КНИГА ШЕСТАЯ Билет на повтор

1. Элизабет Беннет в постели

«Мы съедим легкий завтрак и пойдем ко мне в комнату. Устроим себе праздник на весь день. Или ты лучше занялся бы своей пробной рецензией?.. Знаешь, я очень редкое существо. Мы — существа ужасно редкие».

Спустя тринадцать часов, в пятиугольной библиотеке, Лили расспрашивала его:

— Ты никуда не годишься? Что значит — никуда не годишься?

— Я никуда не гожусь. Просто никуда не гожусь. Посмотри.

Он показал на лист писчей бумаги, который удерживали вертикально перекрещенные пружины «Оливетти». Во время короткой интерлюдии, около пяти, Кит босиком прибежал из башенки (под неботрясением, зигами и загами, внезапными трещинами в небесном полу) и отбарабанил пару абзацев. Перерыв был объявлен, поскольку Глории Бьютимэн требовалось десять минут, чтобы переодеться в Элизабет Беннет. Видите ли, они разошлись во мнениях относительно «Гордости и предубеждения», и Глория хотела доказать свою правоту. — Прочти этот кусок, — попросил он Лили. — И вот так целый день. Прочти этот кусок. Разве тут что-нибудь можно понять?

— «…Лоуренс полагал, — прочла она, — что величайшей трагедией цивилизации, в которой он существовал, была ядовитая ненависть к сексу, и ненависть эта несла с собой болезненный страх красоты (страх, наиболее полно выражавшийся, по мнению Лоуренса, в психоанализе), страх „живой“ красоты, которая вызывает атрофию наших интуитивных способностей и нашей интуитивной силы».

— Разве тут что-нибудь можно понять?

— Нет. Ты что, сума сошел?.. И волосы у тебя мокрые.

— Да, я принял холодный душ. Пытался голову прояснить. Я никуда не гожусь. Не могу я.

— О господи. Ты просто… просто представь себе, что это сочинение, которое тебе задали на неделю.

Помедлив, он сказал:

— Ага. Ага, вроде сочинения, которое мне задали на неделю. Нет, Лили, это хорошая мысль. Мне уже лучше стало. Ну, как развалины?

— Ой, жалкие до крайности. Непонятно даже, чего это развалины. Предполагается, что бань. К тому же дождь лил. А Глория как?

Видите ли, точка зрения Глории состояла в том, что Элизабет Беннет была… «Не может быть, — возражал Кит. — Тогда их не было. Это точно». Но Глория настаивала: были. И, следуя за ней по страницам романа (что сопровождалось ее уместно расставленными акцентами, ее выразительными цитатами), Кит начал чувствовать, что даже Лайонел Триллинг или Ф.-Р. Ливис неохотно, но согласились бы принять на вооружение интерпретацию Бьютимэн. И наряд был тоже глубоко убедителен: на ней была даже шляпа — перевернутая соломенная корзинка для фруктов, ее придерживал в желаемом положении белый шелковый шарф, завязанный у нее под подбородком.

— Я сделаю то, что постоянно делал с целыми романами Лоуренс, — сказал он Лили. — Все выкину и начну по-новой. Глория? А что с ней? Я и не знал, что она здесь. — Он припомнил урок вранья, преподанный ему Глорией(«Никогда не вдавайся в подробности. Просто делай вид, что все — скучная правда»), но тем не менее услышал собственные слова: — Пока она не прихромала за чашкой бульона. В пальто типа шинели. Вид у нее был ужасный.

— Ну, что касается развалин, ей удалось увернуться от пули.

Видите ли, когда они обсуждали Джейн Остин, Глория строила свою защиту на двух ключевых сценах: внешний вид Элизабет при ее появлении у мистера Бингли (в начале) и обмен репликами на гораздо более позднем этапе, когда мистер Беннет предупреждает дочь относительно брака без любви. «Нет, — решила Глория, словно умывая руки по поводу всего, что касалось этого дела. — Она ничем не лучше меня, это факт. О нет, готова спорить — не лучше». За переодеванием последовало занятие, если можно так выразиться, по практической критике. Потом она сказала: «Теперь ты мне веришь? Я была права, а ты не прав. Так и скажи. Элизабет —…» — «Да нет, ладно. Ты доказала свою правоту».

— В общем, выбора у меня все равно нет, — сказал он Лили. — Придется покорпеть, пока не сделаю.

— Давай я тебе что-нибудь приготовлю, что ли. Силы твои поддержать. И вообще. С днем рождения.

— Спасибо, Лили.

* * *

Он закончил писать рецензию не так уж поздно — в начале второго. В начале второго, и Кит почувствовал себя мудрым, и счастливым, и гордым, и богатым, и прекрасным, и смутно напуганным, и слегка безумным. И невероятно усталым. Йоркиля ожидали через двенадцать часов. И что думал по этому поводу наш герой? Только одно: в его глазах Йорк символизировал собой традиции, социальный реализм (как его понимал Кит), прошлое. Ведь Кит, в конце концов, целый день провел в жанре, за которым было будущее.

Лили — Лили ждала его.

— Не могу глаза закрыть. Не знаю почему.

Весь день (представлялось ему) Лилины датчики и сенсоры, ее магнитные иглы делали свое дело; теперь же ей хотелось, чтобы ее убедили. Кит, к своему удивлению, оказался на это способен. И этот акт, взаимный обмен, пускай приятный (в едва ощутимом продолжении) и проникнутый чувствами (в полнейшем контрасте), был едва ли не сатирой на что-то древнее, вроде фольклорного танца или трения друг о дружку двух палочек — при одной из самых ранних попыток добыть огонь.

— Шехерезада отнесла ей поднос, — сказала Лили в предсонной трясучке. — А она лежит: во рту термометр, на голове ледяной компресс… Слышишь, как она чихает? Это как-то… Ты погоди. Завтра будет как новенькая.


На следующий день Кит огляделся в поисках хоть каких-нибудь смутных подозрений — их не было, не единого. Дело в том, что Глория, выражаясь ее собственными словами, была «жутко способная». Кит уже понял, что попал в другой мир; понял он и то, что попал в серьезный переплет — но лишь в психологическом смысле. На какое-то время он просто расслабился и с незамутненным восхищением подумал: вот это да. Вот так и надо вести двойную игру.

Например, за завтраком он имел удовольствие слышать, как Шехерезада заметила:

— Честно говоря, я восхищаюсь ее характером. Нет, серьезно. Помните, она весь день говорила про развалины? Даже в церкви. Все зачитывала отрывки из своего путеводителя. И все время, пока ужинали, думала, что все-таки как-то сможет. Едва живая, а все равно старается не терять присутствия духа. Вот это я понимаю.

Что же до самой Лили, когда речь заходила о Глории и ее недомогании, Киту доставалась бессмысленная роскошь — его упрекали в отсутствии любопытства (и зацикленности на себе): все воскресенье для Глории (он что, даже не заметил?) было непрерывной чередой приступов головокружения, приливов крови к голове и прискорбных торопливых визитов в ванную.

— Как ты мог это проглядеть?

— Да как-то проглядел.

— Господи, — сказала Лили. — У меня было такое чувство, будто я смотрю «Палату скорой помощи номер десять».

Не удовлетворившись этим, теперь Глория распускала слухи о том, что состояние ее за ночь ухудшилось. Она попросила — и желание это было удовлетворено, — чтобы ее посетил врач. Он приехал из Монтале и, заявив, что обнаружил присутствие знаменитого кампаньского вируса, промыл ей уши чесноком и оливковым маслом. А когда прибывший Йорк тут же потребовал поменяться комнатами, Глорию чуть ли не на носилках перенесли из башенки в апартаменты.

— Бедняжка Глория, — вздохнула Шехерезада. — Как тростинка хрупкая.

* * *

Неужели это произойдет на самом деле? Неужели в один прекрасный день он откроет свой экземпляр «Критического альманаха» и увидит статью, озаглавленную «Новый взгляд на „Гордость и предубеждение“: Элизабет Беннет в роли петушка»; автор Глория Бьютимэн — и Кит Ниринг (или «совместно с», а возможно — «в беседе с»). Он понимал, что ее интерпретацию — хотя, разумеется, и противоречивую — нельзя просто так сбрасывать со счетов.

— Ты что, по-английски читать не умеешь? — спросила она его. — Послушай. Это за десять страниц до конца. Сосредоточься.

— Лиззи, — проговорил мистер Беннет, — я дал согласие. Он принадлежит к тем людям, которым я не осмеливаюсь отказывать, если они соизволят меня о чем-то просить. Теперь от тебя зависит — быть ли ему твоим мужем. Но позволь дать тебе совет — подумай об этом хорошенько. Я знаю твой характер, Лиззи. Я знаю, ты не сможешь быть счастливой, не сможешь себя уважать, если не будешь ценить своего мужа, — смотреть на него снизу вверх. Твое остроумие и жизнерадостность грозят тебе, в случае не равного брака, многими бедами. Едва ли при этом ты сможешь избежать разочарования и отчаянья[84].


«Я знаю твой характер», — повторила Глория. — «Твое остроумие и жизнерадостность». «Разочарование и отчаянье». «Не сможешь быть счастливой, не сможешь себя уважать». Не уважать себя. Это, по-твоему, что означает? Я тебя еще раз спрашиваю. Ты что, по-английски читать не умеешь?

Да. М-м. Во всех остальных ничего и близко похожего нет. Так мистер Беннет знает, что она петушок?

Не совсем. Он знает, что она проявляет необычный интерес к сексу. Что она петушок, он не знает, но это он знает.

Кажется, я понял.

А когда она вызвала скандал — прошла три мили по полям, чтобы навестить мистера Бингли! Без сопровождения, между прочим. Прекрасные глаза, «пылающее от напряженной ходьбы лицо», с видом «растрепанным» и «едва ли не сумасбродным». И потом, забрызганные грязью чулки. А ее нижняя юбка «на шесть дюймов в грязи». Белье покрыто грязью… Черт побери, тебе ведь положено разбираться в таких вещах! В «символах» и всем прочем.

Кит лежал и слушал.

А отличные зубы? Это — признак мужественности. Ты намой погляди… Итак, мы пришли к согласию. Элизабет — петушок. А тогда единственным способом справиться с этой ситуацией было выйти замуж по любви. За эмоциями должен был следовать полноценный секс. Не то что сейчас.

Так что же, в их первую ночь?

Я тебе покажу. Пойди, займись чем-нибудь интересным минут на десять. А я пока поищу какую-нибудь свадебную одежду.

По возвращении: белое хлопковое платье с импровизированным бюстом в стиле ампир, белый платок на плечах, шляпка, подвязанная белым шелковым шарфом.

Умоляю вас, сэр, не забудьте, что мне не сравнялось еще и двадцати одного.

Спустя несколько минут, когда он, оказавшись у изножья кровати, пробирался через необычайной плотности слой юбок и белья, зажимов и крючков, она, приподнявшись на локтях, произнесла:

Единственное, о чем мистеру Беннету точно известно: если она выйдет замуж по расчету, то наверняка будет гулять. Про петушка — это на самом деле всего лишь дополнительная деталь. Дело все в том, как ты выглядишь в обнаженном виде. Какова ты на вид.

Какова ты на ощупь (твердость внутри мягкости). И еще — какова ты в мыслях, подумал он и двинулся дальше.

Просто дополнительная деталь. То, что ты петушок. Но это очень редко встречается.

Когда все кончилось, Кит откинулся на спину и представил себе будущее, которое почти заслонили собой неторопливые семинары по каждой героине и антигероине мировой литературы, начиная с «Одиссеи» (Цирцея, затем Калипсо). Он сказал охрипшим голосом:

Я собираюсь подарить тебе «Чувства и чувственность».

— И как же ты собираешься это сделать? — спросила она с видом полной невинности, направив взор кверху, при этом разглаживая руками щеки и виски. — Заебешь меня насмерть, что ли?.. Если можно, не кури здесь. Это улика, и вообще — привычка отвратительная.

* * *

Тонкие облатки билетов сообщили им без обиняков: их лето подходит к концу. Лили сказала:

— А что потом будет? С нами с тобой? Наверное, разбежимся.

Кит встретился с ней взглядом и вернулся к «Холодному дому». О господи, ну да — Лили и все такое. Он задался этим вопросом. «Расстаться — это опять будет в основном ее инициатива, — сказала Шехерезада. — После твоего друга Кенрика». Это было похоже на шахматную задачу: он (Кит) считает теперь, что он (Кенрик) проговорился, что он (Кит) хотел, чтобы он (Кенрик) переспал с ней (Лили) — не для того, чтобы он (Кит) мог переспать с Шехерезадой, но просто чтобы прибавить ей сексуальной уверенности в себе. Или что-то в этом роде. Это было похоже на шахматную задачу — затея, вполне отделимая от динамизма игры как таковой.

— В некотором смысле мысль об этом очень пугает, — сказал он.

— Пугает?

Он пожал плечами:

— Ох уж эта леди Застой. Гонория. Она великолепна. Гордая интриганка с неясным прошлым.

— Значит, теперь тебе леди Застой нравится.

— Приятное разнообразие после Эстер Саммерсон. Которая добродетельствует. И к тому же настоящая святая — она же, черт подери, гордится тем, что изуродована ветряной оспой. Ты только представь.

— А другая, которая тебе нравилась, кто была?

— Белла Уилфер. Белла — она почти как Бекки Шарп. Нет, но Йоркиль хорош.

— Йоркиль? Он не такой уж плохой парень.

— Нет, такой. Он — такой уж плохой парень. В смысле, кому какое дело? Всем плевать. А ему — нет.

Лето кончилось. Они собирались вернуться; а Йоркиль присутствием своим олицетворял слухи о том, к чему они собирались вернуться. В глазах Кита старина Йорк представлял собой жуткий реестр Верхней Англии, он был скачками в Аскоте, и крикетом на «Лордсе», и регатой в Хенли, он был повозками с сеном, и загородками для скота, и коровьими лепешками, и овечьими купаниями. И именно сейчас, наблюдая за Йоркилем эти несколько дней, Кит обнаружил нечто поразительное: глубочайшую, виртуозную, едва ли не уморительную мошенническую натуру Глории Бьютимэн. Она жутко способная, подумал он. Очень умная. И сумасшедшая.

* * *

Какой жанр я посетил в свой плотский день рождения? Ответа на этот вопрос он не знал. Какой род, какой тип, какой вид?

В ванной с Глорией не теми были не только цвета — сплошное флюоресцирование и музей восковых фигур. Акустика тоже была отвратительная. Как и непрерывность. Гром то казался не громче пластикового мусорного бачка, который волокут по двору, то, секунду спустя, наваливался на тебя, словно взрыв. А человеческие фигуры — он, она? У Глории это, естественно, получалось гораздо лучше, чем у него (она играла главную роль); однако он продолжал сомневаться насчет качества исполнения.

В спальне, позже, свет и атмосферные явления немного приблизились к нормальным: давящие желтые вспышки, потом темнота в полдень, потом интенсивный солнечный свет, потом библейский, всемирно-потопский дождь.

Он думал, снова и снова: в какой я категории? Своими роскошествами и неподвижными гранями все это часто напоминало ему страницы глянцевого журнала: мода, блеск. Но к какому типу драмы, нарратива это можно было отнести? Он был уверен, что не к романтическому. Каждые несколько минут ему приходило в голову, что это, быть может, научная фантастика. Или реклама. Или пропаганда. Но стоял 1970 год, и он не знал этого — не знал, что это такое.

Смысл в нем появлялся, только если наблюдать за ним в зеркало.

Что-то отделилось. Это он знал.

* * *

Йорк? «Не внешность же ее привлекает», — сказала тогда Шехерезада. Нет, не лицо (как у альбиноса, с воспаленными красными губами) и не тело (толстое, сильное, тяжелокостное). Да и ум его тут явно был ни при чем. По одной простой причине: чтобы общество Йоркиля возбуждало, тебе необходимо было обладать аномальным интересом к сыру. На его бескрайних поместьях в западной части страны производилось огромное количество сыра. И говорил он всегда только об одном — о сыре.

Днем он походил на неуклюжего фермера-джентльмена (твил, трилби, твид, трость для прогулок); вечером он походил на неуклюжего фермера-джентльмена в смокинге (его неизменный туалет для ужина). Кит ни разу не видел, чтобы он не ел и разговаривал одновременно; причем оба вида деятельности вызывали в Йоркиле своего рода оральное наводнение — слюнный потоп. С другой стороны, первое впечатление Кита от старины Йорка оказалось обманчивым. Разговоры он вел не только о дабл-глостере, керфилли, лаймсуолде — о торолоне, страккино, качьокавалло. У Йорка была вторая, неглавная тема — он оказался выразителем утомительно правых взглядов.

Ранние послеобеденные часы были его любимым временем для ухода наверх с Глорией. Засовывая в рот последний вонючий кус пармезана или дорсет-блю, он не прекращал своей слюнявой обличительной речи о налоге на имущество или о подъеме трейд-юнионов; затем он протягивал руку, повернутую ладонью вниз, и Глория шла с ним в бальную залу, к находившейся там круговой лестнице, с выражением раскаяния и деловитости.

В этот момент Лили с Шехерезадой всегда смотрели друг на дружку, приподняв подбородок.

Вернулся Адриано. Вернулся с тренировок перед открытием сезона в составе «Фуриози». По левой щеке у него, от уха до подбородка, тянулся фиолетовый синяк, несомненно обладавший подлинным сходством с отпечатком регбийной бутсы (можно было пересчитать шипы). На следующий день он прошел. Консолата, нынешняя спутница Адриано, была, кстати говоря, того же роста, что Глория Бьютимэн.


— О чем ты говоришь? У него не капает слюна. Просто он ест с аппетитом.

Лили уже приступила к первой, пробной стадии пакования: джемперы сложены в антимольные полиэтиленовые пакеты, туфли спят в своей оберточной бумаге… Диалог лениво прокручивался на скорости шестнадцать оборотов в минуту.

— С аппетитом? — Кит перевернул страницу. — Да ему только покажи булочку с чеддером, и дальше все как в этом фильме про подводную лодку. «Полярная станция Зебра» — помнишь?

— Рок Хадсон.

— Ага. Помнишь самый лучший момент? Мужик открывает этот торпедный отсек, и все, пиздец — половина Северного Ледовитого океана заливается в трюм. Стоит показать Йоркилю плавленый сырок, — и будет то же самое.

— Просто он любит поесть… Знаешь, что теперь делает Адриано? Изображает, что все ништяк.

— Еще раз тебя спрашиваю: как четыре фута десять дюймов может изображать, что все ништяк? Что — все?

— Ну, он как будто нравится всем этим девушкам. А когда они гладят его по бедрам или завивают ему локон на лбу, он поворачивается к Шехерезаде с особым выражением.

— С каким выражением? Покажи. (Она показала.) Господи… Ресницы у Йоркиля…

— Ресницы? А что в них такого?

— Это не ресницы — это просто два ряда угрей на лице. Каждый пронзен щетинкой. И потом, он фашист. Он за Хита голосовал.

— Он голосовал за либералов. Так он говорил.

— За либералов… А его пошлые шуточки. Когда он ведет ее наверх. «Что-то меня Гондурас беспокоит. Пора наведаться в Персидский залив».

— Это просто жаргон — означает «поспать». «Персидский залив» — это армейский жаргон. Считается, что на Востоке все очень ленивые… Слушай, ты что, будто не знаешь. Девушки голосуют за богатых мужчин. Медицинский факт, вот и все.

— Согласен. Только с какой стати, — медленно спросил он, — ты заступаешься за этого толстого невежу?

— Он даже и не толстый. Не особенно. Просто большой. А некоторым девушкам нравятся большие мужчины. Они с ними чувствуют себя в безопасности. Ты просто потаскушка беспризорная. Вот и все.

— Дело в эстетике, — сказал Кит. — Она — темная и маленькая. Он — как огромная буханка белого хлеба. Я в том смысле, что кому какое дело, но разве тебя не пробирает мороз по коже, когда представишь, как они лежат вместе?

— Наверное, ее просто не очень интересует секс. Знаешь ли, не все такие. Тебе кажется, что все, а это не так. Ты посмотри на ее воспитание. Девушкам это нравиться не должно. Так что она просто лежит и думает об Англии.

— О Шотландии.

— И вообще, он говорит не только о сыре.

Тем вечером за ужином Кит пристально наблюдал за ним — деревенским дурачком в вечернем костюме. И Киту показалось, что да, Йорк действительно все время говорит о сыре (когда не выражает утомительно правых взглядов), к тому же он нелепо толст с виду, и едва не тонет в собственной слюне, и… Подобное впечатление, пусть искаженное, было искажено не завистью или собственническими чувствами. Ему в каком-то смысле было жаль, что это не так, но это было не так. Каким-то мистическим образом искажение оставалось иным. Глядя на Йоркилевы губы, натертые, ободранные, облезающие, он видел и ощущал эти губы в процессе поцелуя. И Киту думалось: он не Глорию целует. Он целует меня.

* * *

— Тебе получше? Наконец-то ты на улицу стала выходить.

— Спасибо, уже совсем выздоровела.

— Некоторые из нас сильно волновались за тебя первое время.

— Да. Признаю, это было на грани фола.

— Господи, ну и пугало же он.

Кит поймал Глорию в одиночестве, с ее лоскутным покрывалом (квадратики и треугольники плотной бумаги, обрезки атласа и бархата), на южной террасе. Она подняла глаза и сказала в манере, совершенно лишенной интимности (наблюдатель по ту сторону ведущих в сад дверей мог бы решить, что она говорит об утренней погоде — которая была свежей и блестящей — или о ценах на пряжу):

— Да, действительно. Чу-до-вищное. Эти губы. Эти ресницы. Как ряд прыщиков.

Кит осторожно уселся на диван-качалку.

— Значит, мы смотрим на Йорка совершенно одинаковыми глазами, — произнес он. Неужели происходит именно это? Неужели он смотрит на Йорка глазами Глории? — И слюни.

— И слюни. И сыр… Я, разумеется, потому и продлила свое… э-э… заболевание. Чтобы не ложиться под него еще день-другой. Но еще немного — и переборщила бы. Его послушать, так я болею уже не первый месяц.

— Не первый месяц?

— С тех пор как выпила тот бокал шампанского. Помнишь? И была застукана за шашнями с ватерполистом-профессионалом. — Она покачала головой, медленно и серьезно. — Никогда себе этого не прощу. Никогда. Это было до того на меня не похоже.

— Шашни с ватерполистом-профессионалом?

— Нет. То, что застукали. То есть просто неслыханное дело.

Кит продолжал раскачиваться на диване-качалке. Казалось, не было причин не спросить (потому что теперь все было дозволено):

— И как он? Там, наверху, в апартаментах?

Глория потянулась за очередной фигурной деталью, очередным обрезком бархата.

— Так же, как и везде. Йорк — зануда. А зануды не слушают… Хотела было сказать, что он не так уж и плох в постели, когда крепко спит. Но он храпит, конечно. Он как большой белый кит. И все подушки от него промокают.

— И все-таки. Ладно тебе. Что это, свидание вслепую, что ли? И потом, вы вроде жениться собираетесь? В общем, мне кажется, у старины Йорка есть свои привлекательные стороны.

— Слушай, ты, идиот, — сказала она тихо. — Переехать в Лондон стоит денег — а у меня их нет, идиот ты этакий. Невыносимый идиот.

— Хорошо. Слышал. Слушаю.

В этот момент по ту сторону стекла образовалось лицо Йорка (что-то жующее). Глория пошевелила пальцами в его направлении и, улыбнувшись ему фальшивой, вызывающей дрожь улыбкой, продолжала:

— Ну, поначалу я думала, заставлю его жениться на мне, а потом как можно скорее начну развод, сразу после медового месяца. Но у меня предчувствие, что я просто не смогу на такое пойти… Тут уже замешан другой человек.

— Кто?

— Ты… — Так она, кажется, сказала.

Кажется, она так и сказала, но Кит недослушал. Однако недоразумение быстро разъяснилось. Давайте на время оставим его тут, в этот революционный момент… У мужчин два сердца — верхнее и нижнее; по условленным представлениям, когда все хорошо, они действуют согласованно. Но здесь два сердца откликнулись диаметрально противоположным образом. Верхнее сердце Кита упало, оробело, заныло или же боязливо осело в будущее определенного рода. Поэзия вошла как раз в его подсердце: оно не разрывалось, как, говорят, бывает с сердцами, но полнилось, вздымалось, болело.

— Я? — переспросил он.

Ты? Да нет. Я сказала Хью.

— Хью.

