопки зениток, напряжение спало и он даже испытал чувство облегчения, словно счастливо избавился от опасности. И в то же время он со всей ясностью понял, что теперь-то между итальянцами и немцами началась настоящая война.

3

Стаи бомбардировщиков появились в небе Кефаллинии около 14 часов 30 минут — несколько позже, нежели ожидал их обер-лейтенант Карл Риттер; но все же они появились и без минуты колебания в боевом строю направились к противоположному берегу — на позиции итальянских частей, словно пилоты заранее знали расположение батарей, словно они уже неоднократно вылетали сюда на задание. Карл Риттер следил за ними, повернувшись лицом к солнцу, которое стояло высоко в сияющем полуденном небе; он был счастлив, он вновь обрел присущие ему уверенность и силу.

Итак, спектакль начинался. Карл Риттер забыл о Кефаллинии, об итальянцах; четкие маневры пикировщиков, их яростные атаки каждый раз превращали его из солдата в обыкновенного зрителя. Он как будто вновь стоял сегодня у барьера огромной арены, а остров был аэродромом, зеленым лугом с подстриженной травой, с ангарами и контрольными вышками, а над ним, в небе, самолеты исполняли фигуры высшего пилотажа.

Бомбардировщики шли высоко и, казалось, застыли в воздухе, круто заложив крылья назад; потом он увидел, как они медленно свалились на бок, скользнули вниз и, вспоров пространство перпендикулярными разрезами, ринулись на объекты.

Вот он, миг равновесия между жизнью и смертью, твердил он себе; ему казалось, что в этот момент пилоты как зачарованные, отдавались влечению к самоубийству.

Даже теперь, после стольких лет войны, обер-лейтенанту Карлу Риттеру нужно было делать над собой усилие, дабы скрыть от солдат свою взволнованность этим зрелищем. Заставить себя опустить глаза, пристально смотреть вниз, на землю. Туда, куда в механическом вое бортовых сирен низвергались самолеты, обрушиваясь на вражеские батареи, на шоссе, прибрежные скалы; затем они снова набирали высоту и, невредимые, взмывали вверх, сквозь густую сетку деревьев, не запутавшись в них; они уносились в небо, оставляя внизу под собой, дым пожарищ и грохот взрывов.

Итальянские батареи, расположенные на той стороне бухты, на полуострове Аргостолион, взлетали на воздух.

Отсюда, со стороны Ликсури, по мере того, как морской бриз рассеивал завесу дыма и пыли, Карл Риттер мог разглядеть в бинокль разбитые и развороченные орудийные площадки, он видел, как металась орудийная прислуга — кто бежал укрыться в сосновый лесок, кто суетился у лафетов, оттаскивая снаряды, которые то и дело взрывались.

Стоя на боевом посту во главе своего отряда также в боевой готовности, Карл Риттер вдыхал возбуждающий запах пожара, испепеленного камня, вздыбленной земли — запах войны, слагающийся из горелого масла, синтетической резины, раскаленного железа.

Пикировщики исчезли на горизонте в беспорядочном танце, словно играючи; затем они появились вновь в строю над восточной частью острова и вновь нацелились на объекты так точно, словно не требовалось отыскивать ориентиры. Они снизились до бреющего полета над крышами Аргостолиона и кинулись на белую полосу дороги, ведущей к мысу Святого Феодора, за стадионом и эвкалиптовой аллеей на окраине города.

Обер-лейтенант покрутил окуляры бинокля и увидел на дороге к мысу Святого Феодора итальянскую мотоколонну. Он увидел, как она остановилась и задергалась, словно большая раненая змея: итальянские пехотинцы, путаясь в своих смешных шинелях, выпрыгивали за борт грузовиков и искали укрытия в береговых камнях и в нагорных садиках греков. Вскоре тоненькая лента дороги, тянущаяся к морю, к маяку и оливам Святого Феодора, скрылась в туче дыма.

