Сергей Есин НЕЗАВЕРШЕНКА Повесть

I

Детдомовец Колька Агапов на последнем году службы в армии вступил в партию, поэтому особых раздумий после демобилизации, с кем посоветоваться насчет работы, у него не было — пошагал в горком. В горкоме, да и вообще в Околонске, небольшом городке километрах в пятидесяти от областного центра, Колька никого не знал, да и не мог знать, так как приехал сюда только что, выбрав Околонск для жительства одним махом: посмотрел завлекательные иллюстрации в «Огоньке» и прочел выразительную статейку. А чего думать? Новый, весь с иголочки городок, в нем десять научно-исследовательских институтов, некоторые всесоюзного значения. Порядок! Наверняка много молодежи, отчаянно длинноногие девушки, и со своей специальностью техника по холодильным установкам он не пропадет. Решено — сделано.

Околонск Кольку не разочаровал. Он даже подумал, что любые писания и репортажи бледнее жизни. Такие жизнерадостные и веселые газоны-фонтаны, такие чистые и выутюженные, как Колькин дембильный мундир, улицы, такие доброжелательные и румяные продавщицы в магазинах. Добыл Колька пшеничный батон, литр шестипроцентного молока в пакете и навернул все это в скверике напротив горсовета — съесть зараз батон для Кольки по молодым годам и при хорошем обмене веществ что иному курцу затянуться сигареткой. Аккуратно (в родном городе — он уже считал его родным — надо поддерживать чистоту и порядок) примял пустой пакет и обрывки бумаги, бросил в урну. Потянулся до хруста, двумя пальцами расправил ремень, чтобы ни одной складочки на его старшинском мундире — и подогнан, и отутюжен и, честно говоря, из офицерского полевого сукна, ибо своя рука владыка, — и, сверкая нашивками, значками, лычками и, конечно, новыми ботинками, через привокзальный скверик, хрустя свежим гравием на дорожках, отправился к дому под красным флагом: и горсовет, и горком помещались, как часто бывает, в одном здании.

В горкоме-то Колька Агапов и дал слабину. То есть с самого утра, как приехал он в Околонск и увидел веселенький, выкрашенный в бирюзовый с белым цвет вокзальчик, площадь перед ним с клумбой, на которой петушились под неунывающим осенним солнцем алые и фиолетовые астры, увидел свежевымытые автобусы, приглашающие в неизвестную, но приятную дорогу, то впал в какую-то благостную и умилительную эйфорию: жизнь прекрасна, город прекрасный — и так с этой эйфорией и пришел в городской комитет. А к чему это привело? Расслабился Колька и потерял бдительность. Сгубила его откровенность.

Приняли его доброжелательно, по счастливому стечению обстоятельств все, к кому он обращался, были в тот момент свободны, каждый готов был его выслушать. И он чувствовал: не перепуливали от одного стола к другому, а передавали, направляли так, чтобы его вопрос был скорее решен. И в результате всех этих манипуляций, переходя из кабинета в кабинет, оказался Колька у стола первого секретаря: не старого еще, одетого в несколько легкомысленную тройку темно-песочного цвета, в модную с коротким воротником рубашку и, как водится, при галстуке. Усадил тот Кольку в кресло возле стола и начал всякие вопросы про Колькину предыдущую жизнь, про семью. Отвечал Колька коротко, потому что своей семьи еще не нажил, а про родителей не имел никаких сведений, ибо, судя по всему, неизвестная ему мама в юности совершила легкомысленную ошибку: родила его, Кольку, и, чтобы не портить себе возможности к дальнейшей счастливой жизни и замужеству, в роддоме и оставила, сама выписалась, а его не востребовала. Так что Колька — сын детдома, находящегося в Кемеровской области, и Родины. Еще спрашивал секретарь про прохождение Колькой действительной службы, и вот тут-то, когда, воодушевившись, начал рассказывать, как пришел обстриженным салажонком в часть, как закончил сержантскую школу, как на второй год за неторопливость, солидность и четкое следование уставу сделали его старшиной, показалось Кольке, что за стеклами дешевых круглых очков глаза секретаря коварно блеснули. Правда, бдительность Колькой была уже потеряна, и он, вместо того чтобы не лезть на рожон со своими армейскими откровениями, а немножко потушеваться, повалять ваньку, поприкидываться добродушным растяпой, распустил хвост, словно петух перед курами и начал хвастливо излагать, какое в роте у старшины многотрудное и многоотраслевое хозяйство. Как приходилось ему следить, и чтобы чист был солдат, и ухожен, и сыт, и спал на чистых простынях, как в тяжелых условиях летних лагерей и маневров устраивал он баньки для целой роты, успешно обойдя конкурентов, ну и многое другое рассказывал Колька: жизнь-то коротенькая и самое яркое в ней — армия, где впервые почувствовал он себя не нахлебником, а полезным Родине человеком, да вдобавок ко всему и человеком, облеченным определенной властью и ответственностью за порученное дело. Здесь секретарь Кольке поддакивал, подначивал его и, так как сам, видимо, когда-то служил, даже спрашивал отдельные армейские детали. И вот тут, составив себе определенное мнение и, видимо, убедившись в Колькиной компетентности в житейских делах, опыте и хватке, и сделал секретарь свое так удивившее Кольку предложение о трудоустройстве.

II

Прасковья Кузьминична, бывшая пространщица в мужском повышенном разряде, а ныне банщица в душевом отделении, оком опытного турнирного бойца оценила возможности нового директора бани, когда заведующий горкомхозом знакомил его с коллективом. Этот парень, с выдвинутой по-волчьи вперед узкой челюстью и якобы добродушными пшеничными усами, на самом деле скрывающими уверенную в себе ухмылку, пощады не даст. И ручки у него будь здоров, ладони тяжелые, мужские, знавшие, несмотря на совсем молодые годы, разные работы. Не доверяла Прасковья Кузьминична таким лапищам, для менее талантливого наблюдателя свидетельствовавшим о добродушии владельца: сильный — значит, отходчивый, добрый. Добрый до мелочи. Такие ручонки всегда — уж народа в своем повышенном разряде Прасковья Кузьминична нагляделась всякого — хорошо знают свои права и обязанности. Добродушные и отходчивые они, пока их не трогают. А уж если зацепить их как следует, тут и пойдут все крушить. Руки доверия не вызывали. Вот возраст — это хорошо! Двадцать два, не больше. Это сила еще глупая, не тертая в жизненных передрягах, без жизненной хватки и опыта. А вот то, что в армии отслужил, — это хуже. Армейские порядки и догляд из него еще долго не выветришь. И, по всему, неженатый: значит, целый день будет пропадать на производстве, лезть во все щели. Пьющий ли? Вот здесь могла быть некая желанная закавыка.

С другой стороны, думала Прасковья Кузьминична, разглядывая томно потупившегося нового директора, пока начальник горкомхоза распевал про его короткий, но славный жизненный путь, с другой стороны, лично она, Прасковья Кузьминична, пережила уже не одного директора, и с выговорами ходила, и с разнообразными замечаниями, и даже предупреждали ее об увольнении, но ничего — живет. За ней — хитрость и приобретенный опыт, знание мужских повадок, умение действовать не торопясь, выжидая свой кусок, как лисица выжидает расшебутившуюся мышку. Да и продержаться ей надо всего год, — как только стукнет двадцать лет ее трудового стажа… Ах, жизнь, жизнь, таинственный и волнующий сон, так быстро проскочила, что только в сорок лет сообразила Прасковья Кузьминична, что пора подумать о стаже для пенсии, а до этого все молодящейся перепелочкой порхала, кукушкой неунывающей, не ведающей своего гнезда. Прасковья Кузьминична была реалисткой, соображала даже о себе — редкий для женщины талант! — и о своей судьбе критически. И тут дотепала, что, как и старая администрация (прыткая до куска хлеба не только с маслом, а и с вареньицем, балычком, икоркой, но ныне уже благополучно сгоревшая, и нечего поэтому о ней кумекать, аминь, как говорится, и держать в уме), копала под нее, так и новый этот скромняга с пшеничными усами и волчьим взором, наверняка поведет подкоп: столько в ее личном деле разных развеселых разностей, столько объяснительных записок, всевозможных актов, представлений из разнообразных серьезных учреждений, как-то: милиции и ОБХСС. Лишь бы этот последний, двадцатый годик ей продержаться. Последние дохрумкать кусочки сладкого пирога. А тогда можно и на заслуженный отдых, на зимовку. Тогда закрома у нее, как у белки осенью в урожайный год, будут полны. Что поесть, что попить, что на плечи накинуть — всего этого просить ни у кого будет не надо. Жалобить никого не придется. И ей хватит, и ненаглядному ее позднему чаду Зоюшке останется. Держаться надо год, ведь год уже продержалась она, открыв эту свою золотую россыпь, этот свой золотоносный Алдан. Продержится. Но как все же ее смущает этот пшеничный малый. И зачем, думает Прасковья Кузьминична, доброжелательно вглядываясь в нового начальника, — а лицо у нее светится, лучится самой доброй отеческой простотой, морщинками хорошо промытыми, излучает сияние, — и зачем в эти молодые годы губить свою жизнь в бане? Зачем? Ой, какое-то здесь коварство, что-то здесь не так, и на сердце у нее ой тревожно, ой беспокойно.

III

Если бы несколько дней назад, когда ехал Колька Агапов в поезде, рассматривал картинки в популярном журнале «Огонек» и открыто делился жизненными планами со случайными попутчиками, ему сказали бы, что ждет его кресло в тесном кабинете директора бани, он откровенно бы рассмеялся. Как так? Его, боевого старшину, разворотливого парня, у которого на плечах от распирающей силы трещит гимнастерка, да на эдакое стариковское и затхлое место? Да разве он немощный какой-нибудь или хворый, разве для этого он набирался опыта и совершенствовал свои военно-политические знания? Ему что-нибудь крупное и героическое, ему на передовой край пятилетки. В пургу, в слякоть, в дождь. Ему что-нибудь монтировать, на немыслимой высоте и в немыслимых условиях.

Так он и сказал в райкоме партии секретарю. Прямо, в лоб, как мечтал и думал. Ведь н е р а ц и о н а л ь н о такого молодого и сильного парня запускать в коллектив, где работают пожилые бабушки да старички пенсионеры.

