Под горящей балкой звезды-солнца сидел он, без рубашки, у бассейна, склонив лицо над страницами «Перегрина Пикла». Перегрин только что попытался (неудачно) накачать наркотиками (и подвергнуть насилию) Эмили Гонтлет, свою богатую невесту… Кит то и дело смотрел на часы.
— Ты то и дело смотришь на часы, — сказала Лили.
— Не смотрю.
— Смотришь. Причем сидишь тут с семи часов.
— С восьми тридцати, Лили. Прекрасное утро. И потом, я хотел попрощаться с Кончитой. Знаешь, у нас с Кончитой много общего. И не только то, что мы оба — приемные дети… И вообще, я про время не думал. Я думал про то, как девушек накачивают наркотиками. Они все как сговорились.
— Какая связь между временем и девушками, которых накачивают наркотиками? Наверное, накачивать девушек наркотиками было единственной надеждой — в те дни. По-другому не получалось.
— Ага. — Тут ему вспомнилась другая бывшая подружка, Дорис. — Ага. Вместо того чтобы твердить им о сексуальной революции… Ну что, решила? Загорать сверху или не загорать?
— Да. Ответ — нет. Поставь себя на мое место. Тебе бы понравилось сидеть тут голышом рядом с Тарзаном?
Он поднялся и зашагал к кромке воды. Поодиночке пришли и ушли Уна с Амином — несколько дорожек с утра; а Кит размышлял о ненадежной оптике плавательного бассейна. Его стены и дно были металлически-серыми. Когда вода не колыхалась, поверхность ее сияла цельно и непроницаемо, подобно зеркалу; когда по воде шла рябь или когда менялся свет (от тени к ослепительному блеску, но и от блеска к тени тоже), она становилась полупрозрачной, и видно было толстую затычку на дне у глубокого края и даже редкие монетки или заколки для волос. Он задумался над этим: серый новый мир стекла и непрозрачности взамен колышащейся, скользкой, ленточной голубизны бассейнов его юности.
— Вот она, идет.
Шехерезада переливала свое тело через три уровня склона, что спускался террасами; приближаясь к воде, она пробиралась через беседочно-оранжерейное окружение, босиком, но в теннисной одежде: светло-зеленая юбка в складку и желтая рубашка. Она скрутила с себя нижнюю половину костюма (ему представилось яблоко, с которого срезают кожуру) и вытащила себя из верхней; затем, превратив свои длинные руки в крылья, она расстегнула верхнюю часть бикини (и та исчезла — исчезла с легчайшим пожатием плечами), одновременно проговорив:
— Еще одна несносная вещь.
Конечно, и тут ничего несносного не было. Напротив, обращать даже малейшее внимание на то, что открылось взорам, было бы позорной незрелостью, поведением буржуазным (и неклевым); поэтому Киту досталась нелегкая задача: смотреть на Лили (в домашнем халате и шлепанцах, по-прежнему сидящую в тени), одновременно причащаясь образа, которому суждено было на какое-то время оставаться в одинокой-одинокой пустыне его периферийного зрения. Спустя тридцать секунд или около того, пытаясь дать облегчение застрявшим нервам в застрявшей шее, Кит уставился вверх и вдаль — на золотые склоны горного массива, отдававшиеся эхом в светлой голубизне. Лили зевнула и сказала:
— Какая еще несносная вещь?
— Значит, так, мне только что сообщили…
— Нет — та, другая несносная вещь.
Лили смотрела на Шехерезаду. Поэтому Кит тоже смотрел… И мысль, вопрос, который они в нем пробуждали, Шехерезадины груди (окружности-близнецы, взаимоблизкие, взаимозаменяемые), был: куда смотрит полиция? Куда она вообще смотрит? Этот вопрос он часто задавал себе в эти смутные времена. Куда она смотрит, полиция?
— Извини, я тебя не понимаю, — сказала Шехерезада.
— Я имею в виду, та первая несносная вещь — это что было?
— Ванная, — ответил Кит. — Ну, понимаешь. Общая. Колокольчик.
— А. Так, а вторая несносная вещь?
— Дай я хотя бы окунусь.
Шехерезада шагнула вперед, пошла дальше и нырнула… Да, невыразимая скука общей ванной, где вчера днем появилась Шехерезада: согнутые колени прижаты друг к другу, а пальцы крепко вцепились в кромку розовой футболки, когда она, смеясь, попятилась короткими шажками, волоча ноги… Вот она вынырнула на поверхность и выбралась, напрягши сухожилия, покрытая яркими бусинками воды. И все раскинулось перед тобою. Без лифчика, как предусмотрено природой. Но все-таки зрелище казалось Киту неестественным — оно казалось нелогичным, словно съехавший жанр. Цикады увеличили громкость, и солнце палило.
— Холодненькая, то, что надо, — произнесла она. — Ненавижу, когда на суп похожа. Ну, знаете. Температуры тела.
— Эта вторая несносная вещь — она более несносная, чем первая несносная вещь? — продолжала Лили.
— Примерно такая же — нет, более несносная. К нам приедут. Что поделаешь. Глория, — ответила Шехерезада, откинувшись и положив руки под голову. — Глория. Великая пассия Йоркиля. Она оскандалилась, и ее отсылают на женскую половину — сюда. К нам. Глория Бьютимэн. Бьютимэн. Так и пишется: «бьюти» — красота, «мэн» — мужчина. Она нас старше. Двадцать два года. Или даже двадцать три. Ну да что тут поделаешь? Замок принадлежит Йорку.
Кит встречался с Йоркилем, точнее, находился минуту-другую в его компании — с Йоркилем, тридцатидвухлетним дядей Шехерезады (такое уж это было семейство).
— Хорошее имя, — сказал Кит. — Глория Бьютимэн.
— Да, хорошее, — осторожно поддержала его Лили. — Но она ему хоть соответствует? Хорошо держится?
— Вроде бы. Не знаю. По-моему, она — новое увлечение. Довольно странная особа. Йорк голову потерял. Говорит, лучше ее на свете нет. Называет ее Мисс Вселенная. Почему Мисс Вселенная обязательно жительница Земли? Он хочет на ней жениться. Я что-то не понимаю. Обычно у Йорка девушки прямо как кинозвезды.
— У Йорка?
— Ну да, знаю. Он, Йорк, не Адонис, зато очень богатый. И очень увлекающийся. А Глория… Наверное, в ней есть скрытые достоинства. Все равно. Бедняжка Глория. Две недели была на пороге смерти от одного-единственного стакана шампанского, а теперь уже почти в состоянии сидеть в постели.
— Как же она оскандалилась? Что за скандал? Известно это?
— Скандал сексуальный, — ответила Шехерезада; свет упал на ее зубы, и на лице появилось жадное выражение. — И я при этом присутствовала.
— Так расскажи!
— Вообще-то я поклялась, что не буду. Нехорошо. Нет, не могу.
— Шехерезада! — воскликнула Лили.
— Нет. Правда не могу.
— Шехерезада!
— Эй, ну ладно. Только смотрите… Господи, я ничего подобного в жизни не видела. И потом, все было так странно. Она с виду слегка жеманная. Из Эдинбурга. Католичка. Похожа на леди. Да она чуть со стыда не умерла. Давайте Уиттэкера подождем. Он такие вещи обожает.
Одетый в сандалии, шорты цвета хаки и потрепанную соломенную шляпу, Уиттэкер приближался по дорожке; позади него, среди саженцев на втором уровне, осталась едва различимая, но явно смертельно напуганная фигура Амина. Кит задумался. Одержимость — позитивная, негативная. От лат. «obsidere» — «осаждать». Амин, окруженный Шехерезадиными грудями.
— Я думала, они в Неаполь уехали, — сказала Лили, — встретить Руаа. Ну, знаете, эту. Каплю.
— Не называй ее Каплей в присутствии Уиттэкера, — предупредила Шехерезада. — Он считает, что это неуважение… Уиттэкер, что такое с Амином? У него такой затравленный вид.
Но Уиттэкер не ответил ей, лишь вздохнул и сел.
— Сексуальный скандал, Уиттэкер, — сказал Кит успокаивающе. — Некая похожая на леди особа едва не умерла со стыда.
— Ой, да ничего с ней, с Глорией, не случилось, — продолжала Шехерезада. — Дело в том, что она нарисовала эти картины для одного секс-магната. А мы…
— Нет, погоди-ка, — прервала ее Лили. — Что ты имеешь в виду — какой секс-магнат?
— Тот, который ставит секс-шоу, только не «О! Калькутта!», а другие… Понимаете, Глория в основном танцует. Королевский балет. Но еще она художница. И вот она нарисовала картины для этого секс-магната. Балетные танцоры занимаются этим делом в прыжке.
— В прыжке? — В голосе Лили звучало некое нетерпение. — В прыжке?
— Балетные танцоры занимаются этим делом в прыжке. А секс-магнат устроил большую презентацию в Уилтшире, и Глорию пригласили, а мы были в каких-нибудь шестидесяти милях оттуда, вот она и поехала. И оскандалилась. Я ничего подобного в жизни не видела.
Кит откинулся назад. Солнце, цикады, груди, бабочки, едкий вкус кофе во рту, огненное удовольствие — французская сигарета, рассказ о сексуальном скандале, в котором не замешана его сестра… Он сказал:
— Давай поразвернутей, если можно. Любые случайные подробности. Не скупись.
— Значит, так. Первым делом она едва не утонула в бассейне, в доме. Нет, погодите. Йорк нас подвез. Сказал: «Ты будешь дуэньей. И ради бога, не позволяй ей ничего пить». Она ведь не пьет. Не может. Но вид у нее был очень взбудораженный. Ну и, конечно, я пошла в туалет, а когда вернулась, вижу — она приканчивает огромный фужер шампанского. Я ничего подобного в жизни не видела. Ее было не узнать.
— Она что, маленькая? — спросил Кит. — С маленькими так иногда бывает.
— Довольно-таки маленькая. Маленькая, но не настолько. Потом ее несколько дней страшно тошнило, она с постели встать не могла. Мы правда… Мы правда думали, бедняжка Глория умрет со стыда.
— Наверное, там повсюду все равно одни шлюхи ползали, — предположила Лили.
— Да нет. То есть вокруг бассейна было немало качков и симпатичных. Ну, знаешь. Люди, у которых такой вид, будто они сделаны из светлого шоколада. Но там были свои правила. Верх не снимать. Сексом не заниматься. А Глория верх и не снимала. Верх — нет. О нет. Она сняла низ. Потеряла свой низ от бикини прямо перед тем, как едва не утонула. Сказала, его засосало в джакузи.