— Хью. Он валлиец. У него тоже есть замок. Какое совпадение, а? Понимаешь, фокус в том, чтобы найти кого-нибудь богатого и одновременно симпатичного. И такого, чтобы слушал.

— Я на секунду решил было, что ты меня имеешь в виду.

— Тебя? Ну да, ты, пожалуй, слушаешь… Ты же еще студент.

— Ты тоже.

— Знаю, но я девушка.

Йорк начал грохотать дверной ручкой. Глория сказала:

— Этот козел что, задвижку не видит?

— Там сложно. Надо сначала потянуть на себя, потом от себя. Это тест — проверка интеллекта.

— Значит, он его завалил. Господи, да помогите же кто-нибудь этому козлу. — Она махнула рукой в сторону озадаченной фигуры Йорка — тычущей, тянущей, пихающей. — А я тут следи, чтобы он был всем доволен. По мере сил. А иначе Уна на меня смотрит как горгона Медуза. Уны я до смерти боюсь. Иногда у меня возникает ужасное чувство, будто она знает, какая я на самом деле.

После секундной паузы он сказал:

— Элизабет Беннет.

— Да? Что?

— Вы на самом деле разные, ты и она. Она из прошлого. А ты из будущего.

— Пожалуй, — согласилась она. — Петушки естественным образом приспосабливаются. На протяжении веков.

Йоркиль уже колотил по дверному косяку ладонью.

— Знаешь, Глория, это самое, позади апартаментов, над ними, есть комната горничной.

— Откуда тебе про комнату горничной известно?

— Я мог бы подняться по северной лестнице. Может, нам удастся заскочить туда на пару минут. Когда его нет дома.

— Это еще зачем? Ты только посмотри на себя, — засмеялась она, — ну и перепугался. Ты уже запутался. И сам это знаешь. — Она повернулась понаблюдать, как Йорк бьет в стекло плечом. — Ненавижу богатых, когда они настолько глупые; а ты? Ненавижу богатых. Но проблема в том, что деньги-то все у них. Я подумаю об этом. О комнате горничной. А, вот и он!

Йоркиль вывалился наружу и обрел равновесие, выпрямился; он осмотрел небо, склон, спуски, грот, белый лист бассейна; его подбородки успокоились, и он издал негромкое похрюкивание, означавшее, что он полностью в своем праве. Кит увидел, что в левой горсти он держит россыпь сырных печений. Размазав остатки внутри рта, Йорк сказал:

— Воздушные пустяки, только и всего. — Он облизнул руку. — Как столь многие вещи в этой жизни. Воздушные пустяки. Пойдем, дорогая. В бассейн, в бассейн — по тебе плачет бассейн!

— По-моему, я еще не вполне поправилась для бассейна.

— Нет-нет. Пора браться за шмотки. Точнее сказать, пора из них выбираться.

— Йоркиль привез мне, по крайней мере, что-то приличное из одежды.

— А, да, вот. — С этими словами Кит передал то, что держал в руке. И «Чувства и чувственность» исчезли в соломенной сумке Глории.

— Так, пошли. Хочу, чтоб все головы поворачивались в сторону твоих сисек-лапусек, — сказал Йорк. — Ох уж эти твои сиськи-лапуськи. Хочу, чтобы все их видели и плакали.


Неужели он, Йоркиль, и вправду это сказал? Как бы то ни было, Кита, оставшегося на террасе, внезапно посетило воспоминание о его сестре. «Ви, — спросил он ее в отделанном деревом „моррисе-1000“, — ты зачем ноги в окошко высовываешь?» А Вайолет (лет восемь-девять) сказала: «Потому что хочу, чтобы все видели мои красивые новые туфли. Хочу, чтобы все их видели и плакали».

А затем беспорядочно нахлынули другие воспоминания. Вроде того случая, когда она пробежала через весь сад и вернула ему улетевший крикетный мяч, а потом снова побежала назад и всю дорогу плакала — плакала о чем-то другом.

А затем нахлынули другие воспоминания. Которые надо было спасать. Какое отношение имеет он к ним ко всем? В этом новом мире, в который он вошел (который был очень развитым, очень цивилизованным), мысли и чувства были переставлены. И это, думал и чувствовал он, возможно, укажет ему другой путь.

* * *

Вернулась Уна. В чем в чем, а в этом ни у кого не было сомнений: Уна вернулась — вместе с Прентисс и Кончитой (Додо катапультировали где-то над Альпами). Кит с трудом освободил для них место в голове. Уна, да, тихо-наблюдательная, и ее опытные глаза действительно неотрывно следили за перемещениями мисс Бьютимэн. Перпендикулярная Прентисс, вся — сочленения и петли, вроде вешалки для шляп, что бывают у амишей[85]. И Кончита, которая переменилась. С приездом Йоркиля, возвращением Уиттэкера и ожидаемым прибытием Тимми, а также от присутствия всех слуг замок более не казался просторным. Или, возможно, Кит просто имел в виду, что простора для маневра больше как будто не осталось.

Им с Лили пришлось выехать из башенки и переселиться в неприступно темную, но, как ни забавно, приятную комнату в подвальном этаже. Тут Кит с энтузиазмом принялся трудиться: разбивать на части, систематизировать и, наконец, приводить в алфавитный порядок огромный архив, накопившийся к его двадцатиоднолетию. Теперь ему хотелось внести в список, что жил с его свидетельством о рождении, новую запись, под «Джин 7». Не «Шехерезада ю» или даже «Шехерезада на», но «Глория 99Z*»! Существовало столько вещей, о которых он не знал, что они дозволены.

— Но я чувствую себя беззащитной, — сказала Лили, — когда ты зажимаешь мне руки.

— В том-то и смысл… И раз он такой маленький, почему ты не можешь взять его в рот целиком?

— Зачем он мне вообще нужен, целиком во рту?

— Давай дальше. Еще попробуй.

— Теперь у меня голова кверху ногами… Нет. Не буду. У тебя даже вид другой. Что с тобой такое произошло?

Лили говорила все это, но не в темноте — теперь уже нет.

У Глории Бьютимэн была тайна. Тайна титанического размаха. Глория втайне была замужем и имела троих детей. Что-то вроде этого по величине. Глория втайне была мальчиком. Что-то вроде этого по величине.

2. Омфал

— Как это, по-твоему, называется? Монокини, наверное.

— Только оно не как у тебя. Твое похоже на обычное бикини без верха.

— Она так делает, чтобы посмеяться над Йорком. Он пристает все время. Но она-то — как минимум на целое поколение продвинулась, да? Прямо как будто новый человек сюда приехал. Бикини-плавки?

— Спереди очень узкие… Интересно, она воском пользуется? Может, она под Риту решила закосить?

— Стринги? Да нет, над самой резинкой иногда чуть-чуть видно бахрому.

— Значит, бреет.

— Подстригает.

Верно, Шехерезада. Треугольник по форме равнобедренный. В отличие от твоего, простодушного равностороннего (это мое предположение) — или твоего, Лили.

— Набедренная повязка? Но тут же главное не перед.

— Нет, не перед. Зад. Оттуда так и вываливается.

— Это же просто трусы, которые врезаются в попу, только прикидываются шикарными — вот и все. Зад. А, поняла. Фиговый листок.

— Фиговый листок, пошитый на заказ.

— Да. Очень дорогой фиговый листок. Именно так — фиговый листок, вот что это такое.

Верно, Лили. Кто это сказал: «И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги»[86]. Это было в Эдеме, после грехопадения; фиговые листки понадобились только после грехопадения. Не следует забывать и про еще одно наблюдение (сделанное две тысячи лет спустя): «Стоит мне коснуться фигового листка, как он превращается в ценник». Верно, Лили. Все это верно.

Грация, самая недавняя (и последняя) спутница Адриано, росту в которой было пять футов десять дюймов, выдувала и пускала в него, развалившегося в кресле, радужные пузыри; рот ее за мыльным моноклем был сложен толстым бантиком. Лили сказала:

— Насчет сисек Глории: я понимаю, что ты имеешь в виду.

— М-м. При ней я себя чувствую какой-то неуклюжей… А вообще-то задница у нее все равно громадная.

— М-м. Все равно не задница, а блудница.

А Тимми уже приехал. Тимми прибыл — не пешком, но парой такси в связке. И не с вещмешком на спине. При нем была разветвленная династия кожаных чемоданов с монограммами плюс его виолончель. Его виолончель, напоминающая уложенную в гроб Руаа, с огромными детородными бедрами.

Но выход получился неплохой — выход Тимми. Длинный, стройный, расслабленный, неопределенный и почему-то хромающе-стильный — вроде закорючки, нацарапанной талантливой рукой…

* * *

— Б-р-р-р. М-м-м. — С этими словами Шехерезада устроилась на диване. — Уютно у камина.

— Уютно у камина, — сказал Кит.

Ах да — Шехерезада. Он встряхнулся. Сидя тут, перед огнем, со стаканом вина, Кит бросил попытки сделать грамматический разбор своего измененного состояния. Бросил и вернулся к тому, чем занимался, когда больше заняться было нечем (нередкое нынче положение дел): он лелеял воспоминание о тех тринадцати часах. Тринадцать часов составляли его тайну. Ничего особенного по размаху, если сравнить с двойной жизнью Глории или с параллельной вселенной. Интересно, было ли хорошо ей? «Тайна, — как однажды выразился один выдающийся воспитанник разума, — порождает обширное увеличение. Тайна, если можно так выразиться, делает возможным второй мир по соседству с миром явным». Кит обратился к Шехерезаде:

— Знаешь, у Диккенса, когда положительные персонажи смотрят в огонь, они видят лица своих любимых. А отрицательные персонажи — они видят лишь ад и конец света.

— А ты что видишь?

Кит крутнул шеей — на полный оборот, как Адриано в «роллс-ройсе». Странно, но они с Шехерезадой находились в неподвижном центре комнаты: все были заняты чем-то еще, старшие леди — поодаль, с одной стороны, а Йорк с Тимми — во главе шумной карточной стаи (игра под названием «туалет» — сплошные ставки, поднятие, удваивание, срывание банка).

— Ни то ни другое, — ответил он. — Что-то среднее. Слушай, извини за то, что я сказал тем вечером. Только не надо презирать меня за это всю жизнь. Я не знал, что ты религиозная.

— Да нет. — И она тоже обернулась посмотреть. Башня ее шеи, розовая рубашка, чайно-коричневая кофточка. — Я не религиозная. В смысле, я верю, по-своему. Но это все. Я не как Тимми… И тебя я не презираю. Дело во мне. Только во мне.

Кит склонил голову.

— Я кое-что узнала про саму себя. Я не могу — не могу это сделать. Ну ладно, на каникулах, момент, порыв. Может быть. Но я не могу… специально, обдуманно. Хиловато, да? Но я, кажется, не из тех.

— Нужно, чтоб была любовь.

— Тут не только это. Просто меня заклинило. Наверное, это связано с папиной смертью — с тем, когда это произошло. Что есть, то есть, а дальше я не могу — заклинило.

— А ты что видишь, когда смотришь в огонь?

— Это правда. Иногда я вижу папино лицо.

— М-м, — откликнулся он. Месяц назад, неделю назад его тронуло бы подобное доверие, он счел бы его за честь — из этих губ, что под этими глазами и этим ровным лбом. Теперь же он подумал: значит, ты не из тех — что ж, вот это и следовало специально обдумать. — Мне кажется, я понимаю.

— По-моему, это к лучшему. Даже если это значит, что я упущу свое. Может, когда повзрослею, стану смелее.

От этого его глаза расширились; однако он почувствовал еще и незнакомый, комиссарский импульс, что-то вроде: Шехерезада, ты — представительница старого режима. У тебя нет качеств, необходимых для того, что придет ему на смену.

— Ну что ж, Тимми приехал. А мне жаловаться не на что.

— Хорошо. Прекрасно.

Адриано с Кончитой, словно пара маленьких супругов, подошли погреться, и на миг наступила тишина.

Что видел Кит, когда смотрел в огонь? Огонь, думал он, — любовная стихия, невротическая, разъедающая, пожирающая. Огонь — любовная стихия; а горящие поленья — оргия: подкинь еще одно и смотри, как все змейки, все медноголовки выгибаются дугой, меняют курс. Потом они подобрались: сверху, снизу, в обход, с губами и кончиками пальцев, плюясь и облизывая свои змеиные языки.

Кончита говорила:

— Как по-итальянски «огонь»?

— Fuoco, incendio, — ответил Адриано, который нынче выглядел изможденным. — Inferno.

А Кит продолжал сидеть со своим вином, своим огнем, своей тайной.

* * *

Глория Бьютимэн вышла из затемнения — во всяком случае, физически.

У бассейна ее фиговый листок (на самом деле фиговых листков было несколько: серебряный, золотой, из светлой платины) внес в атмосферу эротический штрих, доселе не освоенный ни Шехерезадой, ни Лили, ни Феличианой/Ракеле/Клаудией/Пией/Нериссой/Консолатой/Грацией. То была расслабленность. Словно резинку на поясе намеренно растянули до предела. Когда она принимала душ под навесом кабинки, чувствовалось, что в любую секунду легкое серебро («воздушные пустяки») непременно должно соскользнуть на пол. Все, что требовалось, — подождать, пока это произойдет. А когда она ныряла, то можно было, если вовремя подняться на ноги, увидеть там, внизу, под зыбкой толщей, эту восхитительную мокрую белизну, а потом она заводила руки за спину, подтянуть.

Приходил, пошатываясь, Йоркиль в своем костюме мелкого фермера, подбадривал ее из тени (сам он никогда не разоблачался — после пяти минут на солнце лицо его приобретало цвет автомобильной камеры). Был здесь и Тимми, мягко-бесплечий, беззаботно погруженный в свои листовки и брошюры (охота, пятидесятники). Был и Адриано, теперь уже без сопровождения (и почему-то выглядевший вдвойне одиноким, когда занимался своей новой дисциплиной — йогой). Более неожиданным было постоянное присутствие Амина — в белой рубашке, с кожей цвета умбры. Его темные очки не сводили с тебя взгляда на ярком свете.

Взгляда они не сводили — возможно, случайно — с темных очков Кита; он взял себе Лилину запасную пару, чтобы иметь возможность созерцать — без скованности и без мигания — пупок Глории Бьютимэн. Это была последняя новость — живот Бьютимэн. Он не был ни впалым, как у Шехерезады, ни гладким, продолговатым, как у Лили. То было центральное полотно Глориной конструкции, роскошная выпуклость. Омфал, как это зовется у поэтов, пуп Земли, напоминающий мягкую зыбь Средиземного моря.

Обнаруживалось в ней и качественное отличие. Тело Глории было завершенным, полным, окончательным вариантом. Дело в ее окрасе, подумал он. В случае Лили и даже Шехерезады все было не так — тут присутствовало нечто лихорадочное и неустойчивое и открытое переменам. Неожиданные дефекты, признаки тревоги. Из того, где они еще находились, она уже вышла. Или дело было просто в непорочности блондинок?

При этом со всем вполне удавалось справиться. Где-то час он снимал своей фотографической памятью, затем — наверх, в замок, с омфалом, что жил у него в голове. Затем следовали девяносто секунд практического нарциссизма, за прикрытыми глазами. Что как будто бы давало ответ на все вопросы. Хотеть Глорию — это было не то, что хотеть Шехерезаду, тогда, в прошлом; это приходило и уходило, но не накапливалось. Любовь (понимал он) заставляла мир расширяться; это (что бы это ни было) сводило мир к одной-единственной точке. Физический акт с Глорией произвел на свет лишь примитивное желание повторить его — ничего более. Желание, более или менее точно уравновешенное примитивным страхом.

Пупок, эта тенистая впадинка, был местом последней связи ее с матерью. Еще им, конечно, была помечена область, где когда-нибудь предстояло расти ее детям.


— И как же ты пронюхал про комнату горничной?.. Ты туда собирался пойти с Шехерезадой — верно? Пока она не потеряла решимость.

Глория собирала у бассейна свою соломенную сумку. Все остальные карабкались по садовой тропинке, растянувшись индейской цепью. Она говорила не улыбаясь, не интригуя.

— Да, я следила за твоми глупостями с Шехерезадой, — сказала она. — Я любопытная. Что там такое было про Дракулу?

— Она тебе рассказала?

— Просто сказала, что теперь ее беспокоят летучие мыши-вампиры — из-за того что ты притворялся Дракулой. Однажды ночью. Опиши.

Он рассказал ей об этом кое-что. Она встала, с шелестом вскинув сумку на плечо, и он пошел следом.

— Видишь ли, Кит, потому-то старомодным девушкам и нравится идея насилия. Не реальность — идея. Потому что если они хотят, а потом получают от этого удовольствие, они не виноваты.

— Они не виноваты?

— Нет. Виноваты Бела Лугози или Кристофер Ли. Типично для Шехерезады. Значит, Дракула упустил свой шанс пососать ее крови, — продолжала Глория. — Какая досада.

— Мне жаловаться не на что. С тобой было замечательно… Досада — почему?

— Ох, какая досада. — Она приостановилась на подъеме и повернулась к нему со спокойной серьезностью. — То, что мальчики делают с девочками, у которых большие сиськи. Х-м-м. Когда трахают сиськи.

— Что, серьезно?

— О-о, еще как. Знаешь, у меня получится, если прижать их друг к другу. Только тебе, конечно, придется быть поосторожнее с моим крестиком.

Кит подождал, пока голос даст ему указания. Их не последовало, но он все-таки сказал:

— Ты могла бы мне показать. В комнате горничной. Когда Йорк снова отправится покататься на машине.

— В комнате горничной я провела рекогносцировку. Жди моих указаний. А теперь тихо.

— Знаешь, Глория, старомодна-то как раз ты. Ты из будущего, но при этом старомодная. Живешь за счет мужчин. Из тебя вышла бы великая танцовщица.

— Вот ты прочел много книжек, но знакома ли тебе «Розовая балеринка»? Розовая балеринка молится, чтобы научиться крутиться, вертеться и прыгать, как сказочная принцесса, грациозная, словно перышко, плывущее по воздуху. Танцовщицей я никогда не буду. У меня задница слишком большая. Мне ее просто в пачку не засунуть. А теперь тихо.

— Или художницей. Рисуешь ты феноменально.

— В рисовании есть что-то… нечистое. А теперь тихо.

— У тебя есть тайна. Разве не так?

Она помолчала.

— Лили говорила мне, что ненавидит танцевать. Ненавидит, когда ей приходится танцевать. Какой отсюда можно сделать вывод о ее натуре?

— Не знаю. Какой?

— Ну как же. Я уверена, что вашей половой жизни недоставало немножко остроты. Но, как я замечала, у Лили по утрам бывает такой вид, будто с ней плохо обращались. Не заставляй ее идти против своей натуры. Не надо. А теперь тихо.

Он остался стоять, пропустив ее вперед. Чтобы можно было наблюдать за тем, как она уходит: две женщины, соединенные в талии.

* * *

Цветы — Лили не обладала большими познаниями о многих, зато обладала большими познаниями о некоторых. И по ее словам, стало заметно, что в Италии наступила осень — когда в тени расцвели цикламены. Лишенный откровенности примулы (своей троюродной сестры), цикламен прятал свою рану в лиловых складках. Садовая мудрость — в лице Эудженио — настаивала на том, что цикламены нравятся диким свиньям из-за горечи корней. Запах цветов был прохладен — ледяной аромат. Пахли они всеми временами года, но их временем была осень.

— Лето уходит, — сказала Лили. — В воздухе это чувствуется.

Да. Остатки осени. Спокойствие сентября.

Они пошли дальше.


Лили стала собираться. Набросав все в форме заметок, она взялась за первую редакцию. Она складывала майки, складывала майки…

— Придумал, — сказал он.

— Что придумал?

— Тимми — ни с теми ни с другими. Граф — кругом неправ. А Йорку место на Майорке.

— А Кит — лыком шит, — сказала она (в чем, показалось ему, не было характерности). — Его любой перехитрит.

— Ага. Тебя послушать, Лили, так ты единственный нормальный человек. Нашего возраста. Адриано чокнутый, что вполне можно понять, а все остальные религиозные. Или не атеисты. Для тебя это приравнивается к чокнутым.

— Уиттэкер не чокнутый.

Больше она не сказала ничего… Сборы, подумал Кит, — это Лилин вид искусства. По сути, это единственный вид искусства, который она не осуждала в душе. Ее законченный чемодан был законченной головоломкой; ту же точность она придала корзинке для пикников; даже ее пляжная сумка напоминала японский сад. Такова она была по натуре.

— Пришла осень, Лили. Пора возвращаться к каким-то реальным людям.

— Кто они?

— Обычные люди. — Да. Обычные люди, вроде Кенрика, и Риты, и Дилькаш, и Пэнси. Обычные люди, вроде Вайолет. — Нормальные.

— А ты почему перестал быть нормальным? Твои новые штучки. Переодевание, игры.

— Но, Лили, понятие нормальности меняется. Скоро все это действительно станет нормальным. В будущем, Лили, — сказал он (на самом деле он повторял слова Глории), — секс будет игрой. Игрой поверхностей и ощущений. Короче. Лето кончилось. Дело кончилось.

— И что, прочел ты его наконец?

— Что?

— Английский роман. Над Харди ты не особенно засиделся. Хотя, конечно, та шлюха в «Джуде» тебе понравилась.

— Арабелла. «Всего лишь самка».

— А за Розамонду Винси я тебя никогда не прощу, — сказала она (возобновляя их обсуждение ее любимого романа — «Миддлмарч»). — Там есть такая милая Доротелла, а ты вожделеешь эту жадную сучку Розамонду Винси. Которая сломала жизнь Лидгейту. Шлюхи и злодеи. Вот и все, что тебе нынче нравится, — шлюхи и злодеи.

— Ну да, Харди — это не по мне. Я преклоняюсь перед его поэзией. Но проза его — это не по мне.

Нет, проза Томаса Харди — где присутствовали Тесс, Батшеба — была не по нему. Киту порой казалось, что в английском романе, по крайней мере на протяжении его первых двух-трех столетий, задавался лишь один вопрос. Падет ли она? Падет ли она, эта женщина? О чем они будут писать, размышлял он, когда все женщины падут? Что ж, появятся новые способы падения…

— Не по мне он. Нет — вперед, к Лоуренсу. Нет. Д.-Г. Л. — это я понимаю.

— Но тебя всегда так и крутит, когда ты его читаешь.

— Верно. — Он приподнялся. — Вот он — да, чокнутый, но при этом он гений. А значит, очень беспокойный. Когда у Лоуренса ебутся — это скорее похоже на драку. Не важно. Этот Харди — так себе, не фонтан.

— «Женщины в разнузданном сексе», — сказала она.

— Это не пойдет. «Разнузданный секс среди стогов». Вот это пойдет.

— Что нам делать с Адриано?

— С Мальчиком с пальчик?

— Нет. Не с графом. С крысой. — Она подняла лист толстой белой бумаги. — Адриано, которого нарисовала Бухжопа.

Он почувствовал, что встревожился. Кит давно не называл Адриано Мальчиком с пальчик, да и Лили не называла Глорию Бухжопой. Их двоенаречие, как и все прочее, старело.

— Дай посмотреть в последний раз, — сказал он. — Между прочим, в своих поздних вещах он становится настоящим противником пипки.

— Противником женщин?

— Ага, но кроме того — противником пипки. — И приверженцем задницы. — Меллорс называет пипку Конни ее кралечкой. А после перестает быть нормальным.

— Это больно.

— Ты с Гордоном это попробовала, вот и было больно. Но у Гордона, Лили, большой член, как и у всех ребят. Со мной было бы не больно. О'кей. Забудь. Только почему ты не можешь засунуть его в рот целиком?

— Господи, я же тебе говорила.

— А. Тошнотный рефлекс. — На самом деле это был термин Глории. «Вот задача, стоящая сегодня перед женщинами всей планеты, — говорила она. — Стать выше тошнотного рефлекса». — Тебе, Лили, просто надо сделаться хозяйкой своего тошнотного рефлекса, и мы…

— А мне какая от этого польза?

— Не в том дело, какая…

— Ой, да заткнись ты, свинья. Раньше ты говорил, что надеешься быть нормальным в постели. Говорил, это как быть душевно здоровым. Душевное здоровье — это значит быть нормальным.

— Верно — раньше я так говорил. — Он действительно раньше так говорил. В конце концов, Фрейд писал, что сексуальные странности — «приватные религии». — Как хочешь, Лили. Потом, если тебе не нравится, то и мне не нравится.

— Ну так вот, мне не нравится.

— Прекрасно… Наверное, можно это просто выкинуть. Рисовать она определенно умеет.

