Глава первая

1

Я выбрал для поездки октябрь месяц, полагая, что в октябре купальный сезон подходит к концу даже на островах Ионического моря и что к этому времени все курортники уже отправятся восвояси. Не хотелось встречаться с пришлыми людьми, не имеющими прямого отношения к острову: меня интересовали только местные жители, в частности некий Паскуале Лачерба, выходец из Италии, фотограф по профессии, и Катерина Париотис. Я хотел увидеть остров в его обычном виде, таким, каким, по всей вероятности, он был при капитане Альдо Пульизи.

Капитан Альдо Пульизи это мой отец, потому я и задумал эту поездку: решил повидать места, где он воевал и погиб.

Появление приезжего человека в столь необычное время года заметили все пассажиры парохода-парома «Агиос Герасимосс», курсирующего между Патрасом и портом Сами. Пароход заполонили паломницы и попы, направлявшиеся в монастырь святого Эразма, поэтому капитан, а вслед за ним один из пассажиров — электротехник из Афин — задали мне, не сговариваясь, один и тот же вопрос: не православной ли я веры и не еду ли из Италии поклониться местному святому в день его праздника. (Святой Эразм считается покровителем острова Кефаллинии; этим и объяснялось присутствие на пароходе множества женщин в черных платьях, с черными платками на головах, которые сгрудились со своими узлами и фибровыми чемоданами близ бородатых попов в длинных рясах и всю дорогу пели заунывные молитвы.)

— Нет, — ответил я и тому, и другому, — я не православный.

На вопрос, зачем же я все-таки еду на Кефаллинию, я ответил, что у меня там есть знакомые — фотограф Паскуале Лачерба и Катерина Париотис. Но ни тот, ни другой мне не поверил.

Капитан парохода — тщедушный человечек родом с Итаки — долго глядел на бегущие облака, потом показал мне вперед на белую стену первого осеннего тумана, скрывавшую от нас острова.

В действительности никаких знакомых на острове Кефаллиния у меня не было. Я, можно сказать, не был знаком даже с собственным отцом. Если бы не фотография, что стоит на круглой салфеточке на комоде в комнате моей матери, освещенная светом негасимой лампады, я бы даже не знал, какое у него было лицо, никогда не увидел бы его чуть печальной улыбки, скрывающей предчувствие близкой беды.

Впрочем, может быть, такое впечатление создалось только у меня. Ведь когда несчастье — свершившийся факт, то, глядя на изображение погибшего человека, невольно думаешь, будто он давно предчувствовал беду. Даже если его лицо улыбается, в глазах, как бы они ни сияли, нам видится предчувствие смерти. Но это ошибка: мы сами, силой своего воображения, нашим знанием последующих событий искажаем запечатленный на фотографии реальный облик.

На меня действовала вся атмосфера, царившая в комнате матери. Это была просторная спальня. Когда мать уходила из дому, я прокрадывался туда на цыпочках с ощущением страха и вины. От орехового комода успокаивающе приятно пахло деревом, но стоявшая за моей спиной пустая двуспальная кровать, аккуратно застеленная голубым покрывалом, прикрывавшим две пары взбитых подушек, наводила на меня страх и казалась необъятной. На моей памяти мама всегда спала на этой кровати одна и не боялась.

Я останавливался около комода.

В полутьме лицо отца, освещенное лишь слабо мерцавшей лампадкой и светом, струившимся сквозь прикрытые ставни, оживало: рот кривился гримасой боли, глаза становились еще более грустными. Можно было подумать, что в тот день, когда затянутый в свой красивый мундир капитана артиллерии он позировал фотографу, чтобы послать фотографию жене, он уже знал об уготованной ему неминуемой гибели.

Эту фотографию размером в почтовую открытку он прислал с Кефаллинии. (Мама говорила, что снимок удачный, хотя в жизни отец был гораздо красивее.) Карточка была наклеена по традиции на кусок желтоватого картона. («Какие там могут быть фотографы, на этом затерянном в море, отрезанном от мира острове!» — вздыхала мама, снисходительно покачивая головой.) Картонка была рыхлая, почти как промокательная бумага; на оборотной стороне итальянскими буквами было выдавлено имя фотографа: Паскуале Лачерба, Аргостолион, улица принца Пьемонтского, дом № 3.