— Его засосало в джакузи, — сказал Уиттэкер. — Прекрасно.
— В точности ее слова. Его засосало в джакузи. В общем, тот парень, ватерполист-профессионал, когда ее вытащил, ему пришлось подержать ее кверху ногами за лодыжки и как следует потрясти. Ну и зрелище было. Потом, как только мы ее снова одели, она убежала наверх. А на танцплощадке она переходила из рук в руки, все мужики ее лапали. А у нее вид такой, будто во сне. А они ее лапают. То есть по-настоящему лапают.
— По-настоящему лапают — это как? — спросил Кит.
— Ну, как. Когда я вернулась в дом, у нее платье было вокруг талии. И не просто задрано — еще и засунуто в пояс для чулок. Чтоб держалось. И знаете что? Мужик, который засунул ей язык в ухо, гладил ее задницу обеими руками внутри трусов.
Наступила пауза.
Уиттэкер сказал:
— Тоже первоклассная штука. Внутри трусов.
— Эта пара здоровенных волосатых варежек внутри ее трусов… И потом, все было так странно.
— In vino Veritas, — сказала Лили.
— Нет, — возразил Кит. Но больше ничего не сказал. Истина в вине? Истина в «Special Brew» и «Southern Comfort», истина в «Pink Ladies»? Значит, Кларисса Харлоу и Эмили Гонтлет, когда были накачаны наркотиками, проявляли свою истинную натуру? Нет. Но когда девушка подносит зелье к собственным губам (Глория, Вайолет), тогда можно утверждать, что это Veritas. Испытывая неловкость, он произнес: — Казалось бы, она должна это знать про себя. Глория Бьютимэн.
— Казалось бы. Но это еще не все. Была еще ванная наверху, с ватерполистом-профессионалом.
Над бассейном сложилась задумчивая тишина.
— Честно говоря, я немного расстроилась — после всего, что было. Приехал Йоркиль, около четырех, а ее никто найти не может. Мы пошли наверх, а все спальни заперты. Домашнее правило. Потом — в коридоре. Там были эти две здоровенные то ли зверюшки, то ли подружки. Бывшие модели с центрального разворота, огромные такие мадамы. Поразительные существа. Вроде скаковых лошадей в отставке. Они с ней весь день пытались справиться. Стучат в дверь ванной, говорят, типа: «Глория, ты выйдешь когда-нибудь? Уже спустила, или как?» Тут дверь открывается, и вываливается она. А за ней ватерполист-профессионал.
— Как это понравилось Йоркилю?
— Он выбежал. Не видел этого.
Они подождали.
— В общем, они там пробыли всего пару минут. Ватерполист-профессионал сказал, все было совершенно невинно. Ну, кокаину немножко. По-моему, они просто целовались. У ватерполиста-профессионала на шее была губная помада. Причем не мазок. Улыбающийся ротик. Можно даже было представить себе улыбающиеся зубки…
— Ну как тут не расстроиться, — сказал Уиттэкер.
— Ну да. Но все-таки она в машине так рыдала, будто у нее сердце разрывалось. И с тех самых пор хочет покончить с собой.
Шехерезада потерла глаза костяшками пальцев, по-детски… Если верить английскому роману, который он прочел, мужчины понимают, почему им нравятся женские груди, — однако не понимают, почему они нравятся им так сильно. Кит, которому они так сильно нравились, даже не знал, почему они ему нравятся. Почему? Ну, давай, сказал он себе; трезво перечисли их преимущества и достоинства. И все-таки они почему-то ведут тебя к идеалу. Наверное, это связано с вселенной, подумал Кит, с планетами, солнцами и лунами.
У юных постоянно бывает легкая лихорадка; по-моему, это ошибка, легко совершаемая памятью, — считать, что двадцатилетние всегда чувствуют себя хорошо. Спустя несколько минут после завершения сказки, рассказанной на ночь Шехерезадой, Кит поднялся (от простого акта выпрямления у него порой начиналась кессонная болезнь) и попросил его извинить. Будь он дома, в старые времена, он бы жалобно позвал Сэнди, их добрую овчарку, шерсть которой была раскрашена, словно под дерево, черным и желтым; и Сэнди пришла бы к нему на одеяло, нахмурившись, и лизала бы его запястья с внутренней стороны… Двадцатилетним приходится бороться с силой тяготения, они страдают от декомпрессии с классическими симптомами. Боль в мышцах и суставах, судороги, онемение, тошнота, паралич. После короткого трагического сна в башне Кит снова выпрямился, пошел в соседнюю комнату и сунул голову под кран.
Он был уверен, что вот-вот вернется в счастливое состояние. Откуда оно взялось, счастье, изменившее форму его лица? В отличие от большинства людей, Киту пришлось полюбить свою семью, а его семье пришлось полюбить его. С его матерью, Тиной, это получилось, с Вайолет это получилось — с Вайолет было легко. Но с Карлом, его отцом, это, по сути, так и не получилось. И почти десять лет не получалось с Николасом. Когда Кит появился, когда он вышел, ковыляя, на сцену, в полуторагодовалом возрасте, глаза пятилетнего Николаса, по словам Тины, загорелись мертвенным светом предательства. Николас превратил это в своего рода хобби — колотить, словом или делом, своего братца. А Кит принял это как есть. Такова жизнь.
Спустя две недели после своего одиннадцатилетия Кит занимался математикой в столовой. По оконному стеклу карабкалась вверх больная оса — все падала, карабкалась, падала. Он почувствовал, как за его спиной материализовался Николас. К тому времени отношения улучшились (в основном благодаря Вайолет с ее слезливыми заступничествами); тем не менее он напрягся. А Николас сказал: «Я решил, что мне нравится иметь младшего брата». Кит кивнул, не оборачиваясь, и все цифры уплыли вдаль, а потом снова плеснули обратно, и началось его счастье.
— Не могу свои тапочки найти. Теннисные туфли.
Он шел вниз из башни (оставив головную боль позади, в исполненной значения ванной). На Шехерезаде были светло-голубая юбка и желтая майка. И Киту досталось ее пронзительное обращение, этот ее шутливо-обвинительный тон, словно на самом деле это Кит их спрятал — спрятал Шехерезадины теннисные туфли. Он остановился ступенькой выше. В нем было шесть футов два дюйма. Он сказал:
— С кем играешь?
— С одним местным мажором. — Она пожала плечами. — Считается великим итальянским плейбоем. В общем, сам понимаешь. Обычный мудоед.
— В смысле, мудозвон? Или ты хотела сказать — сердцеед?
Она нахмурилась:
— По-моему, я хотела сказать мудоед. Или же сердцезвон.
— Ты хорошо играешь?
— Не особенно. Я в довольно приличной форме. Много уроков взяла. Тот парень сказал, все зависит от внешности. Важно то, как ты выглядишь. А остальное приложится.
В нем было шесть футов два дюйма. Он сказал:
— Кстати — не зря тебя назвали Шехерезадой. Скандал с Глорией Бьютимэн. День позора Глории Бьютимэн. Надеюсь, ты мне еще много таких историй расскажешь.
— Ой, это очень нехорошо с моей стороны. Она умоляла меня не рассказывать. Глория плакала и умоляла меня не рассказывать.
Глаза Шехерезады на секунду сделались жидкими, словно она довезла слезы Глории до самой Италии.
— Ну, ты же не могла не рассказать, — сказал Кит.
— Нет. Всем нам хочется услышать про границы, тебе не кажется? Она говорила: «Прошу тебя, ох, прошу тебя, не рассказывай Уне». Мама как раз в аэропорт собиралась. — Шехерезада сложила руки на груди и прислонилась боком к стене. — Но про то, как она заперлась в ванной с ватерполистом-профессионалом, ей и так было известно. Йорк бушевал по всему дому. Причем так неудобно, ведь они практически обручены. «Не рассказывай Уне». Пятно от губной помады и руки внутри трусов.
— И низ бикини, которое засосало в джакузи. Так что ты в результате сказала маме?
— Короче, как только я приехала, она меня тут же принялась расспрашивать. Врать я не очень хорошо умею, и если отчасти говорить правду, так проще. Про кокаин — это правда. Он его всем предлагал. Так что я просто сказала, что Глория там нюхала кокаин. С ватерполистом-профессионалом. А маме до этого не было особого дела.
— Стало быть, Глория чиста.
— А тут я взяла и все вам рассказала. А когда она приедет, мы будем усмехаться. И она поймет.
— Но мы же не станем так делать. Не станем усмехаться. Ты Уиттэкера потренируй, чтоб не начал.
— Ладно. А ты Лили потренируй. Ладно. Хорошо.
Она прошла мимо него. Обернулась. В ней было шесть футов шесть дюймов. Он сказал:
— Ты сама-то видела эти миниатюры, которые она нарисовала?
— Да, видела. Секс-магнат повесил их на стену на лестнице. Балетные танцоры, парящие вокруг бог знает чего. Тут рука, там нога. Я их видела. И решила, что они вполне ничего.
Кит пытался вычислить, где его место в цепи бытия. Она снова обернулась и поднялась еще выше. Он закрыл глаза и увидел ее целиком, законченной, в ее покрове — в обтягивающем комбинезоне ее юности.
В тот день они спустились по крутой тропке к деревне, чтобы пройтись, подержаться за руки и побыть парочкой вдвоем — Лили и Кит. Глубокие улицы, разбитые булыжники мостовой, тени, темные, как фиги, все тихо в час сиесты, отданный негромкому журчанию пищеварения. Граффити, намалеванные белым: «Mussolini На Sempre Ragione!» — «Муссолини всегда прав!». Над их головами, заметная почти с любого наблюдательного поста, стояла артритическая шея Санта-Марии. Было пять часов, и колокола мотались и раскачивались. Шанс пройтись, подержаться за руки и побыть парочкой, пока еще есть время.
— Смотри, — сказал он. — Это не собака. Это крыса.
— Нет, — ответила она. — Вполне приличная собачка.
— Она даже не желает быть собакой.
— Перестань. Ей за тебя стыдно.
— На самом деле вид у нее такой, будто ей и впрямь чуть-чуть стыдно.
— Так оно и есть. Бедняжка. Какая-то разновидность таксы. Или терьера. Мне кажется, помесь.
— Возможно. Мама была собакой, а папа — крысой.