Но секретарь был не новичок в своем деле. Тоже соображал, что к чему, и поэтому в два счета объяснил Кольке, ласково и серьезно называя его то «товарищ Агапов», то «Николай», а то «Николай Валерьянович» (отчество ему легкомысленная мамка дать не успела, придумала за нее старшая медсестра в роддоме, которая в то время как раз была влюблена в нового хирурга Валерия Витальевича), что посылает он, секретарь, его, Николая, как раз на самый передовой и боевой край. Город у них хоть и маленький, а непростой, десять научно-исследовательских институтов, аспиранты, доценты, доктора, кандидаты, два академика, не говоря уже о так называемых простых людях, которые тоже берут пример с научной элиты, за своим здоровьем следят, ходят в зимнее время на лыжах, летом бегают трусцой от инфаркта и раз в неделю ходят в их замечательную баню, в сауну, в парилки, в русскую, финскую, в римскую (это Кольку уже убило наповал, о таких он раньше даже не слыхал). А баня у них замечательная, потому что, идя навстречу пожеланиям трудящихся и научному подходу к здоровью, свою старую, еще дореволюционную, городскую баню они реконструировали, превратив ее в этакий дворец здоровья.

— Ну, если баня старая, — сказал Колька, не проникнувшийся грандиозностью возложенных на него задач, желая отбояриться от этого директорства, — то значит, и директор должен наличествовать. Я на живое место не пойду. Будут все рожи строить и подло ухмыляться: дескать, подхалим, втерся в доверие, лишил заслуженного человека места и куска хлеба.

— Дело в том, что директора-то и нет, — сказал секретарь и вроде смущенно потупился, но потом решил, что хоть и вряд ли это все достославно, но Колька сам подноготную узнает. — Вздохнул секретарь и добавил со всей имеющейся конкретностью: — Дело в том, что за последние три года, пока реконструировалась баня, было уже два директора. Одного мы сняли и с ним круто распорядились сразу же после пуска первой очереди, а второго сняли после неполного пуска второй.

— Значит, там что-то все еще надо достраивать? — оживился Колька, на всякий случай прикинувший и сообразивший: если заниматься только одной баней, эксплуатацией, разными там вениками, парикмахерскими, простынями, сторожами, истопниками, уборщицами, слесарями, массажистками, то этого ему мало, он про себя знал, натура он деятельная, энергичная, он здесь со скуки сдохнет, в этом несколько экзотическом местечке, а вот если… Тут вперед, на штурм, в атаку.

— В том-то и дело, что есть, — сказал секретарь, как бы извиняясь, деликатничая, так и не прочувствовав, что, совершив эту обмолвку о незавершенке, он почти добился своей цели, почти Кольку на решение склонил, потому что перед Колькой вдруг замаячили некие, пусть и не очень героические, но весомые трудности. — Три этажа у нас полностью закончены, — продолжал секретарь, — и открыты мужское отделение, женское отделение, зал для отдыха, зал для спортивных игр, кабинеты с кислородными, хвойными, йодо-бромными ваннами; все это крутится, функционирует, работает, а вот в подвальном помещении мы планируем создать сауну с небольшим бассейном, помывочным залом и раздевалкой на тридцать мест. И вот тут у нас что-то не получается. Заколдобило. Будто нечистая сила, хоть явление это и не материалистическое, ломает наши планы. Не удается эту сауну запустить. А этот пуск нас держит, потому что как только мы сауну закончим, то сразу закрываем на первом этаже старое душевое отделение и начинаем там реконструкцию. Все душевые кабины — вон! Будут парикмахерская — мужской и женский залы, кафетерий с молочным баром, мастерская по ремонту и срочной утюжке одежды. Вы представляете, Николай, — воодушевлялся секретарь, — приходит человек после работы или сложной интеллектуальной деятельности, усталый, потный, в помятых штанах. Купается этот человек, отмокает душой и телом, проходит через разные ванны, бассейны, массажи, парилки, надевает чистую рубашку, отглаженные штаны со стрелками, пьет в кафетерии чай или в баре кефир — и кто же покидает нашу с вами баню? — Размечтавшись, а может быть, и не случайно, а с психологическим умыслом секретарь уже употребил словосочетание «нашу с вами». — Кто? Выпархивает из нее почти ангел. В здоровом теле — здоровый дух. Человек этот не стремится забулдыжничать на троих с друзьями, он торопится в семью, домой. Он торопится к своему свежему борщу, к уюту, к милой жене и прилежным детям, к всеобъемлющей нашей программе «Время». Разве это не замечательно?

— И это все?.. — спросил ошарашенный разнообразием идей Колька.

— Пока все, — ответил секретарь. — Есть у нас кое-какие и дополнительные планы, но это на будущее.

— Но ведь планы можно и досрочно… — сказал Колька, магнетически зажигаясь.

— Конечно, — сказал секретарь обрадованно.

— Тогда… — Колькин голос звучал уже торжественно, значительно, Колькин голос парил, потому что к этому моменту разговора он уже решился и немыслимая раньше задача показалась стоящей, значительной, как раз по плечу его молодым нерастраченным силам. И секретарь ему понравился. Своей настойчивостью, душевным радением за здоровье трудящихся и деликатностью, да и негоже отказывать такому любезному и откровенному человеку, а может, здесь его, Колькина, судьба, здесь оседлает он своего Сивку-Бурку, и он совсем было сказал: «Я согласен», но тут вспомнил о двух промелькнувших в разговоре предыдущих директорах, сердчишко у него екнуло, он подумал, что очень нерасчетливо поступает, не поинтересовавшись роковыми причинами, по которым с этими ребятами круто и решительно распорядились, и, меняя на ходу фразу на более разумную, но по-прежнему торжественно, заявил: — Тогда я хотел бы полюбопытствовать, а что произошло с этими двумя директорами?

Секретарь сразу сник, погрустнел, будто съел испорченную котлетку, но только на секунду, а потом снял очки, протер их, дыхнув на чистые стеклышки, надел и уже снова из-за увеличительного стекла большой силы, что делало его взгляд очень настойчивым и определенным, зло сказал — никакой деликатности здесь уже не было, — сказал, как отрубил:

— Один построил в бане два верхних этажа, а из «сэкономленных» материалов возвел в двадцати километрах от города себе дачу — вот мы его и освободили от должности и партбилета. Судьбой его сейчас занимается другая организация. А второй директор про себя подумал, что он умнее всех и законы знает, и построил дачу своему сыну. Беда сейчас с этими дачниками, увлекаются, — закончил секретарь этот грустный монолог уже не официально, а раздумчиво, вроде бы делясь с Колькой своими личными невеселыми соображениями.

— Тогда я согласен, — сказал внезапно Колька, как выпалил, — я дач не строю, я по натуре и призванию турист…

IV

Занятный и нравоучительный получился разговорчик. А после него так все быстро, по-волшебному закрутилось, что и два дня не прошло, а уже Кольку и на исполкоме утвердили, и на воинский и на партийный учет он встал и даже оказался владельцем отдельной комнаты на третьем этаже в общежитии для семейных специалистов и научных работников. Миленькое такое и чистое общежитие, кругом живут серьезные, вдумчивые люди, которые даром, видно, золотого времени не теряют, потому что у каждой почти двери по детской коляске, а внизу под недремлющим надзором вахтерши навалено велосипедов и детских, и взрослых — спасаются от гиподинамии; половина, наверное, общежития бегает по утрам трусцой, так как физики-лирики, Колькины будущие клиенты, помешаны на собственном медико-оптимальном весе и здоровье. Ну разве не ангельская, не достойная самой белой зависти обстановка? Разве мечтал Колька в молодые годы войти в такое общество? Предполагал ли когда-нибудь, что так быстро станет и директором, и комнатовладельцем и вообще, что жизнь обернется к нему, начинающему, своим румяным и веселым лицом?

Ах, как это все было бы хорошо, так сказать, по высшему замечательному классу, со знаком качества, если бы не та суровая обуза, которую Колька на себя взял. Такое непривычное и, кажется, склочное дело. Такие немыслимые заботы. Ему, Кольке, любоваться бы своими первыми в жизни отдельными хоромами. Думать о том, как перекрасить в нежный интеллигентный цвет полы и все по высшему уровню благоустроить, тахту купить пошире и попрочнее, с дальним прицелом, чтобы и вдвоем было разворотисто и не тесно, занавесочки в цветочках приобрести, какую-нибудь огненную герань на подоконник раздобыть, — вот о чем бы Кольке мечтать. Иметь бы эти радостные и счастливые заботы, а вместо этого другое до одури кружит голову, беспокоит сердце.

Конечно, баню себе город отгрохал всем на удивление, просто со столичным размахом, но как же ему, Кольке, с такой махиной справиться? Он как впервые с начальником горкомхоза приехал в эту самую «оздоровительную баню» и после всех положенных знакомств, с парторгом, председателем местного комитета, с коллективом, уже один пошел посмотреть вверенное его надзору и догляду хозяйство, то, когда в главную бойлерную заглянул, просто ахнул, душу его смятением обожгло: сколько же разноцветных труб, вентилей, кранов, задвижек, рычагов, моторов, манометров. И среди этого умного разнообразия, воплощающего железную поступь прогресса, бродит какой-то слесарь с неясной походкой. Боже мой, как же во всем этом разобраться, как во все это вникнуть? А разбираться надо и в этом бойлерном хозяйстве с неопределенным слесарем, и в кислородных баллонах, сварке, хвойном экстракте, в комплектах белья, в жемчужных ваннах, в устройстве фонтанчика, который весело и предупредительно журчит в вестибюле, в хлорировании воды, в тонкостях эпидемиологической службы, которая, как известно, чинит докуки любой бане, в березовых, дубовых и можжевеловых вениках, в резиновых тапочках и шлепанцах, прозываемых «вьетнамками», которые дают на прокат, в устройствах, которыми сушат голову, в прейскурантах, инструкциях, правилах и исключениях, в тысячах таких же непривычных и неизвестных ему ранее вещей, а главное, в характерах и повадках молодых, старых и средних лет людей, без которых все эти трубы, баки, бассейны — хлам, мертвый инвентарь. А ведь большинство этих новых сослуживцев старше его, поднакопили за жизнь опыта, разочарования, хитрости и уловок. Как с ними он, Колька Агапов, справится? Здесь не то что на недавней армейской его службе, здесь не состроишь зверское лицо и не скажешь: «Направо», «Кругом марш». Не объявишь два наряда вне очереди. Тут надо деликатничать, искать индивидуальный спасительный подход. В тяжелый, ой в тяжелый он впрягся воз, как бы где-нибудь на повороте не тряхнуло его, не придавило оглоблей. Думать тебе надо, Колька, пораскинуть мозгами, покрутить шариками.