Глядя на потемневшее море в барашках (дул сильный ветер), я думал: «Да, этот остров действительно отрезан от мира; во всяком случае, маршруты океанских лайнеров проходят стороной».

Чтобы добраться до Кефаллинии, мне пришлось доехать до порта Патрас и там пересесть на паром, курсирующий между островами архипелага; к вечеру я приехал в Сами, сел на автобус, который ходит через перевал Энос, и только поздно ночью, после двух суток пути, увидел мерцавшие вдоль побережья залива огни Аргостолиона.

Я всматривался в морскую даль в ожидании, когда появятся очертания трех островов. Мне было известно, что Итака, Кефаллиния и Занте[1] расположены близко друг от друга, — я их видел еще по дороге в Патрас. Они похожи на дрейфующие военные корабли, с которых снято вооружение. Мы тогда прошли мимо, оставив их где-то позади, за кормой… Я пока не мог различить ничего, кроме сплошной темной массы хвойного леса: ни деревушки, ни краснеющей меж деревьев крыши, ни полоски дороги… Острова Итака, Кефаллиния и Занте лежали далекие от мира, безлюдные, погруженные в странную, неестественную тишину, которая казалась мне особенно тягостной оттого, что я знал: там покоятся мертвые.

Из всех трех островов на Кефаллинии их больше всего. Я вычитал это в учебниках географии и даже в туристских справочниках.

Когда-то, много веков тому назад, в отличие от того, что мы видели теперь, здесь пролегал морской путь из Италии в Грецию. В ту пору Кефаллиния называлась также Черным Эпиром, Меленой, Телебой. Борьба за обладание этим островом, расположенным у входа в залив Лепанто, не раз заканчивалась вторжениями и войнами. Первыми, кто высадились и погибли на его берегах, были фиване. Потом приходили воины из Афин, пехотинцы Филиппа V Македонского, вслед за ними — римские легионеры, норманны, венецианцы, турки, а в более поздние времена здесь побывали солдаты французской, русской и британской армий.

Может быть, поэтому показалась мне такой противоестественной и тягостной эта тишина. С историей Кефаллинии я познакомился, проштудировав небольшой учебник в красной обложке; он лежал в шкатулке, где мама хранила свои реликвии: какие-то непонятные, известные только ей бумаги, форменные пуговицы из желтого и белого металла, пачку высохших сигарет «Три звезды», любовные письма, бесплатные фронтовые открытки, свернутый в трубку диплом Министерства обороны, посмертную награду — серебряную медаль.

Изучая историю Кефаллинии, я запомнил названия основных городов, тех, что значились на карте: Аргостолион, Ликсури, Святой Георгий Кастро, Сами. Узнал, что в долинах и на возвышенностях там произрастают в небольших количествах пшеница и овес, что там разводят коринфский виноград и оливки, узнал, что жители Кефаллинии — по большей части рыбаки и крестьяне — люди смирные, безобидные.

Но ни в учебниках географии, ни в справочнике для туристов, выпущенном в 1940 году, упоминания о последней оккупации острова быть не могло.

30 апреля 1941 года средь бела дня над Кефаллинией появились тяжелые транспортные самолеты «Марсупиали». Их эскортировали бомбардировщики и целый рой крохотных истребителей, которые носились вокруг, словно сторожевые псы возле стада овец. Итальянские парашютисты спустились на своих плавно покачивавшихся в воздухе огромных зонтах на землю Кефаллинии и, опасливо оглядываясь по сторонам, боясь наткнуться на противника, пригнувшись, побежали вдоль виноградников. Женщины, крестьяне с порога своих домов наблюдали за ними.

Ни книжонка в красной обложке, ни школьные учебники поведать об этом, разумеется, не могли — мне пришлось прибегнуть к другим источникам, — как не могли они дать полные сведения о бесчисленном множестве солдат, погребенных в лесах Кефаллинии.

«Кто-нибудь должен сейчас довести до наших дней этот список погибших», — думал я, вглядываясь в темную громаду острова, вырисовывавшегося за полосой первого осеннего тумана.

— Кефаллиния! — произнес капитан, выбросив вперед руку. Сквозь дымку октябрьского тумана медленно проступала Кефаллиния, возникая из моря и из памяти, обретая все более четкие очертания.