Зоомагазин гордо щеголял двойным фасадом: в левой витрине — зверинец за решеткой (котята, ерзающие хомячки, одинокий ошарашенный кролик), в правой, захватив себе весь отсек, — крыса в нарядном синем ошейнике плюс пластмассовая кость, плетеная корзина и красная бархатная подушечка, на которой та привычно примостилась. Они уже не в первый раз останавливались, чтобы ею полюбоваться. Размером с крысу, серая шерсть короткая и одновременно грубая, усы подергиваются, глаза малярийные, розовое рыльце и хвост, похожий на толстого дождевого червя. Кит спросил:
— Много ли ты знаешь крыс, живущих в подобном стиле? Потому-то у нее такой вид, будто ей стыдно.
— Они играют на корте в его замке, — внезапно произнесла Лили. — Считается, что он — прекрасный спортсмен. Она говорит, если он ей хоть самую капельку понравится, она непременно подумает насчет этого.
Кит услышал свой голос:
— Нет. Разве это честно по отношению к Тимми?
— Ну, Тимми, можно сказать, сам виноват. Ему надо быть здесь. Я же тебе говорила, как ей неймется. Прямо невтерпеж.
— Невтерпеж?
— Невтерпеж. Гляди. Это признак того, что ей стыдно.
— Вот видишь? — сказал он. — Собаке бы стыдно не было. Тогда я не понимаю, что с Шехерезадой. Стыдно может быть только крысе.
— Чего ты не понимаешь? Собаке может быть стыдно. Когда ее все то и дело принимают за крысу.
Он обернулся и сказал:
— Полгода назад она была девушкой с дорожным знаком в руке, помогала школьникам переходить улицу. И развозила обеды на грузовике. Я бы перед ней даже выругаться не решился.
— Но она стала другой. Она изменилась. Ты бы ее теперь послушал — секс, секс, секс. В ней теперь настолько больше женского.
Он вспомнил Лилино описание ее, Лили, первого раза, с французским студентом в Тулоне, и как она шла по пляжу на следующее утро и думала: господи, я женщина… Пробудилась к женственности. Это то, что психологи называют «плотским днем рождения»; плотский день рождения — это когда с тобой происходит твое тело. У ребят это — первый раз — было не так; первый раз — просто нечто такое, с чем надо покончить. Его пронзило чувство беспомощности, и он потянулся к Лилиной руке.
— Ах да, — сказал он. — Когда приедет Глория Бьютимэн, ты должна притворяться, будто ничего не знаешь про день ее позора.
— С Вайолет бывает что-то похожее, когда она выпьет, да?
— Да, но с ней бывает что-то похожее и тогда, когда она не пьет. Запомни. Мы не должны шельмовать Глорию. Знаешь, Лили, что это означает — шельмовать?
— Ну, валяй.
— От латинского «traducere». «Проводить перед другими, выставлять на посмешище». Шельмовать — то, что происходило с древними героями. Ты давай отсмейся, поглазей вволю. Чтобы Глорию не шельмовать.
— Видишь, лает. Это собака.
— Чего она хочет, так это снова стать крысой. — Хочет уйти от всего этого. Без фанфар — скромное возвращение в царство грызунов. — Она хочет уйти от бархатной подушечки и пластмассовой кости. Хочет взбежать по водосточной трубе.
— Какой ты противный. Видишь, она лает. Следовательно, это собака.
— Это не лай. Это писк.
— Это определенно визг. Ей стыдно за тебя. Ты ее хочешь ошельмовать. Она лает на тебя. Так она тебе пытается сказать: отвали.
Они пошли по дорожке, что карабкалась вверх по склону (и ныряла под дорогу, и выкарабкивалась наружу на той стороне), и увидели Шехерезаду — в процессе выхода из кремового «роллс-ройса». Она на секунду склонилась к окну — ее зеленая юбка оттопырилась; потом она стояла и махала вслед рванувшейся вперед машине. На миг Киту показалось, что машина без водителя, но тут высунулось бронзовое предплечье, им лениво поразмахивали, потом оно убралось.
— Ну что? — спросила Лили, когда они встретились с Шехерезадой у ворот.
— Сказал, что любит меня.
— Не может быть. На какой стадии?
— В первом гейме первого сета. Счет был по пятнадцати. Завтра он приходит обедать. Причем у него множество планов.
— И что?
— Он был бы абсолютным идеалом, — сказала Шехерезада, скорчив плаксивую рожицу. — Если бы не одна только мелочь.
«Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы // Новые».
Я согласился с Китом, когда он решил, что ее красота наступила, прибыла, только что с корабля… Лет семь или восемь назад Кит сказал своей сестре: «Ты теперь так быстро растешь, Ви. Давай немножко посмотрим на твою руку и попробуем засечь, как она растет». Они все смотрели и смотрели, пока им на самом деле не показалось, будто ее рука ощутимо дернулась вперед. Дар Шехерезады все еще пульсировал на подходе. Только что с корабля, но с каждым днем их, даров, становилось больше. Она повернулась, чтобы уйти назад, на пристань, грузчики закричали: «Signorina, signorina», — и появился еще целый сундук шелков, красителей и специй. Английская розочка, однако оживленная тем, что ни с чем не спутаешь, чем-то американским, более твердым и ярким — приток драгоценных металлов из Нового Света. В ней почти не осталось места, куда все это можно было бы положить, — непонятно было, как же все это поместится.
Менялся и Кит — однако не внешне… Тут, в замке, если идти его каменными коридорами, эхо было громче шагов, и попадались разрывы, вызванные жалкой леностью скорости звука. Синкопированные шаги. Хелло. Эхо. И к тому же постоянно было видно собственное отражение: в неожиданных местах, в шикарных, подернутых рябью зеркалах, разумеется, а еще в серебряных тарелках и супницах, в лезвиях и зубцах увесистых столовых приборов, в пластинах лат, в толстых освинцованных окнах после наступления темноты.
Внутренне Кит менялся. В нем появилось нечто такое, чего не было прежде.
— Ну? Так чем же плох Адриано? — спросил он Лили тем вечером в салоне.
— Не скажу. Погоди, сам увидишь. Все, что могу сказать, — он очень хорош собой. С превосходно выточенным телом. И очень интеллигентный.
В раздумье глаза Кита двинулись вбок.
— Ну да, у него ужасный смех и очень высокий голос. — Лили серьезно покачала головой.
Он подумал еще и сказал:
— Ну да. Он чокнутый.
— Нет. Это ты чокнутый. При этом в тебе даже теплоты нет.
Кит пошел в кухню.
— Чем плох Адриано? — спросил он Шехерезаду.
— Я обещала Лили, что не скажу.
— Это что же, э-э, непереносимо? Его недостаток?
— Да я сама не знаю. Посмотрим.
— Он что…
— Хватит вопросов. Не искушай меня. А то я расколюсь. Сегодня со мной такое уже произошло один раз. Проболталась.
Тем вечером за ужином он провел мысленный эксперимент, или чувственный эксперимент: впервые посмотрел на Шехерезаду любовными глазами. Словно он ее любит, а она любит его в ответ. Выказывая дружеские чувства Лили, Уне и Уиттэкеру, он смотрел на Шехерезаду — так часто, как только смел, — любовными глазами. А что они видят, эти глаза? Они видят нечто эквивалентное произведению искусства, видят ум и талант и захватывающую сложность; минуту за минутой он представлял себе, что сидит в приватном зале для просмотра, что он — свидетель первого представления незабываемой спонтанности. За кадром этого фильма режиссер, гений с тяжелой судьбой (и, вероятно, итальянец), поступал мудро — спал с этим великим открытием. Ну конечно. Смотрите, как он ее подсветил. Сразу видно.
Кит уронил голову и уставился на зернистую муть на донышке своей кофейной чашки. В нем было нечто такое, чего не было прежде. Оно родилось, когда Лили произнесла слово «невтерпеж».
То была надежда.
И вот они здесь, в десятилетии «Она», да только все как один — в средоточии нарциссизма. Они не похожи на старших и не будут похожи на младших. Потому что помнят, как было прежде: бремя на плечах индивидуума было легче, когда человек жил своей жизнью более автоматически… Они — первые за все время с тех пор, как вырвались в это безмолвное море, где поверхность — горящий подобно зеркалу щит. Внизу, у грота, внизу, у оранжереи, там лежали они, нагие, не считая инструментов желания. У них было Эхо, у них было эго, они были отражениями, они были светляками с их люминесцентными органами.
Кит, дорогой мой малыш!
Шлю плохие вести о нашей поразительной сестрице (как, по-твоему, насколько плохо дело?), поэтому попробую тебя развеселить, пока снова не расстроил: Займется сердце, чуть замечу[16]. Сердце — одинокий охотник[17]. Дубовые сердца[18]. Сердце тьмы[19]. Схорони мое сердце у Вундед-Ни[20]. И разорвалось сердце великое[21].
— Что тут такого смешного? — спросила Лили, намазывая джем на тост и наливая себе вторую чашку чая.
— Это у нас игра такая. У нас с Николасом. Бот, посмотри.
— Повторяю вопрос. Что тут такого смешного?
— «Сердце» надо заменить на «член мой». Например: разбился член мой редкостный…[22]
— Сердце — одинокий охотник, — сказала она. — Это разве не женщина написала?
— А, если женщина, тогда вместо «член мой» подставляешь «пипка».
— Схорони… Немного нескладно, тебе не кажется?
— Да. Очень. — Он объяснил, что, когда растешь в просвещенном доме, где все разрешается и прощается, где не осуждают ничего, кроме осуждения, у тебя вырабатываются пагубные привязанности. — Мы всегда этим занимались. Там еще куча всякого.
— Возможно, им следовало быть менее просвещенными. С твоей поразительной сестрицей.
— М-м. Возможно.
Письмо лежало на подносе для завтрака. А поднос для завтрака — каковой Лили, уставив едой, героически удерживала в воздухе — заключал в себе отдельную информацию. Сомнений больше не было: теперь Кита и Лили связывали отношения брата и сестры — отношения, лишь в незначительной степени оживляемые еженощным кровосмесительным преступлением. А прошлой ночью никаких преступлений, никаких актов практической эндогамии совершено не было. Это было перенесено на потом — что и составляло открытое иносказаниям содержание чая, тостов, апельсинов, порезанных четвертушками.
— Теперь ты, наверное, хочешь прочесть остальное. Перегибаясь мне через плечо. А вот и нельзя.
— Не жадничай.
— Ну ладно. Но только после того, как ты мне скажешь, чем плох Адриано. И почему Шехерезаде его так нестерпимо жаль.
— У каждого из нас есть свой маленький недостаток.
— Верно. И какой же у него?
— Но я хочу, чтобы это был приятный сюрприз.