— Бухжопа? Странно, правда? Сначала была вся такая леди. А теперь ходит в своем фиговом листке из секс-шопа.

— М-м. Дело в Йорке. Он тщеславен, когда речь идет о ней.

— Ну да, он, похоже, целый сундук этих обтягивающих черных платьев привез. И юбки с разрезом, и атласные блузки, в которых сиськи подняты к самому подбородку. Причем она ведь и выглядит соответственно.

Еще одно из качеств Глории: теперь, когда ты на нее смотрел, то всегда размышлял, что творится по ту сторону ее одежды. Лили сказала:

— У моей матери для таких, которые так одеваются, есть свое название. Официантка в коктейль-баре.

— Иди сюда, полежи тут немножко, — сказал он. — Возьми тот саронг. И блузку вон там, на стуле. (Ее глаза закатились к небу.) И вон ту шляпу, — добавил он.

Когда все было кончено, он произнес обычный приговор: подлежащее, сказуемое, дополнение. А она ничего не ответила. Ее глаза двинулись к окну — наполовину забаррикадированному туманом и землей в желтом свете низкого солнца.

— Это Мальчик с пальчик так Шехерезаде говорит, — сказала Лили.

— Опять любовь? Не может быть. Ведь Тимми приехал.

— Он серьезен, как никогда. Прекратил свои цветистости. Ей кажется, Адриано собирается объявить о своих чувствах.

— Граф? — спросил Кит безразлично. — Ты точно не крысу имеешь в виду? Да, Лили, а что, если бы крыса объявила о своих чувствах? В смысле, к тебе. Пришлось бы тебе сказать «да». Иначе ты бы ранила ее чувства.

— Очень смешно. Свинья ты. Она переживает. Переживает, как бы Адриано не совершил какой-нибудь безрассудный поступок.


Оставшись в одиночестве, он стал разглядывать рисунок Глории — крысу Адриано. Двух мнений быть не могло. Рука следовала за глазом с необъяснимым умением: слабый насос груди, цилиндрический каркас хвоста. Вот она, эта крыса; однако следовало заметить, что Глория упустила ее этость. У Глории Адриано выглядел куда более достойным — выглядел куда менее недостойным, — нежели та штука в витрине зоомагазина. У Глории Адриано получил повышение в цепи бытия. У Глории крыса была собакой.

Тем плотским днем, во время одной из передышек (Глория переодевалась), Кит полистал ее блокнот для зарисовок: Санта-Мария, по величию не уступающая Святому Петру, деревенские улочки очищены от происшествий и мусора; Лили с надежно угнездившейся в ней красотой, Адриано с лицом Марка Антония, но с обманчиво полноразмерным торсом, Шехерезада без лифчика, не стыдящаяся своих «благородных» грудей, и сам Кит, на скорую руку оснащенный — под Кенрика — старательно выписанными глазами и губами.

Что это было — великодушие или сентиментальность? Или, возможно, даже что-то религиозное — отпущение, обещавшее вознесение? Как бы то ни было, Киту казалось, что эта приукрашенность чужда искусству. Тогда он думал, что искусство должно быть правдивым, а потому непрощающим. И все-таки рука следовала за глазом с необъяснимым умением. Именно такой она была в спальне: феноменальная согласованность руки и глаза. Как бы Глория нарисовала Глорию? — задумался он. Глядясь в зеркало от пола до потолка, обнаженная, с карандашом и блокнотом, как бы она решила это изобразить? Внешность, разумеется, была бы подогнана под стандартную. А лицо было бы честным, нескрытным.

Холодное дыхание цикламенов. Эфемерное, как нынешнее время года, холодное растворение. Это лето было высшей точкой его юности. Оно пришло и ушло, оно кончилось, Лили, его первая любовь, его единственная любовь, вероятно, кончилась. Однако многое было почерпнуто (думалось ему в сентябрьской тишине) из примера Глории Бьютимэн. Теперь ему представлялись Лондон и миллион тамошних девушек.

* * *

Уиттэкер расставлял белые фигуры на столике в салоне. Делал он это по доброте душевной, поскольку Кит не играл больше в шахматы с Уиттэкером. Уиттэкер воспринял это с облегчением, и сам Кит поначалу тоже. Но теперь Кит играл с Тимми.

— Знаешь, кто я такой? Я — расстроенный родитель. Даже не педик. Папик. Амин. Произошли кое-какие изменения.

Кит поднял глаза: Уиттэкер, который так часто, казалось, занимал пространство, отведенное его брату Николасу. Пройдет семьдесят два часа, и Кит окажется в объятиях брата и расскажет ему все…

— Амин влюбился — по-своему. Не в меня, разумеется. Это страсть из разряда безнадежных. И знаешь что? Я тронут донельзя. Кормлю его с ложечки и ухаживаю за ним. А он так мил со мной. Я — расстроенный родитель.

— В кого он влюбился?

— По сути, это здорово, — сказал Уиттэкер. — Три дня тому назад он отвез Руаа к автобусу. Я думал, он ее будет сопровождать до Неаполя, как всегда. Но нет — просто закинул ее в машину и сразу же вернулся. Чтобы быть рядом с любимым человеком. Это — любовь, которая не смеет назвать своего имени. Глория.

Сомнений больше не оставалось. Киту необходимо было вернуться к каким-нибудь нормальным людям. Причем поскорее.

— Глория?

— Глория. Говорит: Глорию — в задницу.

— Как ты сказал?

— Уточняю. Амин хочет поиметь Глорию в задницу.

— А у него на… это самое большие планы?

— Нет. Он для этого слишком возбужден. Хочет сменить ориентацию во имя Глориной задницы. С целью почтить Глорину задницу.

— Кажется, понял.

— Ее лицо и все прочее ему не нравится. И ее характер тоже. И ее сноровка в обращении с карандашом. Только ее задница.

— Только ее задница.

— Только ее задница. Хотя ее волосы ему скорее нравятся.

Кит закурил.

— Вообще-то, я заметил, что он внезапно стал тут постоянно появляться. — Амин у бассейна, одна нога аккуратно закинута на другую, в директорском кресле, темные очки до странности выпирают, словно антенны. — Я тут размышлял. Интересно, с Шехерезадиными сиськами он примирился?

— Отнюдь нет. Он считает их более вопиющими, чем когда бы то ни было. Однако готов отважно противостоять сиськам Шехерезады — ради задницы Глории. А сейчас он пребывает в каком-то нежном отчаянии. Сделался от этого робким. Впал в отчаяние. Говорит, никогда не найдет парня с такой задницей, как эта.

— Это точно, что не найдет, — с уверенностью заявил Кит. — Я имею в виду, это очень женственная задница.

— Такая же женственная, как и Шехерезадины сиськи. Причем странное дело. Задницы, которые нам нравятся, мускулистые — вроде как кубические. А у Глории…

«Как помидор, получивший приз на выставке», — провозгласила в тот раз Шехерезада — имея в виду красные вельветовые брюки, атака которых произвела такой переполох среди молодых людей Офанто. В тот же день, позднее, раскладывая пасьянс, Кит придумал точную визуальную аналогию: туз червей. В двух, стало быть, измерениях. И черви — сердечки. Не та масть.

— Тогда я не понимаю, Уиттэкер. Почему задница — это нормально? Задница да, а сиськи — нет?

— Тут существует кардинальное различие.

— Ах ты господи. Прошу прощения, секундочку. В чем же это кардинальное различие?

— У мальчиков есть задницы.

* * *

Напоминать о том, что у мальчиков есть задницы, Киту было не надо. Все медленное жжение у него внутри, вспыхивания и перестановки — словно дрова, уступающие перемене в сердцевине пламени, — все это заставляло его внутренности переворачиваться. К отдающему холодным потом привкусу подвального этажа он добавил запах — не своих мертвых забот, не ушедшего вчера; казалось, он опорожнялся от своего настоящего, своей доли в нем. Он затаился. Он ждал. Последнее тягучее напоминание о боли. Она уходила прочь… А куда, размышлял он, уходит боль, когда она уходит прочь? Исчезает ли, уходит ли куда-то еще? Знаю, подумал он. Она уходит в колодец твоей слабости — и ждет.

Он лежал в светло-зеленой ванне, в зимнем подвальном пространстве размером с сад. Это место предназначалось для боли, для мучений и травм — эти свисающие мясные крюки, каналы для слива, ведра, настилы, огромное бездомное семейство резиновых сапог с запекшейся грязью. Ванная в облачной башне была местом для наслаждений (смотри на человеческие очертания в зеркале), местом, где он тем не менее узнал, что наслаждение способно жечь и жалить, пульсировать и колоть.

Его разговор с Уиттэкером вновь открыл полосу беспокойства — контринтуитивное ощущение, что его день с Глорией Бьютимэн был в некотором смысле гомоэротическим. И свидетельства в пользу этого по-прежнему нарастали. Во-первых, Глория в сексуальном плане была мальчишкой-сорванцом: она любила забираться на все деревья и обдирать и пачкать коленки. Потом, это обстоятельство (немаловажное), то, что она — петушок. «У Йоркиля хватает наглости называть меня кокеткой, — сказала она, как ему показалось, с неподдельным возмущением. — Знаешь, что это слово означает? Смешно. Во мне пять футов восемь дюймов, если надеть шпильки». И с этими словами она встала с постели и голышом вышла из комнаты; а Киту представились ее ягодицы в виде пары гигантских яичек (от лат. testiculus — букв, «свидетель», свидетель мужской силы), не овальные, а идеально круглые, идущие под углом кверху, переходящие в стояк ее торса и шлем ее головы. В-третьих, ее имя — Бьютимэн. В-четвертых, и это было самое очевидное, — чудовище об одной спине. Плюс этот зловещий изыск. Ему приходилось слышать и читать о том, что женщины бывают мазохистками. Но это порождало один вопрос. Может ли женщина быть мизогинисткой — в постели?

Присутствовал тут и шестой элемент; он был революционным и потому, возможно, покуда не давался Киту… Ее тайна. Ее середина, ее омфал, подобный сплавленной выпуклости в центре щита.

* * *

Тимми, играя белыми, пошел d2—d4; черные ответили: d7—d5. Белые пошли c2—c4. Жертва пешки — так называемый ферзевый гамбит. Длинные и хорошо вылепленные пальцы Тимми, словно ведущие каждый независимую жизнь, на этот раз отпрянули и выбрали два предмета, журнал и брошюру, из стопки чтива возле его стула. Брошюра называлась «Божий росток»; журнал назывался «Меткий стрелок». Эти издания до поры до времени остались нераскрытыми у него на колене.

— Так что, как там в Иерусалиме — как работа? — спросил Кит, который уже начал тянуть время. В их предпоследней партии он согласился на ферзевый гамбит; а после того как Тимми подтолкнул свою королевскую пешку на четвертую горизонталь, у Кита мгновенно исчез центр; а через пять ходов его позиция — его игрушечное королевство лежало в руинах. Сейчас он робко пошел e7—e6 и сказал: — Получилось что-нибудь?

Тимми пошел Kb1—c3.

— Не понял?

— С обращением евреев.

— Ну, если судить по цифрам, тут мы немножко прокололись. Понимаешь, наша первоочередная задача — заполучить этих ребят, ну, знаешь, этих ребят, у которых беретики на голове. И смешные бакенбарды. А они, знаешь, очень узко мыслят.

Кит спросил, в каком смысле.

— Ну, в общем, к ним подходишь и говоришь, ну, в общем, есть и другой путь. Есть и другой путь! А они просто смотрят на тебя, как на… Ты уверен, что так хочешь?

— Тронул — ходи.

— Знаешь, они так узко мыслят. Поразительно. Просто не верится.

И все бы хорошо. Да только Кит, уже пятый раз подряд, терпел страшные мучения на шахматной доске; да только Тимми тем же летом получил диплом с отличием в Кембриджском университете; да только эти его длинные пальцы прошлым вечером носились и извивались по стволу его виолончели, в то время как другая рука выпиливала до невозможности страдальческую фугу (композитор — И.-С. Бах; Уна слушала ее со слезами, сочившимися из прикрытых глаз).

— Ого, как хитро, — сказал Кит.

— И слон у тебя en prise[87]… Ничего, ты не против? А то некоторые обижаются.

— Нет, я не против.

И Тимми снова откинулся — и с внезапным ворчанием, означающим интерес, открыл «Меткого стрелка»… Кит, после долгих нерешительных раздумий, поставил перед своим королем еще одного беспомощного телохранителя. После чего Тимми поднял глаза и мгновенно сделал ему жуткий подарок — представил жуткого друга — свой следующий ход.

Они услышали, как зовут к ужину.

— Ничья? — предложил Тимми.

Кит в последний раз взглянул на свою позицию. Черные фигуры были скучены или разбросаны; у всех были переломаны крылья. Тогда как белые стояли в полном сборе, словно собравшиеся вместе хранители рая, горящие красой и мощью.

— Сдаюсь, — ответил он.

Тимми пожал плечами и склонился, чтобы восстановить согласованность в стопке периодических изданий. Периодических изданий, представляющих непосредственный интерес для кучки заново рожденных, для сообщества охотников и рыболовов… Шахматы, математика, музыка — только в этих сферах, некогда прочел Кит, попадались вундеркинды. Иначе говоря, человеческие существа, способные к созидательной оригинальности до наступления отрочества. Больше вундеркиндов не было нигде. Ибо эти замкнутые системы не зависели от жизни — от опыта жизни. Может быть, религия тоже порождала вундеркиндов, когда дети со всей своей неподдельной силой мечтали о Деде Морозе и его санях.

Пришла Шехерезада за Тимминой рукой и увела его — ее величественная поступь, его нескладно-элегантная походочка. Уна, Прентисс и Глория Бьютимэн просочились из комнаты последними.

— Как «Чувства и чувственность», продвигается дело? — спросил Кит.

— Нет, — ответила Глория (в расшитых черных бархатных брюках, в приталенной шелковой рубашке). — Бросила на восьмой странице.

— Что так?

— Я из-за нее чувствую себя ребенком. Сплошная правда. Меня это пугает. То, что ей известно.

Уна, отходя от них, по-прежнему слушала вполуха, поэтому Кит сказал:

— Представляешь, она была моложе тебя, когда это написала. Полагают, что первые три романа она написала, когда ей еще и двадцати одного не сравнялось. Первый — в восемнадцать.

— Невероятно.

— С таким малым жизненным опытом. Зачем ты вот так вот щиплешь свои сиськи? — продолжал он. — В зеркале. Зачем ты это делаешь? Приятное ощущение возникает?

— Нет. Приятный вид возникает. Комната горничной, — сказала она будничным тоном. — Для нас вполне идеально подходит. Можно было бы туда проскользнуть, и я бы сделала ту штуку, о которой мы говорили. Когда их вместе сдвигаешь. Или ты меня боишься? И правильно делаешь.

— Да нет, не особенно.

— Да, так вот, с комнатой горничной только один замот. — Она улыбнулась. — В ней горничная. Мадонна. Так что считай, что тебе повезло. Представь себе, что ты Адриано, а я — Рита. Свой подарок ко дню рождения ты получил.

Он смотрел, как она уходит — в обтягивающем черном, на этот раз — туз пик. Только теперь туз был перевернут вверх ногами…

Многосерийная, на весь день вакханалия с Глорией не напомнила ему ни о чем из прошлого — за исключением того момента разрывности, в начале, в ванной, когда подступило головокружение(«Смотри, что происходит, если пользоваться двумя пальцами») и он почувствовал, как вся его храбрость улетучивается. Всего на миг он оказался не в состоянии встретить то, что должно было наступить. Это напомнило ему об одном эпизоде, над которым он много размышлял, в другой ванной, в 62-м году, с некоей Лиззибу, чудесно-грешной дочерью одной из старших подруг его матери. Ему было тринадцать, а Лиззибу была тех же лет, что и начинающая Джейн Остин, звезда которой только восходила. И она заперла дверь изнутри и сказала, что собирается раздеть его догола перед душем. Малыш Кит плакал и хихикал, когда она накинулась на его пуговицы — похоже было, будто тебя хотят защекотать насмерть. Потом Лиззибу сунула ключ в V-образный вырез своего свитера и наклонилась к нему: «Если тебе так не терпится убежать, можешь залезть и взять его». Он посылал свою руку на задание — ее заданием было войти в будущее, — она же не шла. Рука его была рукой мима, когда та натыкается на стену невидимого стекла. Тогда ему было тринадцать; она пощадила его (ему было дозволено бежать). А теперь ему был двадцать один год.

— Тимми собирается произнести молитву, — сказала с порога Лили. — Смотри не пропусти.

Отношение Кита к религии как будто менялось. Теперь у него была причина благодарить Бога — благодарить религию. Ah, mille grazie, Dio. Aw, tantissime grazie, religione[88]. Глория в своих фантазиях на разные темы неоднократно возвращалась к идее богохульства. «Через полчаса меня ведут в церковь, — декламировала она свой монолог, натягивая белое хлопковое платье. — Я выхожу замуж за человека старше меня. Какое счастье, что я все еще девственница. Только бы мне сейчас не расколоться. О, здрасте! А я и не видела, что ты здесь лежишь…» И потом еще раз, в самом конце, в ванной, перед зеркалом. Религия Глорию Бьютимэн возбуждала. А раз так, то разве можно с ней, религией, спорить?

По дороге в столовую он вспомнил еще кое-что про Лиззибу. Что, по-видимому, не имело никакого отношения ни к чему; хотя и было правдой. Она обладала особыми способностями, которые продемонстрировала раза три-четыре родственникам и прочим гостям, а однажды на вечеринке (студенты, университетская публика, профессора социологии и истории) — ко всеобщему восхищению и под аплодисменты. Сидя на ковре, сложив руки на уровне плеч, с поднятыми и согнутыми ногами, Лиззибу могла резво проскакать всю комнату на заду, используя лишь силу своих мышц. Все остальные девушки тоже пытались — ни одной из них не удалось даже оторваться от пола. У Лиззибу были другие взаимоотношения с тяготением — тяготением, желание которого — затащить тебя вниз, в центр Земли.

Покачивая головой (опыт жизни, жизнь!), Кит занял свое место за столом между Глорией и Кончитой, напротив Йоркиля, Лили и Адриано.

3. Кабинка для переодевания

При всем своем загадочном равнодушии в отношении Фриды (а позже — в отношении людей вроде Шехерезады, Риты, Глории Бьютимэн), полиция всегда проявляла аномальный интерес к Д.-Г. Лоуренсу. Внимание их привлекала не только «Леди Чаттерли» — то же было и с «Радугой» (непристойность), то же и с «Женщинами в любви» (клевета). То же и с совсем поздней книгой стихов (вульгарной и непристойной, согласно министру внутренних дел; тошнотворной и отвратительной, согласно главному прокурору). Будучи в глубине души педерастом в степени достаточной, чтобы его бросили за решетку уже за одно это, Лоуренс тем не менее проигнорировал насмешки друзей и назвал свой сборник «Pansies»[89] — как говорили, каламбур, основанный на созвучии с pensées[90]. Существовало два издания «Pansies» — с купюрами и без; в полном были сохранены одиннадцать самых неприличных стихотворений.

Кит, разумеется, искал вариант без купюр — и нашел его в бесконечной библиотеке, на самом верху. Внизу, под ним, на диване сидела Кончита со своими книжками-раскрасками. Он оглядел ее: тугой черный пучок волос, круглые плечи, одна рука распластана по склону кожаной обивки, другая тянется к простой призме с цветными карандашами и мелками. Книжки-раскраски — морские побережья, бальные платья, цветы.

— Нашел… Как там в Берлине?

Пожав плечами, она сказала:

— Мы ходили к Стене.

Кончита, в отличие от всех остальных, за лето помолодела. Не по годам ранний блеск прошел, и теперь все это больше не выглядело странно — когда она торопилась к своим книжкам-раскраскам или когда, с улыбкой нежнейшей и милосерднейшей, занималась утенком и барашком, Патитой и Кордерито.

Он слез со словами:

— А в Копенгагене как? Я там был.

— Холодно. И недешево. Так она — так Прентисс сказала.

— Скажи еще раз «недешево».

— Недешево.

— Два месяца назад ты бы сказала «недесево». Скажи «журналы».

— Журналы.

— Ты изменилась. Стала американкой. И похудела. Тебе идет.

Пример апоплексической Додо, как ему представлялось, научил Кончитин аппетит осторожности (она больше не просила добавки за едой). Однако потеря веса, подумал он, означала еще и потерю забот, внутренней тяжести — она не носила больше траура; Кончита была в белом.

— Спасибо… Ты тоже изменился.

— Неужели? В лучшую сторону или в худшую? В худшую, да? В каком смысле?

Кивая головой, она улыбалась.

— У тебя глаза странные.

— Ах да. Кончита. Там, наверху, в башне. Шехерезада забывает иногда запереть дверь в ванную?

— Постоянно.

Вскоре Кит покинул библиотеку и вышел в сад. Пчел уже не было, и бабочек тоже почти не осталось. Лягушки не булькали больше в своем болоте. Овец на было, но лошади, проявив верность, остались. Кит приподнял бровь. За выгоном, на верхнем склоне, виднелась фигура Адриано, который шел медленно, согнув шею и соединив руки за поясницей.

— «Зачем, о рыцарь, бродишь ты…» — прошептал Кит.

Зачем, о рыцарь, бродишь ты

Печален, бледен, одинок?

Поник тростник, не слышно птиц,

И поздний лист поблек.

«Смотри: как лилия в росе // Твой влажен лоб, ты занемог»[91]. Лозы были голы, лимонные рощи опустошены. Беличьи закрома полны.

* * *

— Ничего в этом нет зловещего, — сказала Глория — Это все твоя одержимость.

— Нет, не одержимость. Я отметил это тогда и теперь говорю.

— У тебя какие-то заморочки на этот счет. Что с тобой?

— По-моему, у меня никаких заморочек на этот счет нет.

— Ага, а у меня, значит, есть? Господи, ну и зануда же ты… Много кто из девушек этим занимается.

— Мой ограниченный опыт подсказывает, — ответил Кит, с ужасом подумав о том, как восприняла бы подобный изыск, ну, скажем, Лили, — что этим занимается мало кто из девушек.

— Что ж, это, видимо, чистой воды невежество с их стороны. И если им об этом неизвестно, значит, они дуры. Дуры они. Ты этим одержим. Ладно. Эякулят, — сказала она, закатив глаза до предела, — содер…

— Погоди. Эякулят — это ты о чем?

— Есть такое слово — эякулят спермы. Дурак ты. Меня со всех сторон одни дураки окружают…

Вполне вероятно, что это была правда. Впрочем, верно было одно: Глорию окружали итальянцы — причем итальянцы из провинциальной буржуазии. Кит был в Монтале, в casa signorile[92] местного sindaco[93], иными словами — в особняке мэра. Давали обед на пятьдесят или шестьдесят персон. Уна уговорила их обеспечить явку (Прентисс и Йоркиль в паре находились на расстоянии примерно двадцати итальянцев от них). Они только что прослушали две длинные речи, одну произнес седовласый почетный гость (чей подбородок был размером с бороду средней длины), одну — толстый солдат в полной форме (чьи усы в форме бычьего ярма доходили до белков глаз). Голос Глории звучал страшно устало.

Эякулят… содержит в себе многие из ингредиентов, которые есть в креме для лица. Причем я имею в виду дорогой крем для лица. Липиды, аминокислоты, белки, которые делают кожу более упругой. Увлажнитель это не самый лучший, поэтому я его смываю минут через десять-пятнадцать. Но как эксфолиант он очень хорош. А что означает «эксфолиант»?

— Точно не знаю. То, что снимает листы?

— Опять неправильно. Опять наш ходячий словарь ошибся. Эксфолиант — это то, что удаляет мертвые клетки. Эякуляция — секрет вечной юности.

— Пожалуй, в этом есть своя логика.

Она мстительно продолжала:

— Теперь-то ты удовлетворен? Ох, ты только посмотри! Ну зачем! Он рыбу заказал. — И она постучала ладонью по скатерти. — Я больше не могу. Этот мудак опять заказал рыбу!

Кит бросил взгляд через стол. На другом конце по диагонали Йорк, одобрительно потряхивая подбородком, наблюдал, как официант с помощью ложки и вилки кладет на его тарелку ломоть лосося.

— Сил никаких нет. Он же не слушает.

Чувствуя, как на лице у него образуется хмурая гримаса, Кит сказал:

— Рыба. А что?..

— Ты что, ничего не знаешь? От рыбы эякулят пахнет просто ужасно. Ну вот. Ты и этого не знал, да? Вот, пожалуйста.