Но особенно его, Кольку, удручила недостроенная сауна в подвале — третья очередь! Его злая доля! А ведь уже, судя по тому, что он увидел, спустившись после бойлерной в подвал, все было готово для торжественного пуска, но от какой-то нелепицы: то ли окурок кто-то незагашенный бросил, а тот попал в неубранные стружки, или где-нибудь в выключателе искра пролетела — все и заполыхало, комиссия так причины и не доискалась, а обошлась разными соображениями. Сердце у него, Кольки, кровью облилось, когда увидел он обгоревшие стены, залитые какой-то противопожарной мерзостной химией, диваны с вывалившимися из них, как белый жир из распоротого свиного брюха, кусками негорящего поролона, учуял тяжелый, мертвечинный запах гари. Химия под ногами хлюпает, жалко, ой как жалко человеческого старания и труда. А самое главное — все лимиты и фонды, отпущенные по смете, исчерпаны. Плакали народные силы и денежки, дымом испарились. И теперь эту махину ему надо поднимать. Конечно, как всегда бывает, помогут, изыщут, еще в предварительном разговоре в горисполкоме ему обещали финансирование, не за свой же счет делать, но изыскивать конкретно все придется ему: и рабочую силу, и стройматериалы, и оборудование. Ладно, найдет, отыщет, выкрутится. Главное — больше инициативы и себя не жалеть. Нет уж, он не станет третьим директором, который погорит на распрекрасной бане. Этого удовольствия он почтеннейшей публике не доставит. Есть же самоотверженные и ответственные люди на земле! Есть! На них, святых праведниках, и стоит мир.

Вот ему, например, рассказали, что простая пространщица Прасковья Кузьминична отстояла баню, когда внезапно перед самым открытием вспыхнула эта самая новая сауна. Могло ведь на верхние этажи переметнуться: огонь, пламя и — прощай римские бани, жемчужные ванны, зал для спортивных игр. Все гудело и выло, как в аду, и в это сверкающее пекло со шлангом в руке сошла, чтобы отстоять всенародную собственность, заслонив лицо рукавом, простая, но смелая труженица. А ведь эта очень немолодая Прасковья Кузьминична — он, Колька, уже и в личном деле посмотреть успел, — как все, с полным набором человеческих слабостей, в бане и галантереей и джинсами приторговывала, и пиво с водчонкой держала, и за простыни и за мыло лишнее драла, чего только криминального за нею не числилось, а вот когда дошло дело до общественного, до «нашего», то первой и пожар заметила — благо новое, еще закрытое тогда саунное это отделение к ее душевым расположено ближе всего, — и тревогу подняла, не растерялась, людей принялась эвакуировать, и первой — «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет» — со шлангом, еще до прибытия пожарной команды, спустилась бесстрашно в подвал — гасить, спасать, не пускать коварный огонь дальше по этажам! Какое мужественное сердце, какой отчаянный характер! А ведь ей даже плевой благодарности не объявили, не наградили ценным подарком, не возвысили, морально не стимулировали, отнеслись как к рядовому случаю, как к должному… Он, Колька, будет поднимать коллектив по-другому, сплачивать на общих целях, на поступках, на радости от трудовых свершений.

Вот так или приблизительно так размышлял Колька Агапов, растянувшись на чистом бельишке, которое принесла ему комендантша перед сном, после первого своего рабочего дня на новой должности в Околонске. А после этих раздумий он мгновенно заснул и спал девять часов, не ворочаясь, на спине, чуть приоткрыв по-детски мягкий рот. Спал без сновидений, как человек со стопроцентным здоровьем и чистой, еще не замутненной компромиссами совестью. И только под утро, когда уже рассвет принялся выводить вензеля на незашторенных окнах, посетило его маленькое видение. Снился Кольке Агапову он сам в виде Георгия Победоносца, с копьем, верхом на белой лошади. Во сне же он вспомнил — чего не наслушаешься, прожив почти всю жизнь в детском доме, — вспомнил, что лошадь — ко лжи. И еще Колька, воспитанник нашей школы с ее сугубо материалистическими объяснениями всех поражающих воображение явлений, во сне же успел прикинуть, почему привиделся ему эдакий библейский сюжет, и сразу нашел ответ: в том же журнале «Огонек», где напечатан был репортаж о чудесах и красотах Околонска, была еще и вкладка с сокровищами древнерусской живописи. И на вкладке Георгий этот с копьем, в красном плаще и на белой лошади, несгибаемый и молодой, как солдат, наличествовал. И, сообразив все это, докопавшись до реалистической основы изобразительных выкрутасов собственного сознания, Колька, уже успокоившись, стал досматривать сновидение. А Георгий Победоносец тем временем увидел прекрасную незнакомку и только хотел с ней расположиться для нравоучительных бесед, как появился страшный дракон с рожами, похожими на морды из японского фильма «Легенды о динозавре», рожи эти пыхали огнем и вели себя угрожающе. И тут Колька, то есть этот самый доблестный Егорий, поднял своего белого коня в галоп, нацелил копье прямо в пасть самой страшной огнедышащей роже и понесся вперед… Несся, несся, высекая серебряными копытами белого коня искры из каменистой почвы, пока не загремел купленный накануне дешевый, но очень горластый будильник.

V

Определенно, у Прасковьи Кузьминичны на людей было чутье. Недаром столько лет волочила ее жизнь по ухабам и рытвинам. Очень ей при ближайшем рассмотрении не понравился новый директор. Больно уж ухватистый. Глаза дотошные, вникающие, только внешне маскируется под простачка. Она-то уж, Прасковья Кузьминична, разбирается в человеческой натуре. Просветит каждого почище лучей рентгена, ей все равно, что полуголый, в банном виде, что в шляпе. У нее, как у подрывника, ошибок быть не должно. На нее как озарение находит, когда и раньше, еще в старой бане, спросит у нее клиент: «Мать, а нет ли у тебя пивка?» Или попросит чего погорячее. У нее все всегда имелось. И пивко, и дефицитная вобла, и «коленчатый вал» для народа попроще, и «особая» для граждан, берегущих свой вкус и желудок, и другой ширпотреб: веники и мыло разных сортов, шампунь, благородный индийский чай со слонами и даже сушки. Какой чай без сушек! Она утром, когда шла на смену, как мул, на себе сумки несла неподъемные. Да во время смены еще и в буфет сбегает, где сразу оставляла «для себя», как завезут, пару ящиков пива, а потом его по частям перетаскивала из каморки уборщицы, где кроме стирального порошка для чистки раковин, тряпок, щеток это самое пивко могло подалее от чужого глаза хорониться, перетаскивала по мере требования к себе в подсобку. В разумных пределах. Да и днем, после одиннадцати, не задаром конечно, уборщицу посылала с сумкой в ближайший магазин, с которым у нее были установлены дружеские взаимовыгодные связи. Так вот, как только обмолвится клиент насчет продукта, не обусловленного прейскурантом услуг, лишь вопросит смиренно, а Прасковья Кузьминична взглядом всепроникающим его уже ожгла и отклассифицировала: «Широкая русская натура, какую цену ни назови, все будет ладно», «Интеллигент, у которого в кармане вошь на аркане, с которого дохода почти нет, лишь одна окупаемость», «Законник, сутяга, правдолюбец с подловатой отдачей». Такому, как увидит, сразу говорит: «Да что вы, милый гражданин, не держим мы ни пива, ни водки, не положено, не разрешено правилами внутреннего распорядка». А для острастки добавочка: «Мы за распитие даже штрафуем…» Навар ей, Прасковье Кузьминичне, не за красивые глаза доставался, спиной, трудовым по́том и изворотливым умом добывала. А что, скажите, этот новый директор понимает в искусстве жить? Совсем молодой, ему и надо мало. Ни кола ни двора, ни семьи. А у нее Зоя.

У Прасковьи Кузьминичны характер без слабинки. Сразу после собрания, где представили коллективу нового директора и у многих — в бане все психологи, все сердцеведы — промелькнул в глазах ужас, Прасковья Кузьминична делиться ни с кем своими сомнениями не захотела. В ее многотрудном деле, чем меньше воздухоколыханий — нечего языком зря балаболить, здесь языком не поможешь, пора головой соображать, руками делать, счастье, оно рукотворное, — тем лучше. Поэтому сразу после собрания направилась Прасковья Кузьминична на свой душевой участок, на свою неоскудевающую ниву, которую она раскорчевала и унавозила, где подняла плодородие почвы на недосягаемую высоту, где вызревали ее устойчивые урожаи. Не как у каких-нибудь мичуринцев, два-три раза в год, а ежедневно зрели красные лакомые яблоки, наливались медвяным душистым соком и скатывались в ее трудолюбивые руки. Это была ее делянка, которую она открыла, окультурила, на которой пожинает немыслимые по вкусу и сочности плоды и которую никому, ни в какие чужие руки не собирается отдавать. По крайней мере, до пенсии, до того, как не округлится у нее взлелеянная, обозначенная в ее мятущемся сознании пухлая сумма, которой должно хватить «на все». И на безбедную старость, и на Зойку, и на драгоценных будущих внуков. Прасковья Кузьминична была не промах, не мелкая кусочница, живущая сегодняшним днем, талант имела стратегический. Творила не что-нибудь, не просто веселую безалаберность, создавала род, фамилию, династию!