— О'кей, — сказал он. — Только не перебивай.
Позавчера вечером я водил Вайолет на вечеринку у Сью с Марком. Среди прочих интересных моментов там была утка, которая переваливалась по полу и везде гадила, а еще — похожая на ведьму девушка, которая переваливалась за ней, на корточках, с рулоном туалетной бумаги в руке. В общем, обычный хипповской ад (плюс уродовыставка и родео болванов), а Ви, в общем и целом, вела себя так, как и ожидалось. Необычно было то, что произошло по дороге туда.
— Ой, а Николас, наверное, никогда не якшается с хиппи.
— В сексуальном смысле? Нет. Не якшается. Почти. Он ведь до того левый. Я ему все время говорю: «Тебя, парень, не та революция занимает». Но он разве слушает?
— А ты считаешь, что он должен. Якшаться.
— Нет, меня просто удивляет. Девушки на него всегда вешаются. А он никогда не отвечает. Молли Симс на него вешалась.
— Молли Симс? Не может быть.
— Может. Настолько неприлично вешалась, по его утверждению, что на следующий день написала ему записку с извинениями.
— Но она же прославилась тем, что почти ни с кем не спит. Молли Симс? Вранье.
— Я так и сказал. Он у нее заночевал после одной вечеринки, а она пришла пожелать спокойной ночи. В ночнушке. И села вот так, подняв коленки.
— И что он увидел?
— «Пипиську под соусом». Так он говорит.
— Вранье.
— Я так и сказал. А он — нет, говорит. «Вонючую пипиську под соусом». Я ему тоже не поверил. Тогда он мне записку показал. Это уж слишком — нет, правда. Когда вот так вешаются.
— Еще бы… Знаешь, мне прошлой ночью снилось, что ты изучаешь секс в Оксфорде. Все было совершенно как в обычной жизни. В моем сне. Только ты изучал секс в Оксфорде.
— А какие я оценки в диплом получил?
— Неважные. Ненавижу сны.
— Не перебивай.
Я забрал ее окало десяти из какого-то бара в Ноттинг-хилле. Со мной был поэт Майкл Андервуд. Ты с ним знаком? Короче, в такси (ну что тут скажешь?) у меня внезапно возникло чувство, будто у меня на лице выросли усы. Усы оказались не мои — Майкла. Тогда я говорю, спасибо, Майкл, не надо, и мы снова стали разговаривать про Уильяма Эмпсома и И.-Э. Ричардса. Он, знаешь ли, голубой. Не скачет, не ржет, как жеребец — чего нет, того нет, — но явно голубой и доволен этим. Так вот. Вайолет была с какими-то девушками, так что на следующую поездку нам понадобилось два кэба, и она влезла в один с Майклом. На том конце (а это было не так уж далеко) он выкарабкался с таким видом, как будто только что пережил Сталинградскую битву. Стоит, волосы растрепаны, рубашку обратно заправляет, галстук вытаскивает — он между ключиц застрял — и говорит (заметь: он картавит и проглатывает «р», как Денисов в «Войне и мире»): «Слушай, я уж думал, твоя сестра меня прямо-таки живьем сожгет».
— Сожгет?
— Сожрет. — Это было одно из качеств, которые нравились ему в Лили — она читала с той же скоростью, что и он (и знала все, что можно было знать о его сестрице). — Сожрет. В том смысле, что она похотлива, как Шехерезада в твоем представлении.
В тот момент ситуация показалась мне до смешного симметричной, и только на другой день это дело начало меня преследовать. Тогда я позвонил Майклу, и мы с ним отправились куда-нибудь выпить. Лирическое отступление:
Любовь прекраснее всего[23]. Люси, я тебя любил. Любовь питают музыкой[24]. Любовь в холодном климате[25]. В судьбе мужчин любовь не основное[26]. Пусть любовь твоя будет нежна[27]. Бог есть любовь. Шпион, который меня любил[28]. Стоп! Ради всего…
— Любовь… Чего это он?
— А здесь вот что, — сказал Кит, — вместо «любить» подставляешь «ебать», а вместо «любовь» — «разнузданный секс».
— Стоп! Ради всего… Может, потом закончишь? Мы же скоро пойдем к этим голубкам в гроте.
— М-м. Мне не терпится на него взглянуть. Погоди.
О господи.
— Потом закончишь. Закрой глаза, Адриано. Я Шехерезада.
— Погоди.
— Стоп! — сказала Лили. — Ради всего…
— Ты мне сломаешь…
— Стоп!
После Кит с Лили пошли вниз, и за кофе в салоне их познакомили с Адриано. Они говорили о замках. Замок Адриано был не похож на замок Йоркиля — крепость на склоне горы. Замок Адриано (как Киту скоро предстояло увидеть собственными глазами) заключал в своих объятиях целую деревню. Потом Кит вернулся в башню.
Тут, наверху, его ожидала миссия, неподобающая романтическому герою — или даже антигерою, каковым ему суждено было стать. Все это было ниже его достоинства. Да только что ему было делать? «И даже на самом высоком из земных престолов сидим мы на своем заду»[29], — сказал Мишель Эйкем де Монтень году в 1575-м, что ли. Люди, расщепляющие атом и шагающие по Луне, поющие серенады и сочиняющие сонеты, они хотят быть богами, но остаются животными, чьи тела некогда принадлежали рыбе. Короче говоря, Кита Ниринга ожидало холодное сиденье. Ему, разумеется, не терпелось к Адриано. Тем не менее Адриано поймет.
Кит не изучал секс в университете — точнее, больше не изучал. Теперь он изучал «Памелу» и «Шамелу». И все-таки первые четыре триместра он изучал именно секс. Не только секс — еще он изучал смерть, изучал сновидения, изучал дерьмо. Согласно неофрейдизму, господствовавшему в его эпоху, то были краеугольные камни «я»: секс, смерть, сновидения и человеческие нечистоты, или ночные экскременты. Монтень мог пойти дальше: в самом высоком из земных престолов имеется овальная выемка, а под рукой — рулон туалетной бумаги.
Одним несносным качеством ванная — ванная, связывавшая его с Шехерезадой, — и вправду обладала. В ней не было окна. Лишь окошко в потолке, безнадежно далекое. По сравнению со среднестатистическим мужчиной — обитателем Англии, Кит, по его мнению, относился к дефекации вполне жизнерадостно. Однако ее значение не могло не вызывать у него грусти. И он уступил отважным соболезнованиям, высказанным великим Оденом в последней строфе «Домашней географии»:
Сознание и Тело
Имеют разный график:
С утренним визитом
Оставим навсегда
Мертвые заботы
Ушедшего вчера.
Так соберемся с мужеством
Заглянуть туда[30].
Это помогло. И вот это: как в один прекрасный день он скажет своим двум растущим сыновьям: «Знаете что, ребята. Вот вам отцовский совет на случай, если придется срать в туалете, которым пользуетесь вместе с девушкой». По окончании надо зажигать спичку. Две спички. Ведь на самом-то деле унижение не в запахе — в унизительном выделении распада.
Кит зажег третью спичку. Было бы не вполне верно сказать, мол, ему нет дела до того, что Лили придется вдыхать его тепло, его мертвые заботы, его ушедшее вчера, однако мысль о Шехерезаде и ее тонко встрепенувшихся ноздрях пердставлялась ему совершенно невыносимой. Поэтому он оставался там подольше, с «Родериком Рэндомом» или «Перегрином Пиклом», иногда на полчаса, просто для верности. Не забывайте: ему было двадцать лет, возраст все еще достаточно юный — он все еще постигал свои выделения и ностальгии. «Ностальгия» — от гр. «нострос» — «возвращение домой» + «альгос» — «боль». Боль возвращения домой двадцатилетнего.
К тому же он был достаточно юн (он покидал ванную, в заключение подозрительно шмыгнув носом) для того, чтобы целый день, не считая одного-двух часов, оказался для него совершенно отравлен осознанием физического несовершенства. О, что за страдания причиняют юным нос, шея, подбородок, пара ушей… Часть тела, которую Кит ненавидел более всего, была частью несуществующей. Киту причинял страдания его рост.
Поэт и искатель, жадный глотатель дурного воздуха и качатель крови (вселенский победитель, пресмыкающийся трус), он натянул плавки, взгромоздился на шлепанцы и зашагал вниз по спускающимся террасам к бассейну, готовый со всей присущей ему храбростью встретиться лицом к лицу с тем, что ему нынче предстояло.
— Ах, — воскликнул Адриано, обращаясь к Шехерезаде с элегантным всплеском ладони, — принесите мне подсолнух, обезумевший от света!
Раскрытая ладонь убралась и сомкнулась на ушастом банте шелкового шнурка, удерживающего пояс его кремовых брюк (предполагалось, вероятно, что кремовый цвет должен сочетаться с его машиной). Кит сидел на металлическом стуле и наблюдал — пока il conte[31]медленно разоблачался.
При первых признаках появления Адриано Киту представился великий соблазнитель, багряный гений спальни и будуара: половозрелый до липкости, с тяжелыми веками, пухлыми губами и видной невооруженным глазом секрецией сальных желез, собирающейся во всех порах кожи. Затем последовала оговорка Шехерезады. «Он был бы абсолютным идеалом, — сказала она. — Если бы не одна только мелочь». И Кит целую счастливую ночь уродовал этого плакатного красавчика, этого мудоеда или сердцезвона. Слюна, текущая изо рта, заикание, удушающий телесный запах. Но Адриано был не таков.
Он, Адриано, разоблачился: долой белоснежные широкие брюки, мокасины с кисточками, чесучовую рубашку — все, вплоть до забавного рубчика небесно-голубого купального костюма, который тем не менее вздувался, чреватый последствиями… Адриано был оснащен идеальным английским, или почти идеальным английским: иногда он смешивал «наподобие» и «вроде» (и по какой-то причине не мог произнести «Кит» — это у него не получилось ни единого раза). Адриано предстояло унаследовать древний титул и безграничное состояние. Адриано был плотно-мускулист и классически хорош собой, его благородный лоб являл собой нечто монетоподобное, нечто от серебра и Цезаря.
Он двинулся вперед, к шезлонгу Шехерезады. Усевшись, Адриано с поразительной небрежностью просунул руку между ее увлажненных икр.
— Ах, — снова начал он. — Я понимаю, как чувствовал себя Терей, когда впервые выследил Филомелу. Подобно лесу, когда сквозной ветер превращает его в бушующее пламя.
Голос этот не был голосом маленького человека, что само по себе казалось в своем роде замечательно. Ибо росту в Адриано было четыре фута и десять дюймов.