— Господи. Вспомнил. «Я уверена, что рыба абсолютно свежая. Но мы с Китом вполне готовы удовольствоваться бараниной».

— Ну, и о чем ты теперь заладил?

— Ты и эту часть подстроила. В тот вечер накануне моего дня рождения. Ты все подстроила.

— Конечно подстроила. Иначе ты бы стал есть рыбу. Конечно, я это подстроила.

— Что ж, строить планы — вещь очень важная, — сказал он. — Ты мне это продемонстрировала.

— Естественно, все контролировать невозможно. — Голос ее звучал сонно (и еще менее эмоционально, чем обычно). — Считать по-другому было бы ошибкой. Знаешь, я выхожу из себя, просто выхожу из себя, когда иду на ужин, а там подают рыбу. И выбора никакого нет. Это означает, что все мужчины hors de combat[94]. Практически. А сказать, конечно, ничего нельзя. Приходится просто сидеть и кипеть. Такая наглость — это поразительно. Тебе не кажется?

— Ты заставляешь меня взглянуть на это по-новому. Ты часто заставляешь меня смотреть на вещи по-новому.

— Господи Иисусе. Всеблагий и милосердный. Он добавку берет.

Кит допил бокал шампанского и сказал:

— Послушай, Глория, тебе обязательно надо попробовать капельку вот этого. Потом можно будет пойти вон в ту комнату.

— Да. Да, ты на верном пути. Ты на верном пути к тому, чтобы стать всесторонне отталкивающим молодчиком. И эти твои шипучие новые глаза.

— Ты тайный агент ЦРУ или КГБ?

— Нет.

— Ты тайный инопланетянин?

— Нет.

— Ты тайный мальчик?

— Нет. Я тайный петушок… В будущем все девушки будут как я. Я просто опережаю время.

— Каждая девушка будет петушком?

— О нет. Это дано очень немногим — быть петушком, — ответила она. — А теперь заткнись и ешь свое мясо.

— Кабинка для переодевания, — сказал он.

— Заткнись и ешь свое мясо.

Позже, за кофе, он обратился к ней:

— Это был лучший из подарков, какие я когда-либо получал на день рождения. — Проговорив минут пять, он закончил: — Это было незабываемо прекрасно. Спасибо тебе.

— А, наконец-то хоть намек на благодарность… Кабинка для переодевания, говоришь? М-м. Надо, чтобы дождь пошел.

* * *

Множество вещей, которыми страдала Додо (Додо представляла собой хороший пример), вряд ли включало в себя нарциссизм, размышлял Кит, сидя у женского фонтана с «Pansies» на коленях. За всю свою сознательную жизнь Лоуренс ни разу не вздохнул без боли, его легкие задушили его насмерть в возрасте сорока четырех лет (последние слова: «Смотрите, это он — там, на кровати!»). Поздние стихи в сборнике «Pansies» были о противоположности нарциссизма, о конце нарциссизма — его человеческом завершении. О саморастворении и о чувстве, что собственная его плоть перестала быть достойной того, чтобы ее касались.

Некогда Лоуренс был красив. Некогда Лоуренс был молод. Но скольким из нас дана способность стоять нагишом перед зеркалом и говорить пылко: «Ох, какая же я. Ох, как я себя люблю» — скольким?


Теперь Лили спрашивала, можно ли ей снять форму (к тому же ей пришелся не по душе свет, в полную силу горевший над головой). Форма — платье французской горничной — во многих отношениях оказалась хорошей идеей. Однако в чем-то она оставляла желать лучшего. В чем? Вот в чем. В новом мире не важно было, любит ли Лили Кита Ниринга. Важно было, любит ли Лили саму Лили. А она ее не любила — по крайней мере, недостаточно.

— Ну ладно, валяй, — сказал он.

— Ты, как я погляжу, решил себя не утруждать, — заметила Лили, отбрасывая пушистую метелку для пыли и теребя бантик своего белого передника. — Не стал переодеваться в дворецкого или лакея.

— Нет, — согласился он. — Я нормальный.

Что хорошего в форме?

Две вещи, — сказала Глория. — В ней чувствуешь себя менее индивидуально. Я не Глория Бьютимэн. Я стюардесса. Я медсестра. Лучше всего монахини, но на это уходит много сил, и потом, без туфель с пряжками и платка ничего не выйдет.

— Лили. Давай я расскажу тебе про Пэнси. Суди сама, нормально такое или нет. Мне нужно твое мнение как юриста. — Пэнси с купюрами или без купюр? Там видно будет. — А в ответ, — продолжал он, — ты мне можешь рассказать про то, как перешла на клевые трусы. Чье это было предложение? Гарри? Тома?

А еще чем хороша форма?

Понимаешь, она же должна заниматься своим делом. Она и так уже провинилась — тем, что с тобой разговаривает. Ты отвлекаешь ее от работы.

— Ничье, — произнесла Лили в темноте. — Я сама решила.

— Значит, ты просто подумала, ага, знаю — перейду-ка я на клевые трусы.

Во время полового акта Лили (в своей подтянутой кверху черной юбке, в своих черных чулках) немного повздыхала. Не высокие вздохи, не низкие вздохи — вздохи на уровне земли. Теперь же она вздыхала на уровне подвального этажа. Она сказала:

— Ну, знаешь, если уж ложиться в постель просто так, черт знает с кем… Если уж вести себя как мужчина. Надо показать, что все продумано. Трусы подают некий сигнал.

— И сигнал этот: мы снимаемся, — подхватил он. — Не снимаются только неклевые трусы. — Но это, как он теперь понимал, было не совсем верно. Сама Глория познакомила его с новой техникой — отказ от устранения поясного нижнего белья во время полноценного акта. И Пэнси (в версии без купюр) тоже нарушала это правило. — Бывает еще склонность баловать себя, — сказал он. — Сигнал любви к себе. Это хорошо.

— Смешно, — заметила Лили, — что Шехерезаде пришлось рассказать про клевые трусы.

— Что она не просто взяла и приняла мудрое решение их носить. Как сделала ты, Лили. И Пэнси, наверное, тоже пришлось рассказать про клевые трусы. Это сделала Рита.

— Она симпатичная была, Пэнси?

— В традиционном смысле нет. Но милая. Длинные каштановые волосы и милое лицо. Похожа на лесное существо. — И мощное тело, Лили. С длинными коричневыми ногами в невероятно коротких платьях и мини-юбках, утвержденных Ритой. — И знаешь, Лили, это был самый поразительный момент. Во всей этой… — Он имел в виду революцию или перемену ветра. — Во всей этой штуке это был самый поразительный момент из всех.

Лили вздохнула:

— Ладно, давай рассказывай.

— Так вот. Арн привел меня к ним домой. И во время третьего свидания, Лили, я помог Пэнси раздеться. И вот, когда я стягивал с нее трусы — она выгнула спину, а я их стянул, и знаешь что?

— Я так и знала. Это у нее никогда не было волос на лобке.

Нет, Лили… Странно было вот что: я видел, что ей не хочется. Даже когда она выгибала спину. Она готова была. Но не хотела. Никакого желания. Никакого «я хочу».

— И все равно она… Почему?

— Она… не знаю. Не хотела изменять духу времени.

— И ты пошел до конца? — спросила Лили.

— Конечно, я пошел до конца. — Честно говоря, Лили, у меня вышло весьма плохо. И этому суждено было повториться — с Дилькаш, а потом с Дорис. — О'кей. Получилось не идеально. Но, конечно, я пошел до конца.

— И как оно было?

— Обыкновенно. — А потом мы, Лили, часа три лежали. И слушали, как в соседней комнате Рита мучает Арна. — Обыкновенно.

— То, что ты сделал. Это что-то вроде нарушения доверия. Таково мое мнение как юриста. Тебе следовало с ней поговорить… Удивляюсь, как ты смог.

— Ой, Лили, да иди ты знаешь куда. Поговорить? — Попытки добиться, чтобы девушки сделали то, что идет дальше, — на это у меня ушло полжизни. — Не стану же я говорить Пэнси, чтобы надела трусы.

— В некотором смысле это было что-то вроде насилия.

Нет. — Разумеется, этим обвинением в него уже целились. Целилось супер-я — голос совести и культуры; целились голоса отцов и личности матерей. — Нет. Наверное, я просто живу за счет духа времени, как сутенер. Вот и все.

— И ты так и продолжал туда ходить.

— Ага. Несколько месяцев. — Я влип в ситуацию. И если совсем честно, Лили, я считал, что могу из нее выбраться с помощью языка. Думал, буду почаще ублажать Пэнси орально — и так, с помощью языка, выберусь. — Я все перепробовал. Писал ей письма. Дарил подарки. — Пытался выбраться с помощью языка. — И говорил ей, что люблю ее. Это была правда.

— Ага. Готов на все ради любви… Может, ты ей нравился. Просто она была очень застенчивая и сдержанная. Может, она на самом деле и хотела.

— Спасибо на добром слове, Лили. Хотелось бы мне верить, что это так. — Но это было не так, и Пэнси это доказала. Это дополнение Кит решил пока что держать при себе. Он закурил и сказал: — В Монтале в ночном клубе я спросил Риту, что произошло с Пэнси. Я сильно надеялся, что она оказалась лесбиянкой. Но Собака сказала — язвительно, между прочим. Язвительно. Собака сказала, что она вернулась на север и собирается замуж за свою первую любовь.

— Значит, вы с ней… Значит, это, по сути, противоречило ее натуре. По-своему это ведь ужасно.

— Да.

— Когда люди делают то, что противоречит их натуре. Когда им не хочется. Это ведь хуже, чем когда люди чего-то не делают. Того, что им хочется. Не знаю почему.

— Да.

— Дурацкое имя — Пэнси.

— Нет, почему? Просто название цветка. Как и твое имя.

— Да тише ты.

… Когда он был маленьким — девять лет, десять, одиннадцать, двенадцать, — то каждую ночь, каждую ночь без исключения, чтобы уснуть, фантазировал о спасении. В этих ярких, искренних мечтах он спасал не маленьких девочек, но взрослых женщин — огромных танцовщиц и кинозвезд. И всегда сразу двоих. Он ждал в своей весельной лодке у причала островной крепости. За скрипом и журчанием различал стук их торопящихся высоких каблуков на опущенном мостике, а потом помогал им взойти на борт: Беа в своем бальном платье, Лола в своем балетном трико и Кит в своем школьном пиджаке и шортах. Они суетились вокруг него, возможно гладили его по волосам (теперь уже нет), пока он верно греб, везя их в убежище.

Сама Вайолет в этих картинах никогда не присутствовала, но он всегда знал, что она была их источником — что она была невиновным узником, заключенным по несправедливости. Мысли и чувства, которые придавали ему желание спасать, он с тех пор отменил. В них была горечь.

Он пытался войти в него, пытался войти в него много часов — в мир сновидений и смерти, откуда поступает вся человеческая энергия. Около пяти он услышал, как дождь легкими пальцами ставит точки на толстом стекле.

* * *

Тимми в запачканном серебристом халате сидел за кухонным столом, один; он решал кроссворд для идиотов в старом «Геральд трибюн». Глория в белой футболке и тех самых красных вельветовых брюках стояла у раковины… Кит, как обычно, поразился при виде Тимми — Тимми, занимающегося своими делами на первом этаже. Почему он не проводит все время наверху с Шехерезадой? То же относилось и к Йоркилю. Почему он не проводит все время наверху с Глорией? Но нет. Эти двое занимались другими вещами. Они даже подолгу ездили вместе на машине, если в такое вообще можно поверить, в «ягуаре» Йоркиля, производя разведку церквей и сыров…

Кит хотел задать Тимми вопрос. «Это, наверное, может показаться смешным, Тимми. Но как ты думаешь, связывает ли хоть что-то кабинку для переодевания с религией?» Дело в том, что Кит понимал — ему нужна именно эта тема. Он подошел к Глории сзади и отвернул оба крана. Уже сама по себе погода производила достаточно шума.

— Посмотри вон туда, — обратился он к Глории. — Коричневая слякоть. А Йорка не будет до самого вечера.

Она бросила взгляд через плечо. Тимми, подобно Киту, когда тот мучился над «Утрами в Мексике» или «Сумерками Италии»[95], крутился и чесал в голове.

— Сегодня мой последний день. Прошу тебя. Давай встретимся в кабинке для переодевания. Прошу тебя.

Глория вежливо сказала:

— Чтобы отсосать у тебя, так, что ли? — Она с большим проворством продолжала споласкивать стаканы, вероятно, в эдинбургской манере (накрыв ладонью край). — Знаю. Сначала быстренький поцелуйчик, а потом я почувствую эти две руки у себя на плечах. Знаю-знаю.

Кит прислушался, но внутренний голос не давал ему никаких советов. Куда он подевался, этот внутренний голос? Откуда он берется? Что это — ид (это то — та часть сознания, что отвечает за инстинктивные импульсы и первичные процессы)?

— Я просто хочу поцеловать тебя здесь. — И он прикоснулся кончиками пальцев к ее животу. — Один раз. Можешь прийти одетая Евой.

— Так, а вот это интересно. Что это значит — одеться Евой?

— Евой после грехопадения, Глория. Надень свой фиговый листок.

— Ну что ж. Погода, следует признать, ужасающая. Причем снег ведь даже и не белый уже — грязный. Так, дай-ка поразмыслить… Я прилечу туда, вниз, в купальнике, и ты сможешь трахнуть меня на скамейке — расстели полотенца. Потом я окунусь и полечу обратно наверх. Да, Кит, и еще.

— Да?

— Тут будет чрезвычайно важна скорость. Десять движений, и это все. Десять? Я что, с ума сошла? Нет. Пять. Нет, четыре. И ради бога — спустись туда пораньше и подготовься. Надеюсь, погода не прояснится. В полтретьего. Сверим часы… Да, и еще, Кит.

— Да?

— Какой фиговый листок?

Он сказал ей: золотой — и стал смотреть, как она удаляется; затем, слабый от нереальности, налил себе кружку кофе и минутку постоял над Тимми: кроссворд для идиотов, девственные квадратики.

— Хайнц, — сказал Кит.

— Не понял?

— Один по горизонтали. «Большая фирма по производству бобов в томате».

— Что?

— Хайнц, — сказал Кит, съевший в свое время огромное количество бобов в томате. — Бобы в томате — полный Хайнц!

— Как пишется? Отлично. Ага! Пять по вертикали. «Первая буква греческого алфавита». Пять букв, первая «а»… Нет, Кит, тут какой-то подвох в этом вопросе. Понимаешь, это же американская газета. И вопрос с подвохом. На первый взгляд простой, но на самом деле нет.

Часы Кита совершенно спокойно делали свое дело. Стрелки показывали без пяти десять. Значит, достаточно скоро пора начинать подготовку в кабинке для переодевания.

— Дьявольщина какая-то, — продолжал Тимми. — Вот. Один по вертикали. «Царство Плутона». О чем это они вообще? Три буквы. Первая «а».

Кит пододвинул стул и мягко произнес:

— Давай я тебе помогу.


Адриано в одиночестве сидел в одной из жестких, неподвижных приемных.

А Кит, проходя мимо, мог бы ускорить шаг и не остановиться; однако это захватило и удержало его — этот расплывающийся от влаги образ. Адриано, тихо плачущий, как ребенок, держа лицо в насквозь промокших ладонях; позади него — окно и сырые градины, шлепающие по освинцованному стеклу, а дальше — дрожащие диагонали их хвостов; а за всем этим — третий эшелон, бамбуковый занавес грязного снега. Слезы выползали через его сжатые костяшки пальцев и даже капали ему на ноги. Кто бы мог подумать, что внутри у графа столько слез? Кит назвал его по имени и сел рядом с ним на низкую тахту. Довольно скоро пора будет начинать подготовку в кабинке для переодевания.

Через секунду Адриано невнятно взглянул на него. Кит увидел его глаза: ресницы спутаны и усеяны капельками.

— Я… я все ей выложил, — сказал он.

— Без толку?

Адриано нерешительно протянул влажную руку за Китовой сигаретой; пыхнул, затянулся, закашлялся. И Киту захотелось обнять его — возникло даже желание посадить его на колени. Всего за день до этого Кит видел Адриано на турнике. Отложив на время застывший аскетизм йоги, Адриано вскарабкался на стальной эшафот, где сложился в плотный клубок и стал вращаться. И Киту представилась большая муха, которую он недавно отправил на тот свет — как она словно исчезла в водовороте собственной смерти.

— Я не невинный младенец. — С этими словами Адриано издал долгий, волнистый всхлип. — Тебя, Киш, наверное, удивит, если я скажу тебе, что знал более тысячи женщин — много более. О да. Физический недостаток в таких делах может оказаться отнюдь не недостатком. И большое состояние, разумеется, играет свою роль. Знаешь, я правда очень стараюсь.

Кит отнесся к этому скептически, однако подумал: интересно, как только у Адриано нашлось время вести счет.

— Конечно, стараешься, Адриано.

— О нет, я не невинный младенец… Поначалу с Шехерезадой я думал лишь о плотских утехах. «Любовь» была лишь проверенной стратегией. Наш визит к Люкино и Тибальту в Риме, по-видимому, возымел свой визуальный эффект. О нет, я не собираюсь приносить извинения. Весьма упрямый случай, Шехерезада. Затем — Рита и необходимая перемена тактики. Слабая надежда — но попытаться стоит, подумал я. О нет, я не собираюсь приносить извинения.

И Киту все стало ясно. Девушки Адриано были нанятыми актрисами. Люкино и Тибальт были нанятыми актерами; в реальности в кухонной драме Адриано происходил из длинной, непрерывной династии карликов — богатых и знатных карликов, в этом не было сомнений, однако никак не воинственных. Пожав плечами, Кит сказал:

— А потом, Адриано?

— Потом меня внезапно поразила любовь. То была пресловутая вспышка молнии. Порывы чувств, каких я никогда не знал. Шехерезада. Шехерезада — это произведение искусства.

— А теперь, Адриано?

— Что я буду делать теперь? Покоя мне не видать — я знаю. Что ж. Отправлюсь путешествовать. Ветер доносит до меня слово «Африка»…

И Кит, успокаиваясь, подумал: ну да, ведь ты же «персонаж». Так давай — вступи в Иностранный легион, Легион потерянных… Кто они такие, эти персонажи со своей прикладной эксцентричностью? Йоркиль — персонаж, а Тимми превращается в персонажа. Может, непременным условием для того, чтобы быть персонажем, является высокое происхождение — оно придает тебе широты? Нет. Рита — персонаж. Рита богата. Так, значит, для того чтобы быть персонажем, нужны деньги? Нет. Ведь Глория — персонаж; а Глория, по ее собственным словам, бедна как церковная мышь.

— До свиданья, друг мой. И прошу тебя, передай мое почтение Кенрику. Возможно, мы никогда больше не встретимся. Благодарю тебя за добрые слова.

— Прощай и ты, Адриано.

Успев самостоятельно накачаться азиумом (еще одну таблетку она собиралась принять по дороге в аэропорт), Лили сидела в их комнате в подвальном этаже, читала, отдыхала и доводила до совершенства собранный багаж (завтра утром она отредактирует его со всей серьезностью). На часах было без двадцати двенадцать — значит, очень скоро пора будет начинать подготовку в кабинке для переодевания. Снег прекратился, и теперь шел всего лишь дождь. Но шел прилежно и настойчиво.

* * *

Меж тем день прояснился перед самым закатом, после финального реверанса мороси уступив розово-желтым сумеркам. Тем вечером Кит продолжал посматривать на небо, вероятно понимая, что в последнее время не баловал его вниманием. Его надутое розовое, его бордельное апельсинное. Солнце, сияя улыбкой, заглянуло в гости, потом откланялось и ушло за кулисы. Перед самым занавесом спелая, жаркая, оснащенная полным набором конечностей Венера вскарабкалась в темнеющую синеву. А он думал: надо, чтобы у каждого из нас было свое небо. Каждому из нас нужно свое собственное, особое небо. На что было бы похоже мое? На что — ваше?

Глория на улице, на западной террасе, набрасывала график — ломаную линию гор; Кит подошел к ней со стаканом пива и присел рядом.

— Добрый вечер, Глория, — сказал он.

— Добрый вечер, Кит.

— Я прождал там, внизу, четыре часа.

Она не засмеялась по-настоящему, но закрыла глаза, сжала губы и принялась шлепать себя рукой по бедру — раз, другой.

— Четыре часа. Ради четырех движений. Нет, это мне нравится.

Она продолжала работать, опустив голову.

— Опять потеплело, — сказал он, отметив про себя ее изумрудное, с низким вырезом платье, едва ли не фривольную замысловатость ключиц и теплые ямочки по обе стороны шеи.

— Да, интересно, как оно было. — В голосе ее звучало раздумье. — Дай-ка подумать. Пришел туда, вниз, пораньше, разумеется. В полвторого? Поудобнее все устроил с помощью полотенец. И примерно до половины четвертого был полон надежд. Потом — не так уж полон. Пока наконец не закончил дрочить, — продолжала она, стирая ластиком и отряхивая мизинцем крошки, — и вернулся наверх, и рассказал Лили, как тебе нравится плавать под дождем.

Голосом, полным тихой сосредоточенности, она продолжала:

— Повезло тебе. Повезло, что она не спустилась и не преподнесла тебе неприятный сюрприз. А то пришлось бы тебе кое-что объяснить. Сидишь там средь бела дня со своим членом. Впрочем, это же твой стиль.

— Мой стиль?

— Да. Попадаться, даже когда ничего не делаешь. Как тогда, с Шехерезадой. Да у тебя даже не хватило здравого смысла выяснить, не передумала ли она. А потом — здоровенная вонючая таблетка в бокале prosecco. И смех и грех.

Это была правда: к тому времени Лилин ведьминский радар стал устаревшей штуковиной — в сравнении с громадной антенной, с трансконтинентальным высокомощным устройством NORAD[96], который ввела в действие Глория Бьютимэн. А что же сам Кит? Радиолюбитель со своей одинокой антенной, своей рыжей бородой, своими проблемами с весом, своим диабетом… Он задумался в скобках: интересно, за весь период со времен Маркони во всем мире была ли у какого-нибудь радиолюбителя подружка — хоть когда-нибудь? Глория, не переставая рисовать, стирать, затенять, тихо произнесла:

— Иногда, за завтраком, Лили смотрит на тебя, потом на меня, потом опять на тебя. Причем без нежности. Что ты с ней делаешь по ночам?

— Ну, что-что. Пытаюсь немного оживить ситуацию.

— М-м. В день твоего рождения мне посчастливилось безнаказанно совершить небольшое преступление. А теперь ты стараешься, чтобы тебя поймали после того, как это произошло. Стараешься, чтобы тебя поймали… как это называется? Ретроактивно. Ты свою некомпетентность доказал… Стаканы перепутал. Скажи спасибо, что я помалкивала насчет твоего пива.

— Да, спасибо тебе за это. Я удивился. Я и понятия не имел, что нравлюсь тебе.

— Ты мне не нравишься, — сказала она.

— Не нравлюсь?

— Нет. Ты ужасно противный. Просто я подумала: ладно, сгодится и этот. У меня были свои причины.

— Какие причины?

— Мне надо было разобраться кое с чем — в голове. Скажем так. Появилась возможность. Можешь называть это… — Снизу, где был гравий, донесся шум Йоркова «ягуара». — Можешь называть это самовыражением. Теперь этот мудак, подозреваю, накинет свой вечерний костюм прямо на пропотевший джемпер. Я пошла внутрь. Ты еще что-то хотел сказать?


Глория — ее пророческие способности, ее знания — оставалась в распоряжении Кита еще минуты две-три. А ему хотелось спросить ее про Вайолет. Однако он решил прибегнуть к аналогии, короткому рассказу покороче — он изложил ей версию без купюр.

— А потом, в ноябре, — говорил он спустя некоторое время, — Рита с Пэнси поцеловали нас на прощанье и уехали обратно на север. Спустя восемь месяцев мы с Арном как-то вечером возвращаемся к нему, а они нас на улице ждут. — Арн без девушки, Кит без девушки — и Рита с Пэнси в «MGB» с открытым верхом, словно старлетки на автошоу, словно вульгарная мечта. — Мы поднялись наверх. Там только одна комната с одной большой кроватью, и мы все в нее забрались.

— И что, вы стали — группой?

— Нет. Попарно. Хотя все мы были голые… Кроме Пэнси. Которая не стала снимать трусы.

— О господи.

— Да. О господи. Да, о господи, еще как о господи.