Маневр подполковника Ганса Барге начал принимать в бинокле Карла четкие очертания: подполковник концентрировал атаку на полуострове Аргостолион, прикрывая немецкие гарнизоны, которые, будучи разбросаны на холмах, могли бы стать легкой добычей превосходящих сил итальянцев. Ведь именно здесь, на полуострове Аргостолион, была дислоцирована большая часть итальянской дивизии. Немцам необходимо было разгромить основные силы противника, чтобы с самого начала лишить его всякой возможности ответных действий. Надо было нанести врагу жестокий удар прямо в сердце, а это сердце билось под желтыми черепичными крышами Аргостолиона, меж колоколен святого Спиридона, святого Николаоса, святого Герасимосса — десятка православных церквей; а выше, сердце врага билось на холмах за городом и на той его стороне, невидимой из Ликсури. Нужно было уничтожить дивизию, прежде чем она высунет нос из своей берлоги, прежде чем развернет в боевом порядке своих солдат и технику на немногих доступных ей дорогах. Прежде чем зайдет солнце, когда придется прекратить воздушные налеты.

Нужно было действовать быстро.

Это сказал себе и Альдо Пульизи: действовать быстро, чтобы отогнать, побить смерть. Сидя на звоннице церкви святого Николаоса, он узрел перед собой невиданную Кефаллинию, почти всю целиком, в очертаниях ее крыш и дорог, холмов и моря, долин и лесов. И его поразило, как этот остров, такой маленький остров, может вместить войну. Наверное, подумалось ему, если бомбежка будет продолжаться, Кефаллиния пойдет ко дну, как старый беззащитный миноносец, закрепленный на мертвом якоре. Наверное, думал он, потонут и все они, стоящие на палубе этого миноносца: он, капитан Альдо Пульизи, в своей военной форме — последней из тех, в которые его одевали; и его солдаты, и все высшее офицерство, и генерал со своими сомнениями, которые, — капитан готов был биться об заклад, — даже сейчас все еще обуревали его.

Впрочем, разве генерал оказался неправ? Ведь эти страшные летательные аппараты, со свистом реющие в небе над колокольней, и были теми самыми бомбардировщиками, появление которых генерал предвидел!

— Пикировщики! — закричал Альдо Пульизи с бешенством, слепым, бессмысленным бешенством, увидев снижающиеся самолеты; Джераче, который лез вслед за ним по деревянной приставной лестнице, остановился, втянул голову в плечи, похожий более на мальчика, чем на взрослого мужчину, — на мальчика с давно не бритой черной щетиной, — зажмурил глаза и замер; то же сделал и Альдо Пульизи, пока самолеты не обрушили свой удар где-то дальше.

— Да, — сказал себе капитан, снова придвигаясь к узкому окошку, похожему на амбразуру древней крепости. — Да, генерал был прав, и теперь все мы, вместе с Кефаллинией, потонем в водах Средиземноморья.

Впрочем, думал он, глядя как «юнкерсы» методично поливают огнем полуостров Аргостолион, ведь это не могло кончиться иначе; ни генерал, ни солдаты, ни даже сами немцы не могли бы ни в чем изменить этот конец. Никто не мог бы.

А может быть, снова спросил он себя, может быть, генерал и в самом деле виновен в том, что потерял слишком много времени на переговоры, на попытки прийти к соглашению, тем самым позволив немцам перебросить подкрепления?

Но и этот вопрос остался неразрешенным. В пыльном и дымном воздухе Кефаллинии чуялась смерть, звучала какая-то стойкая нота печали, противостоящая прелести природы.

Капитан поискал глазами стадион за двойным рядом эвкалиптов; там, на прямоугольной площадке, выстроились немецкие танки. Обстрел этого небольшого прямоугольника он и должен был корректировать отсюда, со звонницы святого Николаоса. У штаба артиллерии, стоящей на площади Аргостолиона, не было подходящего наблюдательного пункта; поэтому капитана послали на самую высокую колокольню города: ему надлежало отмечать ориентиры, а не предаваться мыслям о смерти.

Альдо Пульизи записал первые данные на листке блокнота и передал записку Джераче; тот кубарем скатился вниз по лестнице, на улицу, где ждал мотоциклист-связной, сидя в седле и не выключая мотора. Мотоцикл помчался, накренился на повороте улицы, выправился на дороге к площади Валианос и беззвучно исчез в нарастающем грохоте войны.

Амалия, Катерина Париотис, сын — Альдо Пульизи подумал о них без волнения, без интереса. В данный момент это были имена, абсолютно лишенные смысла, лица, едва различимые в дыму бомбежки, затемнившем и самую память. Ничто, признался себе капитан, более не вызывало в нем ни интереса, ни волнения. Даже артиллерийский огонь, который подбирался все ближе и ближе к стадиону и благодаря корректировке должен был вскоре накрыть объект. Даже эти автоматные очереди, которые вдруг послышались вокруг него.