Четырнадцать скромных — предбанник простой со скамейкой, трехкрючковой вешалкой и небольшим зеркалом и утлый душик, — четырнадцать душевых кабин, выходящих на обе стороны тесноватого коридора, и раньше приносили некоторый доходец. Именно доходец, а не могучую и постоянную жилу, в которую силой своего прозорливого ума экономиста и психолога Прасковья Кузьминична этот д о х о д е ц превратила. Здесь вспашка оказалась глубинной. Не часть какой-нибудь прибавочной стоимости за услуги, а смелые вторжения в другие, более опасные, плодоносные слои. Прямо от госдохода Прасковья Кузьминична, не сумняшеся, откусывала. Прилепилась, как трудолюбивая пчела, к куску безнадзорного сахара. Без касс, без фининспектора, без профсоюза. Сама себе хозяйка, сама себе и учетчик. Народ шел сюда, в душевое отделение, потому что быстро, без особых затей можно было здесь помыться и так же быстро попариться, ибо в дальнем конце коридора, как раз на противоположной стороне от боевого Прасковьи Кузьминичны поста была крошечная, нагревающаяся от электрических токов сауна, одна кабинка с убойной температурой, и разнагишенный клиент мог, обернув чресла полотенцем или казенной простыней, выйти из своего тесноватого предбанничка, погреться в этой кабинке до размягчения костей и души и снова вернуться в свою кабину, чтобы принять — для шлифовки, по вкусу — горячий или холодный душ.

Доход в душевом отделении раньше шел за счет мелких чаевых, за полотенце, за мыло, за забытую дома при сборах мочалку или резиновые тапочки, за стаканчик чаю. Нищенский доход. Традиционный, обычный, так сказать, неучтенная прибавка к жалованью. Но когда только началась реконструкция и Прасковью Кузьминичну в порядке трудоустройства и в наказание за злостные художества и экономическую самодеятельность — тогда стали ломать женский повышенный разряд, — перевели в душ, вот тогда и осенила ее эта почти гениальная идея, превратившая, образно выражаясь, свалку, банный отброс, зачуханное и презираемое настоящими энтузиастами и добытчиками душевое отделение в неиссякаемо урожайное поле.

От каких случайностей зависит иногда и жизнь, и слезы, и любовь!.. Где раньше на тучных полях мужского и женского повышенных разрядов паслись пышные тельцы, аккуратно сцеживая свои трудовые доходы в обмен на не запланированные должностными инструкциями ласковые услуги предприимчивых пространщиков и пространщиц, теперь свирепо рычали, круша вековечные купеческие стены и перегородки, отбойные молотки, а внизу, на первом этаже, журчала лениво и бесперебойно вода в душевых, в предбаннике которых, томясь, неодобрительно высказывалась о медленности движения очередь, тогда как по коридору перед Прасковьей Кузьминичной, яростно охранявшей вход в помывочный рай и горевавшей о своей нерентабельной ссылке, мелькали обвитые полотенцами тени — из душа в сауну, из сауны в душ, скучные, без желаний — обстановка не располагала. И вдруг Прасковья Кузьминична видит, что дальняя, замыкающая коридор дверь, ведущая в пустоту, в ремонт, через лестницу в подвал, отворяется и оттуда идет совершенно одетый молодой человек с сумкой, из которой нагло выглядывает пара бутылок пива. Это значит, он, этот умелец, через другой, служебный вход спустился в подвал и, думая, что он всех умнее, решил с тыла проникнуть во вверенный ее, Прасковьи Кузьминичны, догляду участок? Хорош, ловок, шустер. И кто же его так выучил?! «Да ты что, паразит, не знаешь, где надо ходить? Общественные порядки тебе нипочем? Над общественностью издеваешься?» — «Спокойно, мамаша, спокойненько, — говорит этот предприимчивый парень, — там, где надо ходить, народа слишком много толпится». И как-то незаметно в руке предприимчивого незнакомца появился рубль, новенький, металлический, с гербом, с сиянием, тяжелый и полновесный рубль, олицетворяющий собою не только эквивалент затраченного труда, но массу интересных вещей, которые можно на него купить. И тетя Паша, увидев эту почти забытую с веселых времен повышенного женского разряда картину, устоять не смогла. Она сказала этому веселому разбойнику, освободив его от тяжести металлических денег: «Подожди, сейчас кабина освободится». А когда кабина освободилась и кто-то из очереди неразумно возжелал в эту освободившуюся кабину пройти, тетя Паша своим парализующим, действующим как милицейская сирена, пронзительным и наглым голосом закричала: «Чего лезешь! Надо будет — позову, не работает кабина, испортилась, кран сорвали». А сердце у нее в этот миг уже тревожно застучало. Пришло вдохновение, и перед ее внутренним взором уже встала вторая, «тайная» очередь, пробирающаяся через двор, через разворошенный подвал, в котором должны строить какую-то немыслимую сауну, поднимающаяся по запасной лестнице наверх, в коридор, где подсобки уборщиц, и через другую дверь… И вдруг Прасковья Кузьминична, как благовест, явственно услышала звон падающих один за другим рублей. Увидела их блестящие, полновесные, из белого металла груды, ну не груды — грудочки, весомые аккуратные стопочки. Боже мой, ведь если хорошо распорядиться, промелькнуло в лихорадочном сознании банщицы, и подольше доить эту серебряную корову, хватит на всех — и на нее, и на любезное чадо Зойку, и на сегодняшнюю жизнь, и на будущую.

Новая, в подвале, сауна была обречена.

VI

Зойка в мать не пошла, кость у нее узкая, сама субтильная, стебелек. Вся в джинсовом модном материале. От трусиков до туфелек ни одной нашей тряпочки. Все импорт. Когда изредка из областного центра к матери приезжает и идет по городу, все думают, что какая-нибудь артистка, а не дочка тети Паши. Недаром она, Прасковья Кузьминична, с младых ногтей ее чем могла пичкала и развивала. И пианино редкой марки «Шредер» у одной старой барыни на вате перекупила — взяла пианино и перетащила к себе в барак, в коммуналку, правда, чтобы перепродать ради дохода, — но, когда любимое дитя Зойка один раз пальчиком своим трынкнула по клавишам, потом второй, разве она, тетя Паша, поскупилась, разве в доме не оставила дорогую вещь, разве учителей не нанимала, чтобы игре на пианино Зойку обучали? А сколько в музыкальную школу было ношено-переношено, чтобы талант дочкин не затирали, чтобы внимание было и ласка. И к Новому году было ношено, и к Женскому празднику, и к Майским, и к Октябрьским. А теперь зато дочка на музыкантшу обучается, на культурную и интеллигентную профессию, не пивом будет в ларьке торговать, где сплошная грубость, воровство, матерщина и никакой красоты, не галантереей, возле которой ни себя не согреешь, ни людям не удружишь, не какой-нибудь станет маникюршей или парикмахершей, правда, должности эти солидные в смысле жизненных удобств, но унизительно, по ее, Прасковьи Кузьминичны, мнению, — сама «прими, подай, поди вон» намыкалась, — а будет ее любимое чадо, нажитое в пожилом уже возрасте по счастливой, хоть и неверной любви с залетным снабженцем — мужиков этих Прасковья Кузьминична в молодые годы видела-перевидела, все счастье свое искала, подбирала достойного для законного брака, но не повезло, все не могла характером сойтись, в любви высший испытать пилотаж, но когда Зойка родилась — отрубила, на вдовью долю себя обрекла, — так вот, будет ее любимое чадо управлять хором и называться хор-мей-сте-ром. Ей бы, тете Паше, пристроить еще Зоюшку за хорошего и солидного молодого человека, с перспективой, с родителями, с видом на будущее, чтобы хоть дочке, как ей, по баням и пивным ларькам не страдать. Чтобы увез тот Зойку куда-нибудь в большой город, а еще лучше в заграничную командировку — сейчас многие ездят, очень это выгодно и авторитетно, а уж она, Прасковья Кузьминична, укоротила бы свое материнское сердце, смирилась, жила бы сознанием, что той хорошо в немыслимом далеке, что сделала она для нее все, чтобы устроить ее в иной, более радостной, чем у матери, жизни, гордилась бы ею и своим зятем, хвасталась бы, рассказывая, что они приобрели для облегчения быта, для украшения своих интересов. А что ей еще надо? Ничего.

VII

Ах, как притягательно звучит: «Ре-кон-струк-ция»! Звонкое слово, бойкое и стремительное. Так и кажется — цепляется в нем одно за другое, и быстро, весело набегают разные заинтересованные люди, поднимают и мажут, пахнет известкой и свежей краской, оглянуться не успел… По молодости Кольке все это казалось, по неизбывности его молодых сил, потому что слово уж больно оптимистическое.

Ой, нелегким все это оказалось делом. Не хозяин здесь заказчик, а проситель, клянчитель, и в реконструкции этой, не очень выгодной, он единственное заинтересованное лицо. Колька всяким подрядчикам позаглядывал искательно в глаза, пока такой же бесшабашный человек, как и он сам, Вадик Пронин, начальник ремонтно-строительного управления, не согласился достроить, д о р е к о н с т р у и р о в а т ь эту разнесчастную баню. Деньги на счету есть, город деньги отпустил, а уж все остальное вы сами, Николай Валерьянович, сами, энергичнее, деньги на счету, как обнаружил Колька, еще ничего не значат. Вроде бы даже ни одно предприятие, которое должно строить, ремонтировать и реконструировать, в них не нуждается, по крайней мере, не торопится их у Кольки забрать. И главное, у всех начальников СМУ и РСУ очень хорошие отговорки. Душевно они все Кольку принимали, талантливо вникали в его городские, народно-хозяйственные проблемы, но, когда дело доходило до подряда, мягко, но не оставляя никаких надежд, отказывали. Они все Кольке объяснили. И он понимал, что в первую очередь они все должны были сдать объекты, помеченные в титульном листе. Обязательно сдать их, потому что иначе и с доблестных начальников снимут головы, и с начальников начальников снимут головы, а уж когда дойдет до области, то даже головы покатятся с начальников, которые начальники над начальниками начальников. А разве Колька варвар? Какой же порядок, если все будут ходить без голов! Да пусть все носят, ведь красиво!..

И вот так Колька ходил, ходил все время то в разные СМУ, то в горком, то в горкомхоз, давил, ловил, согласовывал. Уже везде начали раздражаться от его настырности. Какое-то в этом было непонимание правил игры, непутевость. Потому что вроде горкомхозу и горкому эти разные начальники, которых Колька посещал, давали торжественные обещания помочь банному хозяйству, соглашались, что для себя, для народа, а когда Колька приходил, то все предлагали войти в их положение, говорили, что не имеют прав распылять фонды, вынимали какие-то бумаги, поили чаем, уверяли, с лаской и металлом в голосе, что ни от чего они не отказываются и построят, если уж так надо, эту сауну, но попозже, через некоторое время, и так неконкретно «попозже», что Колька горестно складывал свои скромные листочки, сметы, чертежики, оставшиеся ему от прежних директоров, и шел искать следующего, более покладистого и человечного начальника. И ведь нашел!