— Значит, ты — значит, ты жался к Пэнси, а тем временем в нескольких дюймах…

— Ага. — А тем временем, Глория, в нескольких дюймах Собака имела Арна так, что дым валил. — Это продолжалось четыре часа. — Это была самая ужасная ночь в моей жизни. Может, потому-то я и здесь. Здесь, с Лили, в Италии. — А утром они опять этим занимались. Пока мы с Пэнси притворялись спящими.

— Ну, так что ты хочешь узнать? Восемь месяцев на севере. Все старые привычки вернулись. Не у Риты, понятное дело. У Пэнси.

— Но зачем она вообще это делала? Раньше. Если не хотела.

И Глория, как всегда неожиданно, сказала:

— Эхолалия. Бессмысленное повторение того, что говорят и делают другие. Сексуальная эхолалия. Пэнси спала с тобой по одной простой причине. Потому что иначе Рита стала бы насмехаться над ней за то, что она не ведет себя как мужчина.

Кит откинулся назад.

— Я тут как раз думала, — с этими словами она закрыла свой блокнот и убрала в чехол карандаш. — Помнишь Уиттэкера? Когда он в тот вечер говорил о политизации лифчиков. Ну вот, а это была политизация трусов. Политизированные трусы — это те, которые снимаются.

Они встали.

— Разреши мне позвонить тебе в Лондоне. Пожалуйста.

Она подобрала свое зеленое платье. Твердо очерченное лицо с этим заостренным подбородком, глазная белизна, зубная белизна.

— Не дури, — ответила она. — Всякий раз, как захочешь представить себе меня, просто представь себя — в кабинке для переодевания. Тебе что, этого мало было? Или много?

— Как сказать. Кабинки для переодевания много. Дня рождения мало.

— Так я и думала. Вы посмотрите на него. Вся жизнь разбита. Кит, твоего дня рождения никогда не было. Ты все вообразил. Я уехала на развалины.

В вечернем пиджаке, в бежевом джемпере, Йоркиль, недолго пораздражавшись и понажимав плечом, справился и освободил стеклянную дверь.

— А под дождем они такие романтичные. Ах, вот и он. Мы как раз Венерой восхищались. Правда, красивая она сегодня?


Он продолжал сидеть под небесами, успевшими одуреть от звезд — звезд в таком диком изобилии, что ночь понятия не имела, что с ними со всеми делать. На самом деле имела. На самом деле, конечно, имела. Мы не понимаем звезд, мы не понимаем галактики (как она образовалась). Ночь умнее нас — на много Эйнштейнов умнее. Итак, он продолжал сидеть под умом ночи.

Глория была кое в чем права. Нет, в кабинке для переодевания Кит не был образцом привлекательности или убедительности. Скрючившийся на скамейке с плавками вокруг лодыжек. Сосновый шкафчик гремит, как машинное отделение. И жарко, как в пекарне…

Насчет Пэнси она тоже была кое в чем права. Это был важный принцип, и он был с ним согласен: не делать ничего ради толпы. И этого не делать, вот этого, в особенности этого — интимного, сокровенного. Это палка о двух концах. В том, что касается секса, не делай этого и не не делай этого ради толпы.

Что до Адриано, он тоже был прав. Когда он сказал, что Шехерезада — это произведение искусства. Всем своим существом, в том, как она выглядит, думает и чувствует, Шехерезада была сродни произведению искусства. А о Глории Бьютимэн того же сказать было нельзя. Поскольку у произведения искусства не может быть на тебя никаких планов. У него могут быть надежды, но планов у произведения искусства быть не может.

Было уже ясно, что любая сложная, требующая усилий адаптация выпадет на долю девушек. Не ребят — которые и без того были такими. Ребята могли просто оставаться ребятами. Выбирать надо было девушкам. А время бесхитростности, по-видимому, прошло. Не исключено, что в новом веке девушкам требовались планы.

4. Когда тебя уже возненавидели

А жизнь, со своей стороны, вела себя все так же безупречно до самого последнего дня лета включительно. Предстояли откровения, узнавания, повороты кругом, возмездия и тому подобное. А жизнь, как правило безразличная к этим вещам, продолжалась и во всем шла тебе навстречу.

* * *

После завтрака они поплавали; таким образом, появился повод кинуть последний, скрытый за черными очками жгучий взгляд на двух девушек и их тела, и он воспользовался этим в духе архивиста — чтобы обеспечить привязку для памяти. Лицо и груди Шехерезады наполнили его грустью; а задница, и ноги, и руки, и сиськи, и омфал, и пипка Глории Бьютимэн наполнили его не столько чувствами, сколько набором импульсов. Импульсов хищника. От лат., букв, «грабитель», от «rapere» — «захватывать». Кит снова вошел в мир. По крайней мере, так ему хотелось считать.

На долю Тимми впервые выпало идти за кофе; а когда он вернулся примерно через час, вид у него, спускающегося с подносом, был озадаченный более прежнего, и он, развалившись рядом с ними в своих тапочках, сказал:

— Сейчас звонили. Этот парень, Адриано. Он в Найроби. Слышно очень плохо.

— Найроби?

— Ну, знаете, где крупная дичь. Серенджети. А теперь он застрял в больнице в Найроби.

— Ужас какой, — сказала Шехерезада.

Да, Адриано, верный себе, взял и отправился на вертолете в Кению. Теперь Кит размышлял, в какую сторону двинется дело. Наполовину съеден охотниками за головами или муравьями-солдатами? Или раскушен практически напополам гиппопотамом? И на пару мгновений ему показалось, что судьба Адриано — художественное разочарование, поскольку Тимми продолжал:

— Нет, ничего особенно драматичного. Это случилось прошлым вечером. Он поселился в отеле для знаменитостей в Серенджети. Я останавливался в отеле для знаменитостей в Серенджети. Ты что, не помнишь, старушка, как я приезжал в Багамойо, тебя спасать? Замечательное место. Не Багамойо. Я про отель для знаменитостей в Серенджети. Там они тебя будят ночью такими сигналами. Два звоночка — значит, лев. Когда его видно, это самое, в освещенной зоне. Если носорог — три. Ну, в общем, понятно.

— Так, а с Адриано что случилось?

— А, с Адриано! Он, это самое, свой джип разбил. Пока искал парковку. Понимаете, Серенджети — это же на холме. И от этого — от этого с ума можно сойти, там ведь парковка… Короче. В конце концов нашел он ее, парковку эту. Ясное дело, к тому времени уже слегка на взводе. И впилился на своем джипе в кирпичную стену. Причем бедняга при этом еще и оба колена себе расколошматил.

Через секунду голова Кита дернулась в знак согласия. Вот это настоящий Адриано. Не перестающий страдать от простой мебели, которой обставлена жизнь высшего общества.

— Китч — здесь такой поблизости не живет?

— Это, наверное, я.

— Привет тебе передает. Слышно, как я уже сказал, очень плохо.

Затем последовали прощания: внизу, у бассейна, с Уиттэкером и Амином, а потом наверху, в замке, — с Уной, Йоркилем, Прентисс и Кончитой. А также с Мадонной и Эудженио.


А теперь — переезды, задача (едва ли менее тяжелая в искусстве, чем в жизни) помочь людям добраться из одного места в другое.

Их такси пришло ровно на час раньше, когда посещающие церковь еще не вернулись из Санта-Марии; водитель, Фульдженчио, у которого вовсе не было лба (плоские черные волосы сбегали ему прямо на брови), отвез их в опустевшую деревню, а после радостно исчез.

— Пойдем, — сказал Кит Лили, — отдадим последнюю дань крысе.

Но когда, оказавшись на провалившейся улочке, они поравнялись с витриной зоомагазина, их встретили не ярко-красные глаза и вермишельный хвост, но поразительная пустота.

— Продана! — сказала Лили.

— Может. А может, просто сбежала.

— Ее купили. Кто-то ее купил.

Табличка на двери гласила chiuso[97]. Вглядевшись внутрь, Кит увидел женщину в черном с тряпкой и красным пластмассовым ведром. Он сказал:

— Дай-ка мне… — и полез в Лилину сумочку за карманным словариком. — А, вот. Ilroditore. Грызун.

— Какой же ты противный.

— Побудь здесь. — Он вошел под звуки колокольчиков. И вышел со словами: — Ты права. Эта леди, она показала жестами — как будто банкноты отсчитывает. Представляешь? Кто-то заплатил немалые деньги за крысу.

— Вот именно. Бедненький Адриано. Ты только подумай.

— Ты только подумай. Лежит на спинке в какой-нибудь комнатке.

— А все детишки гладят его по животику. Ты только подумай.

И вот колокола Санта-Марии объявили мир в небесах, и Глория с Шехерезадой вышли в зеленый дворик, одетые в лучшие воскресные наряды, лица сияют бессмертием и радостью. А с ними еще и Тимми, крадется сзади.

Шехерезада (которой Киту очень скоро предстояло коснуться — предстояло легко поцеловать — впервые), Шехерезада подошла прямо к ним и сказала:

— Бы ничего не видели. О, это было настолько трагично. Настолько трогательно. — Она обернулась к Глории, умоляюще глядя на нее. — Расскажи им.

— Амин. У бассейна.

— Он подошел к ней у бассейна. Сняв черные очки. У него такие одухотворенные глаза.

— И что?

— Сказал мне, что любит меня, — сухо откликнулась Глория, — и всегда будет мне другом.

— И что будет любить ее всю оставшуюся жизнь. У него такой грустный вид был! Такие духовные глаза. А потом Уиттэкер его как-то так отвел в сторону.

Пока Шехерезада с Лили плакали, и целовались, и шептали друг дружке до свиданья, до свиданья, до свиданья, Кит шел нога в ногу с Глорией Бьютимэн.

— «Духовные», — сказала она. — Я над ней подшучивала, но если серьезно, Шехерезада — наивная дурочка. «Такие одухотворенные глаза»… Амин просто одержим моей задницей, только и всего. Я же вижу. Это нормально для педиков — какой-то вкус у них есть, слава тебе господи. «Духовные». Какие там, в задницу, духовные… Ну ладно, посмотри как следует. Больше ты меня не увидишь.

Они повернули за угол и чудесным образом остались одни — на узкой площади, где было полно низко летающих желтых птиц, а больше — никого и ничего.

И заговорил голос. «Не пытайся ее поцеловать. Возьми ее за руку». И куда ее положить? «Вот сюда. Давай. На одну секундочку». Вот сюда? Точно? Нормально так будет? «Нормально. Черные перчатки, церковные колокола — значит, все нормально». Что мне ей сказать? И заговорил голос.

— Глория, в этом твоя власть, — сказал он. — В этом — сама ты.

Она обнажила зубы (эти загадочные, отливающие голубизной лунные камни) и произнесла: — Ich…

Потом за окнами проносилась Италия с ее стронциевым желтым, и эдемским зеленым, и кобальтовым голубым, с ее коричневым — еще безумнее — и красным — еще безумнее. Прошло время, и сгорбленные плечи Фульдженчио вынесли их, распрямив курс, на шоссе, суровые миля за милей и скрученные в узлы фабрики периодически начинали медленно приближаться вместе со своими кубическими многоквартирными домами, где видны были полуголые дети, счастливо игравшие в грязи.

* * *

Перед самым взлетом Лили низким голосом попросила подушку и потянулась к Китовой руке. Затем самолет покатил, понесся, откинулся назад и начал карабкаться вверх, а башни аэропорта теряли равновесие и отшатывались назад, а Кит с Лили тем временем покидали страну Франки Виолы.

Они еще не выбрались из облаков, а самолет, казалось, уже взял ровный курс. Голова Лили отчаянно искала успокоения в выступе иллюминатора. Кит закурил.

— Кончита в Амстердаме сделала аборт.

— Что? Ох, Лили, зачем ты мне об этом рассказываешь — прошу тебя, не говори больше ничего…

— Кончита в Амстердаме сделала аборт. Четыре месяца. Ты же заметил, наверное, что живот исчез.

— Я не знал, что это живот. Просто решил, что она похудела. Прошу тебя. Хватит.

— Все об этом помалкивали. Я еще думала, интересно, догадаешься ты вообще или нет. Ее изнасиловали. Кто — знают только Прентисс и Уна.

— Прошу тебя, не говори больше ничего.

— Ты не заметил. Ты часто не очень четко представляешь себе, что происходит. Ты вообще… О господи, ну почему мы все никак не выйдем из облаков?

Развалившись в кресле, он заметил — теперь это было не важно, — что больше не боится летать. Ну и ладно. Закрыв глаза, Кит представил себе, что летит на самолете в плохую погоду: режущий ветер, мощные восходящие потоки; потом он оказался на корабле, то вздымающемся на гребне волны, то соскальзывающем вниз, черпаком пробирающемся через грозные моря; потом он оказался в скоростном лифте, который взлетал и обрушивался — но без какого-либо продвижения. Казалось, что они если и двигались по горизонтальной линии, то назад. Он посмотрел наружу. Белое крыло напрягалось, словно сделанное из плоти и жил. Крылатая лошадка, лошадка на крыльях. Словно крылья лошади, что вознесла Пророка на небеса. Он снова закрыл глаза. Стараясь изо всех сил, самолетик тужился, чтобы вознести их в синеву…

* * *

— Кит… Кит!

Было четверть девятого вечера, и он стоял в душе в той, исполненной значения ванной. Пока старый порядок уступал дорогу новому, на его плоти успели осесть все дневные труды — все отречения и изменения, бунты и волнения, все его серафические грехи. Сойдут ли они когда-нибудь? Подобно Пирру при падении Трои, он

закрасил черный цвет одежд

Малиновым — и стал еще ужасней.

Теперь он с головы до ног в крови

Мужей, и жен, и сыновей, и дочек,

Запекшейся в жару горящих стен,

Которые убийце освещают

Дорогу к цели. В кровяной коре,

Дыша огнем и злобой, Пирр безбожный,

Карбункулами выкатив глаза,

Приама ищет…

Пирр его находит…[98]

Кит вышел из душа. Коленопреклоненная, она стояла на плиточном полу, нагая, если не считать бархатной шляпы, черной вуали, распятия на шее.

Через десять минут меня увезут в beguinage[99]. В монастырь Непорочной Девы. Мне суждено стать невестой Христовой… Подойди сюда.

Не могу.

Подойди сюда, встань перед зеркалом. Можешь, можешь… Знаешь, простолюдье зовет меня Ей-сусом. Ибо я умею воскрешать мертвых.

Он подошел и встал над ней, капая на нее, на ее плечи, ее изогнутый наружу живот, ее бедра — на эластичную добротность Глории Бьютимэн… Что это — скрежет колес по гравию?

Смотри. Вот! Трахни меня сейчас, и ты никогда не умрешь.

Да, в зеркале все было хорошо, в зеркале все было реальнее. Происходящее было видно очень четко.

Очищенное, не замутненное другими измерениями, а именно — глубиной и временем.


— Кит… Кит!

Его глаза раскрылись — лицо Лили, серое на сером. И станет плоть ее песком; кораллом кости станут.

— Как ты можешь спать? Господи, ну где же голубое небо?

— Нет его. Сегодня нет.

— Через десять минут мы оба погибнем. Скажи мне…

Подбежала стюардесса.

— Пристегните ремни, — сказала она.

— А курить ему все равно можно?

— Курить все равно можно.

— Точно?

— Лили. Ты ее от работы отрываешь.

— Мы оба погибнем. Скажи мне, что у вас произошло с Глорией.

— Ничего не произошло, — ответил он с убедительностью, подкрепленной полнейшей скукой. — Я работал над своей пробной рецензией. Она была больна.

— Ну ладно, она была больна. Это всем ясно было. Но что-то произошло. Как бы больна она ни была. Ты переменился.

— Почему ты не спишь?

— Действительно, почему я не сплю? Слушай. Я помогу тебе с Вайолет, если буду нужна. Но между нами все кончено.

Он почувствовал, как у него вздымается и опускается адамово яблоко.

— Знаешь, я тебя все-таки любила. Поначалу. Пока ты не начал выглядеть как сотрудник похоронной конторы перед сном. Потом ты переменился. Стал пялиться, как насекомое из семейства страшилок. Довольно трудное это оказалось дело — научиться тебя ненавидеть. Но я справилась. Спасибо тебе за ужасное лето.

— О, только не надо театральных эффектов, — холодно произнес он. — Не так уж плохо все было.

— Нет. Не так уж плохо все было. Я переспала с Кенриком. Это был хороший момент.

— Докажи.

— Ладно. Я сказала: «Скажи ему, что не помнишь». Он так и сказал? Я думала о тебе в процессе. Подумала: разнузданный секс — так вот что это такое на самом деле.

Он закурил очередную сигарету. В ночь их воссоединения, да и в другие разы в прошлом, Кит знавал разнузданный секс с Лили. Разнузданного секса с Глорией Бьютимэн он не знал. Голос ее изменился, двинулся на поиски более глубокого, мягкого регистра. Но в остальных отношениях спокойствие ее ничто не потревожило (а около полудня он и сам перестал стонать и скулить и начал сосредотачиваться). Теперь же Киту стало ясно, в чем суть ее необычности. Она занималась этим так, словно ни у кого и никогда за всю историю человечества не возникало даже подозрения о том, что половой акт может привести к деторождению, словно все с незапамятных времен знали: мир населяют другими способами. Все древние окрасы значимости и последствий были сведены добела… Всякий раз, когда он представлял себе ее голое тело (это и дальше останется так), то видел нечто вроде пустыни, видел прекрасную Сахару, ее склоны, дюны и завитки, ее тени, и песчаные испарения, и световые фокусы, ее оазисы и миражи.

— Хорошо, Лили, — сказал Кит. — Если ты так хочешь, давай. Адриано усыпили. Поняла? Ту крысу усыпили. Женщина в магазине — она показала жестами не деньги. Она приложила палец к горлу и сделала вот так. С мокрым таким звуком. Да, такой уж я противный.

— Что из всего этого правда?

— Ох, да будет тебе. Сама решай.

— С Кончитой у вас и в самом деле есть некая близость. Ее родители оба умерли в один день.

— Прошу тебя, не говори больше ничего.

Лили брала его за руку три или четыре раза. Но только от страха. Затем самолет выровнялся и ушел в синеву.

У Глории изменился голос, раз она обнажила свои белые зубы, словно в диком возмущении, а дважды или трижды, пока он лежал и ждал, подходила к нему в каком-то новом сочетании одежд и ролей, с определенного рода улыбкой на лице. Словно она вступила в заговор с самой собой, чтобы сделать его счастливым…

Как бы вы это объяснили: почему в снах нельзя курить? Курить можно практически везде, где угодно — кроме церквей, ракетных заправочных станций, большинства родильных палат и так далее. Но в снах не курят. Даже когда ситуация такова, что в обычной жизни это потребовалось бы, после мгновений, когда напряжение было велико (скажем, после сцены погони или во время выздоровления от какой-нибудь жуткой трансформации); или после длинного эпизода, включающего энергичное плавание или энергичное пилотирование; или после внезапной утраты, внезапного отчуждения; или после успешного полового сношения. А во снах успешное половое сношение хоть редко, но случается. Однако курить в снах нельзя.

Они сошли с автобуса на станции «Виктория», и неглубоко обнялись, и пошли каждый своей дорогой.

Что делать, когда идет революция? Вот что. Горевать о том, что уходит, признавать то, что остается, приветствовать то, что приходит.

* * *

Николас всегда поспевал везде первым.

При этом ему не особенно нравилось, если и ты поспевал туда первым. Полчаса в одиночестве за столиком с книгой — это тоже составляло часть его вечера. Поэтому Кит шел медленно. Кенсингтон-Черчстрит, Бейсуотер-роуд и северная граница Гайд-парка, опоясанная изгородью, затем Квинсвей: арабский квартал, женины в чадрах, скептические усы. Тут были еще и туристы (американцы), студенты, молодые мамаши, налегающие на перекладины высоких колясок. Именно теперь Кит начал чувствовать, что незнаком себе самому, что слабосилен, что беспорядочен в мыслях. Однако он покачал головой, вздрогнув, и обвинил во всем путешествия.

Было восемь часов, светло, как днем, и все-таки Лондон приобрел робкое, опасливое выражение, как бывает с городами, когда смотришь на них новыми глазами, решил он. На мгновение, но лишь на мгновение, ему показалось, что дороги, тротуары, перекрестки полны движения и возбуждающего разнообразия, полны всяческих людей, идущих из одного места в другое место, собирающихся пойти из того другого места в это другое место.

Ему, разумеется, не дано было этого знать. Ему не дано было этого знать, но Лондон 1970-го целиком и полностью описывался одним скромным, незвучным прилагательным. Пустой.


«Я тебя туда уже водил, — сказал Николас по телефону. — В ресторан, где есть место только на одну персону». Его брат уже сидел там, в итальянском гроте, лицом к куполам греческой православной церкви на Москоу-роуд. Кит минуту побыл на улице и понаблюдал через раздутое стекло: Николас, единственный сидящий клиент, за центральным столиком, с сомнением хмурящийся над страницей, перед ним — стакан, маслины. В детстве Кита был период, когда Николас играл роль абсолютно всего — он заполнял собой небо, подобно Сатурну; он до сих пор (подумалось Киту) походил на бога: этот его солидный рост, это решительное лицо и густые, довольно длинные грязно-светлые волосы; еще — этот его вид человека, который, помимо всего прочего, знает все о шумерском гончарном ремесле и этрусской скульптуре. Он походил на того, кем скоро должен был стать, — на иностранного корреспондента.

— Кит, дорогой мой малыш! Да. Как мило…

Затем последовали обычные объятия и поцелуи, которые зачастую продолжались так долго, что привлекали взгляды, ведь у них, разумеется, не было ровно никаких причин быть похожими на братьев — два Лоуренса, Т.-Э. и Д.-Е Кит уселся; естественно, он намеревался рассказать Николасу все, все, как обещано, как всегда — каждая застежка лифчика и каждое звено молнии. Кит уселся. И получил предупреждение за одну секунду до того, как взять бумажную салфетку и чихнуть. Он сказал (как мог сказать только брат):

— Господи. Ты только посмотри. Я полдороги проехал на метро. Две остановки. И смотри — уже черные сопли.

— Это тебе Лондон. Черные сопли, — сказал Николас. — Добро пожаловать домой. Слушай. Я тут подумал — давай оставим разговоры про Вайолет на потом. Чуть попозже — не возражаешь? Я хочу услышать твой «Декамерон». Только тут…

Он имел в виду отвлекавшую внимание высокую молодую парочку, стоящую посередине комнаты, — молодого человека и молодую женщину, мимо или между которых проскользнул Кит, когда подходил. Казалось, ресторан — не больше кабинки для переодевания, с четырьмя или пятью столиками — застопорился или лишен возможности двигаться из-за парочки, стоящей посередине комнаты. С улыбкой раздражения Николас тихо произнес:

— Они что, не могут уйти или, если это не получается, сесть? Когда я слушаю про тебя с девушками, это напоминает мне, как я читал «Пейтон-плейс» в двенадцатилетнем возрасте. Или Гарольда Роббинса. Сколько тебе времени понадобится?

— Да где-то час, — ответил он. — Рассказ чертовски хороший.

— И тебе все сошло с рук.

— Мне все сошло с рук. Господи. Я уже потерял надежду, как вдруг у меня наступили настоящие именины — сразу за все годы. Видишь ли, она была…

— Подожди. — Он имел в виду молодую парочку. — Ладно, давай с моей частью покончим. Значит, так. — И Николас стоически сообщил: — Вчера ночью ко мне приставала Собака. А твоего Кенрика и след простыл.

— Он вернулся. Мы разговаривали. — И Кенрик, который был весьма нечестен, но абсолютно не способен на хитрость (комбинация, которая впоследствии не пойдет ему на пользу), лишь повторил по телефону, что не помнит. Кит рад был так это и оставить — хотя он-то помнил, каким легким был шаг Лили, когда она пересекла лужайку и поцеловала Кенрика в губы… Однако беспокойство, которое испытывал Кит, не было связано ни с Кенриком, ни с Лили. Оно было новым. У него было ощущение, что скоро ему предстоит налегать на дверь, налегать на дверь, которая не будет открываться. Он выпрямился на стуле и сказал: — Конечно же, Кенрик ебался с Собакой.

— Ну конечно.

— В палатке в самую первую ночь. И теперь нам наконец известно, почему этого делать нельзя. В каком смысле — приставала?

— Ой. Ой, ну просто сунула, так сказать, мне руку под юбку, и говорит: «Ну что ж ты, милый, давай, ты ж это любишь».

— Она, Собака, — настоящий мужик. Значит, ты извинился и откланялся.