— Я думала, ты уже закончил, — сказала Лили, когда Кит подсел к ней в тени, — когда посрать ходил.
— Лили! — О его походах посрать никому не полагалось знать наверняка. — На самом деле я пытался, но духу не хватило. Давай, читай со мной. Только не перебивай.
Когда я проснулся на следующий день, чувствуя себя очень и очень неважно, то обнаружил: 1) незнакомую девушку в своей постели (полностью одетую, включая резиновые сапоги), 2) Вайолет — на полу гостиной, под старой занавеской и испещренным татуировками бритым парнем и, что прямо-таки доводило до безумия, 3) чертову утку, плавающую кругами в ванне. Ну да, вечер, ничем не выделяющийся из прочих. Но вот что не идет у меня из головы, так это случай с Майклом Андервудом.
Мы…
— Утка, — сказала Лили (он чувствовал ее дыхание у себя на шее). — Видимо, дело было совсем плохо. О-о. Видал? Он делает успехи.
Кит уставился туда, в желтое посверкивание. Адриано пробрался к изголовью шезлонга и теперь сидел лицом к лицу с Шехерезадой; он склонился вперед, правая рука его покоилась у нее на талии, с дальнего боку.
— Он ее мучает, — сказал Кит. — Посмотри на ее лицо.
И это правда, подумал он. У Шехерезады было выражение лица женщины, заманенной на сцену профессиональным фокусником, гипнотизером или метателем ножей. Находящей все это забавным, смущенной, глубоко сомневающейся и знающей, что ее вот-вот распилят пополам.
— Вижу улыбку, — сказала Лили. — Смотри. Он свой подбородок ей почти на сиськи положил.
— Погоди, пока они встанут рядом. Тогда станет ясно, что и как. А теперь тихо. Перебиваешь.
— Адриано — что это у него с шеей?
Мы встретились после работы, Майкл был до странности молчалив — сплошная пассивность и робость. Пришлось мне потихоньку завести разговор на эту тему. Спустя пару стаканов он сказал, — Господи! — сказал, что за всю его жизнь на него никогда еще не бросались с такой дикостью и а-чувственностъю (именно это слово он употребил). И напомнил мне, опять-таки с некоторой робостью, что в художественной школе его называли «Дорин портовая». И вот еще что. Майкл не симпатичный. Итак, что думаешь, дорогой мой малыш? Пожалуйста, сообщи.
— С а-чувственностью?
— Бесчувственность. То, в чем нет чувства. Или чувственности. В чем нет переживания. — Тут он подумал: Импи! Ему вспомнился приятель Вайолет, которого звали Импи. — Может, я с Уиттэкером поговорю…
— Что это у Адриано с бедром?
Ты же понимаешь, насколько это странно, правда? Когда я почувствовал усы Майкла у себя на губах, только и сказал, что спасибо, не надо. Представь, если бы он так и продолжал до самого конца. В общем, Кит, сообщи, пожалуйста, что думаешь.
PS. Тебе пришел конверт из Лит. прил. Попрошу на работе, чтобы залепили марками и переслали.
PPS. Похоже, Кенрик пойдет в поход с Ритой. Они направляются в Сардинию, так что, полагаю, вполне могут добраться и до Монтале. Я ему дал телефон. Это в самом деле замок? Кенрик все утверждает, что они с Ритой просто добрые друзья и он намерен на этом остановиться. Я послушно — однако, думаю, тщетно — передал твой совет. Сказал: «Делай что хочешь, только смотри — Собаку не трогать».
— Почему бы и нет? — сказала Лили. — Если он хочет. Что-то я не понимаю.
— Никто не понимает. На самом деле. Но все знают, что нельзя.
— Ага, но Риту ведь тоже надо спросить. А она ведет себя как парень. Она непременно попытает удачи. Кенрик чудесный — просто мечта. Он — как молодой Нуриев. М-м-м… А что это такое из «Лит. прил.»?
— Когда ты меня бросила…
— Я тебя не бросала. Это было взаимно.
— Когда ты меня бросила, я начал думать о будущем. — И написал в «Лит. прил.» с просьбой дать ему книгу на пробную рецензию. Ему хотелось стать литературным критиком. И поэтом (но то был секрет). Он знал, что прозаиком ему никогда не стать. Чтобы стать прозаиком, необходимо быть безмолвным гостем на сборище — «тем, кто не упускает ничего». А он не был таким наблюдателем, не обладал таким эго. Он не умел прочитывать ситуацию — всегда неправильно ее истолковывал. — Шехерезада! — окликнул он. — Посылка сюда из Англии! Долго идет?
— По-разному! — крикнула она в ответ. — От недели до года!
— Гляди, — сказала Лили. — Теперь он ей по руке гадает. Она смеется.
— Ага. Он ее линии любви ищет. Ха. Как бы не так.
— Низенькие мужчины стараются больше. Что это у него с ногой? Ты маме расскажешь?
— Про Вайолет? Давай не будем про Вайолет говорить. Если Кенрик с Ритой сюда доберутся, — сказал Кит вдумчиво, — и если они уже не просто хорошие друзья, ужас будет полный.
В полдень прибыл Уиттэкер с кофе на подносе, и вся компания снова собралась на солнышке. Вдали от долины к небу курились три столба дыма, оливкового цвета, серебристо-голубые по краям. Внизу, на верхнем склоне ближайшего предгорья, видны были двое монахов, что часто там гуляли — погруженные в пылкую беседу, однако без жестов, гуляющие, останавливающиеся, поворачивающие, со спрятанными руками. Уиттэкер сказал:
— Адриано. Я слышал, ты человек действия.
— Отрицать это было бы тщетным усилием. Что говорить — мое тело, навроде карты сражения, само повествует о моей любви к приключениям.
И все это была правда: на маленьком, подернутом рябью теле Адриано повсюду виднелись ранения — свидетельства его пристрастия к хорошей жизни.
— Так что с твоей левой ногой, Адриано? Что с ней произошло?
Два маленьких пальца были начисто сострижены винтом моторной лодки в цейлонских водах.
— А это… пятно у тебя на шее и плече?
Результат воспламенения гелия на воздушном шаре, на высоте шесть миль над Нубийской пустыней.
— А что это за черные отметины у тебя на бедре?
Охотясь на дикого кабана в Казахстане, Адриано умудрился всадить в себя несколько пуль из собственного ружья.
— А колено, Адриано?
Авария на высокогорной санной трассе в Люцерне… На теле его были и прочие письмена, напоминавшие об опасностях, главным образом — результаты несчетных затаптываний при игре в поло.
— Кое-кто называет меня «подверженным несчастным случаям», — говорил Адриано. — Вот только на днях — в общем, я поправлялся после падения с сорокового этажа, когда полетел лифт в здании Шугар-лоуф-плаза в Йоханнесбурге. Потом друзья запихнули меня в самолет до Гейдельберга. Посадку в густом тумане мы пережили благодаря героическим действиям моего второго пилота. А потом, когда мы как раз усаживались на свои места, чтобы смотреть «Парсифаля», обрушился балкон.
Наступила тишина, и Кит почувствовал, что его взяли и вытолкнули из жанра. Он думал, высшие классы перестали такими быть — перестали быть источником малоизысканной социальной комедии. Однако вот он, Адриано, бросает вызов этому мнению.
— Ты, приятель, поосторожнее, — сказал Кит. — Сидел бы лучше дома и надеялся на удачу.
— Ах, Ки-иф, — отвечал тот, проводя мизинцем по предплечью Шехерезады, — но ведь я живу ради опасности. — Взяв ее руку, Адриано поцеловал ее, разгладил, вернул с неспешной бережностью. — Живу ради восхождений на небывалые высоты.
Адриано встал. С некоторой помпой приблизился к трамплину для ныряния.
— Он очень сильно гнется, — предупредила Шехерезада.
Он промаршировал до конца, повернулся, отмерил три длинных шага и опять повернулся. Последовало двухшаговое наступление, пружинистый подскок (с жеманно навостренной правой ногой). И, словно снаряд, катапультированный осадным орудием, Адриано с раздирающим звоном взвился к солнцу. В какой-то момент, на полпути вверх, мелькнул тревожный, распухший взгляд, но тут он подобрался, сложился в комок, изогнулся и исчез со всплеском едва слышным — вдох, глоток.
— Слава тебе господи, — сказала Лили.
— Да, — подхватила Шехерезада. — Я думала, он промахнется. А ты разве нет?
— И врежется в бетон на той стороне.
— Или в кабинку. Или в парапет.
— Или в башню.
Прошло еще двадцать секунд, доска перестала трястись, и они вчетвером спонтанно поднялись на ноги. И уставились на бассейн. Поверхность почти не взволновалась от таранного прыжка Адриано, и видно им было одно лишь небо.
— Что он там делает?
— По-вашему, все в порядке?
— Ну вот, он и вправду на мелком конце приземлился.
— Все равно, падение было что надо. Крови не видно?
Прошла еще минута, и цвет дня успел перемениться.
— Там что-то виднеется.
— Где?
— Пойти посмотреть?
Адриано вырвался наружу, словно крэкен[32], с потрясающим фырканьем и потрясающим махом своей серебристой челки. Причем маленьким он отнюдь не выглядел: как он колыхал целый бассейн, молотя руками, двигаясь взад и вперед, как он взбивал целый бассейн своими золотистыми конечностями.
И все-таки это была правда — то, что произнесла Лили в темноте той ночью. И Кит задумался, как этим двоим это удается. Все время, пока шли обед, чай, напитки, карты, Шехерезада с Адриано ни разу не стояли на ногах одновременно.
Когда они пытались заснуть, Кит сказал:
— У Адриано член хуевый. В смысле, хуйня сплошная, а не член.
— Это ткань такая. Или просто контраст размеров.
— Нет. У него там что-то подложено.
— М-м. Как будто он туда вазу фруктов высыпал.
— Нет. У него там вертак.
— Да. Или ударные.
— Все дело в контрасте. Член у него — просто хуйня сплошная.
— А может, и нет.
— Все равно вид у него был бы глупый.
— Ничего глупого в большом члене нет. Поверь мне. Спокойного сна, — сказала Лили.
Дорогой Николас, думал он, бессонничая рядом с Лили. Дорогой Николас. Помнишь ли ты Импи? Конечно помнишь.
Дело было ровно год назад, в это же время, дом остался в нашем распоряжении на выходные, и Вайолет приехала раньше тебя, в пятницу днем, со своим новым дружком.