Однажды, когда в конце недели, после всех своих государственных забот и треволнений, Колька забежал в пивбар освежиться пивком, чтобы забыть служебные печали, он разговорился с одним тоже забывающим свои печали ровесником. Так, мол, и так. А тот ему в ответ:

— Я тебе, горемычному, помогу, сделаю. Я тоже начальник РСУ, правда захудалого, никудышного, план не выполняю, премии мы все равно не получаем, давай я сделаю, перед тем как будут меня с должности снимать, хоть вспомнят, хоть поговорят, что роковую сауну в бане я построил.

Колька здесь охнул, но, правда, поинтересовался, а почему его новый друг Вадик Пронин план все же не выполняет. А потому, ответил ему Вадик, что того не хватает, этого недостает, то краски, то цемента, а объекты у нас маленькие, вот объем и не добираем.

Тут же стукнули по рукам, выпили по кружке за счет «Бани здоровья» в честь успешной реконструкции и строительства, и лихой прораб Вадик Пронин — пей-пей, а дело разумей — предложил:

— Давай, Николай, пойдем прямо из пивбара посмотрим рабочую площадку.

А почему бы не посмотреть, ведь баня до восьми часов вечера работает. Колька даже обрадовался такому повороту событий: значит, не болтовня, значит, серьезно Вадик говорит, не туфтит и не пропадет его угощение.

На место будущей реконструкции прошли свободно, через рабочий ход со двора. Пять ступенек вниз и — пожалуйста. Через дверь падал, освещая гарь и разор, свет от уличного фонаря, а с другой стороны подвала, когда пройдешь все апартаменты, светилось пятно от лампочки на одномаршевой лестнице вверх, на первый этаж бани. Страшновато. Колька еще подумал, дверь на улицу надо бы запереть, а то ходят, наверное, всякие разные, могут возникнуть хищения, а с другой стороны, надо уж решать комплексно: готово будет новое отделение, — само собой, дверь во двор сразу на ключ, на первом этаже вахтер, а пока пусть рабочие и слесаря ходят, так удобнее.

Неясный свет и некая подвижка в организме, произведенная пивом, не помешали Вадику усомниться в опрометчиво взятом на себя обязательстве: походил Вадик среди обгорелых стен, обрушившейся кирпичной кладки, полазил между металлических остовов выгоревших диванов и сказал:

— Здесь, Колька, работы непочатый край. И слесарки, и столярки навалом, и окраска, и электропроводку надо менять. А где все это добывать? Краску, цемент, вагонку, трубы, электроарматуру?

— Вадик, дорогой, — взмолился тут Колька, — ты же у меня единственная опора, последняя надежда. Да я тебе за это…

— Только не говори, — ответил рассудительно Вадик, — что всю жизнь будешь меня бесплатно купать, стирать белье и парить в сауне. Это мне ни к чему. Все обещают какую-нибудь глупость. Из меня ведь тоже жмут масло. Ты что думаешь, я умом покалеченный, не могу нахватать для своего РСУ выгодных заказов, не умею работать на показуху? Могу. И сам буду сыт, и с табаком, и рабочие с премией и тринадцатой зарплатой. Но это значит, сначала контору на рынке отремонтируй, а потом уже детский садик. Детскому садику дать нечего, он никаких дефицитов не добудет. Для детского садика, правда, никто не откажет в строительных материалах, но за этим и походишь. Вот я и стараюсь третий год, Николай, жить по совести и чести. Наверное, не выдержу. Тебя, наверное, тоже первый секретарь охомутал? Который в очках. Верно?

— Верно, — вскрикнул Колька, потрясенный прозорливостью Вадика.

— И меня тоже. Он здесь свою романтическую команду подбирает. Говорят, по глазам. Кто, как говорится, кого. И вот ради твоих честных глаз, Колька, я так и быть построю тебе сауну, так что тащи в понедельник документы, начнем осмечивать. Но условие: лес на столярку и вагонку для обшивки будешь доставать сам. И конечно, своими силами стройплощадку очисти, пожарище это убери, у меня ведь с подсобными рабочими совсем плохо. Воскресник устрой, субботник…

VIII

Прасковья Кузьминична не любила всякой бесплатной работы. Эта ее заскорузлая неприязнь относилась и к работе общественной. Но здесь, когда новый директор, заглазно прозванный в бане за любовь к порядку «старшиной», объявил, согласовав с месткомом и партбюро, воскресник по уборке подвала, тетя Паша пошла в первых рядах, проявляя чудеса трудового героизма. За свое лучшее будущее тетя Паша боролась. На носилках вместе со случайной напарницей из бухгалтерии выносила из подвала битый кирпич, сгребала мусор, подметала полы. Работала, как на себя. В неразгибаемых хлопотах и энтузиазме прошел у нее целый день.

И это всеми было замечено. Директор зафиксировал это даже в приказе, совершенно не представляя, какие мысли обуревали в момент трудового подвига тетю Пашу. А мысли ее обуревали не самые веселые, можно сказать, просто мстительные. У нее в сознании не умещалось: как же так, жили-жили — и вдруг получили на свою голову бойкого старшину? Зачем? Кому нужно это коловращение жизни? Все-таки несправедливо устроен мир: вполне они в «оздоровительной бане» могли бы обойтись своими скромными силами. Но надо же, чтобы оказался в Околонске старшина не где-нибудь, в городском парке, допустим, при аттракционе «Автодром» или на должности директора кинотеатра «Звездный», нет — у самого ее кошелька.

А как же теперь развеселая свадьба Зойки? Как же теперь такие нужные ей, Прасковье Кузьминичне, вещи, которые она планировала купить на зависть и удивление соседям. Да и подкопить, собрать потуже мошну тоже необходимо. На заслуженном отдыхе себя надо чувствовать не иждивенкой, а женщиной, не зависимой и от собственной пенсии, и от дочерниих и зятьевых подачек. Она, может, еще сама английский сервиз и автомобиль на будущее бракосочетание собирается преподнести. Деньги — это сила. С деньгами себя хоть за царя горохового можно выдать. Выйдя на пенсию, она, Прасковья Кузьминична, ведь смогла бы распустить о себе волнующие слухи, что она, дескать, внучка какой-нибудь зачуханной княгини или белоручки графини или что дочку в свое время родила от любви заезжего народного артиста или знаменитого летчика. Разве валяются на дороге такие увлекательные рассказы и бывальщина? Как бы на нее, когда-то простую банщицу, холопку, здесь глядели! Поджимайте губы, косоротьтесь!.. А уж коли, уйдя на пенсию, станет носить не теперешний телогрей, а что-нибудь ондатровое или подороже, и уже в таком непростом виде покажет какой-нибудь товарке, взяв с нее слово — ни гугу, покажет что-нибудь из бабушкиного заветного золотишка, да с камешками!.. А! Каково? Да она еще и мужичка себе добудет, какого-нибудь отставничка с палочкой. Не одной же век доживать!

И ведь эти все ее мечты могут исполниться! Так почему кому-то мешают ее душевые кабины? Да она своим бескорыстным радением создает удобства для тружеников! Почти домашний уют, только спинку не вытирает. Она знает: за каждый рубль надо потопать. Так зачем, спрашивается, уничтожать черный ход и городить какую-то немыслимую сауну. Очередь на помывку, видите ли, помешала! Да кому она мешает, очередь? Без нее и у жизни не тот вкус. Разве кто-нибудь из посетителей возражает, что она, Прасковья, обходится без кассы, совмещая профессии? Да это же удобства для трудящихся. И веник и рубль — все в одной руке. Она — сама этот самый простой народ, и кому лучше всего понять его хотения? Так-то. Тогда, спрашивается, зачем ей стесняться? Нечего ждать справедливость как милостыню, надо брать судьбу за горло…

Уж так она, Прасковья Кузьминична, попервости радовалась, что со временем должно открыться отделение с сауной в подвале! Конечно, она, как женщина здравая, понимала, что и у нее в душевом отделении чик-брык, кваску на вилочке, чего-нибудь подкрасят и подмалюют и все покатится, как и прежде. Свой, верный, вечно спешащий клиент у нее уже образовался. Теперь ей уже не обязательно посылать его через черный ход. Появились новые приемы. Она теперь и авторитетом может взять: «Этот товарищ раньше заходил занимать очередь», «У нас спортсмены две кабины абонируют, не кричите, пожалуйста…» А парочка душевых кабин, будь здесь с билетами очередь хоть до луны, у нее всегда закрыта, под ключом на всякий случай. Ну, может быть, чуть поменьше будут ходить, если сауна откроется. Ладно, она выдержит некое сокращение дохода, лишь бы трудящимся было хорошо. И уже когда совсем эту подвальную сауну сотворили, все было готово, стояли диваны со спинками и сиденьями из серого с синим кожзаменителя, осталось только марафет навести и она уже постоянных клиентов предупредила — им не все равно, куда рубль нести, в кассу или ей, — предупредила, чтобы через низ по служебной лестнице больше не ходили, все уже было готово к торжественному открытию, она возьми и спроси у тогдашнего директора: «А что с душевым отделением будет, когда в подвале сауну откроют?» «Мы через три дня, — ответил директор, — душевое закроем, поставим на реконструкцию, а года через два будет у нас отделение лечебных душей — циркулярный, шарко, воздушный». — «А я как же?» — спросила тут же Прасковья Кузьминична. «Как все, — отвечал демократ директор (это был первый директор, тот, который построил дачу на себя). — Можно обратно в общее женское, можно гардеробщицей». — «Понятно», — сказала Прасковья Кузьминична, и голос у нее не дрогнул, но тут же решила про себя, что пора менять ход событий.