— Я извинился и откланялся. Уж я-то Собаку трогать не собираюсь. — Он посмотрел в сторону (молодая парочка) и сказал: — На самом деле ничего не изменилось. Меня по-прежнему целиком устраивает Джин. Теперь я немного более знаменит. Я решил, что идеально подхожу для телевидения.

— Это еще почему?

— Очень хорошо информирован. Красивее, чем любой мужчина может по праву рассчитывать. И между прочим, мои взгляды стали левее, чем когда-либо. Я еще решительнее настроен на то, чтобы посадить идиотов на коня.

— Правление идиотов.

— Идиотское правление. Ради этого дня и живу. Мы с Джин ради этого дня и живем.

— Тебя, парень, не та революция интересует, — сказал Кит. — Вот моя — та, от которой весь мир закрутится.

— Ты так всегда говоришь. Господи.

Он имел в виду молодого человека с молодой женщиной. Которых пришла пора описать, поскольку ни садиться, ни уходить они не собираются. Подобно Николасу, им было слегка за двадцать или около двадцати пяти; мужчина высокий, длинноволосый, одет в приталенный черный бархатный костюм; женщина высокая, длинноволосая, одета в приталенное черное бархатное платье. Они ходили на цыпочках, подавали знаки, показывали, шептались, обсуждая, как их компании рассесться за столики, и задавая вопросы одинокому официанту, — проигнорировать их было невозможно. Флюиды высокоразвитости — вот что они распространяли, а также сознательного достоинства и чего-то напоминающего поблескивающий свет волшебной сказки. Их хорошо очерченные лица были одной лепки; их можно было бы принять за брата и сестру, если бы не то, как они касались друг друга своими длинными, неторопливыми пальцами… Крохотный ресторан понимал, что его нашли неполноценным, и выражение на его лице становилось все более напряженным.

— Вот они, идут.

Вот они идут, вот они пришли. Стильно двигаясь, оба они опустились на корточки и уставились на Николаса с Китом, женщина — улыбкой второго сорта, мужчина — мужчина словно выпячивая губы через тонкие пряди своей челки. Поза на корточках, улыбка, челка, выпяченные губы — все это явно нередко добивалось успеха в деле склонения других на свою сторону.

После заигрывающей паузы молодой человек сказал:

— Вы нас за это возненавидите.

А Николас ответил:

— Мы вас уже возненавидели.

* * *

— Понимаешь, она, Глория то есть, опозорилась. Выставила себя на посмешище на этом обеде у секс-магната. — Кит перечислил по пунктам прегрешения Глории. — Зато приехала с таким невероятно суровым видом. Ну, знаешь: Эдинбург. Старомодная. И в лифчике, в отличие от остальных. Эти викторианские купальники. Позже она мне сказала, что попросила мать их из Шотландии привезти. Строгая такая штучка, с короткими черными волосами и совершенно потрясающей задницей. Как бывают на рекламных плакатах перед самым Днем святого Валентина…

Под конец приемные братья вполне доброжелательно уступили высокой молодой паре и пересели за угловой столик — куда им спустя пять минут доставили перепуганную бутылку «Вальполичеллы». Итак, Кит попивал ее понемногу, ел маслины, курил (и Николас, конечно же, курил). И разговаривал. Но одновременно он испытывал затруднение, природы которого не понимал. Это было что-то вроде приступа печени — в воздухе над их головами завелось некое густое явление. Кит был в состоянии на него, на это явление, смотреть. Кит даже на себя был в состоянии смотреть. Кит видел Кита, пригубливающего, жестикулирующего, подгоняющего свое повествование вперед: тугие красные вельветовые штаны, молодые люди Офанто, укус пчелы у бассейна, а дальше он говорил:

— Я думал, я один. И замок в полном моем распоряжении. Значит, вылез я из постели и тут… Вылез из постели и тут… Она была в ванной.

Что это было? Он почувствовал у себя в груди не то задвижку, не то затычку из твердого воздуха. Он сглотнул, еще раз сглотнул.

— Глория была в ванной. Держала на весу это светло-голубое платье. Она повернулась и… Но, видишь ли, она, Глория то есть, была больна. Реакция на укус пчелы. Так врач сказал. Она повернулась и пошла. При этом на ней не было ничего, кроме туфель. Поразительное зрелище.

— Тебе видно было?

— Задницу ее?

— Ну, задницу ее, надо думать, тебе было видно. Укус пчелы.

— А. Нет. Наверное, он довольно глубоко был. Нет. Нет, настоящая сага этого лета состояла не в этом, — сказал он. — А в том, как Шехерезада вконец заморочила мне головку.

И он рассказал Николасу об этом: и о мимолетных видениях Шехерезады в футболке и в бальном платье, и о том, как Лили отдала ей свои клевые трусы, и о Дракуле, и о том случае, когда он якобы все проебал, обложив Бога, — к тому же ему, как он считал, удалось немного оживить повествование, включив туда кое-что о Кенрике с Собакой, о Собаке с Адриано и — ах да! — о том, почему Собаку нельзя трогать.

— И все? — спросил Николас и взглянул на часы. — Не понимаю. Прости меня, но что именно сошло тебе с рук?

Кит с острым интересом подался вперед и услышал, как Кит произнес:

— Я к этому как раз и подвожу. Там все время была еще одна чувиха — крошка Додо.

* * *

И вот им принесли две чашки кофе и две подожженных самбуки. Беседа уже перешла на Вайолет, и Кит больше не чувствовал сильного испуга. Между ним и его братом, между ним и иностранным корреспондентом больше не было ширмы, подобной бельевой веревке-паутинке. В груди его больше не было затычки из воздуха. Николас отлучился, и Кит принялся смотреть в породнившиеся язычки пламени стаканов — по одному огню на каждый глаз. На том конце молодой человек и молодая женщина, переплетясь друг с дружкой конечностями, возглавляли стол, за которым собралось десять человек…

В Италии Кит как-то раз прочел об альтернативной версии мифа о Нарциссе. Целью этого варианта было лишить историю гомосексуального контекста, однако (словно в порядке компенсации) туда внесли альтернативное табу: у Нарцисса была сестра-близнец, identica[100], которая очень рано умерла. Когда он склонился над незамутненным ручьем, то увидел в воде Нарциссу. А погубила хрупкого юношу не любовь к себе — жажда; он не стал пить, не желал тревожить это восторженное отражение…

Тут Кит проверил, как обстоят дела с реальностью у него самого. Человек в нише с телефоном был его приемный брат. Книга на полу была о ком-то по имени Мухаммад ибн Абд аль-Ваххаб. Официант был толст. Молодая женщина целовала молодого мужчину, или молодой мужчина целовал молодую женщину, а на что это похоже, когда другой — точно такой же, как ты, и ты целуешь самого себя?

— Что ж, давай попробуем свести все воедино. — Он, Николас, занимался этим регулярно — сводил все воедино. — Атмосфера времени такова: девушки должны вести себя как парни. Так. Есть девушки, которые пытаются вести себя как парни. Но в душе они тяготеют к старым правилам. Твоя Пэнси. Возможно, Шехерезада. А есть девушки, которые просто… которые просто движутся вперед на ощупь. Джин. Лили. А еще есть девушки, которые ведут себя как парни в большей степени, чем сами парни. Молли Симс. И конечно, Рита. И… Вайолет.

— Да, но… Другие девушки знают, что существует некая волна. А Вайолет ни к чему такому не принадлежит.

— Разве что к волне темпераментных молодых девушек. Вайолет шагает в одном строю с темпераментными молодыми девушками.

— Наверное, это она в журнале вычитала, сидя в парикмахерской, — сказал Кит. — Господи, она хоть читать еще не разучилась? Колонка «Проблемы и тревоги». В общем, понятно.

— Ага. Дорогая Дафна. Мне семнадцать, и у меня было девяносто два дружка. Нормально ли это?

— Ага. Дорогая Вайолет. Не волнуйтесь. Это нормально.

— М-м. Там как-то так должно быть: «Бурный сексуальный аппетит — это нормально. В конце концов, вы — темпераментная молодая девушка».

— Так и видишь, как она уставилась и смотрит. И чувствует невероятное облегчение. Вот оно, напечатано.

— Напечатано. Официально. Она — темпераментная молодая девушка, — повторил Николас. — Вот и все.

— Она что, просто исключительный случай? Или она sui generis[101]?

— Sui generis? Ты хочешь сказать — чокнутая.

— Ну какая же она чокнутая. Любит выпить, страдает дислексией, но во всем остальном она не чокнутая. И все-таки. Факт остается фактом: Вайолет насилует педиков и гуляет с футбольными командами.

— Она ведет себя как парень. Врожденное есть, благоприобретенного нет. Как Калибан. Как йеху.

— Она ведет себя как очень плохой парень, — сказал Кит. — И это не в ее интересах. Нам надо заставить ее вести себя так, чтобы больше походить на девушку. А как нам это сделать? Никак. Ее невозможно контролировать. Нам пришлось бы… нам пришлось бы заделаться полицией.

— Секретной полицией. Как Чека или Штази. С осведомителями. Комитет по пропаганде добродетели и предотвращению порока. Люди с хлыстами на каждом углу.

— Нам пришлось бы только этим и заниматься. Ты что, этого хочешь? Только этим и заниматься? Слушай, — продолжал Кит. — Я решил, что сам я буду делать по поводу Вайолет. — Я, Николас, перестану ее любить. Потому что тогда не будет больно. — Слушай, я буду помогать чем смогу, но при этом я отступаюсь. В эмоциональном смысле. Не сердись.

— Я не сержусь. И не буду говорить, мол, это потому, что вы не одной крови. Ведь я-то точно знаю, что ты любишь ее сильнее, чем я.

Кит не двигался. Николас сказал:

— Ничего не выйдет. И что, по-твоему, ты будешь делать — просто смотреть? Без эмоций. Пока Вайолет заебется насмерть.

— Я даже смотреть не собираюсь. Если смогу. Я не такой храбрый, как ты. Я закрою глаза. Устранюсь.

— Что?

— Устранюсь.

— Куда? — спросил Николас.

Последовало минутное молчание. Затем Николас посмотрел на часы и сказал:

— Подумай над этим еще. Ладно, оставим. Я забыл спросить. Как там эта Лили?

— Ох. Лили. Пробное воссоединение было ошибкой. Италия была ошибкой. — Он огляделся. Рыболовные сети, приделанные к стенам, оплетенные соломой бутыли кьянти, толстый официант с невиданной перечницей (размером с супергалактический телескоп), фотографии в рамочках: церкви, картины охоты. — Я очень рад тому, как все было, ни за что на свете не отказался бы от этого. И все же Италия была ошибкой. Принимая во внимание все. Короче, Лили меня послала. В самолете.

— Милый мой…

— Сказала, я переменился. А потом взяла и послала меня прямо в самолете. Не переживай — мне так легче. Я счастлив. Я свободен.

— Лили всегда будет любить своего Кита.

— Любовь мне не нужна. Нет, нужна. Но мне нужен разнузданный секс.

— Как было с Додо.

— Забудь про Додо… Что ты так нахмурился? Слушай, Николас, у меня что, вид другой стал?

— Ну, ты хорошо выглядишь, загорел…

— А глаза? — Кит почувствовал, как напрягся. Кончита, Лили, сама Глория: «Посмотрите на него — эти новые глаза». А как же глаза Глории Бьютимэн? Ее скрытые глаза — от лат. «ulterior», букв, «далекие, более удаленные». Скрытые глаза Глории. — С ними, с моими глазами, ничего не произошло?

— Они кажутся… очень чистыми. На фоне загара. Ну, не знаю, слегка сильнее выпучены. Раз уж ты завел об этом разговор.

— Господи. Сильнее выпучены. В смысле как у насекомого-страшилки, черт побери?

— Да нет, они же не на ножках, твои глаза. Наверное, дело просто в том, что белки ярче. Значит, Лили больше нет. Так, теперь пивом промыть, а потом…

Николас выпил свое пиво, попросил счет, изучил его, поспорил, заплатил и ушел. Кит продолжал сидеть.

* * *

Во второй бутылке еще оставалось вино, и он налил себе немного. Наклонился вперед, обхватив лоб холодной рукой. Подумал, что, наверное, очень устал…

Рассказ о Глории, миф Бьютимэн просто рухнул у него в голове, словно королевство понарошку, созданное сном, и теперь у него оставалось лишь эхо, многократно отражающиеся от стен приступы боли в сердцевине сознания.

Стол напротив, где сидело десятеро, поднялся на ноги, словно единое существо. Все они последовали к выходу — три пары и квартет. Официант в своей измученной жилетке стоял, кивая головой и кланяясь, у двери. Последней вышла высокая пара, близнецы, в своем бархате цвета черного дерева.

Сестра Нарцисса. Этот вариант был не только кровосмесительным — он был буквалистским и сентиментальным. Чувство боли и привязанности вызывала та, старая история. Неужели он, Кит, виновен в отвратительном грехе любви к себе? Что ж, розу юности в самом себе, какая бы она ни была, он любил. Это было простительно. С другой стороны, его завораживала некая поверхность, нечто двумерное — не собственная его фигура в зеркале, но фигура, возвышавшаяся сбоку. «Ох, какая же я». Посредством ее он полюбил себя на день, чего никогда прежде не делал. Ведь в зеркале, у нее за спиной, был и он сам. Отражение — а с ним эхо: «Ох, как я себя люблю»…

Повернув широкую спину, уперев толстый кулачок в бедро, официант неотрывно смотрел на покинутую скатерть, которая в ответ неотрывно смотрела на него, теперь уже запачканная и мучимая угрызениями совести: десятки, скопища грязных стаканов, сигареты, раздавленные в кофейных блюдечках, смятые салфетки, брошенные в полусъеденное мороженое… Официант покачал головой, тяжело уселся и расстегнул жилет. Затем все стихло.

Глория, вероятно, была sui generis, да что там, конечно была — не просто петушок, но петушок религиозный; причем религиозный петушок с превосходящей все границы тайной. Впрочем, тайна была и у Кита, тоже неразглашаемая. Может, это называется травмой? Травма — тайна, которую скрываешь от самого себя. А Глория свою тайну знала; а он знал свою… Она, полагал он, многому его научила в отношении места чувственности в этом новом мире. Она, полагал он, продвинула его на новый уровень в цепи бытия. Он, полагал он, вышел из академии Бьютимэн, выпустился с отличием; теперь же он направит силы на то, чтобы передать ее учение молодым женщинам благодарной столицы. Я свободен, подумал он.

Тень официанта подсказала ему, что пора уходить. Я очень устал, сказал он себе. Италия, замок, летние месяцы и события утра того же дня (церковные колокола, черные перчатки, обнаженные зубы, это Ich) казались непостижимо далекими, как детство. Или как время еще более раннее, чем детство — младенчество, первые месяцы жизни. Или как 48-й год, когда его еще и на свете не было.

* * *

Но теперь Кит Ниринг получил свободу.

Так и вышло, что он стал выходить в свет, вращаться в кругах молодых женщин Лондона. В последующие дни, недели, месяцы, годы он выходил в Лондон, на улицы, в лекционные аудитории, в конторы, пабы, кафе, на сборища под крышами и трубами города. Под урбанистическими тралами деревьев, под городскими небесами. И вот что было самое странное.

Он стал выходить в свет, вращаться в кругах молодых женщин Лондона. И вот что было самое странное. Все они — все до единой — его уже возненавидели.

Кода. Жизнь.

Полагаю, это обычное человеческое желание — только и всего. Это обычное человеческое желание — необходимость знать, что с ними со всеми произошло.

Так вот, в 1971 году Шехерезада… Погодите. Старый порядок уступил дорогу новому — правда, не без труда; революция была бархатной революцией, но бескровной она не была; кто-то выкарабкался, кто-то более или менее выкарабкался, а кто-то пошел ко дну. У кого-то было все в порядке, у кого-то было не все в порядке, а кто-то завис где-то посередине. Существовало, как могло показаться, три ордена — вроде системы «путало, может быть, мечта», вроде трех степеней расстояния, избранного горами, вроде трех видов птиц: черные, желтые и магниты верхних сфер, по форме напоминающие наконечник стрелы… Кто-то выкарабкался, кто-то более или менее выкарабкался, а кто-то пошел ко дну, однако у каждого из них была своя сексуальная травма — у каждого из присутствующих. У каждого из тех, кто отправился в странное путешествие с беременной вдовой.

Об отдельных судьбах еще будет рассказано, но вот вам пока сокращенные версии. У Шехерезады все было в порядке (с одной поправкой), у Тимми все было в порядке, и у Йоркиля все было более или менее в порядке, и у Кончиты (надеялся и верил он) все было в порядке, и у Уиттэкера с Амином все было в порядке, и у Николаса все было в порядке, и у Лили в конечном счете все было в порядке.

С другой стороны, Адриано завис где-то посередине, и у Риты было не очень-то все в порядке (и у Молли Симс, кстати, было не очень-то все в порядке в том же плане), и у Кенрика определенно было не все в порядке, и у Вайолет определенно было не все в порядке, и у Глории тоже было не все в порядке. У Додо (это была лишь догадка, поскольку никто ее больше не видел) было не все в порядке. У Прентисс и Уны все было в порядке, соответственно, до 1994-го и 1998-го. Потом они умерли.

Что же до Кита… На дворе уже стоял 2009-й, не 2003-й, когда, вполне по-романному, его догнал 1970-й, все и сразу. Этот злополучный кризис — его N.B., как весьма мягко и уместно называла это его третья жена? — был в прошлом, и у него все было в порядке.


Итальянское лето — то был единственный отрезок времени за все Китово существование, который хоть как-то походил на роман. В нем была хронология и правда (оно действительно произошло). Но кроме того, оно, это лето, могло похвастаться единством времени, места и действия; оно стремилось к связности, по крайней мере частичной; в нем была некая форма, некая система — своя иерархия, свои аллегории. Когда это прошло, у него остались одни лишь правда и хронология; ах да, еще форма, трагедийная по сути (взлет, гребень, падение), словно рот трагедийной маски, а это — лицо, хорошо знакомое каждому, кто не умер молодым.

Но оказывается, что существует и другой подход, другой режим, другой жанр. Настоящим нарекаю его Жизнь.

Жизнь — это мир «Ну, в общем», и «Кстати, пока не забыл», и «Он сказал, она сказала».

Жизнь не оставляет времени на возвышенные приличия, замысловатые хитрости и напряженные стилизации под кухонную драму.

Жизнь — это не туфелька-лодочка с ее сужающимся каблучком и выгнутой подошвой; Жизнь — это безвкусное копытце там, внизу, на другом конце твоей ноги.

Жизнь сочиняется на ходу. Переписать ее невозможно. Пересмотреть ее невозможно.

Жизнь имеет форму шестнадцатичасовых блоков, между пробуждением и отходом ко сну, между бегством от нереального и обращением к нереальному заново. В каждом году таких блоков более трехсот шестидесяти.

Глория Бьютимэн, по крайней мере, даст нам то, что Жизни страшно необходимо. Сюжет.

Кое-что из того, что произошло между 1970-м и 1974-м

В течение сорока месяцев, начиная с того сентября, когда глаза его были очень ясны, Кит жил в Ларкин-ленде — в стране рыбье-зеленой, обезьянье-коричневой, в стране нехватки секса. Наиболее характерной чертой Ларкинленда является то, что все женщины по прошествии нескольких секунд способны определить, где ты живешь — в Ларкинленде.

Поначалу все его поползновения по части девушек встречали отпрядывание назад, или отворачивание вбок, или же подчеркнутое качание головой. Одна студентка, весьма умело выражавшая свои мысли, дав ему отповедь, добавила, что от него исходит странная смесь электричества и льда. «Как будто у тебя предменструальный синдром», — сказала она. Этот этап прошел. Его знаки внимания сделались более нерешительными (он протягивал руку), затем негромко-вокальными, затем по-импотентски телепатическими. Противоположности притягиваются — такого закона в любовной физике нет. В 71-м, а затем опять, в 73-м, ему удалось завести связи с двумя особами с расшатанной нервной системой из Общества поэзии (за утлом от его промозглой квартирки в Эрлс-корте): с его казначеем, Джой, а потом с Пейшенс, самой рассеянной и упорной посетительницей чтений, которые устраивались Обществом два раза в неделю. В 72-м, а затем опять, в 73-м, он познакомился с узкой лестницей, что вела в определенную чердачную квартиру на Фулэм-бродвей. Внутри находилась сотрудница издательства определенного возраста по имени Уинифред со своим жакетом, своим сладким шерри, своим Джоном Купером Повисом[102], своим тиком.

Он, конечно, пытался копаться в своем прошлом, но Ашраф была в Ишафане, Дилькаш — в Исламабаде, а Дорис — в Ислингтоне (и они с ней выпили там в пабе — с ней и ее дружком). Каждые пять или шесть месяцев они с Лили проводили вместе целомудренную ночь (во время ее кратких перерывов между романами). Он, естественно, пытался вернуть ее, а она его жалела; правда, обратно не возвращалась.

Оставалось семь дней до 74-го (стоял канун Рождества), когда впервые произошла его новая встреча с Глорией Бьютимэн.


Это сборище того рода, на какие созывается наиболее богемная часть молодежи при деньгах — сборище того рода, на каких нынче Кита можно встретить крайне редко. Не стану его описывать (влажные омуты бархата и роскошные прически). Глория приходит поздно и отправляется на экскурсию по комнате, пробираясь через как следует освоенную и изученную обстановку. Внешне она напоминает Виолу в «Двенадцатой ночи» или Розалинду в «Как вам это понравится» — девушка, явно и игриво переодетая мальчиком. Волосы забраны под шляпу, заломленную набекрень, обтягивающий шелковый брючный костюм ярко-зеленого цвета.

Он ждет в коридоре. И вот какой приветственный обмен репликами состоится между ними.

— Ты что, делаешь вид, что меня не помнишь? Так, что ли?

— Я тебя не вполне понимаю — что за тон?

— Ты что, мои записки не получала? А письма мои? Может, сходим как-нибудь поужинать? Или пообедать? Не занимай ничем день, а? На это что, нет никаких шансов?

— Нет. Никаких. Если честно, я поражена, что у тебя хватает наглости задавать такие вопросы.

— Ага, где уж мне до твоих знакомых. О'кей. Скажи-ка, а как там мир сыра? — Она отступает на шаг. И в течение четырех или пяти мучительных секунд он чувствует, как ее радар пишет его портрет — не просто изучает, но прямо-таки целит в него. — Погоди, — продолжает он. — Извини. Не надо.

— Господи. На нем лежит проклятье Онана. Господи. Можно сказать, нюхом чую.

Новый костюм Кита (за который он заплатил шесть монет в «Шестерке») обнимает его языками своего пламени.

— О, мне с тобой надо поговорить! — восклицает она. — Не уходи. Это жутко интересно. У меня… у меня такое чувство, как у человека, который тормозит, чтобы поглядеть на автокатастрофу. Ну, понимаешь. Нездоровое любопытство.

Глория поворачивается и отходит… Ну да, она у нее слишком велика, слишком велика, как всегда утверждала Лили; однако теперь она кажется его оголодавшему взгляду достижением масштабов эпических и ужасающих, подобных китайской революции, или подъему ислама, или колонизации обеих Америк. Он наблюдает за тем, как она перемещается от гостя к гостю. Нынче мужчины смотрели на Глорию и автоматически задумывались, что происходит по ту сторону ее одежды — впадины и выпуклости по ту сторону ее одежды. Ну да, нынче она астрономически удалена от него, она далеко-далеко за пределами возможностей его невооруженного глаза.

Она все уходит и возвращается, снова и снова, и все-таки в тот вечер она рассказывает ему многое.

— Бог ты мой… А в Италии ты был так мил с девушками. Потому что девушки были так милы с тобой. Но все пошло наперекосяк, да? У тебя с девушками. И это только начало.

За определенной чертой сексуальных неудач, поясняет она дальше, часть мужского сознания настраивается на то, чтобы ненавидеть женщин. И женщины это чувствуют. Это, говорит она, как пророчество, которое само себя воплощает. А ему это и так было известно. Ларкинленд — эта страна воплощает самое себя, увековечивает самое себя, побеждает самое себя.

— А дальше будет только хуже. Ага. Видишь вон того прекрасного юношу, который только вошел, высокого, с золотыми волосами? Это Хью. Тот, у которого замок в Уэльсе.

— Типичная история. Ну да. Экономическая основа общества.

— Ты ведь ничего не можешь с собой поделать. Ты только говоришь так, как будто нарочно изображаешь из себя исчадие ада. Сразу инстинктивно хочется отойти. Мои ноги хотят отойти. Но сейчас праздники. В человеках благоволение. Готов ты выслушать совет?