— Капитан, нас обнаружили, — закричал Джераче с лестницы.

Действительно, стреляли именно по нему, по капитану на колокольне. Альдо Пульизи вжался в угол; пуля ударила в колокол — а может быть, он сам задел его, торопясь укрыться, колокол прозвенел, его трепетные звуки унеслись в темный колодец звонницы и растворились в трескотне перестрелки.

Потом стрельба утихла, остался только вой «юнкерсов» и непрерывный гул артиллерии. Альдо Пульизи ощутил во рту сладковатый и острый вкус свинца и меди, вкус пуль и пороха. Он снова глянул из оконца на Кефаллинию, поискал глазами крышу дома Катерины, но отсюда его не было видно; он рассмотрел Ликсури, легко различимый на той стороне залива. «Карл Риттер все еще в Ликсури? — спросил он себя. А где Триестинка? А синьора Нина со своими пергидрольными и накрашенными девицами? Что они сейчас делают? Напуганы или веселятся? А что стало с Адрианой? Неужели расхлябанная колымага старого Матиаса все еще колесит где-то по острову?»

Вновь полились автоматные очереди. Альдо Пульизи пришлось присесть на корточки на плиточном полу. Стреляли как будто из помещения коммерческого училища. Наверное, немецкие солдаты заметили его и теперь палят из окон, либо с крыши здания. Хотят подстрелить его как птицу.

— Капитан, уйдем, — крикнул Джераче, пятясь вниз по лестнице.

Колокольня трепетала, как вымпел на ветру; в колокол снова попала пуля, послышался сухой удар металла, и бронза возобновила свою тихую жалобу. Джераче отдернул от ступеньки лестницы руку, обагренную кровью.

— Капитан, — сказал он изумленно. — Меня ранили.

Но капитан не двинулся с места, им овладело какое-то неестественное спокойствие. Теперь он абсолютно не сомневался, что ему надо выждать, пока не прекратится стрельба из коммерческого училища. Если он хочет победить смерть, он должен передавать данные корректировки.

Между ним и смертью, между смертью и всей дивизией началось состязание.

— Капитан, — повторял Джераче, он теперь сидел на лестнице и смотрел на свою окровавленную руку. — Капитан!

Он не жаловался, скорее, он просил у своего командира объяснения тому неожиданному, что открылось его глазам.

Альдо Пульизи не слушал его: прильнув к окошечку, он следил за самолетами, взмывавшими к небу; он даже разглядел одно лицо в кабине: вот уже в четвертый или в пятый раз пикировщики ныряли вниз и взмывали в небо, он уже потерял счет их заходам.

«Они нас разнесут в клочья, — подумал он. — Если скоро не стемнеет, они нас разнесут в клочья».

И ища глазами солнце, под непрерывным обстрелом снайперов, под свист пуль, чертивших воздух, словно ласточки в полете, он почувствовал, как его спокойствие и выдержка обретают почву. Умереть на колокольне, или на земле — какая разница? Только бы поскорее настала ночь. Ночью, когда налеты прекратятся, подумал он, что-то еще можно будет изменить.

4

Это произошло около семи часов вечера, на закате солнца. Стая самолетов унеслась к морю и больше не вернулась. Тогда итальянская пехота высыпала на дороги, на склоны холмов, и изолированные на полуострове Аргостолион немецкие гарнизоны вынуждены были отступить на более высокие холмы, к Телеграфной горе.

Закрепившись там, в сосновых рощах, они открыли плотный автоматный огонь; ночь зажглась длинными цветными полосами трассирующих пуль. Телеграфная гора засияла, четко обрисовался ее силуэт в сетке белых, желтых, голубых, красных светящихся борозд на фоне темного горного кряжа. Глядя на него, Альдо Пульизи и его артиллеристы вспомнили праздничные фейерверки в родных краях.

Смотрел туда и обер-лейтенант Карл Риттер, но для него это была только война. Он быстро повел свой отряд к берегу, на переправу. Из-за массива Эноса вставала луна; светлая и прозрачная, как бумажный фонарик, она озарила склон далекой горы и низлежащую равнину, но понтоны у берега оставались в тени. Темны были и воды залива, куда лунные лучи могли добраться лишь через несколько часов.