В самом конце смены, выдраив свои кабины и закрыв отделение, она спустилась вниз по еще открытому служебному ходу и на новенькую деревянную обшивку, в сауне и в раздевалке, на новенькие такие удобные диваны плеснула слегка керосином. И ушла. Со сторожихой распрощалась, сумки свои подхватила — и домой. Но возле остановки трамвая что-то сердце у нее стало биться неспокойно, как бы лишнего не выгорело, вернулась, достучалась: «Кошелек забыла». Пошла за кошельком и бегом, бегом тут же вернулась к сторожихе: «Горим, матушка, звони пожарным!» А сама обратно в душевое, за шланг, которым мыла кабины, и бесстрашно, рискуя жизнью, полезла в огонь. Когда пожарники, уже закончив дело, уезжали, так прямо и сказали: «Благодарите не нас, а бабку Прасковью Кузьминичну, она баню отстояла». Правда, слухи какие-то ходили о запахе керосина. Но это слухи, а потом чем же тараканов травить, как не керосином, по-деревенски…

Так разве и сейчас, через три года, не повернет вспять она, Прасковья Кузьминична, события? Не встанет богатырским заслоном на дорогах неминуемой судьбы?

И все же как женщина она была мягка и мечтательна. Ее охватили прекраснодушные видения, где судьба сама выправляется, без ее усилий, и справедливость торжествует. Разве кому-нибудь хочется возиться с керосином, а потом, как лиса, петляя, сбивать с толку борзых, спускаться в огнедышащий подвал со шлангом в руках? А если бы ее трахнуло по кумполу пылающей доской? Значит, Зойка — сирота?! А она сама, Прасковья Кузьминична, бездыханная, в бедных цветочках лежит на смертном одре. Местком и дирекция присылают веночек из восковых тюльпанов, товарки суетятся с киселем и блинами на поминках. Нет, лучше всего этого не надо. Она человек скромный. И ей виделось другое: что пылающая доска упала на голову нетерпеливого нового директора. Или, выходя из горкомхоза, он оказался сбитым грузовой машиной. Или в бане обвалилась лестница, по которой этот директор неторопливо и одиноко шагал. Или пусть хоть кирпич упадет на голову — тогда все: она, Прасковья Кузьминична, тихо и мирно работает на своем золотом месте еще годик или два. Зоюшка благополучно выходит замуж. И все хорошо, спокойно, уютно. Вот только директор… Разве желает она, Прасковья Кузьминична, ему зла. Ни в коем случае. Он молодой и красивый парень, и лично ему она желает благополучия, счастья, детишек, жену-красавицу. А в веночке из пластмассовых, почти вечных цветов пусть лежит его скороспелая задумка быстро, по-солдатски все реконструировать, переделать, быть замеченным начальством и шагать все дальше и дальше. Шагай, голубчик, но не наступай на ее, Прасковьи Кузьминичны, межу!

Но это все неспокойные мечты, фантазии. Помечтать и пофантазировать, конечно, можно, но человек сам творец своего счастья, поэтому делу, рукотворному строительству своего будущего — время, мечтам и потехам — час.

Прасковья Кузьминична и помечтала-то так сладко и несбыточно лишь мгновение, минуточку, а все время ударяла по работе, ковала производительность труда. И конечно, еще раз оглядывалась по сторонам в мрачноватом от пожара подвале. Она хоть и работает в бане около двадцати лет и все знает, каждый кран и вентиль ей знаком, но на всякий случай все запоминает. Жизнь длинная, и все надо предвидеть. И на ретивого, бойкого начальника у нее свои методы: подчиняясь даже не продуманному плану, а какому-то озарению, внезапной идее ума, Прасковья Кузьминична во время этого воскресника чью-то старую обгорелую фуфаечку, телогрейку, как сомнамбула, — правда, когда на нее никто внимания не обращал, — старательно свернула и, нагнувшись, запихнула в центральный слив, на всю длину руки и потом еще добавила палкой от щетки. Метра на полтора вглубь продвинула мягкую мину. Как она туда залетела, каким образом попала, вот потом будут соображать!

Совершив этот «дельный» поступок, Прасковья Кузьминична тут же обнаружила: время к трем, весь подвал очищен, готов снова принять рабочих, воскресник пора кончать. Но ведь Прасковья Кузьминична недаром в коллективе столько лет, все знает, все видела, понимает, что трудовой подъем надо закончить веселым и скромным пирком. Чтобы после грязной и нудной работы расслабились и отдохнули люди, погутарили, помечтали в своем коллективе.

Все здесь у нее припасено. Уже кто-то из молодых ребят за пивом и за винцом побежал, а сама Прасковья Кузьминична с такими же, как она, предусмотрительными товарками в уголке под лампочкой организует стол. А тут уже и картошка подоспела — сварили ее на плитке в подсобке, — колбаса и копченый палтус нарезаны — работа закончена, все за стол. Ну, а директор, а старшина? И его зовут к столу: чего ему, холостому, одинокому, без кола без двора, гордиться? А он и не чинится, сел с удовольствием, целое яйцо ему на один заглот, кусок колбасы хрумкает, как заяц морковку. Всем после работы хорошо, радостно. И тут, в момент этого дружного единения, Прасковья Кузьминична произнесла застольную речь:

— Дорогой товарищ директор, молодой ты у нас, а мы, большинство, уже в основном бабки, но мы тебе рады. Вроде дело с твоим приходом у нас двинулось, а это самое главное…

IX

Как хорошо складывается жизнь в двадцать два года. Так еще немного надо человеку и так много у него здоровья. Так мало зависти, еще нет несбывшихся надежд, еще нет врагов, по утрам нет мешков под глазами, не болит поясница, не ноет сердце, и день впереди открывается полный таких ослепительных перспектив — и хорошо, не перспектив, а маленьких ярких радостей, — такого возможного счастья, что хочется, сорвавшись с постели и даже не позавтракав, лететь в этот многообещающий день.

Вот так каждый день у Кольки Агапова.

Есть смысл в том, чтобы начальники были молоды. Какая зоркость! Какое умение распутать хитросплетения неудач у подчиненного. И все шутя, легко, без надрыва. Награждает и милует. Кольке иногда кажется, что все это какой-то легкий, увлекательный и стремительный сон. Игра в казаки-разбойники. А он сам что-то вроде высшей инстанции. И так ладно, так весело, так симпатично все получается, словно в сказке. Полгода лишь Колька работает, а вверенное ему предприятие чуть ли уже и знамя не получило. По крайней мере серьезно этот вопрос в инстанциях вставал, и Колькина баня по итогам квартала всерьез на это переходящее знамя, как говорится, котировалась. А что? С планом подтянули, выручка выросла. А после того, как он парочку «незаменимых» слесарей уволил за прогул и нетрезвый вид на работе, и с дисциплиной наладилось. Он ведь скор на решения, Колька! Все засуетились: кто будет вентили и краны крутить, если «незаменимых» уволят? Не боги горшки обжигают. Справимся. Если нужно, я, Колька Агапов, помогу. Ах, оставшиеся слесаря в знак солидарности с уволенными за пьянку все как один заболели, и некому воду включать и засоры ликвидировать? Хорошо. На первый раз он, Колька, вместе с инженером все сами сделают, вызовут из города аварийку, но такая лафа продлится лишь один день, если завтра больных и немощных на работе не будет, он всех поувольняет, найдет причину и повод и уволит. Для администрации, имеющей дело со слесарями, губящими свое здоровье через алкоголь, это дело нехитрое. Сами повод дадут.

И торговые точки при бане тоже ожили. Буфетчица и дама из ларька с мылом и зубными пастами под Колькиным административным нажимом проснулись. Проснулись, встрепенулись, стали давать план, создавать конкуренцию, лишив банщиц и банщиков режима наибольшего благоприятствования. Он, Колька, не дурак, он расчухал, что для пространщиков и пространщиц выгоднее, чтобы мыло и березовые веники были не в ларьке, а в их загребущих руках. С улыбочкой на просьбицу, но и с наценочкой! Цыц! Прекратить самодеятельную торговлю в раздевалках! Для них тринадцатая зарплата и премия — тьфу, как лавровый лист в супе. Есть — хорошо, а нет — обойдемся. Для них это мелочь, на вечерок побренчать в кармане. А для Кольки тринадцатая зарплата — это важно, это его экипировка, шлифовка внешнего вида, джинсики новые, рубашечки. Ему, Кольке, премия, тринадцатая зарплата, знамя — все нужно. Все необходимо, он во вкус вошел, начальство его полюбило, он эту баню до ума доведет и дальше будет двигать околонское городское хозяйство.

До некоторой степени стариковское название должности — директор бани — Кольку смущало. Вроде ничего, но несколько стеснительно. Не директор же космодрома. Он даже когда познакомился с Зоей — а что, разве для читателя это знакомство неожиданность? Для писателя, например, встреча любимой дочери Прасковьи Кузьминичны и нашего доблестного героя не вызывала никакого сомнения — так вот Колька, когда познакомился с Зоей, не сказал ей, где работает. Намекнул неопределенно: занимается совершенствованием человеческого тела, выявлением скрытых резервов здоровья. «Значит, тренер», — подумала Зоя, дочь Прасковьи Кузьминичны.

Ах, как в этом мире все устроено дьявольски хорошо. Все ладно, все путем, порядком. Чистая, холостая, вся в интересах производства жизнь. Такая увлекательная. Но иногда почему так разламывает все тело, почему так корежит спину и кровь приливает к щекам? Колька Агапов знает почему. И он тогда вечером, а если вечером не помогает, то потом и утром, надевает кроссовки и по старой армейской выучке пять — десять километров по стадиону возле общежития, а потом горячий душ на пять минут, холодный, снова горячий. Ну, вроде и полегче, вроде и поостыли желания. А уж когда не помогало, когда развешанные в комнате спортивные штаны, и куртка, и майка, которую Колька надевал под куртку, не успевали сохнуть от пота, тогда они с Вадиком Прониным, прорабом, ходили пить пиво. Пили пиво с тихоокеанскими креветками, голова становилась легкой, сердце бесстрашным, и они шли по улицам, ближе, правда, к общежитию ткацкой фабрики, и заглядывали в глаза женщинам. Кадрились ребята. Так, легкомысленно, на вечер, на веселый и безответственный миг.

Вот во время такой беззаботной и многообещающей субботней прогулки и познакомился Колька с Зоей. Вадик, когда они оба увидели ищущими взорами это упакованное в импорт-экспорт чудо, сказал:

— Худовата, мосласта, отступаюсь.