Вайолет-. «Кит, поздоровайся с Импи».Я: «Здравствуй, Импи. Почему тебя зовут Импи?» Вайолет (в которой, как тебе известно, нет ничего агрессивного, ничего злонамеренного, ничего подлого): «Потому что он — импотент!»
И мы с Импи стоим, не улыбаясь, а Вайолет тем временем заходится симфоническим смехом… Вскоре после того она вышла в сад с двумя стаканами фруктового сока.
Я: «Слушай, Ви. Не надо называть Импи — Импи». Вайолет: «Почему? Лучше обратить это в шуфку — скажешь, нет? А то у него комплекс разовьется».
Вот что в ее понимании значит быть современной. Ей было шестнадцать. Знаешь, мне часто хотелось, чтобы у меня была подружка, в точности похожая на нашу сестрицу. Идея, тебе недоступная. Блондинка, с мягким взглядом, белозубая, широкоротая, ее черты и их мягкие превращения.
Вайолет: «Ему нравится, когда его называют Импи. Ему это кажется смешно».Я: «Нет. Он говорит, что ему нравится. Он говорит, что ему это кажется смешно. Когда ты его начала так называть?» Вайолет: «В первую ночь».Я: «Господи. А на самом деле как его зовут?» Вайолет: «Фео». Я: «Ну вот и зови Импи Фео. То есть Тео». Вайолет: «Как скажешь, Ки».Я: «Так и скажу, Ви».
Почему она до сих пор путает звуки «т» и «ф»? Помнишь ее перестановки? «Чедрак» вместо «чердак». «Помоту» вместо «потому». Навильное мороженое.
Я (решив, что надо пояснить свою мысль): «Сделай над собой усилие, Ви, и зови Импи Тео. Тебе надо его воспитать. Тогда, возможно, окажется, что нет никаких причин звать Тео Импи. Зови Импи Тео».Вайолет (довольно остроумно): «Может, мне звать Импи Секси?» Я: «Уже поздно. Зови его Тео».Вайолет: «Фео. Ладно, попробую».
И у нее отлично получалось. Ты хоть раз слышал, чтобы она назвала Импи Импи — в тот вечер за ужином, весь следующий день? Сам я питал в отношении Импи большие надежды. Худощавый, трепетный в духе Шелли, с беззащитными глазами. Так и представляешь себе, как он декламирует или даже пишет «Озимандиас»[33]. Импи виделся мне некоей силой добра. Потом наступило воскресенье.
Ты: «Что происходит?» Я: «Не знаю точно. Импи наверху в слезах».Ты: «Да, в общем, какой-то мужик, какая-то фигура только что постучалась в кухонную дверь. Из этих: сам очень толстый, а задницы нету. Ви говорит, „пока, Импи“, и ушла. Что это значит — „Импи“?»
Ах, Николас, дорогой мой — а я-то надеялся, что мне не придется тебе объяснять.
Я: «Так вот почему она его Импи зовет».Ты: «Ну ладно, она еще маленькая. Но, казалось бы, ей-то про это лучше не особенно распространяться».Я: «Ну да. В смысле, если бы было наоборот». Ты: «Вот именно. Познакомься, это моя новая подружка. Я ее Фригги зову. Сказать почему?» Я: «Импи хуже, чем Фригги. То есть девушка может сделать вид, что не фригидна. А парень…»Ты: «Я с ней поговорю».Я: «Я уже говорил. А она только и твердит, мол, ей очень важно, чтоб у него не развился комплекс».Ты: «А что она говорит, когда ей указывают на очевидное?» Я: «Говорит: ну, он же импотент».Ты: «Готов спорить, что так и есть».
И мы пришли к единому мнению: тут ни дара, ни чувства. Так что же ей нужно? Что ей нужно от современного?
А чем занимается Вайолет нынче, год спустя? Насилует педиков — по крайней мере, пытается. Спрошу об этом Уиттэкера.
Слышишь — овцы?
Дорогой мой Николас, брат мой, эта девушка, она… Когда она ныряет, то ныряет в собственное отражение. Когда она плывет, то целует собственное отражение. Движется по бассейну взад и вперед, окуная лицо в воду, целуя собственное отражение.
Ночью жарко. Слышишь — овцы, слышишь — собаки?
Шехерезада распласталась на спине в саду — на верхней террасе. В руках она держала книгу, заслоняя с ее помощью глаза от мимолетного солнца. Книжка была о вероятности. Кит сидел ярдах в четырех или пяти, за каменным столом. Он читал «Нортенгерское аббатство». Прошло несколько дней. Вокруг то и дело крутился Адриано.
— Тебе нравится?
— О да, — сказал он.
— А почему именно?
— Ну, как. Она такая… здравомыслящая. — Он зевнул и, поддавшись редкому приступу нестеснительности или искренности, растянулся в своем директорском кресле, выпятив лобковую кость. — Высокий ум, — сказал он. — И настолько здравомыслящая. После Смолетта со Стерном и со всеми остальными ненормальными чудиками. — Со Стерном у Кита дело не пошло. Он захлопнул «Тристрама Шенди» странице на пятнадцатой, когда ему попалась фраза «вскочивший на своего конька». Но Смолетту он простил все за его осмотический перевод «Дон Кихота». Всем этим мыслям он, видите ли, предавался еще некоторое время. — Нет, Джейн мне страшно нравится.
— Там ведь все про брак по расчету, нет?
— По-моему, это выдумки. Эта героиня говорит, что брак по расчету — «ужаснейшая вещь на свете». Кэтрин. А ей всего шестнадцать. Изабелла Торп хочет выйти замуж по расчету. Изабелла классная. Настоящая сука.
— Сегодня Глория Бьютимэн должна была приехать. Но у нее случился рецидив.
— Очередной бокал шампанского?
Нет, она еще от первого отходит. Причем не притворяется. Йорк ее устроил в клинику на Харли-стрит. Ей какого-то вещества не хватает. Диогена. Нет, конечно, не диогена. Но чего-то такого, что очень похоже на диоген.
— М-м. Как эскимосы. Как индейцы. Один глоток виски — и все. Только и могут, что вокруг крепостей околачиваться. У них было такое подплемя, что ли. Называлось Околачивающиеся Вокруг Крепостей.
— Мы ведь только этим и занимаемся. Вокруг крепостей околачиваемся.
Шехерезада имела в виду их недавнюю вылазку — из одного замка в другой замок, из замка Йоркиля в замок Адриано.
— А тебе как, твоя нравится? — спросил Кит. — Что за книга?
— О вероятности. Вполне. Парадоксы. Или, не знаю, просто сюрпризы? По-своему захватывающая. Только человеческих тем как-то маловато. — Теперь и сама Шехерезада зевнула с голодным видом. — Пожалуй, пора в душ.
Она поднялась.
— Ой, — произнесла она и секунду изучала ступню, вывернув ее кверху. — На колючку наступила. Адриано опять ужинать приходит. С корзиной. «Обеды на колесах». Ты не против, если он придет?
— Не против ли я?
— Ну, он временами слегка надоедает. А ты… Иногда мне кажется, что ты против.
Кита впервые охватило это чувство: нахлынувшая необходимость в страстной речи, в стихах, в признаниях, в слезах нежности — прежде всего в исповеди. Все законно, все утверждено. Он до боли влюблен в Шехерезаду. Однако эти абстрактные обожания были частью его прошлого, и теперь он уже понимал, что в состоянии с ними справиться. Прочистив горло, он сказал:
— Он действительно слегка надоедает. Но я не против.
Она подняла глаза на окраину поля, где паслись три лошади.
— Лили говорит, ты мух ненавидишь.
— Верно.
— В Африке, — произнесла она в профиль, — целый день смотришь на эти бедные черные лица. У них мухи на щеках и на губах. Даже в глазах. А они их не отгоняют. Привыкли к ним, наверное, вот и все. Люди к ним привыкают. А лошади — никогда. Погляди на их хвосты.
И конечно, он наблюдал, как она повернулась и двинулась прочь: мужские шорты цвета хаки, мужская белая рубашка, лишь наполовину заправленная, прямая походка. Рубашка ее была сырая, а на ключицах лежали стебельки травы. Стебельки травы поблескивали в ее волосах. Он откинулся. Лягушки, сосредоточившиеся в мокрой почве между огражденными клумбами, булькали и удовлетворенно ворчали. Это доходило до его ушей словно ступор самоудовлетворенности — будто кучка толстых стариков разбирает по пунктам всю свою жизнь, честно и прибыльно прожитую. Лягушки в своем мелком болоте, в своем ступоре.
В безвкусном жилище вяза смеялись желтые птицы. Выше — вороны, с лицами изголодавшимися и озлобленными, лицами наполовину вырезанными, выгрызенными (ему представились черные кони на шахматной доске). Еще выше — достойные Гомера старатели высших сфер, плотные и твердые, словно магниты, в строю, похожем на острие копья, нацеленное на землю где-то далеко за горизонтом.
Прошло двадцать страниц. Странно, как небо, за которым наблюдаешь, кажется неизменным; но потом, абзац спустя, смотришь: та рыба-меч исчезла, на смену ей пришли Британские острова (форма, на удивление популярная у итальянских облаков)… Лили молча сидела напротив. На коленях у нее лежал нераскрытый том «Общественный порядок и человеческое достоинство». Она вздохнула. Он вздохнул в ответ. Оба они, сообразил Кит, расходовали плохонький, никому не интересный воздух. Помимо всего прочего, они испытывали чувство второсортности, какое обычно бывает у давно живущей вместе пары, когда поблизости пробуждается что-то романтическое. Лили неряшливо проговорила:
— Она все подумывает об этом дельце.
Кит проговорил еще более неряшливо:
— Абсурд какой-то.
— Мальчик с пальчик хочет свозить ее на бой быков в Барселоне. На собственном вертолете.
— Да нет, Лили, ты хочешь сказать — на самолете.
— Не на самолете. На вертолете. У Мальчика с пальчик имеется свой вертолет.
— Вертолет. Это верная смерть. Сама прекрасно знаешь.
— Если бы его вытянуть в длину, он стал бы очень привлекательным.
— Но его не вытянуть. И потом. Он не просто карлик. Он смехотворный карлик. Не понимаю, почему бы нам просто не засмеять его, чтобы освободил помещение.
— Ладно тебе. У него симпатичное лицо. К тому же он харизматическая личность. От него глаз не оторвать, не находишь? Когда он ныряет или на перекладине.
Перекладина — такого устройства Кит до сих пор почти не замечал. Он полагал, что это какая-то сушилка для полотенец. В последнее время Адриано постоянно крутился и похрюкивал на перекладине.