Перед моим отцом она предстала, конечно, не такой, но все-таки именно по этому морю плыл он на своем транспортном судне, охраняемом со всех сторон военными кораблями. Возможно, в тот день сверкало солнце, море сияло голубизной и Кефаллиния, Итака и Занте устремляли свои скалы в ослепительную синеву неба. Ни отца, ни его солдат-артиллеристов не тревожило предчувствие смерти: ведь война с Грецией кончилась, Италия победила. Вероятнее всего, подъезжая к этой покоренной земле, он испытывал опьянение победой, такое же, какое до него испытали военачальники Фив и всех других армий, вступавших на остров.

Я стоял и думал: «Обязательно надо, чтобы кто-нибудь добавил к списку военачальников, погибших здесь на протяжении многих веков, и его имя, имя капитана Альдо Пульизи».

Ночь подкралась незаметно, наступила почти внезапно: закат не возвестил о ее приходе. Остров надвигался на нас темной стеной, тьму рассеивали лишь мерцавшие впереди огни порта Сами. Зажглись огни и на пароходе. Паломницы и попы, сгрудившись у борта, молча и даже с каким-то страхом разглядывали остров. Из леса — теперь до него было рукой подать — потянуло прохладой, запахом влажной листвы и земли.

2

Но коль уж суждено ему было попасть на Кефаллинию, то уделом его могла быть только смерть. Не столько согласно евангельскому изречению «поднявший меч от меча и погибнет», сколько по другой причине: их, поколение итальянцев, выросшее при фашизме, со дня рождения ждала солдатская форма, значит, в ней должны были они и умереть.

Именно так и говорил он, бывало, Катерине Париотис в минуты грустных раздумий. Но до Катерины не доходил скрытый смысл его слов; она улыбалась печальной улыбкой гречанок, томящихся в неволе, смотрела на него своими добрыми глазами, напоминавшими ему глаза жены, — такие же темные и лучистые, с золотистой искоркой в зрачках.

Короче, судьба его должна была решиться там. Может быть, не на самом острове Кефаллинии, не в лазурном Ионическом море или в горах Черного Эпира, но где-то там, на клочке греческой земли должна была оборваться жизнь Альдо Пульизи, одетого в мундир капитана итальянской армии, последний в его жизни мундир.

И хоть он износил их немало, этих военных мундиров, он еще тогда, после Корицы, понял, что не создан для войны. Позднее, по окончании греческой кампании, ему стало ясно и другое: что он по натуре не завоеватель. Он вступал во главе своей автоколонны в покоренные города и деревни и вместо того, чтобы смотреть на них, как на добычу, испытывал такое чувство, будто возвращался к себе — в далекий-далекий дом, в реальное существование которого не верилось, но чье таинственное присутствие он ощущал где-то у себя за плечами.

От Милана до Кефаллинии долгий путь: пришлось плыть по морю, шагать по горам, по долинам, вдоль устьев рек, и все это для того, чтобы в один прекрасный день очутиться здесь, в этой маленькой кухоньке с побеленными стенами, за потемневшим от времени столом. Перед глазами — погасшая плита, за спиной — застеклённый буфет, а между рюмками и чашками праздничного сервиза — семейные фотографии.

Он сел за стол: хотелось насладиться заслуженным отдыхом победителя. И вдруг неожиданно уловил давно знакомые запахи — хлебного ларя, просеянной муки, красного вина, пролитого на каменный пол у порога.

Тогда он начал понимать. Положив револьвер на стол, — массивный, деревенский стол, отполированный до блеска оттого, что на нем долгие годы раскатывали тесто, — он понял, что сколько мундиров не износил, завоевателем, даже плохоньким, все равно не стал, а оставался капитаном Альдо Пульизи, вернее, инженером Альдо Пульизи, которого дома ждали жена и малолетний сын. Сын, черты лица которого он едва припоминал.

Впрочем, с того дня, как он вступил на землю Кефаллинии, война для него кончилась. «Будь покойна, вернусь домой цел и невредим», — писал он жене. И, чтобы успокоить ее окончательно, дать ей понять, на какой остров высадилась его дивизия, добавил несколько красочных деталей. Остров Кефаллиния в эти дни поздней весны — весь зеленый и серый: в небе вырисовываются белесые ветви оливковых деревьев, на вершине горы виднеются очертания старинной венецианской крепости. Аргостолион — славный городишко: поднимающиеся вверх по склону улицы вымощены сверкающими на солнце плитками; город весь застроен старинными виллами в стиле барокко; главная площадь — площадь Валианос — обсажена пальмами, на площади стоят скамьи и старые газовые фонари. По воскресеньям здесь играет дивизионный оркестр.