А Колька тут со всем пылом и страстью бросился в атаку, на раз, естественно, на вечерок, на, так сказать, мирную взаимоинтересную беседу без продолжения. Подвалил к борту, улыбнулся сахарно через усы, белозубо облизнулся, как волк, увидевший добычу, тары-бары, можно ли проводить, можно ли погулять вдвоем, а не зайти ли ко мне выпить кофейку и послушать музыку? Зоя девица современная, без особого трепетания насчет манер и приличий. Сразу курс изменила, и, вместо того чтобы швартоваться к родному порогу, под крышу дома своего — мамке можно сообщить, что только в воскресенье удалось вырваться, учеба и страстная любовь к музыке задержали ее в областном центре, — пошагала Зоя вместе со своим случайным знакомым к нему на квартиру по совершенно ей неизвестному адресу якобы слушать музыку.

У Зоеньки тоже была недолговременная идея, так, на вечерок, а все получилось по-другому, заклинило между двоими, судьба начала ворожить. В общем, так они интенсивно слушали музыку, такие музыкальные страсти витали над их головами, что к утру вдруг поняли они оба, что музыка для них, такая яркая, яростная и серьезная, будет звучать лишь в этом составе. А может быть, так они за ночь нерасторжимо сошлись еще и потому, что смогли всласть и до последней искренности наговориться. Рассказать друг другу все, что было и случилось в их еще маленьких, с воробьиный нос, жизнях, поверить друг другу, посочувствовать, понять, а иногда и простить, потому что сразу решили: все, что было и случилось до этой их встречи, — пыль, тлен, всего этого не было, все это пролетело, исчезло, испарилось, не имеет значения, несущественно, как прошумевшие когда-то, но не коснувшиеся их Пунические войны.

Как же это важно — вывернуться наизнанку перед умеющим слушать человеком, знать, что тебя услышали, достучаться до чужой сочувствующей души и ощущать, что трепетная эта душа с волнением раскрывается тебе навстречу. Иначе почему Колька Агапов начал рассказывать — к этому времени он во всем уже признался, все о себе рассказал, поведал и то, в чем соврал раньше, — почему же начал он рассказывать о своих злоключениях с баней? Ну зачем, например, повествовать хотя и заглядывающей тебе в рот девице о неудачах в строительстве, о цементе, вагонах, засоренных трубах, вдруг запивших слесарях, электриках, сделавших тяп-ляп освещение в новом отделении так, что его не приняла даже не очень строптивая пожарная охрана, что вообще ничего не получается и уже целый год висит на тебе незавершенка, даже в горкоме стали жучить, разнообразные стимулирующие говорить слова. А вот поди же ты — поделился Колька с неожиданно ставшей родной ему душой своим недоумением: будто какой-то рок над этой баней, и никак он не сообразит, что же происходит. Подготовили всю стройплощадку, все вычистили, выдраили, а как ночь — весь подвал неизвестно почему заливают; начинают откачивать — не получается, вода откуда-то сочится и сочится, то ли во время ремонта стронули какие-то гидрогоризонты, то ли растревожили гидроизоляцию, начинай все сначала — выкачивать воду, вскрывать полы, основание фундамента, проверять стоки и сливы. И что? (Зоенька смотрит серьезно.) Откачали, осушили, вскрыли полы — внизу все цело, сухо, вода, оказывается, натекала, подступала откуда-то сверху, из водопровода, а в основном сливе — представляешь? — лежит свернутая и засунутая метра на два внутрь, в трубу, телогрейка. Да как же она туда попала, как очутилась? Это же волшебство какое-то, действие немыслимых роковых сил!

Выслушала все эти производственные излияния Зоя со вниманием, даже, как видите, внезапным интересом, все это взвесила, уяснила себе, поняла и разумненько так сказала:

— Здесь действуют какие-то вполне материализованные и очень живые силы, здесь надо как в суде, как в Римском праве искать: cui bono? — кому это выгодно?

И еще Зоенька что-то хотела сказать, но тут Колька разнервничался, подумал, что зря он на производственную болтовню теряет драгоценное лирическое время, и закрыл ротик только сегодня встретившейся ему музыкантши по-гвардейски крепким поцелуем.

X

Прасковья Кузьминична готова была примириться с тем, что ее материнские честолюбивые мечты относительно Зои канули, испарились. Значит, не испытать дочери той красивой заграничной жизни? Черт с ней, пусть выходит замуж за этого с волчьей челюстью, парень объективно ничего, палец ему в рот не клади, откусит. В конце концов, у него в жизни все может по-боевому повернуться, ведь двадцать два года, совсем молодой, а уже начальник, может, еще и в загранку вырвется, такой все сможет, не парень — танк. Она бы, Прасковья Кузьминична, конечно, еще бы дополнительно посопротивлялась, еще, может быть, Зойку и разубедила бы, объяснила бы дуре, где ее счастье. Но ведь этот предприимчивый голубь с первого же, наверное, свидания — в счетах и подсчетах заслуженная пространщица была могуча, как ЦСУ, — но ведь этот голубь уже, наверное, ее мирной голубке сделал и ребенка, а ей внучку или внука. Так что теперь здесь предпринимать? А ничего! Смириться.

Но вот с характером своего будущего зятя Прасковья Кузьминична смириться не могла и не захотела. Против характера повела решительно борьбу. Очень неверный характер. Даже удивительно, как такой непутевый человек попал на золотое дно, в директора бани. Разве такой поймет дружеские и родственные отношения? Уразумеет этот воспитанник армейской принципиальности, что современные деловые люди должны друг другу всемерно помогать? У такого даже с родни особый спрос. С подковыркой. Будущую тещу первую за ушко да на солнышко, из сытного, теплого уголка вытащит на нездоровый интерес окружающих.

А поэтому про себя Прасковья Кузьминична решила: дочка дочкой, зять (будущий!) зятем, а свои дела — это свои дела. Личное и собственное она путать не будет. Во-первых, и Зоя, когда поостынет от любовной лихорадки, поймет, к какому бесчеловечному субъекту она прицепилась, и, может, еще и уйдет, покинет, выберет свободу. А куда? К мамочке. С ее любовью, сердечностью и капиталами. Во-вторых, может, действительно, будут внуки, все потом, как говорится, повторится сначала. А бабушка здесь, тут как тут, теплая, гостеприимная, радушная. Всегда готовая родному человеку и порадеть, и ссудить. Ничто так не привлекает сердца молодых, как щедрость! Бескорыстная бабушкина щедрость.

А что бабушке еще надо? Любовь, только любовь, видеть детские рожицы, глазенки, знать, что это ее плоть и кровь. Что свои привычки, желания и несбывшиеся надежды бабушка выстрелила не куда-нибудь, а в светлое, многообещающее будущее. Вот так! А посему ее дело, ее капитал, ее возможности это как бы не совсем ее, а общественное, а значит, то, что положено лично ей, — этого она никому не вернет. Она одна, в одиночку будет бороться за свой достаток и, как говорится, за свои идеалы. За свою красивую жизнь. Посмотрим, будущий зятек, кто здесь кого у д е л а е т.

Допустим, с телогреечкой, засунутой в канализационный слив, разобрались быстро. Но ведь ненавистное ей, Прасковье Кузьминичне, дело — завершение строительства, скромная телогреечка отодвинула месяца на три. Строители строили, красили, зеркала вешали, половички и коврики со вкусом и любовью стелили, а в один прекрасный день кран в помывочной — если бы не телогрейка, ничего бы здесь страшного и не произошло, так, обычная халатность! — оказался кран отвернутым, открытым, вода на полметра покрыла за ночь полы, перелилась, испортив отделочные работы, в раздевалку, подсобку. ЧП! А телогреечка в сливе разбухла, забила стоки крепко, не достанешь, не пробьешь. Кран-то кто-то утром, видя такое несчастье, завернул, может, и не было никакого открытого крана? Поставили строители помпу, а вода не убывает. Днем, правда, уровень ее понижается, намечается отток, а к утру все на прежнем месте. А кто догадается, что из душевого отделения на территорию нового строительства, в подвал, можно обронить шланг — кабины и коридоры моют из него в конце смены, — вот всю ночь вода и течет, и течет…

Наконец внезапно ушла вода, телогрейку дальше в канализационный колодец пробили, а сомнения остались. Не повторится ли подобное наводнение? Не нарушилась ли действительно гидроизоляция и подпочвенные воды просачиваются наперекор обещаниям гидрологов в подвальный этаж «Бани здоровья»?

А кто скажет «нет»? Кто на себя возьмет риск и ответственность? Все в один голос: вполне сие возможно. Такое вроде и раньше в бане происходило. Вскроем полы, будем смотреть гидроизоляцию.

Не мытьем, так катаньем. Слово становится реальной, материализующей силой. Будто и не начиналось строительство. Снова через черный ход, через разбуравленный подвал, внезапно, как чертик на сцене, появляется прямо с улицы, минуя терпеливо ждущую своего помывочного места очередь, прямо с улицы в душевом отделении возникает предприимчивый и быстрый л и ч н ы й клиент Прасковьи Кузьминичны, засевая рублевой купюрой вожделенное поле славной пространщицы и будущей тещи.

Ах, не так просто, как пишется, вызревали в сознании Прасковьи Кузьминичны ее каверзные планы. Сколько бессонных ночей и раздумий положила она на их сочинение. Какие труды, уловки, сердцебиения, оправдания потребовались, чтобы воплотить их в жизнь. Любовь, любовь к родному чаду, что же ты делаешь с человеком!

И все же не решилась бы Прасковья Кузьминична на продолжение истории, если бы не вещий сон. Она сразу поняла: отмечена она судьбой как борец. Потусторонние силы ею повелевают. Потому что приснился ей благовещущий ангел в громоздких, наподобие хоккейных, латах, ангел коснулся ее дланью и указал путь: «Твое, Прасковья, дело правое. Борись против мытарей, потому что баня — это современный храм, где все равны. Сопротивляйся, Прасковья, потому что терпишь ты за порядок». Вот так.

Иногда Прасковья Кузьминична гляделась в зеркало. «Свет мой зеркальце, скажи…» Ну такая умильная и добрая бабушка глядела на нее из зеркала, с такими честными, былинными глазами, что Прасковья Кузьминична успокаивалась: разве на такую симпатичную старушку кто-нибудь плохое подумает?