— Взгляда не отвести, — продолжала Лили.
— Это верно. — Он закурил сигарету. — Это верно. Но только потому, что находишься в полной уверенности: он вот-вот долбанется. Знаешь, из-за него я себя чувствую настоящим леваком.
— Прошлой ночью ты не так говорил.
— Верно. — Прошлой ночью он говорил, что всем мудакам-аристократам следует брать пример с Адриано. Это означало бы конец классовой войне и мир на веки веков. Все усилия и затраты, на которые он не скупился в поисках новых увечий — да его и вешать не стоит, этого Адриано. Дать ему веревку, показать дерево или фонарный столб, и все. — Ага. Но ведь он еще ходит, Мальчик с пальчик этот. Вот в чем незадача. Он не Мальчик с пальчик. И не мышонок-силач, и не муравей-гигант. Он — Том из «Тома и Джерри». У него девять жизней. Все время выкарабкивается.
Прошло несколько страниц.
— Ты из-за Вайолет расстроился.
— С чего бы мне расстраиваться из-за Вайолет? У Вайолет все нормально. С футбольными командами не гуляет, ничего такого. Давай не будем про Вайолет.
Прошло еще несколько страниц.
— От его вида складывается такое впечатление, будто он все это заслужил, — вот я чего не выношу. Казалось бы, — продолжал Кит, — гаденыш ростом четыре фута десять дюймов мог бы научиться быть чуть-чуть поскромнее. Но нет, только не Мальчик с пальчик.
— Господи, да ты его и вправду не любишь.
Кит подтвердил, что так оно и есть. Лили сказала:
— Да ладно тебе, он же милый. Не раздражайся ты.
— И замок его долбаный мне страшно не понравился. За каждым стулом по дряхлому лакею. Старая козлиная борода в драконьем наряде стоит за твоим стулом и ненавидит тебя со всеми твоими потрохами.
— И постоянно орут с одного конца стола на другой. Но все равно. А как же старлетки?
У Адриано, на piano nobile[34] (пространство площадью примерно с лондонский район), их подвели к глубокому буфету, на котором были выстроены несколько дюжин фото в рамочках: Адриано, сидящий или полулежащий, с чередой дюжих красоток в том или ином обрамлении, шикарном или экзотическом.
— Большая важность, — сказал наконец Кит. — Он только и знает, что ошиваться без дела с богатыми лоботрясами. В результате то и дело непременно оказывается рядом с какой-нибудь девушкой. Кто-то их фотографирует. Подумаешь.
— Тогда откуда у него столько уверенности? Да ладно тебе. Он на самом деле уверен в себе. Потом, у него такая репутация.
— М-м… О женщины, вам имя вероломство; все дело, Лили, в деньгах и в титуле. А это липовое обаяние… Терпеть не могу, когда он постоянно целует ее руки и плечи. Шехерезадины.
— Тебе все представлятся не в том свете. На самом деле он очень нерешителен. Он много говорит, он итальянец, с обостренным чувством осязания, а сам еще даже не попытался к ней приставать. Они никогда не остаются наедине. Ты не можешь взглянуть на вещи трезво. Не всегда тебе это удается, что поделаешь.
— Оливковым маслом ей спину мажет…
Наступила пауза, потом Лили сказала:
— Все ясно. Нетрудно было предсказать. М-м. Мне все понятно. Ты до боли влюблен в Шехерезаду.
— Иногда я поражаюсь, как ты ничего не понимаешь.
— Значит, это просто классовая ненависть. Простая и незамутненная.
— А что такого в классовой ненависти?
По сути, было не так уж больно, пока еще было не так уж и больно. Он часто думал: у тебя есть Лили. С Лили ты в безопасности… То, что в постели с ним начало происходить что-то не то, его, разумеется, тревожило. Не надо было в свое время изучать психологию, чтобы заметить совпадение: Кит переживал за свою сестру, а Лили словно бы и превратилась в его сестру. Но смысл этой связи, если таковой существовал, ускользал от него. И он все так же смотрел на Лили по десять раз на дню и чувствовал благодарность и удивление, благодарное удивление.
— Она пытается раскачать какую-то благотворительную деятельность в деревне. Говорит, от добрых дел торчишь, а ей без этого неймется.
— Ну вот. Все такая же святая. — Он швырнул «Нортенгерское аббатство» на стол и сказал: — Э-э, слушай, Лили. По-моему, тебе надо у бассейна ходить без лифчика… Почему бы и нет?
— Почему бы и нет? А ты как думаешь, почему? Тебе бы понравилось там сидеть, выставив член наружу? Рядом с Мальчиком с пальчик — у которого тоже член наружу? Короче. Что это ты вдруг?
На самом деле причин у него было несколько. Однако он сказал:
— Ты хорошо сложена сверху. Очень ладная и элегантная.
— В том смысле, что они маленькие.
— Дело не в размере. А член Адриано — сплошная липа.
— Нет, в размере. Все сводится именно к этому. Она говорит, все бы ничего, будь он хоть на четыре дюйма повыше.
Четыре дюйма? — подумал он. Это все равно только пять футов и два дюйма.
— Будь в нем хоть пять футов и два, хоть шесть футов и два, смехотворным он так и останется. Ты-то его как выносишь? Тебе же нравится социальный реализм.
— Он в очень хорошей форме, — сказала Лили. — А она где-то вычитала, что это совсем другое дело. С такими, кто в очень хорошей форме. Ты же знаешь, какой Тимми задохлик. Я ей говорю: «Низенькие мужчины стараются больше». Представь себе, как бы ты старался, будь в тебе четыре фута десять. Он хочет свозить ее в Сен-Мориц. Не ради снега. Естественно. Альпинизм… Закрой на секундочку глаза и представь себе, как он будет стараться.
Кит скрыл тихий стон в выдохе «Диск-бле». На его смятой белой пачке не было предупреждения Минздрава. Тот факт, что курить людям вредно, подозревали уже многие. Но ему было все равно. Пожалуй, тут характерно следующее: Кит был еще достаточно юн, а потому, будучи в определенном настроении, полагал, что все равно не слишком долго проживет… Он на секунду закрыл глаза и увидел Адриано: в грубой обуви, с альпенштоком и альпенхорном, с крюками и болтами-проушинами — готовящегося покорить нижние отроги Шехерезады. Он глянул вниз, на примятые очертания в траве, где прежде покоилось ее тело.
— Ну, ты ей скажи, чтобы не совершала никаких скоропалительных поступков. — С этими словами он снова взял книжку. — Пускай себя не роняет. Я вообще-то за Тимми переживаю.
До сих пор ритмичность здешних погодных явлений достаточно точно совпадала с его внутренним состоянием. Четыре или пять дней воздух постепенно густел и слипался. А грозы — грозы, с их африканской громогласностью, — по расписанию соответствовали его бессоннице. Он начинал водить дружбу с часами, ему почти незнакомыми, — с одним, что звался «Три», и другим, что звался «Четыре». Они, эти грозы, изнуряли его, но все-таки оставляли ему более чистое утро. Потом дни снова начинали густеть, готовясь к очередной войне в небесах.
— Не понимаю, чего ты жалуешься, — говорила, согласно его записям, Лили. — Все равно полночи сидишь, играешь с ней в карты. Я вас видела в тот раз — вместе на коленях. Решила, вы жениться собрались. Клянетесь в верности до гроба.
— На коленях мы одного роста. Интересно, почему?
— Потому что у нее ноги ниже колена длиннее твоих на фут. И вообще, во что вы играете? — спросила Лили, ненавидевшая любые игры (и любой спорт). — В старую деву?
Нет, они играли в папу Иоанна, они играли в черную Марию, в фэн-тэн и в стад-покер. А сейчас (лучше, гораздо лучше) на ковре в ружейной комнате (ковер был распластанным тигром) они играли в гоночного демона. Гоночный демон был чем-то вроде интерактивного пасьянса. По сравнению с прочими карточными играми это чуть ли не контактный вид спорта. Тут много выхватывали, дразнились, смеялись, а под конец почти всегда наступало легкое истерическое мерцание. Ему хотелось играть в игры под названием «шкура» и «обманщик». Не этого ли ему хотелось? Ему хотелось играть в сердце. Сердце — вот где, вероятно, была загвоздка.
Значили ли они что-нибудь, эти улыбки и взгляды? Значили ли они что-нибудь, эти выставки в общей ванной, эти выставки захватывающего беспорядка? Кит читал, вздыхал и жалел, что он не желтая птица. Ведь это привело бы его в не поддающийся оценке ужас — взять ее бесхитростное дружелюбие и измазать своими руками, своими губами.
Кит вырос в городах, в маленьких приморских городах — Корнуолл, Уэльс. Корнуолл, где остров окунает ногу в Ла-Манш; Уэльс, протянувший руки, чтобы обнять Ирландское море. Единственными из хорошо знакомых ему птиц были городские голуби. Те если и поднимались в воздух (а это всегда было крайней мерой), то летали от страха.
Здесь, в Италии, черные cornacchie[35] летали от голода, высокие magneti[36] летали по прихоти мироздания, а желтые canarini[37] летали для радости. Когда поднимался ветер, трамонтана-дервиш, желтые птицы не ждали, пока их подхватят его порывы, они не боролись с ветром; не летали, не парили — они просто висели.
За это полное волнений время в замок приходили в гости и другие мужчины. Приходил непростительно юный и красивый армейский майор по имени Марчелло, который, как показалось, сильно увлекся Шехерезадой; но Уиттэкер моментально раскусил его(«Почему гетеросеки никогда не могут отличить? — сказал он. — Марчелло невероятно голубой»). Приходил красноречивый и эрудированный призрак у бассейна, Винченцо, который, как видно, тоже сильно увлекся Шехерезадой; но он много рассуждал о реставрации церквей, а когда сел обедать, на нем был воротничок священника. Единственным отступлением Адриано от рашперного стереотипа был его легкий антиклерикализм («По-моему, люди, которые молятся, должны молиться в одиночестве»). Может, это содержало в себе исторический шанс? Киту начинало представляться, что он — единственный мирской гетеросексуал во всей округе, росту в котором больше, чем четыре фута десять.
Он никогда не изменял Лили. Он никогда никому не изменял. Полагаю, важно помнить, что Кит — на этой стадии (и в очень недолгом будущем) — был принципиальным молодым человеком. В отношении девушек его проступки, его известные ошибки количеством своим лишь вызывали усмешку. Было банальное невнимание (грех упущения) в его обращении с Дилькаш. Было куда более запутанное преступление (на этот раз грех воплощения, причем неоднократный) в его обращении с Пэнси — Пэнси, правой рукой Риты. Он размышлял о них ежечасно, об этих двух девушках, об этих двух ошибках.