Он стоит, курит, опустив голову.

— Говори. Помоги мне.

— Ладно. Сделай-ка круг по комнате. Пооколачивайся рядом с девушками, которые тебе больше всего нравятся. Я пойду поцелую своего суженого, а сама буду за тобой наблюдать.

Спустя десять минут она говорит ему нечто такое, что, по крайней мере, кажется относительно симметричным: чем симпатичнее девушки, тем уродливее выглядит он — более скрытный, более озлобленный.

— Рядом с Петронеллой ты казался совершенно в своей тарелке. С той, что в платье с портвейновым пятном. И с Моникой. С той, у которой что-то вроде заячьей губы. М-м. Глаза у тебя не такие шипучие, как были, зато что-то произошло с твоим ртом.

— Покажи, — просит он. Она показывает. — Господи. Глория, как мне выкарабкаться?

— Понимаешь, ты слишком далеко зашел, в том-то и проблема. Ты еще учишься? Нет? Тогда извини, но мне остается предположить, что в смысле работы ты — полный неудачник.

На самом деле это было далеко не так. По окончании университета Кит со своим отличным дипломом трудоустраивался более или менее случайным образом: работал в антикварной лавке, в художественной галерее; два месяца проработал в рекламном агентстве, «Дервент и Дигби», на Беркли-сквер. Потом он ушел из практикантов-рекламщиков и сделался практикантом-ассистентом в «Литературном приложении». Теперь он был там настоящим редактором и одновременно печатал необъяснимо зрелые статьи по теории критики в «Обсервере», «Лиснере» и в «Стейтсмен энд нейшен». Около десятка его стихотворений вышли в различных периодических изданиях, он получил обнадеживающую записку от Нила Дарлингтона, редактора «Журнальчика» и соиздателя серии брошюр под названием «Тонкие томики»…

— Ну, все понятно. Никакой надежды, — говорит она. — Тебе, Кит, надо побольше зарабатывать. И избавиться от этого сырого вида. Исключения бывают, но в этом мире девушки хотят подняться повыше, а не опуститься пониже. Помнишь эту трогательную балладу? «Если б плотником я был, а ты — моей возлюбленной».

— «Пошла бы за меня? Родила бы мне ребенка?»[103].

— Так вот, ответ на этот вопрос такой: «ни в коем случае». Забавно то, что тебе нужна только одна симпатичная подружка, остальные потянутся следом.

Он спрашивает, почему это так.

— Почему? Потому что с девушками законы привлекательности более расплывчаты. Потому что внешность мужчины значит не так уж много. Так что мы высматриваем дымовые сигналы. Слушаем тамтамы. Если одна из нас — симпатичная — считает, что ты подходящий парень, мы берем это на заметку. Я могла бы сделать тебя наполовину привлекательным прямо здесь и сейчас. Достаточно было бы пройтись вокруг комнаты.

Он вздыхает.

— О, Робин Гуд. В шервудской зелени. Отбираешь у богатых, отдаешь бедным. Проведи меня кругом… Заплачу тебе сотню.

А Глория, удивительная как всегда, говорит:

— У тебя при себе есть? М-м. Нет. Это целое представление, а Хью может разозлиться.

— Тогда я пошел домой. Значит, счастливец — это Хью, так, что ли?

— Вероятно. Он идеально подходит. Если не считать мамаши-ведьмы. Которая меня ненавидит… Знаешь, мне двадцать шесть. Часы идут: тик-так.

— Кстати, вспомнил. — И он слабым голосом рассказывает ей про Шехерезаду. Уже замужем (за Тимми), уже мать двоих детей (Джимми и Милли), уже благочестивая (по словам Лили). Она пожимает плечами, а он продолжает: — Мне пора. — Его внутренний голос (господи, ну и карканье) вносит предложение. Киту оно не кажется особенно удачным, но он говорит: — Ладно, с праздником. Есть, это самое, такая традиция — оставлять что-то для Деда Мороза. Бог с ними, со сладкими пирожками. Просто подари ему прекрасное зрелище. Как ты молишься на коленях, голая.

Ее цвет лица, ее затененная бронза, делается темнее.

— Откуда ты знаешь, что я молюсь голая?

— Ты мне рассказала. В ванной.

— В какой ванной?

— Ты что, не помнишь? Ты повернулась с голубым платьем в руках. А я сказал: «А где же укус пчелы?»

— Ой, глупости какие! А потом что?

— Ты перегнулась через вешалку для полотенец и сказала: «Вообще-то он довольно глубоко».

— Так ты что, до сих пор думаешь, что это произошло на самом деле? Нет, Кит, тебе это приснилось. Хотя укус пчелы я помню. Разве его забудешь? А развалины я действительно на самом деле ненавижу — это тоже правда. Удачи. Знаешь, все эти дела вроде игры в каштаны. Помнишь игру в каштаны? Обычная однушка побивает двадцатьпятку и раз — превращается в двадцать шесть. Понимаешь, симпатичную подружку не завести, пока не заведешь симпатичную подружку. Знаю. Такая вот невезуха.

— Да, действительно. А как твоя тайна? Все в порядке?

— С Рождеством тебя.


Он пошел по заснеженной Кенсингтон-хай-стрит. Каким поэтом был Кит Ниринг на данный момент? Он был мелким представителем шутливого самоуничижения (была ли на земле еще какая-нибудь цивилизация, этим увлекавшаяся?). Он не был акмеистом или сюрреалистом. Он принадлежал к школе сексуальных неудачников, пугал, уродов, лауреатом которых и героем был, разумеется, Филип Ларкин. Знаменитые поэты могли заводить девушек, порой много девушек (встречались поэты с внешностью Квазимодо, которые вели себя как Казанова), однако симпатичных мордашек они, казалось, избегали или сторонились, поскольку иначе их намерения были бы просто слишком очевидны. У женщин Ларкина был свой мир,

где они работают и стареют и отталкивают мужчин тем, что непривлекательны, или слишком скромны, или исповедуют мораль…[104]


Итак, Ларкин с неким ленивым героизмом обитал в Ларкинленде и писал стихи, в которых его воспевал. А я этого делать не собираюсь, решил Кит, повернув налево к Эрлс-корту. Потому что иначе мне не о чем будет подумать, когда состарюсь. Да и вообще, он не хотел быть поэтом такого сорта. Он хотел быть романтиком, вроде Нила Дарлингтона («Ты открываешь рот, и сквозь меня несется шторм»[105]). Да только повода для романтизма у Кита не было.

В те времена столица в канун Рождества закрывалась на неделю, начиная с полуночи. Она становилась черной. Господь держал руку над выключателем в полной готовности — свет вот-вот должен был выключиться с тем, чтобы не включаться до самого 1974-го.

Одно событие в 1975-м

Кит прощается со своим помощником, потом со своей секретаршей и в беззвучном зеркальном кубе едет вниз с четырнадцатого этажа, где находится контора «Дервент и Дигби». На плоской равнине атриума Дигби в своей кожаной куртке и Дервент в своем шелковом пончо ждут машину. Дервент и Дигби — двоюродные братья, написали, давно, каждый по первому роману…

— Нет, не могу, — говорит Кит. — Встречаюсь с симпатичной девушкой. Со своей сестрой Вайолет. В «Хартуме».

— Ты мудер. «Зомби» их попробуй.

И Кит выходит на улицу, в скудость и человеческое бесцветье лондонского часа пик 1975-го.


Когда он подал заявление об уходе из «Дервент и Дигби», в начале 1972-го, то сперва Дигби, а потом Дервент водили его обедать и говорили о том, как печально для них потерять человека «столь исключительно одаренного» — то есть человека столь умелого в этом деле — толкать всякие неважности. «В „Лит. приложении“ зарплата такая же», — сказал он, чтобы что-то сказать. «Поверь мне, — сказал Дервент, а за ним Дигби, — долго так продолжаться не будет». В этом была доля истины. Теперь у Кита была ссуда на внушительных размеров квартирку в Ноттинг-хилле, ездил он на немецкой машине, одет был — тем вечером — в шарф и пальто черного кашемира.

Наихудшей частью этого перехода был разговор с Николасом. О нет, больше проходить через такое Кит не станет. Проблема отчасти состояла в том, что он не мог в точности объяснить Николасу почему. «Что ж. Ты все равно остаешься мне братом», — сказал Николас в четыре утра. Кит и теперь продолжал писать критические статьи, однако стихи перестали приходить почти сразу же — он знал, что так будет. Он по-прежнему оставался своего рода рифмоплетом. Передохни — «Кит-Кэт» отломи. Да, «Фрутелла» — это дело. Зарплата его за девятнадцать месяцев выросла в восемь раз. Единственный поэт, который еще уделял ему время, был очаровательный, красивый, склочный, пропитанный алкоголем, изъеденный долгами, зачумленный женщинами Нил Дарлингтон, редактор «Журнальчика». Нилу Кит объяснил почему. В любом случае на Николаса почему вряд ли произвело бы впечатление.

Появились девушки. Какая-нибудь девушка была почти всегда. Коллеги: практикантка, специалист по исследованиям рынка, машинистка, младший бухгалтер… Этим он оставался обязан Глории, изобразившей его (или его рот) в канун Рождества 73-го — клюв вернулся. Теперь клюва снова не стало. Он постепенно всплывал на поверхность из королевства «пугал», превращаясь в низшее «может быть», однако «может быть», оснащенное терпением, смирением и деньгами.

Ларкинленд он покинул. Порой он чувствовал себя словно ошалевший от счастья беженец. Он искал пристанища и нашел его. Длительный это был процесс, отъезд из Ларкинленда (он раздал много взяток). Месяцы в лагере для перемещенных лиц на границе, враждебные допросы и медосмотры; его документы и визу рассматривали, нахмурившись, много часов. Он прошел в ворота под вышкой охраны, прожекторами и колючей проволокой. Собак было слышно до сих пор. Кто-то засвистел в свисток, и он обернулся. Зашагал дальше. Вышел.

Его целомудренные ночи с Лили переросли в выходные — не то чтобы распутные, но и не монашеские — в Брайтоне, Париже, Амстердаме.


Проходя по Мэйферу и дальше, через безмашинную Пиккадилли и мимо «Ритца», к Сент-Джеймсу, помахивая парой мягких кожаных перчаток в правой руке (стоит начало октября), он обнаруживает, что искренне ждет встречи с младшей сестрой. Он — скорее в сердце, нежели в себе самом — все это время соблюдал отмеренную, геометрическую дистанцию, в отличие от своего брата, который вообще привез Вайолет жить к себе, в двухкомнатную квартирку в Паддингтоне, на три жутких месяца в 1973-м.

— Каждое утро — рычаг, — говорил Николас.

Иными словами, первое, что приходилось делать каждый день, — это вытаскивать ее из-под мастера/сантехника/охранника/карманника (или — последняя стадия — таксиста), приведенного ею домой прошлой ночью. Вайолет как будто начинала отходить от пролетариата и двигалась в сторону деклассированных (или, как их некогда называли, остаточных) элементов. Потом, в начале лета, которое только что закончилось, она сделалась вся цвета английской горчицы (желтуха). За госпитализацией последовало дорогостоящее выздоровление в «Пасторстве», доме отдыха для просушки в Кенте; заплатил за это Кит. Вдобавок Кит платил за всех психоаналитиков и психотерапевтов (пока Вайолет не стукнула кулаком по столу и не сказала, что это потеря времени). Он постоянно давал Вайолет деньги. Делал он это искренне. На то, чтобы выписать чек, уходило всего несколько секунд, и это ничем не грозило.

Он ездил навестить ее в сентябре: поезд, поля, неподвижные коровы, словно кусочки головоломки, ждущей, когда ее соберут, усадьба с зелеными коньками крыш, Вайолет в столовой, играющая в виселицу с товарищем по выздоровлению, прогулка по парку под тревожащей синевой, во время которой она взяла его за руку, как, разумеется, у них заведено было в детстве… Если минимальную внешнюю привлекательность Кита полностью стерли голодные времена (годы нехватки), то красота Вайолет полностью восстановилась: нос, рот, подбородок, плавно стирающиеся, переходя друг в дружку. Шли даже разговоры о возможном браке — с человеком вдвое ее старше (сорок три года), поклоннике, защитнике, спасителе.

Сегодня вечером их ждали фруктовые коктейли, представление (она обожала представления, а у него были хорошие билеты на «Друга детства»), затем ужин в «Трейдер-вик».


И вот Кит заходит в «Хартум», толкая тонированную стеклянную дверь. Вечер их — как событие знакомое и внятное — будет длиться одну-единственную минуту. А одна-единственная минута — куда это годится. Впрочем, неверно, нечестно — совершенно прекрасны начальные три секунды, когда он замечает ее мягкую светловолосую фигуру (одетый в белое профиль) на высоком стуле у идущей по кругу стальной стойки.

Что происходит с ее лицом? Что происходит с его жилами и сухожилиями? Тут он видит, что она, оказывается, занята более или менее узнаваемой человеческой деятельностью. Первое слово, что приходит ему в голову, — это прилагательное: бесталанная. Второе служит для усиления — фантастически. Ибо то, чего достигает — или ей кажется, что достигает, — Вайолет, есть следующее: сексуальное околдовывание бармена.

Тот, со своим хвостом, в своей черной футболке без рукавов, со своими уродливыми мышцами, то и дело поворачивается на нее взглянуть — не с ответным вниманием, а с недоверием. Чтобы посмотреть, не закончила ли она. А она не закончила, она по-прежнему этим занимается, по-прежнему прикрывает глаза, и щерится, и ухмыляется, и облизывает губы. Кит делает шаг вперед:

— Вайолет.

— Привет, Ки. — С этими словами она соскальзывает со стула.

— Ох, Ви!

Подобно шарику желтка и белка, высвобожденному из скорлупы, Вайолет моментально падает и лежит, образуя круговую лужицу: яичный белок уже размазан по сковородке, а в середине — ее желтая голова. Спустя пять минут, когда ему наконец удалось усадить ее в кожаное кресло, она говорит:

— Домой. Домой.

Кит идет звонить Николасу, который дает ему три разных, находящихся на большом расстоянии друг от друга адреса. Расплачиваясь по счету («А вы точно не ошиблись?»), он замечает, что кожаное кресло пусто. Бармен показывает пальцем. Кит рывком распахивает стеклянную дверь, и Вайолет оказывается у него под ногами, на четвереньках, с уткнутой вниз головой; ее бурно и шумно тошнит.

Вскоре после этого они едут в одном такси за другим, направляются на Колд-блоу-лейн на Айл-оф-догс, направляются на Майл-энд-роуд, направляются на Орпингтон-авеню, N19[106]. Ей страшно необходимо к себе в кровать, ей страшно необходимо к соседке по квартире, Веронике. Но, прежде чем попасть туда, ей нужен ключ, им нужно найти ключ.


Счет за выпивку в «Хартуме» — сумма была из тех, что он мог уплатить после двух часов с Николасом или даже с Кенриком. «А вы точно не ошиблись?» Бармен расширил глаза (а после показал пальцем). Вайолет выпила семь мартини за неполные полчаса.

Ложась в постель в своей милой квартирке, он отвел в сторону ирландские волосы Айрис (похожие на густой джем) сзади на шее — чтобы можно было приложиться щекой к ее ржавому пушку.

Если не считать Вайолет (тени Вайолет в его сознании), был ли он счастлив? Ему хотелось сказать да. Но два его сердца, верхнее (закрепленное или находящееся в стабильном состоянии) и нижнее (растяжимое — по крайней мере, так предполагалось), не были сбалансированы. Эрос его сделался предательским. То был, прискорбно сказать, вопрос вставания — у него не вставал, а если вставал, то не держался. А ведь он не любил их, своих девушек. А некогда любил их всех. Скажу без ложной скромности (думал он): в спальне я больше не террорист, я больше не пытаюсь заставить девушек идти против своей натуры. Для этого требуется, чтобы стоял как следует. Тем он и жил, со своей кровью, запутавшейся в противоречиях.

Сколько цветов: ирисы, анютины глазки, лилии, фиалки[107]. И сам он — и роза его юности. О роза, ты больна…

О роза, ты больна!

Во мраке ночи бурной

Разведал червь тайник

Любви твоей пурпурной.

И он туда проник,

Незримый, ненасытный,

И жизнь твою сгубил

Своей любовью скрытной[108].

…Кит перевернулся на спину. В тот вечер, гуляя по Лондону, им с Вайолет надо было что-то найти. Им надо было найти ключ Вайолет. На это ушло все время до половины первого ночи. Они выяснили, где ключ, они нашли ключ. Дальше им надо было выяснить, от чего этот ключ.

Пара дальнейших событий 1976-го

В июле 1976-го Кит нанял Глорию Бьютимэн за тысячу фунтов в неделю. Работа ее состояла в том, чтобы притворяться его подружкой…

Стоит апрель, и Глория идет через Холланд-парк, проявляя живость и ловкость, чтобы добраться с одного конца на другой; Кит же просто идет и никуда не собирается. Он тормозит ее. Они начинают идти в ногу.

— Хорошая шляпа, — признает она (когда он приподнимает в ее сторону свою серо-черную борсалино). — Что, избавился от своих однокомнатных страданий?

— Последовал твоему совету. — И он поясняет. Его жизнеописание, его жизненный ход.

— М-м, — говорит она. — Да только заработанные деньги всегда быстро кончаются.

— Ты уже замужем? Вобще-то, мне кажется, тебе все равно дорога в Кентерберри.

— Ты о чем это?

— Когда апрель обильными дождями разрыхлил землю, взрытую ростками, — тогда, Глория, именно тогда — паломников бессчетных вереницы идут мощам заморским снова поклониться[109].

— Вот как?

— Нет. Теперь уже нет. В том-то и проблема. Они просто вздыхают и думают: апрель, беспощадный месяц. Выводит сирень из мертвой земли, Глория. Мешает воспоминанья и страсть[110].

— Знаешь, прекратил бы ты лучше это дело. От этого девушки только чувствуют себя необразованными.

— Ты права. И вообще, поэзию я забросил. Она меня забросила.

Шаг ее впервые замедляется, и она улыбается в его сторону — будто он совершил что-то хорошее. А ведь эти новости расстроили даже Лили, прагматичную Лили. Когда он посещал ту часть своего сознания, откуда некогда приходили стихи, его встречала тишина того рода, что следует за дверью, с силой захлопнутой.

— Что, получается только тогда, когда у тебя ни гроша в кармане? — говорит Глория. — Но ведь бывали и богатые поэты?

— Верно, бывали. Да только граф Рочестер не работал в «Дервент и Дигби». — Чьи коридоры, вспоминает он, набиты замолкшими поэтами, непишущими романистами, больными на голову драматургами.

— А с девушками как дела?

— Ничего. Только вот не могу заполучить девушек, которых по-настоящему хочу. Девушек вроде тебя.

— А девушки вроде меня — они какие?

— Девушки, которые смотрятся в зеркало и говорят: «Ох, как я себя люблю». Девушки с блестящими черными волосами. С волосами, натертыми ваксой. Твои волосы — как зеркало. Я вижу в нем свое лицо. Ты мне их сейчас впервые показала, свои волосы. Девушки с блестящими волосами и тайнами.

— В точности как я предсказывала. Вся жизнь разрушена.

— Ты меня избаловала, но теперь я с тобой покончил. Хочу Пенни из рекламы. Хочу Памелу из кадров. Ты уже замужем? Моя сестра замуж выходит. А ты?

— Что-то вдруг жарко стало.

И она внезапно останавливается, поворачивается и распахивает пальто… В романах погода и природа отвечают настроению. В жизни не так. Но сейчас мимо них проносится теплый бриз, жаркий ветер, и возникают мельчайшие осадки, словно влажное испарение, и за несколько секунд белая хлопковая футболка Глории превращается в льнущую прозрачность, появившиеся впридачу груди по форме напоминают слезы, художественный омфал. Память и желание поднимаются от земли, с мощеной дорожки, из мертвой страны и берут его сзади за колени. Он говорит:

— Помнишь — помнишь, ты мне сказала одну вещь. Что ты можешь пройтись со мной кругом по комнате, и девушки начнут смотреть на меня по-другому. Помнишь?

И он сформулировал свое предложение.

— Пенни. Памела. Скоро две вечеринки на работе должны быть. Хочу Пенни из рекламы, хочу Памелу из кадров. Приходи на летние вечеринки. И приходи пообедать со мной на Беркли-сквер — один-два раза, этого хватит. Встреть меня после работы. Притворись, будто ты моя подружка.

— Денег маловато.

— Удвою. Давай я тебе свою визитную карточку дам.

К тому времени он успел побывать в Америке — в Нью-Йорке, в Лос-Анджелесе — и знал куда больше о том жанре (типе, роде), к которому в некотором смысле относилась Глория.

Вот эта довольно молодая женщина, которой, видимо, не дают распасться шнуры ее шрамов и сетка ее целлюлита, иногда татуированная до густоты гадательной карты. Вот этот довольно молодой мужчина со своим грубым набуханием, с челюстью-фонарем, с плебейским лбом.

А теперь — монтажный переход. Вот Кит с полотенцем вокруг пояса. Вот Глория держит голубое летнее платье, словно оценивает его длину. Затем — взгляд, который она бросает на него прямо перед тем, как повернуться. Словно он доставил пиццу или пришел спустить воду из бассейна. Затем — физическое взаимодействие — «акт, посредством которого передаваясь бы любовь», как заметил один наблюдатель, «существуй она на деле»[111].

Разумеется, Глория была нестандартна в двух важнейших аспектах. Во-первых, она любила прибегать к насмешкам и паясничанью (заниматься сексом с Глорией было смешно — дело было в том, что ты узнавал в процессе о природе двоих, его, ее). Там, на экране, с этими мрачными цветами, люминесцентными и напоминающими музей восковых фигур, достаточно было одной-единственной искренней улыбки, чтобы вся иллюзия с воплем обратилась в бегство. Вторая аномалия Глории заключалась в ее красоте. В ней, словно в городском снеге, сочетались красота и грязь. Наконец, существовала еще и религия.

— Договорились, — сказала она по телефону. — Дело в том, что Хью слишком часто встречается со своей старой подружкой. Не то, что ты подумал, но припугнуть его как следует нужно. Так, значит, когда мне начинать притворяться?

Кит положил трубку и вспомнил белую футболку в Холланд-парке. Метеорологическое или же небесное попустительство. Дождевые капли — поди разгляди — и ее торс, вылепленный порновлагой.


Вайолет была июньской невестой.

Карл Шеклтон, весь дрожа на своих костылях, подвел ее к алтарю. Был обед в доме ее верного поклонника, ничем не примечательного Фрэнсиса, доброго, образованного. «У нас нет иного выбора, — сказал Николас, — кроме как считать его силой добра». Присутствовала овдовевшая мать Фрэнсиса, там, среди обстановки, столь же чахлой, сколь ее фигура. Потом они все проводили новобрачных в свадебное путешествие — помахали вслед «остин-принцесс» в белых ленточках. Вайолет было двадцать два.

Кит слышал, что поначалу не все шло гладко. Потом брак как будто бы устаканился. Однако к июлю в доме начался ремонт. Вайолет вызвала мастеров.


— Х-м-м, — говорит Глория в порядке вежливого ввода в курс дела, когда он везет ее на первую из летних вечеринок, местом проведения которой выбран роскошный «бриг-гермафродит» (двухмачтовый парусник) на реке Темзе. — Тебе, возможно, неудобно будет, когда узнаешь, в чем состоит фокус. Я буду делать все, что обычно, ласкаться, чмокаться, все такое. Но фокус тут вот в чем. Я должна все время смотреть с обожанием, неотрывно, в направлении твоего члена.

Кит за рулем откликается:

— Ты уверена?

— Конечно уверена. Забавно, тут была… Я думала, я одна об этом знаю, но забавно: про это на днях была программа по телевизору. Там они всем к глазам присоединили лазерные лучи или что-то такое. Когда девушку знакомят с парнем на дружеском мероприятии, она бросает взгляд на его член где-то каждые десять секунд. Он делает то же самое, только в его случае тут фигурируют ее сиськи. Глаза новобрачных прикованы друг к дружке таким же образом. Кто из девушек тебе нравится?

— Пенни и Памела.

— С ними я тоже буду заигрывать. Не пугайся, если увидишь, как я их целую или щупаю. Люди еще не знают об этом, но девушки от этого тают, если правильно делать. Даже самые традиционно ориентированные.

— Правда?

— Можешь мне поверить.

В полночь он тормозит перед большим, с двойным фасадом домом Хью в Примроуз-хилл. Одетый в вечерний костюм Кит Ниринг открывает пассажирскую дверцу и протягивает руку к одетой в китайское платье Глории Бьютимэн.