Прасковья Кузьминична предполагала, что после удара стихий — наводнения в подвале, — наверное, на полгодика строительная горячка заглохнет. Доблестный директор вроде собирается жениться, кивает ей уже по-родственному, а ее душевое отделение хоть и со скрипом, с оглушительным шумом воды в водопроводных трубах, с утечкой тепла, но все равно благополучно работает, принося удовольствие и удобства трудящимся, доход в городской бюджет и скромный доходик в ее, Прасковьи Кузьминичны, казначейство. Да и очень уж большой разор был после аварийных работ: полы вскрыты, стены промокли, а вся деревянная обшивка в сауне и в раздевалке разбухла, почернела, а местами и зацвела.

— Не везет этому новому отделению, — публично вздыхала Прасковья Кузьминична, — да и мне не везет, приходится работать в неуюте и антигигиенических условиях, никак душевое отделение не поставят под реконструкцию. Я ведь могу и в горком профсоюза написать.

Но Прасковья Кузьминична — человек дела, она в бане хоть и малый винтик, старая кляча, будет тянуть там, где ее поставили. Вот так она, потирая ручонки, что все ее планы, кажется, осуществились, стали явью, жаловалась-причитала, а сама думала: «Прекрасно. Доход будет по-прежнему регулярно капать, и не один, и не два, и не три месяца. Как строите вы, товарищи строители, народу известно. Стройте, родненькие. А там посмотрим…»

Но будущему нетерпеливому зятьку Кольке Агапову, видимо, эта вялая незавершенка во где стояла, душу жгла — в последний раз упросил, сагитировал он своего дружка, такого же бедолагу, как и сам, прораба Вадика Пронина, и тот, азартный человек, целую свору работяг мобилизовал, сняв их предварительно с внепланового ремонта колхозного рынка, откуда никто добровольно уходить и лезть в подвал не хотел. Все с этими силами Вадик залатал, зачинил, замазал, где надо бетоном залил, зашил деревом, подсушил мощными промышленными фенами, и оглянуться не успели — все готово, сверкает, горит, хоть завтра открывай, если бы… Вот если и была закавыка, то она в столярке, в последней отделочной работе, которую надо было провести в помещениях. Работа на месяц, если хорошо, до пота, одному столяру взяться, и на два, если с прохладцей. И вот когда это все Прасковья Кузьминична увидела, подсчитала, сообразила, то сначала пригорюнилась: все, баста, закончились золотые деньки, пора свертывать предприятие, второй раз телогрейку в слив не запрячешь. А может, придумать что-нибудь новенькое, что-нибудь изобрести выдающееся? А что? Прасковья Кузьминична всю голову сломала, денно и нощно думала, как бы поломать это неправое дело. Ведь недаром ей ангел снился. Неужели не поможет? А тут уже и лес, и доски, вагонку завезли, на полу в подвале, в раздевалке разложили. Спустилась Прасковья Кузьминична вниз, в подвал, пахнет лесной свежестью замечательно душисто, и вокруг всех этих досок пляшет, суетится совсем молодой пацанчик, тоненький, худенький, вроде бы только из ПТУ.

— А ты чего здесь, голубчик, делаешь?

— Да вот прислали стены зашивать, парилку будем отделывать.

— Одного, бедненький? — участливо спросила Прасковья Кузьминична.

— Не одного, а самостоятельно.

— А живешь-то где, у папы с мамой?

— Да нет, в общежитии, я деревенский, здесь после армии.

— Ох, непутевый ты, одинокий ты наш, сиротинушка, — запричитала Прасковья Кузьминична, а в голове у нее в это время забрезжил некий очень коварный план.

«Сиротинушка» очень резво и с невыветрившимся армейским трудолюбием принялся за дело. На следующий день, когда Прасковья Кузьминична спустилась на разведку вниз, то увидела, что все доски у «сиротинушки» уже разобраны и рассортированы, стенки парилки освобождены от старых лесин, инструмент и даже переносная циркулярная пила наготове, блестят в общем, работа кипит.

И тут она, жалостливо, по-матерински взглянув на молодого столяришку, сказала:

— Сынок, ты кушал ли сегодня?

— Некогда мне, мамаша. Шапку схватил да на работу. Вот в час пойду и пообедаю.

— Негоже так, сынок, — очень ласково, ангельски пропела Прасковья Кузьминична, — я вот тебе покушать принесла.

И здесь быстро, как хороший официант, развернула Прасковья Кузьминична принесенный с собой плат, покидала на него аппетитной домашней снеди, а потом откуда-то из складок халата достала и четвертинку.

— Да не пью я, мать, не приучен.

— Рабочий человек, — сказала Прасковья Кузьминична очень рассудительно, — должен пить — это традиция. Мы с тобой, сынок, только пригубим.

— Ну, если пригубим, то можно.

Вот с этого все и началось.

С утра бравый «сиротинушка», которого, как оказалось несколько позже, звали Володей, вовсю вкалывал, раздавался звон циркулярной пилы и электрорубанка а уже часов в одиннадцать Прасковья Кузьминична спускалась, выкроив полчасика у своей душевой команды, спускалась вниз и с ласковыми охами и ахами кормила, а главное, поила Володю.

Процесс спаивания юного «сиротинушки»-столяра происходил с выдумкой и бездной разнообразных ухищрений. Тип оказался к алкоголю довольно стойкий: водку не любил — горькая, в пиве толка не понимал — противно. Но где наша не пропадала! Где не побеждал изворотливый ум Прасковьи Кузьминичны! Она придумывала различные предлоги и события, которые никак не могли пройти всухую. Здесь был и день ангела Володи, и святой Пантелеймон — покровитель столяров и умельцев, и пасха. А советские, а международные, интернациональные праздники! Когда день был свободен от них, на помощь приходил год молодежи, объявленный ЮНЕСКО. Хочешь не хочешь, научишься сначала разбираться, а потом и полюбишь напитки забвения.

В этом вопросе главное — заложить начатки воспитания, потом все само покатится. А чтобы Володе не было скучно одному пробовать разные винодельческие композиции, отвлекающие его от трудовой созидающей деятельности, Прасковья Кузьминична познакомила его с банным электриком, почти его ровесником, прохиндеем Федотиком. Федотик, сосредоточивающий свое внимание на ленивой, в основном профилактической работе — лампочку заменить, выключатель отремонтировать, в бухгалтерии перенести розетку, чтобы девушкам бухгалтерам удобнее было включать электрический чайник или кипятильник, — уже давно сладко попивал и такому исключительному знакомству очень обрадовался. Подружились молодцы, как братья, и здесь уже без закваса Прасковьи Кузьминичны дело пошло весело. То один к обеду бутылку несет, то другой бутылкой отвечает. А какая после выпивки работа, известно: либо сидят лясы точат, покуривают, либо отсыпаются, либо так, лениво, для самоуспокоения и отвода глаз потюкает столяр Володя молотком. А главное Прасковье Кузьминичне — дело-то строительное почти не двигается, колеблется, умирает на месте.

Наверное, с месяц так благополучно дело это умирало, но тут что-то пронюхал своим длинным носом бывший старшина. Кто же ему, подлецу, донес, кто стукнул, что столяр Володя разными разностями балуется? А может быть, сообщили, что и будущая теща Прасковья Кузьминична кое-что откидывает от своих щедрот на стол «сиротинушке»? Ой доброхоты, ой завистники! Судя по поведению, этому бойкому ироду все досконально известно. Утром пришел в подвал, поглазел, а потом сел, стал смолить, одну сигарету от другой зажигал. Никуда со своего плацдарма. Володя занервничал: время такое, что пора и в клюв что-то забросить, пора тонизировать организм! Федотик здесь заглянул, пиджачишко у него на боку оттопыривается: несет, сердечный, захрумку в бутылке, душа горит. Покрутился Федотик, как мотылек.

— Ты чего здесь, Федотов, забыл? — по-старшински резко, в лоб сформулировал директор.

— Да я, да я, — мямлит Федотик, — Володе иногда помогаю, дощечку подержать, гвоздик прибить.

— Ладно, иди, Федотов, крути свои лампочки, сегодня я Володе помогаю.

И вроде даже обрадовался, жеребец, такой внезапной идее, снял пиджачок, галстук, спиною поиграл.

Да что же это такое! Куда годится! Надсмотрщик! Какое-то рабовладельческое общество! Как раз в момент этой отчаянной ситуации, вся заволнованная до гипертонического криза, и сошла вниз, в подвал, Прасковья Кузьминична. Услышала такое, не оставляющее ей никаких надежд высказывание директора и почти по-родственному, шепотом:

— Николай Валерьянович, дорогой, ироды эти, Федотик и Володя, конечно, пьяницы, но если вы станете их сторожить, не будет ли потери директорского авторитету?

— Авторитета здесь моего не убудет. — Рукава будущий зять засучил, полоснул волчьей усмешкой. — Вот так, Володя, пока всего не закончишь, я теперь у тебя подручный. Как говорится, сегодня и ежедневно…

В такой обстановке разве не закончишь оставшиеся работы за две недели? Обязательно закончишь. Хотя бы чтоб вырваться на свободу, где не стоят над каждым стаканом и не следят за каждой твоей рабочей минутой!

XI

Колька Агапов так для себя и решил: «Сдам баню, избавлюсь от незавершенки — распишусь с Зойкой, устрою свадьбу».

Под утро, после целой ночи свадебного пира, Колька проснулся от запаха керосина. Еще ничего не соображая, он высвободился из теплых и сладких Зойкиных объятий, откинул одеяло, и тут его стукнуло предчувствие. Колька всунул свои длинные ноги в штаны, накинул на плечи свадебный пиджак с белым платочком в боковом кармане и помчался со всех ног по ночному городу к бане.

Возле бани уже стояли, как борзые вокруг затравленного зайца, пожарные машины. Вились брезентовые шланги, парком дымились натекшие лужи, толкались люди в серых робах и касках, но огня не было. Колька пробирался через весь этот бедлам ко входу, и в тот самый момент, когда он собирался нырнуть в открытую дверь, из нее вдруг выкатилась его, вся в саже и копоти, разлюбезная теща. Она выкатилась довольная, как медали неся на лице кровоподтеки, а на плечах обгорелую кофту, и сразу, увидев Кольку Агапова, радостно ему брякнула:

— Отстояла! Отстояла я баню, Колечка. Одна новая сауна сгорела, зятек!..

Загрузка...