На раннем этапе своего религиозного периода (с восьми до одиннадцати), когда он собирал Библии после занятий, его учительница по основам религии, уродливая, но привлекательная мисс Пол (тайная выпивоха, решил он впоследствии), как-то сказала мечтательно: «Знаешь, Кит, милый мой, у каждого из нас на небосводе горят девять звезд. И каждый раз, когда говоришь неправду, одна из твоих звезд загасает». А трезвая мисс Пол такого не сказала бы(«загасает» — трезвая мисс Пол такой ошибки не сделала бы). «Какумрут все девять — твоя душа пропадет». За прошедшие годы Кит каким-то образом перенес эту фантазию в свое будущее — будущее с девушками и женщинами. У него оставалось семь звезд. Конечно, мудрость пьяной валлийской старой девы была высказана (а затем искажена им) задолго до сексуальной революции. Теперь же, как ему казалось, всем понадобится куда больше, чем девять звезд.
Он околачивался вокруг крепости, он был в безопасности с Лили… Горы, на которые они глядели, сгруппировались в три эшелона, три стратегии дальности. Самыми близкими были предгорья, рябоватые, пятнистые, негусто заросшие лесом. За предгорьями шли горбатые утесы, в хребтах, напряженные, словно позвоночники динозавров. А вдалеке стоял лес гребней, шапок снежных и шапок облачных, солнца и луны, мир гребней и облаков.
Найдите зеркало, которое вам нравится, которому вы доверяете, и не расставайтесь с ним. Поправка. Найдите зеркало, которое вам нравится. Бог с ним, с доверием. Слишком поздно для этих дел — слишком поздно для доверия. Держитесь этого зеркала, будьте ему верны. На другие — ни единого взгляда.
На самом деле, все не так уж плохо. Поправка. На самом деле, так уж. Но это — истина, которую нам придется отложить на много страниц, а там подкрасться к ней…
Стало быть, после определенного возраста у вас больше нет ни способа, ни возможности определить, как вы выглядите. Зеркало может дать вам (по меньшей мере в двух смыслах) лишь грубую оценку.
Первый пункт революционного манифеста звучал так: «Да будет секс до брака». Секс до брака, почти для всех. И не только с человеком, с которым вы собираетесь вступить в брак.
Все было очень просто, все это знали, все уже не первый год ждали, что это придет. Однако в некоторых областях секс до брака был новшеством огорчительным. Кого оно огорчило? Тех, для кого прежде секса до брака не было. Теперь они говорили себе: «Значит, секс до брака будет — вот так, ни с того ни с сего? Тогда на каком основании мне говорили, что секса до брака не будет?»
Николас, когда подходил к совершеннолетию, в середине 60-х, обнаружил, что вовлечен в череду длинных, скучных, утомительных и, по сути, в точности напоминающих замкнутый круг споров с отцом. Это начало повторяться едва ли не через вечер. «Не пойти ли ему подальше, причем навсегда? — спрашивал, бывало, Николас. — А если так не получится, то не пойти ли ему подальше на очень долгий срок, а потом, как только вернется, не пойти ли ему опять подальше?» То же самое происходило с Арном, с Юэном и со всеми остальными друзьями Кита (кроме Кенрика, отец которого умер до его рождения).
Споры, напоминающие замкнутый круг, якобы касались различных ограничений, налагаемых на Николасову свободу и независимость. По сути, они касались секса до брака. Но секс до брака ни разу не упоминался (отчего спор превращался в замкнутый круг). И это — профессор Карл Шеклтон, социолог, позитивист, прогрессивист. Все это у Карла было — но у него не было секса до брака. А теперь, когда он оглядывался назад, идея секса до брака ему нравилась. Здесь можно заметить в скобках, что желанием каждого умирающего мужчины, почти всеобщим, является желание, чтобы за прошедшую жизнь им довелось заниматься сексом гораздо больше с гораздо большим числом женщин.
Кит позволил себе слегка обидеться, когда стало ясно, что следовать той же схеме со своим приемным ребенком профессор Шеклтон не планирует (а браться за Вайолет Карл, уже начинавший рассыпаться после первого небольшого инсульта, первого небольшого погашения векселей, не собирался). По-настоящему Карл завидовал одному Николасу, собственной плоти и крови. А от зависти, согласно словарю, один ход конем до умения поставить себя на чужое место, иначе говоря — всевидения. От лат. «invidere», «питать недобрые чувства», от «in-», «внутрь» + «videre», «видеть». Зависть — всевидение со знаком минус. Зависть — всевидение, оказавшееся в ненужном месте в ненужное время.
— Ребята выиграли, — сказала Сильвия, его приемная дочь. — Опять.
— Противно слышать, — ответил Кит.
— Противно говорить.
Сильвия изучала секс (в гендерном смысле) в Бристольском университете. Теперь, после окончания, она вошла в число этих журналистов-«детей», что уже в возрасте двадцати трех лет пишут еженедельную колонку — предмет частых обсуждений — в какой-нибудь центральной газете. Впервые Кит познакомился с ней, когда ей было четырнадцать — в 1994-м, когда он продал свою большую двухуровневую квартиру в Ноттинг-хилле и переехал в дом над парком Хэмстед-хит. Сильвия унаследовала материнскую внешность, но не ее безумную жизнерадостность; она была из тех апатичных остряков, что смешат всех, кроме самих себя.
— Значит, так, — апатично сказала она, — ты, сама того не желая, проводишь ночь с молодым человеком. А они все одинаковые. Не важно кто. Какой-нибудь репликант в деловом костюме. Какой-нибудь вонючка в футболке «Арсенала». А на следующее утро по привычке говоришь: в общем, позвони как-нибудь. А он в ответ на тебя как уставится. Как будто ты — прокаженная, только что предложившая ему сочетаться браком. «Позвони» — это же, понимаете ли, душевный шантаж. А связывать себя запрещено. Ребята выиграли. Опять.
Выиграли ли его сыновья, Нат и Гас? Проиграли ли его дочери, Изабель (девять лет) и Хлоя (восемь), — неужели проиграли?
Кит горевал по собственной юности, но детям своим не завидовал. Эротический мир, с которым они столкнулись (у Сильвии было что об этом сказать помимо вышеизложенного), показался бы ему неузнаваемым. Поэтому он отчасти понимал ужас отцов в то время, когда собственный их мир уходил навсегда.
Отец твой спит на дне морском,
Он тиною затянут,
И станет плоть его песком,
Кораллом кости станут.
Он не исчезнет, будет он
Лишь в дивной форме воплощен.
Чу! Слышен похоронный звон!
Морские нимфы, дин-дин-дон,
Хранят его последний сон[38].
Он думал: вперед, дети мои. Размножайтесь, когда и как вам угодно. Но главное — вперед. И спасибо вам, морские нимфы вы эдакие, за ваш похоронный звон. И помяни мои грехи в своих молитвах[39].
В попытке облегчить хронические сексуальные страдания, испытываемые им на протяжении 70-х (а также и 80-х, и после), Кит несколько раз провел обеденный перерыв в разных бюро знакомств в Мэйфере, где сидел в гостиных, напоминавших миниатюрные залы ожидания в аэропорту, со стопками брошюр на коленях, а над ним нависала какая-нибудь изящная мадам. Девушки — целыми сотнями — были сняты в привлекательном виде, можно было прочесть об их жизненно важных статистических данных и прочих отличительных признаках. Он искал определенную фигуру, определенное лицо. В конце концов Кит на это не пошел. Зато он кое-чему научился, причем кое-чему литературному: почему о сексе нельзя писать.
Пролистывая глянцевые страницы, он чувствовал безумную власть посетителя борделя — власть выбора. Власть развращает — это не метафора. А писателей моментально развращает безумная власть выбора. Авторское всесилие плохо сочетается с ненадежной в корне потенцией особи мужского пола.
Но лето в Италии искусством не было, оно было всего лишь жизнью. Никто ничего не придумывал. Все это случилось на самом деле.
Стояло 19 апреля 2003 года; в этот день он забился в свою нору в студии на краю сада. Выходить ему не хотелось, но порой он выходил. Потом, 23 апреля, он начал там спать. Перед ним встала его жена: руки уперты в бока, сильные ноги широко расставлены. И все равно он начал там спать. Ему требовалось убежать от нормальности — и вовсе не на восемь часов, а на восемнадцать из каждых двадцати четырех. В истоках его существа некто производил некие перестановки.
Открыть глаза, проснуться, покинуть игрушечное королевство, созданное сном, выбраться из постели и выпрямиться — это, казалось, занимало львиную долю остальной части дня. Что же до того, чтобы побриться, просраться, помыться — все это русский роман.
И вот наступила встреча — с опаской выходит Эхо из леса на поляну. Руки протягивая, спешит нимфа к юноше с внешностью нежной. Плотью Эхо была, не голосом только, однако юноша, едва взглянув на нее, убегает, кричит: «Лучше на месте умру, чем тебе на утеху достанусь!»
Что было делать Эхо, оставшейся в одиночестве? Что было ей ответствовать? Лишь одно: «Тебе на утеху достанусь. Достанусь, достанусь, достанусь».
Как медленно движется время в жалкие двадцать.
Нынче Кит вовсю несся на сверхскоростном поезде шестого десятка, где минуты часто тащатся, а годы кувыркаются друг через дружку и исчезают. Зеркало же пыталось ему что-то сказать.
Он никогда не был подвержен тщеславию, всегда считал, что в нем этого нет. Но старение, столь щедрое на дары, выдает тебе тщеславие. С помощью тщеславия оно тебя выманивает, и как раз вовремя.
Разговаривая со своими детьми, Кит замечал, что «клево» — практически единственное уцелевшее слово из лексикона его юности. Это слово использовали его сыновья, это слово использовали его дочери, однако оно потеряло свой прежний оттенок и теперь вместо способности сохранять лицо в трудной ситуации означало попросту «хорошо». Соответственно, никогда не употреблялась его противоположность — «неклево».
Тому, кто родился в 1949-м, это слово приносит дополнительные трудности. Стареть очень неклево. Складки и морщины очень неклевы. Дома с видом на закат настолько неклевы.
Его занимали другие мысли, но он все думал о встрече с первой женой — в пабе под названием «Книга и Библия». Ох и заплатил же он за все, за лето 70-го. Ох и заплатил же.