«Местные жители нас по-своему любят, — писал Альдо Пульизи. — Война для них — лишь тяжелое воспоминание. Мне хочется, чтобы греки забыли о том, что мы воевали против них. Даже Катерина Париотис — старая глупая школьная учительница, у которой я снимаю комнату, — поняла, что мы не враги…»

Однако здесь капитан погрешил против истины. Молоденькая гречанка-учительница Катерина Париотис действительно поняла это, но далеко не сразу. В вечер их первой встречи — это было в маленькой полутемной гостиной ее дома, когда капитан, стыдясь и сознавая бесполезность своего поступка, положил на стол буханку хлеба и банку консервов, — она смотрела на него холодно и враждебно.

— Возьми, кириа,[2] — сказал он ей смущенно. — Это тебе. Я не хочу ночевать в твоем доме по праву победителя, я хочу платить за постой. Понимаешь?

Но тогда Катерина Париотис смотрела на него и не понимала. Смотрела не со страхом, а с презрением в черных, слишком больших для ее худенького лица глазах.

— Ты хозяин, — сказала она.

И притихла, ожидая, что будет дальше; сидела, отвернувшись к окну, в углу темной гостиной, чтобы итальянский капитан ее не видел, и думала: «Сейчас потребует, чтобы я легла с ним в постель». Чего они только не требовали, эти итальянцы! Входили в дом, забирали себе лучшие комнаты, уносили оливковое масло, вино. Ей, греческой учительнице, они запретили преподавать историю Греции.

— Нет, кириа, — грустно проговорил капитан. Но больше ничего сказать не смог: за плечами стоял голод, терзавший людей Греции. Голод незримо присутствовал и здесь, в этой маленькой гостиной. Старики Париотисы через щелку в приоткрытой на кухню двери смотрели на хлеб и коробку консервов, лежавшие на вышитой Катериной салфетке. Катерина тоже смотрела перед собой: цветы в стеклянной вазе засохли.

«Сколько времени я их не меняла?» — подумала она, глядя на часы с маятником, темневшие на противоположной стене на фоне выцветших розовых обоев.

— Калиспера,[3] — сказал капитан. И ушел в темную ночь. Ему было горько, что она назвала его хозяином.

По поводу данного обстоятельства Альдо Пульизи лгал. Но все остальное соответствовало действительности: на Кефаллинии война действительно отошла в прошлое, от нее осталось лишь тяжелое воспоминание; все знали, что она еще продолжается, но где-то далеко-далеко… Лишь изредка напоминала она о себе: нет-нет, да и покажется вдали, в море, дымок вражеского судна, направляющегося к другим берегам. Бывало, — правда, еще того реже, — что ночью морская гладь вдруг зажигалась огнями. Тогда война, которая шла где-то там, за линией горизонта, обретала реальность. Белые вспышки артиллерийских выстрелов сверкали, словно молния, перед грозой; становилось светло, звезды блекли, и перед глазами вдруг возникала полоса иссиня-серого моря, которого раньше не было видно. Но и тогда война казалась немой, почти нереальной. Солдаты и местные жители наблюдали за морским боем с холмов или с мыса Святого Феодора, стоя средь цветущих агав и кустов дрока, или из домиков и деревень, разбросанных по восточному склону острова, пока бой не затихал или не перемещался дальше. Может быть, это преследовали друг друга, не прекращая перестрелки, итальянская и английская военные эскадры…

«Кто-нибудь затонул?» — спрашивали себя итальянцы, спрашивал себя капитан Альдо Пульизи.

Катерина Париотис следила за вспышками выстрелов сквозь щели ставен с надеждой, что англичане потопят побольше итальянских судов. Стоя перед иконами святых, она истово молила их оказать ей такую милость.