Обер-лейтенант оглядел переправочные средства, занимавшие небольшой отрезок побережья прямо у Ликсури. Собственно говоря, это были вовсе не десантные понтоны, а примитивные плоты, наспех сколоченные саперами доски, как при кораблекрушении. Эта флотилия заколыхалась среди прибрежных камней, вблизи журчащих морских колодцев, под тяжестью солдат, под ногами Карла Риттера. Потом плоты отчалили, осев в воде под тяжестью людей и оружия, и стали медленно и бесшумно отдаляться от берега к центру залива. Сияющая Телеграфная гора на фоне черной стены гор заплясала в глазах Карла Риттера, вглядывавшегося в темноту, наклонилась вправо, потом влево и, наконец, словно обретя равновесие, двинулась навстречу плотам, набирая скорость.

Карл Риттер крепче сжал свой автомат: наступал момент, которого он ждал весь вечер. Он наслаждался последними медленно ползущими мгновениями перед битвой. Справедливой битвой, думал он, вглядываясь в приближающийся берег; битва — отмщение. Он внезапно обрушится на врага с тыла; как отточенное лезвие ножа, он прорежет себе путь прямо к Телеграфной горе, ошеломив итальянскую пехоту. Он уничтожит ее, прежде чем луна совершит половину своего пути, у него достаточно времени, он рассчитал операцию по этапам, как на спортивном состязании.

Карл Риттер вздрогнул и поднес руку к глазам. Две полосы холодного белого света внезапно упали на морскую гладь, обнажив прозрачные воды, зажгли на них подвижные коридоры, пронизавшие глубину ночи. Полосы шли от Святого Феодора, они двигались веером, разрезая пространство в двух направлениях, прощупывая оба берега и море.

Карлу Риттеру смутно подумалось что-то, точных слов и образов не пришло. Он неясно сообразил или почувствовал, что это, очевидно, прожекторная служба итальянского флота, переброшенная из Аргостолиона на какой-то участок побережья; мы, немцы, думал он, попали в западню. От ярости, смешанной с чувством беспомощности, здесь, посреди моря, у него перехватило дыхание. Это был не страх — страх пустоты, внезапно распахнувшейся перед ним в свете итальянских прожекторов; это была ярость бессилия.

Два освещенных сектора бесшумно охватили флотилию плотов: доски, мотоциклы, оружие, лица солдат рельефно выступили из ночи в этом слепящем сиянии. Потом, словно сознательное выжидание, в воздухе нависла долгая пауза; а затем с берега у Аргостолиона открыли огонь морские батареи и пауза рухнула. Гладь залива вздыбилась, ожила; первые плоты пошли ко дну; Карл Риттер прыгнул в воду.

Потом он услышал, что в неподвижной зоне света вокруг него вновь воцарилась тишина; тогда он осмотрелся и увидел обломки разбитых плотов, среди которых плавали тела его убитых солдат. Итальянцы больше не стреляли, с берега доносились крики. Итальянские солдаты бросались в воду и плыли к тонущим, от берега отошла моторка, вздымая обломки на пенящемся гребне волны. Итальянцы кричали, протягивали руки, тащили спасаемых на борт.

Но Карл Риттер не шевелился. Держась за маленький надувной ботик, он склонил голову набок и колыхался на поверхности воды среди убитых.

Наконец голоса смолкли, моторка повернула к Аргостолиону, увозя пленных.

Человек тридцать попали в плен, подсчитал Карл Риттер, из трехсот пятидесяти участников переправы.

Прожектора погасли, вокруг снова сгустился мрак. Не светилась более и Телеграфная гора, стрельба трассирующими пулями прекратилась. Очевидно, подумал Карл Риттер, камрады с Телеграфной или убиты или взяты в плен.

Он повернулся и поплыл, осторожно толкая перед собой ботик; Ликсури почти не был виден; после ослепительного света морских прожекторов тьма казалась особенно плотной. Можно было различить лишь белесоватое пятно на горе. Оно послужит ему ориентиром. Ботик, думал Карл Риттер, поможет ему укрыться, когда луна поднимется выше и встанет над холмами.

Загрузка...