Часто бывало, что стоявшие на якоре суда давали сигнал воздушной тревоги, но и этого никто не замечал, как будто то была праздная забава. Соединения английских и американских самолетов пролетали в небе над Кефаллинией; четырехмоторные серебристые машины были видны отчетливо, как будто с расстояния в несколько метров. Люди считали: двадцать девять, тридцать, сорок… иногда доходило до ста и больше. С тяжелым грузом бомб они летели так медленно, что, казалось, через горы Кефаллинии им ни за что не перевалить — вот-вот рухнут, хотя никто по ним не стрелял. Они шли волной из-за моря, похожие на стаю птиц во время перелета; только бомбардировщики летели куда ровнее, чем, скажем, ласточки. От гулкого рокота моторов дребезжали стекла окон, звенели чашки и рюмки в буфетах и горках, дрожали стены.

Но то была не война. И жители, и солдаты привыкли к этим полетам: вскоре они перестали следить за самолетами, перестали их считать. Эскадрильи прилетали и улетали, не обращая внимания на то, что внизу расставлены зенитные батареи, а в водах залива стоит на якоре пусть небольшой, но все же флот. И исчезали с другой стороны, за вершиной Эноса, почти всегда в одном и том же направлении.

— Это наши освободители, — говорила своим ученикам Катерина Париотис, глядя в окно и показывая на летящие самолеты. — Не забудьте: придет день, когда те, что летят там, в вышине, придут и нас освободят.

Но ей самой не верилось, что освобождение придет после того, как между англичанами и итальянцами разыграется настоящая битва; слишком он мягок и податлив, остров Кефаллиния, чтобы вынести тяготы войны. Итальянцы спустились с неба, высадились с моря без единого выстрела. «Точно так же они и уйдут» — размышляла Катерина, глядя на удалявшиеся бомбардировщики.

Как именно это произойдет, она не знала. Но была уверена, что однажды утром радио сообщит о капитуляции. Диктор скажет: союзники выиграли войну, итальянцы и немцы сложили оружие. И она у себя в школе опять сможет преподавать отечественную историю и родной язык.

— Кириа, мы правда должны ненавидеть итальянцев?

— Правда, но кто тебе об этом сказал?

— Мы должны их ненавидеть, даже если они дают нам хлеб?

— Мы всегда должны их ненавидеть.

Должны, даже если они дают хлеб и мясные консервы, если по ночам на затемненных улицах Аргостолиона поют песни о любви и если по дороге в школу дети видят их с мотыгой в руках на огородах и в виноградниках вместо ушедших на войну старших братьев и отцов. Их надо было ненавидеть потому, что это они затеяли войну. Не для того ей покупали — давно, еще в детстве, — железную кроватку с изображением божьей матери у изголовья, чтобы теперь спал на ней какой-то чужой человек по имени Альдо Пульизи. Их надо было ненавидеть за это и за многое другое, чего дети еще не могли попять.

— Мы должны их ненавидеть молча, — твердила Катерина Париотис.

В полдень школу закрывали, ребята с веселым гомоном стайками разбегались по мощенным плитками улочкам. Катерине, чтобы добраться до дома, — она жила в другом конце города, у дороги, которая вела к мысу Святого Феодора, — надо было пройти площадь Валианос или добираться кружным путем, по крутой горной тропинке. Она пересекала площадь быстрым шагом, не поворачивая головы, натянутая как струна, устремив суровый взгляд вперед; ей не хотелось видеть итальянских офицеров, аргостолионских девиц, всех этих людей, проводивших время с итальянцами. В этот час вся эта публика была там, на площади. Две сестры Карамалли ходили из магазина в магазин или разглядывали витрины. Фотограф Паскуале Лачерба сидел в кругу своих соотечественников и о чем-то разглагольствовал, размахивая руками, точно заводная кукла. За столиками кафе сидели четыре-пять гарнизонных проституток, тоже итальянки. Сидели, заложив ногу на ногу, выставив напоказ свои прелести, как будто в этом еще была нужда, курили, смеялись и пили из высоких стаканов узо с водой. Ярко накрашенные, с вытравленными перекисью волосами, они походили на дешевых кукол из соломы.

Среди них обычно сидел и капитан Альдо Пульизи. Завидев Катерину Париотис, он приподнимался и слегка кланялся в ее сторону, но она ускоряла шаг, чуть не бежала, чтобы укрыться от взглядов этих людей, от взглядов, которые она ощущала на себе физически, — ей казалось, ее раздевают, осмеивают.

— Красотка учительница, — говорил кто-нибудь из офицеров.

Какое-то время они молча провожали ее загоревшимися глазами, следили за каждым движением ее проворной фигурки в розовом ситцевом платье. Освещенная ярким солнцем, она летела стрелой и исчезала в эвкалиптовой аллее.

— Запретная зона, — комментировал другой.

Альдо Пульизи протестовал.

— Нет, нет, — спешил заверить он, — ручаюсь, она хорошая девушка.

Офицеры принимались хохотать. Вставляли свое словцо и девицы; не потому, что было задето их самолюбие, а просто так, из желания позубоскалить.

— Вы только его послушайте… А мы, что, не хорошие девушки? — возмущались они, тараща густо подведенные глаза.

Спору нет, они тоже были хорошими девушками, несли свою службу. Каждое утро спозаранку садились на грузовик и весь день мотались по горам по долам, обслуживая воинские части. Домой возвращались только к вечеру, расходились по комнатам виллы измученные, с ломотой в костях. Лежали и смотрели через распахнутые окна на испещренное звездами небо, пока наконец не забывались тяжелым сном. Но долгожданный отдых длился недолго. На лестнице раздавался голос синьоры Нины:

— Пожалуйста, барышни, пора вниз!

Внизу, в гостиной, освещенной лампой с оранжевым абажуром, ждали другие солдаты.

— Разве мы не защищаем отечество? — спрашивала Адриана, сидя в кафе на площади Валианос.

Остров жил тихой деревенской жизнью, война продолжалась только для них. Так же, как это было в Африке и во всех прочих местах, куда их возили.

«Дорогая Амалия, — писал Альдо Пульизи жене, — если бы не тягостное одиночество и не тоска по дому, мы бы чувствовали себя совсем как в отпуске. Остров Кефаллиния в это время года очень красив. Но что толку? С кем наслаждаться этой красотой? Подчас она теряет всякий смысл и даже наводит тоску. Кефаллиния мне представляется иногда совсем не такой, какова она в действительности, а заброшенной, мрачной, чем-то вроде места ссылки, и я спрашиваю себя: когда же нас отсюда выпустят?»

— Да, я — итальянец, разыскиваю земляка-фотографа по имени Паскуале Лачерба; он живет в Аргостолионе, на улице принца Пьемонтского, дом номер три.

— Какого принца?

— Ах, извините. Вероятнее всего, эта улица теперь переименована. Именем принца Пьемонтского она называлась во время войны.

— Теперь это, наверное, улица принца Константина. Я здешний, но названия улиц не помню, А ведь работаю шофером. Смешно, правда?

— Со мной это тоже случается.

— А вы, позвольте полюбопытствовать, из какого города будете?

— Из Милана.

— И, если я не ослышался, разыскиваете какого-то фотографа?

— Да, его зовут Паскуале Лачерба.

— Паскуале Лачерба. Мне это имя как будто знакомо.

— Улица принца Константина, дом номер три.

— Если, конечно, его не пристукнуло во время землетрясения. Когда вы видели его в последний раз?

— По правде говоря, я его никогда не видел.

— Никогда не видели? Вероятно, он действительно погиб во время землетрясения.

— Я еще должен разыскать некую Катерину Париотис.

— Катерину, как вы сказали?

— Катерину Париотис.

— Нет, никогда не слышал. Как она выглядит? Или вы ее тоже никогда в жизни не видели?

— Никогда.

— Понимаю: у них родственники в Италии, которые поручили вам что-то им сообщить. Так?

— Примерно так.

— Я сразу сообразил. Но эта Катерина Париотис — гречанка или итальянка? Или, может, итальянка замужем за греком?

— Право, не знаю.

— Должно быть, вы сообщите им хорошие вести, если, конечно, застанете в живых.

— Да, неплохие.

— Рад за них. Послушайте, а что вы скажете насчет того, как я говорю по-итальянски?

— Вы отлично говорите по-итальянски.

— Меня зовут Сандрино. Если я вам понадоблюсь, вы можете найти меня в порту.

— Сандрино.

— Если захотите осмотреть остров, пожалуйста: у меня есть машина, легковой студебекер. Утром и вечером я работаю водителем на этом автобусе — он курсирует между Аргостолионом и Сами, — а днем таксистом. Вы всегда можете найти меня либо в порту, либо у одного из рынков, либо на площади Валианос. Если пожелаете проехаться по острову на студебекере, спросите меня, то есть Сандрино. Я возьму недорого.

— Договорились, я вас разыщу.

— За триста драхм объедем с вами всю Кефаллинию из конца в конец.

— Ответьте мне на один вопрос.

— Пожалуйста.

— Вы грек?

— Я знал, что вы меня об этом спросите. Наполовину итальянец, наполовину грек. Двадцать лет, как я сюда приехал рыбачить с Сицилии. Да так и застрял в этих местах.

— После войны?

— Да, после войны.

— А почему застрял? Из-за женщины?

— Что вы, нет. Остался — и все тут.

Чтобы слышать друг друга, нам приходилось кричать, потому что паломницы и попы, которые тоже сели в этот автобус, снова запели. Автобус был маленький и походил на жестяную коробку; встречный ветер, врываясь в открытые окна, отбрасывал назад выцветшие занавески. Но несмотря на сквозняк, в автобусе пахло юбками и бородами. К голосам паломниц примешивались рокот мотора, который, казалось, вот-вот закипит на крутом подъеме, скрип расшатанного кузова, шуршание покрышек по укатанной дороге. Я сел в сторонке, поближе к водителю, чтобы на меня не давила эта орущая черная масса православных молельщиц. Впереди, освещенные желтым светом фар, мелькали куски гор, по обочине слева — оливковые деревья, справа — обрывы, перила мостов, придорожные столбики. Дороги поднималась вверх, куда-то к просветлевшему небу, усеянному звездами, которые плясали на ветровом стекле. Оборачиваясь, я видел разинутые рты паломниц, красневшие на фоне черных платков, и белую обнаженную грудь цыганки. Она сидела позади меня с ребенком на руках; глаза ее мерцали в полутьме, распущенные волосы развевались на ветру.

Я смотрел в окно, вглядывался в темноту и думал: отец, чтобы добраться со своей батареей до Аргостолиона, непременно должен был проделать тот же путь.

И представил себе, как по этой самой дороге, мимо развесистых оливковых деревьев, задевавших высокие борта, по тем же мостам, мимо тех же придорожных столбиков шла с погашенными фарами колонна машин марки «Спа». Прильнув к окну, я дышал ночным воздухом Кефаллинии и думал о том, что и отец вдыхал эти запахи — запах леса и терпкий запах земли с примешивающимся к ним мягким ароматом моря, дыхание которого я продолжал чувствовать, хотя оно осталось далеко позади. Присутствие моря чудилось мне во всем, что меня окружало.

На вершине горы автобус остановился; паломницы и попы, подхватив свои узлы и чемоданы, громко переговариваясь, вышли; похожие на птичьи крылья, черные юбки метнулись в свете фар и удалились в сторону темневшей неподалеку громады монастыря святого Эразма. Автобус опустел; осталась только сидевшая позади меня цыганка (она смотрела на меня холодными глазами) и двое молодых людей на заднем сиденье — должно быть, деревенские парни, вырядившиеся в праздничные костюмы. Мы ринулись вниз с приглушенным мотором, держа курс на огни Аргостолиона, то появлявшиеся, то исчезавшие на поворотах. Вот они все ближе и ближе, все ярче и ярче… Вскоре я различил мост через бухту — я уже знал о существовании этой серой полоски цемента, переброшенной через темное зеркало моря. Но город за частой изгородью фонарей разглядеть было трудно: они горели вдоль всего берега, отражаясь в неподвижной воде. Выше, на горе, светилось лишь несколько одиночных фонарей. Глядя на Аргостолион из окна автобуса, можно было подумать, что весь город состоит из одного ряда низких домов, стоящих вдоль берега окнами на море.

Зрелище отнюдь не впечатляющее. Напротив, было в нем что-то глубоко провинциальное. А я-то вообразил себе нивесть что! Впрочем, неудивительно: мне об этом городе столько рассказывали, я видел его на стольких иллюстрациях…

И все-таки я был взволнован, хотя и не хотел себе в этом сознаться.

Водитель, подмигнув мне, повторил еще раз:

— Так не забудьте: меня зовут Сандрино!

Загрузка...