— Довольно весело было, — говорит она. — Так вот. Что ты делаешь не так?

— По-моему, все девушки с телом, созданным для спальни, — петушки.

— Верно. И, как я тебе неоднократно пыталась объяснить, еще давно, петушков среди девушек почти нет. Вот так. Пожми мне перчатку.

— Петушки. Которые глядят на чьи-то петушки. Не обижайся, но бывают ли среди парней курочки?

— Нет. Бывают только петушки. Спокойной ночи.

Разглаженный, облапанный, ощупанный, покусанный и неотрывно рассмотренный с обожанием, Кит поехал домой, где его ждало безоговорочное фиаско с Айрис.

* * *

Три недели спустя конверт, содержащий вторую половину ее гонорара (термин, предпочитаемый Глорией), передается из рук в руки в БМВ. Кит в белом галстуке, Глория в резко сокращенном варианте своего лучшего воскресного наряда. Второй выход в свет с коллегами состоит из коктейлей и ужина во вращающемся мясном ресторане на верхушке башни почтамта.

— Все было замечательно. Знаешь, на час-другой я на самом деле, взаправду поверил, что ты моя подружка.

— М-м, и тут же стал весь такой обходительный. Так вот. Подведем итоги. Забудь Пенни. Она неразговорчива, но видно, что обхаживает какого-то женатого мужчину. А Памела, мне кажется, практически лесбиянка.

— Вы с ней в ванной. Откуда ты знаешь? Целовались?

— Да нет, целоваться-то они все целуются. Нет. То, как она дышит. Возможно, тебе больше подойдет Алексис.

— Алексис? — Алексис — секретарша Дигби. — Она же слишком… она разве не слишком приземленная для меня? Она замужем.

— Нет. Она благоприятным образом разведена. Вполне приличная для своих сорока, в этом возрасте с ней можно хорошо поразвлечься в том смысле, который нас интересует. О-о, еще как. Только помни: она — не петушок.

Кит говорит, что будет иметь это в виду.

— Но с Ивлин у меня ничего не получится.

— Может, и получится. Она любит книги. Потом, не знаю, читает ли она это, но ей попадается на глаза та чушь, которую ты пишешь в «Лит. приложении». Пошли ей цветы и пригласи пообедать. Так. Когда подбросишь меня, мы встанем у садовой калитки, и ты должен поцеловать меня сексуальным поцелуем длительностью примерно с минуту. Потому что Хью будет наблюдать. Хотя нет. Минута — это иногда целая вечность, ты не находишь? Десять или пятнадцать секунд. Только не забудь обязательно сунуть руку мне под юбку сзади.

Выводы. Через короткое время все в «Дервент и Дигби» узнали, что Дервент ушел от жены и стал жить с Пенни. Памела вернулась из летнего отпуска в Нью-Йорке с бритой головой. Вскоре после того Кит начал встречаться с Алексис. У него было ощущение, будто Глория управляет его жизнью, подобно генералу на холме.

А он и не жаловался. В сексуальном плане что-то шло не так — что-то новое, но он не жаловался. Он не мог забыть одного: того, что его сексуальный поцелуй с Глорией длился по меньшей мере целую вечность.

Что упало в 1977-м

Брак Вайолет распался. Невероятная сестра и невыносимая дочь, Вайолет оказалась непостижимой женой.

— Она что, спала с мастером?

— Нет, — ответил Николас по телефону. — Она спала с мастерами. Оканчивается на «-ами».

— С двумя мастерами.

— Нет. Со всеми мастерами.

— Но ведь мастеров было много.

— Знаю.


Опять стоит весна (май), и вот Кит за своим столом, через его плечо заглядывает Эд. Эд (полное имя — Ахмед) — визуальный вундеркинд из отдела сообщений; вдвоем они помогают появиться на свет одному оригинальному продукту (какой-то сэндвич типа шоколада с мороженым). Новая секретарша Кита, Джудит, звонит сообщить, что к нему пришла некая миссис X. Ллевеллин.

— Нет, я не замужем, — говорит Глория, когда они остаются одни. — Не совсем. Пока нет. Ты хоть понимаешь, что мне уже тридцать? — Она прерывается, когда Джудит приносит ей чай. — Тут с Хью проблема.

— Он увлекается наркотиками, — высказывает предположение Кит, до которого дошел такой слух.

— Хью не увлекается наркотиками. Он сидит на героине.

Все абсолютно ясно. Хью высок, красив, богат — так что он, естественно, не может этого вынести. Не может этого вынести ни секунды дольше.

— Каждый месяц-другой, — продолжает Глория, — он ложится в «Пасторство», попить фруктового соку, поделать массаж спины. Потом все происходит по новой. В то место в Германии он ехать не хочет. — Она описывает место в Германии: кровати с привязными ремнями, мужчины-санитары в майках. — Мы сексом уже больше года не занимались.

Интерес Кита делается острым.

— Так как же ты выходишь из положения? — спрашивает он ее. — В смысле, ты ведь темпераментная молодая девушка.

— Я полагалась на Проберта, — объясняет она (Проберт — младший брат Хью). — По этому поводу я к тебе и пришла.

Он закуривает. Она придает лицу выражение долгого страдания.

— А теперь Проберт взял и испортил одну из лланголленских доярок, она залетела. А он религиозный. Так что вот так.

— А ты по-прежнему религиозна?

— Больше, чем когда-либо. На самом деле, Рим начинает мне надоедать. Так мало от тебя требует. Мне нужно что-нибудь более серьезное.

— А ты никогда не думала переключиться на Проберта?

— Господи помилуй, нет, конечно. У них так устроено, что все достанется Хью. Проберт живет в замке, но сам он вроде работника на ферме. Мешки с навозом повсюду тягает. Спасает овец.

— Прости меня, но известно ли Хью о том, что ты трахаешься с его братом? — Она качает головой в сторону, и Киту внезапно становится ясно, как страстно он не желает, чтобы Глория трахалась с его братом, с кем-либо из его друзей, да, если на то пошло, и вообще с кем бы то ни было. Никогда. — А теперь работник женится на доярке.

— Да. Так что тут для тебя открывается своего рода тропинка. Это будет временно. Ты завтра вечером, от шести тридцати до восьми, свободен? Приходи ко мне в гости. Примроуз-хилл.

— Приду, — говорит он, когда она поднимается, чтобы уйти. — Что это значит — к тебе в гости?

Он надеется, это значит просто роман, без походов по ресторанам. Она отвечает:

— Придешь, — увидишь, что это значит — ко мне в гости.


Вайолет была по-прежнему религиозна. Но с молодыми мастерами она больше не связывалась. Чтобы завоевать расположение Вайолет — по крайней мере, так какое-то время казалось, — надо было быть молодым человеком лет двадцати с чем-то, с выглядывающей из штанов задницей, с творилом в одной руке и кельмой в другой. Но с молодыми мастерами Вайолет больше не связывалась. Она связывалась со старыми мастерами. Последнему из мастеров, Биллу, было шестьдесят два.

Николас утверждал, что мастера — не обычные жулики, халтурщики и все прочее. Он говорил, что от мастера один шаг до опасного преступника или несостоявшегося психопата. Они посвящают свою жизнь тому, что мучают неодушевленные предметы: грохот, бряцание, стоны, скрежет. Киту с Николасом не стоило и говорить, что Вайолет скоро сама все это узнает.


В доме на Примроуз-хилл она встречает его в черном атласном халате и золотых сандалиях на каблуке рюмочкой и тут же ведет в спальню. А через спальню — в ванную.

— Сядь на тот стул. В ведерке есть вино, если хочешь. — Она разворачивает свой облегающий наряд на талии. — Вот что это значит — ко мне в гости.

И вот она снова перед ним, семь лет спустя, эластичная добротность Глории Бьютимэн. Она занимается своими грудями, секунду стоит неподвижно, как изваяние. Глаза Кита, как ожидалось, совершают осмотр, но затем останавливаются на овальной выпуклости, на существе или духе — том, что жил в самом ее нутре, — и он едва сдерживается, чтобы не поискать взглядом скрепку в середине его неподвижного блеска.

— Ты стала более мускулистая.

— Да? — Она вступает в наполненную ванну и со стоном откидывается. — Мне нужна твоя помощь. Скоро костюмированный бал в Мэншен-хаус, приходить надо одетым каким-нибудь шекспировским персонажем. А ты как раз тот человек, которого можно пригласить.

Он произносит забасившим голосом:

— Я тот человек. Ну ладно. — Первым именем, что приходит ему в голову, почему-то оказывается Гермиона — обиженная Гермиона. — Из «Зимней сказки». Она провела шестнадцать лет в часовне, статуей.

— А еще какие-нибудь религиозные есть?

Под аккомпанемент негромкого омывания и плескания, пока Глория подносит маленькие пригоршни воды к плечам, к горлу, он говорит:

— Офелия. Вообще-то она не религиозна. Но поговаривают о том, что ей надо в монастырь.

— Красивое имя. Но я, кажется, это видела — разве она не сходит с ума?

— В конце она топится. «Над речкой ива свесила седую листву в поток»[112]… Извини.

— Ничего. Продолжай.

— «Сюда она пришла гирлянды плесть из лютика, крапивы…» — Нет, Глория не замирает, не замолкает. Ее плескания и омывания делаются громче («И, как была, с копной цветных трофеев, она в поток обрушилась»), а потом раздается шум стремительно падающей воды — она встает («Сперва ее держало платье, раздуваясь, и, как русалку, поверху несло»), а после орудует шипящим змеем-душем («Но долго это длиться не могло»), окуная колени и разводя пошире угол, образованный бедрами.

— «И вымокшее платье потащило ее от песен старины на дно, в муть смерти».

— Ненавижу сумасшедших. А ты?.. Не считая «Быть или не быть», я знаю только одну строчку из Шекспира. «Черна я от щипков любовных солнца»[113].

— Клеопатра. Можешь ей быть. Ты достаточно темная.

— Я не достаточно темная.

— Ладно. Можешь быть Виолой или Розалиндой и переодеться мальчиком. Она притворяется мальчиком. Выдает себя за мальчика. Надень шпагу.

— А вот это блестящая мысль. — Повернувшись к нему спиной, она в авокадовом освещении тянется за белым купальным халатом. — Мальчик из меня вышел бы очень хороший.

Вторая половина похода в гости к Глории состояла в стриптизе наоборот, продолжавшемся почти час. Но у него не было чувства, будто его дразнят. Она показывала ему разные штуки: вот так они моются, вот так они одеваются. Были в этом и моменты, близкие к невинности: он вспомнил, как чувствовал себя десятилетним мальчиком, читая Вайолет номера «Банти».

— На этот раз вышло в целом нежестко, — сказала она, показав свои голубовато-белые зубы. — Но все равно это черная месса. Мы делаем все наоборот.

Идя по Примроуз-хилл и через Риджентс-парк, Кит думал об Индии, о Болливуде, где фильмы на религиозные темы назывались теологическими. Возможно, это и есть тот жанр, в который он вошел. Порнотеологический фарс.


Август.

Кит входит в свой кабинет и велит секретарше набрать номер.

— Я только что вылез из постели, в которой находилась Глория Бьютимэн, — говорит он.

— Кит, дорогой мой малыш!

— Теперь я расскажу тебе все, о'кей? На каком бы конце земного шара ты ни находился. Все.

— Разве ты не всегда так поступаешь?

— Я не особенно распространяюсь о своих неудачах. Например, о том факте, что не могу кончить с Алексис.

— О. Значит, это не так, как с Айрис.

— Нет, не так, как с Айрис. С Алексис я могу приступить, но не могу завершить. А с Глорией у меня стоит совершенно по-другому. Другой порядок величины. Как вешалка для полотенец. Короче. Мне нужно рассказать тебе все про Глорию. Чтобы и дальше так держать.

— Ну, рассказывай.

— Это было удивительно. Она такая удивительная девушка. Пришла ко мне домой и говорит: «Так. Ты где хочешь?» Я сказал, что хочу в спальне. И ничего не вышло.

— Это и вправду удивительно.

— Мы легли в постель, и знаешь что? Никакого дуракаваляния насчет того, чтобы не снимать трусы, ничего такого. Но мы легли в постель, и знаешь что? Рукоприкладство, и все.

— Какое именно рукоприкладство?

— Ну, знаешь, Николас, бывают такие поэты, которые пишут настолько заунывно и при этом технично, что их стихи называют поэзией поэтов. Вот так оно и было. Рукоприкладство рукоприкладчиков. Но только рукоприкладство, и все.

— Она удовлетворила тебя руками. А как же твои права и привилегии, дорогой мой малыш?

— У меня были права и привилегии. Я удовлетворил руками ее. Первым.

Утром он принес Глории завтрак в постель: чай, тосты, йогурт, разрезанный на дольки апельсин. Он сказал:

— Поверь мне, я не жалуюсь. Но все это выглядит слегка архаично. После Италии.

— В Италии, — ответила Глория, держа чашку обеими руками (простыня пересекала ее грудь, словно лифчик шириной с кровать), — был курортный роман. А сейчас у нас другое, что бы это ни было. А теперь ложись.

Она сказала, что он может продолжать встречаться с Алексис (которая знала про Глорию и не возражала), — но больше ни с кем.

— Я страшный ипохондрик, — сказала она. — И мне необходимо знать, где ты был.

То был единственный раз, когда она провела у него ночь.


Сентябрь.

— Глория только что ушла. Она приходила на скромный ужин.

— О, — говорит Николас. — Значит, тебя, я полагаю, как следует отдрочили.

— Это для нас уже пройденный этап. Я ублажаю ее орально. А потом она орально ублажает меня. Позицию шестьдесят девять она не одобряет. Говорит: «Так невозможно уделить этой штуке полное внимание, которого она столь сильно заслуживает».

— Покладистее и быть не может. Разве что когда глотает.

Кит рассказывает ему про зловещий изыск.

— О господи.


Октябрь.

— Глория снова заходила. За минеральной водой.

— О. Значит, у тебя, я полагаю, как следует отсосали.

— Это для нас уже пройденный этап. Теперь можно делать все, что угодно. При условии, что уложишься в тридцать пять минут. — Он говорит дальше, довольно долго. — Она сказала: «Задница вроде моей быстро приучается пользоваться всяким случаем». Подумать только… Как ты считаешь, полиция про Глорию знает?

— Очевидно, нет.

— Нет. Потому что иначе…

— Они бы вмешались. В конце концов они непременно до нее доберутся.

— Наверное, ты прав. Бедняжка Глория. Мы к ней сходим.

Николас говорит:

— Нет, это я к ней схожу. И к тебе я тоже схожу. Ты будешь сидеть в другой тюрьме. Для мужчин.


Вердикт Глории по части поэзии, серьезно обдуманный, был таков: «По-моему, такие вещи лучше всего оставить старикам. Серьезно. У тебя столько всего этого в голове — другой бы на твоем месте постоянно лил слезы ручьями».

В конце ноября он навестил Вайолет в приюте для молодых женщин, основанном Армией церкви, на углу Мэрилбоун-роуд и Козуэй-стрит. Армия церкви — он думал, что это означает совместные усилия. Однако Армия церкви была особой сектой, Церковью воинствующей — организацией ныне здравствующих верующих-христиан, рвущихся в бой с мировым злом. Вайолет сидела в комнате отдыха, замолкшая девушка в обществе всех остальных замолкших девушек, и под глазом у нее красовался огромный, черный-пречерный синяк. К Рождеству она вышла, и жизнь ее снова пошла своим чередом.

Над речкой… над речкой ива. Над речкой ива… Над речкой ива свесила седую листву в поток.

Чем они все занимались в 1978-м

— Кит, — произнес аппарат. — Это Глория. Меня можно найти в номере шестьсот тринадцать в «Хилтоне», в аэропорту Хитроу примерно до девяти пятнадцати. Мой рейс задержан. Целую.

— Кит, — произнес аппарат. — Это Глория. По дороге из Бристоля в Бат есть вполне приличный маленький трактир под названием «Голова королевы». Жди там в субботу после обеда. Комнаты у них есть. Я спрашивала. Целую.

— Кит, — произнес аппарат. — Это Глория. Куда…

Он берет трубку.

— Куда ты запропастился? Короче. Сегодня вечером шекспировский бал. Виолой я быть не могу. Всем раздали по одной пьесе на группу. Боятся, что все оденутся Ромео или Джульеттой. И нам достался «Отелло».

— Значит, ты — Дездемона.

— Нет. Дездемону захапала Присцилла, — говорит она (Присцилла — старшая сестра Хью). — Так что пришлось мне пойти в библиотеку и прочитать все от начала до конца. Ты ведь куда-то пропал.

— Извини, мне пришлось ехать за Вайолет, чтобы взять ее на поруки. Николас в Тегеране. У них там революция.

— Давай по делу.

— Ну, там, в «Отелло», с женщинами негусто. Наверное, ты можешь быть Эмилией. Миссис Яго.

— С какой стати мне быть этой старой кочергой? Я остановилась на Бьянке. Ну, знаешь — шлюха Кассио. Я хочу показать тебе свой наряд. Буду около шести сорока. А такси оставлю ждать у входа. Насчет Бьянки — это меня озарило. Гораздо лучше, если у меня будет такой вид, будто меня только что поимели. В шесть сорок. Я буду вся покрыта тряпьем и намазана гримом. И знаешь что? Отелло при виде Кассио становился пидором. Целую.

Шесть сорок пришло и ушло. Так происходило примерно через раз. Однажды Кит доехал до Койдпойда в Северном Уэльсе, где поселился в «Егерском оружии», пообедал в одиночестве и снова поехал обратно. С другой стороны, однажды он полетел в Монако и провел с ней целый час на ранчо для игры в гольф на мысе Антиб…

Той ночью он проснулся в четыре часа. Значит, Вайолет умерла, решил он, потянувшись за трубкой.

— Только что подавали кеджери и овсянку. Буду через двадцать минут. Ключи у меня есть. Целую.

Двадцать минут спустя она говорит:

— Что это за баба со мной на лестнице разминулась? Черт возьми, неужели это Алексис? Не может быть!

— Я попросил ее подождать в свободной комнате, но она отказалась. А времени наложить макияж у нее не было.

— О господи. Пожалуй, пошлю ей цветы… Они все там, внизу, в машине. Ну и смешной же вид у нашей компании… Проберт с черным лицом, Присцилла в шелковой сорочке… а Хью без сознания в рыжем парике. И Бьянка за рулем. Как мой грим, блестит еще?.. Хью? Родериго… А, я сказала Отелло с Дездемоной, что надо забрать наркоту для Родериго… Хватит вопросов. Сосредоточься, Кассио. Слушай свою шлюху.

Так продолжалось больше года.

* * *

С 70-го года Николас Шеклтон дважды сменил подругу. В 73-м вместо Джин появилась Джейн. В 76-м вместо Джейн появилась Джоан. Твое будущее выглядит безграничным, постоянно говорил ему Кит: всегда есть возможность найти какую-нибудь Джен или Джун.

— Или Жен, — сказал Николас за стаканом скотча в кухне у Кита. — Или Жин. Я знаю одну Жин. Она кореянка.

— Только Жен или Жин должны быть чрезвычайно левыми, как и Джин, и Джейн, и Джоан.

— Более того — Жен, или Джен, или Джун, или Жин должны быть террористками. Вот бы тебе террористку завести. Глория — ты называешь ее Будущим, а она ведь реакционерка. Отсутствие независимости. Угодлива с мужчинами. Богобоязненна. Тебе надо найти хорошую террористку. Феминистку, чтобы работала и орала на тебя.

— Глория не орет. Но страшной она действительно может быть. Вот послушай. — С этими словами он кивает головой. — Она отучила Хью от героина — заставила перейти на метамфетамин. «Таким образом, — говорит, — я верну себе секс-оружие». Мет — это тебе не героин. От мета у тебя постоянно как вешалка для полотенец.

— Она эти вещи явно тщательно продумывает.

— Потом, она не подпускает его к себе, пока он не согласится поехать в Германию. Три месяца в подземелье. Сорок тысяч монет. Успех — девяносто процентов… Странная она, Глория, но по части брака и детей — в точности как все. Паникует. Ей ведь тридцать исполнилось.

— М-м, острие ада. Я-то думал, может, сестры сдвинули эту границу на пару лет — скажем, до тридцати трех — тридцати четырех. А они все как эти, только им двадцать восемь стукнет. Даже террористки.

— Она придет в семь.

— Ничего страшного, — говорит Николас (так уже бывало прежде). — Я спущусь в «Шекспир» на полчаса.

— Нет. Оставайся здесь. Это я спущусь в «Шекспир» на полчаса. С Глорией.

— О. Вот как. Не как обычно.

— Возможно, я не прав. Но мне кажется, «как обычно» подходит к концу.

Они продолжают беседовать о семейных делах, пока до них не доносится звук ключа в замке.

Николас говорит тихонько:

— Я выскользну. Вдруг тебе прощальный подарок достанется. Никогда не знаешь.

— Иди в ресторан, где места только на одну персону. Книжку свою возми. Сегодня плачу я. Тебе придется держать меня за руку.

— Надеюсь, ты опоздаешь. Не забудь — она удивительная девушка. Будущее удивительно.

Кит слушает, как они переговариваются в прихожей, — обмен репликами с обеих сторон полон учтивости, даже галантности. Затем входит она — с улыбкой, какой он прежде никогда не видел.

Но взгляд его уже устремился мимо нее — и ему достаточно недвусмысленно открылось будущее. Неспособность зайти в спальню без страха; копошение, как во сне, ограниченное странными препятствиями; еще — глубокое переплетение, глубокий стежок неуверенности в себе. Глория, хотелось ему сказать, открой мне свою тайну, и, что бы это ни оказалось, я буду умолять тебя прийти и жить со мной. Тем не менее, когда она шагнула к нему, он ничего не сказал.


Николас, разумеется, уже тут, со своей книжкой; Кит входит и роняет шляпу на скатерть.

— Будущее ебется с собакой.

— Да ладно тебе. Неужели она настолько удивительная?

— Собака с маленькой «с». Я имею в виду, вообще. У нее намечаются перемены. Все решено. Хью поклялся на Библии, что поедет в Германию. Господи. Я в шоке. К тому же я пьян. Перед выходом выпил два огромных стакана водки.

— Водки? Ты мне говорил, что последний раз пил крепкие напитки в Италии. После того, как все прощелкал с Шехерезадой, когда обосрал Бога.

— Верно. Но мне было так страшно. Так страшно. И знаешь что? Глория была счастлива. Веселой я ее видел и прежде. Но счастливой — никогда.

— Неплохо смотрится.

— Да. Я ей так и сказал. Ты мог бы мной гордиться. Я сказал: «Пусть я несчастен, зато приятно видеть тебя такой счастливой и молодой». И за это мне еще и поцелуй достался.

— Сексуальный поцелуй?

— Типа того. Для истории. И еще я ее полапал. Но с Будущим так не делается.

— А как делается?

— Не скажу… Господи, я чуть не попытался, но в конце концов не стал. Слишком деморализован. Ах да, и еще возвышен. Наверное, придется мне вернуться к возвышенному образу жизни. И снова стать калекой в будуаре. Возвышенный калека в будуаре. Как мило.

— Позвони Алексис.

— Позвони Алексис и доведи себя до сердечного приступа, пытаясь кончить. Позвони Айрис. И доведи себя до сердечного приступа, пытаясь начать.

— Со мной такого никогда не бывает — конечно, за исключением тех случаев, когда я невероятно пьян. — Николас обращается к меню. — Все это весьма фигово. Прикрываешь срам руками. Или бьешься за то, чтобы кончить. Проблема в том, что, когда такое происходит, они воспринимают это на свой счет.

— М-м. Единственная, с кем я нормальный, — это Лили.

— А это у вас событие ежегодное или вроде того? Может, ты потому нормальный с Лили, что она предшествовала твоей одержимости Будущим. Погоди. А как у тебя дела с этими двумя чокнутыми из Общества поэзии?

— С ними у меня тоже не встал.

— Но тут, возможно, существует простое объяснение. Это были две чокнутые из Общества поэзии. А Джон Купер Повис?

— По пути сюда я подумал: пошлю подальше работу и вернусь к поэзии. Что означает вернуться к Джой и Пейшенс. И к Джону Куперу Повису. Господи, Николас, да что же это? Что у меня не так пошло с девушками?

— М-м. Я тут на днях столкнулся с твоим Нилом Дарлингтоном. Он очарователен, правда? Само собой, сильно пьян. Он сказал, что тебе надо попытаться жениться на Глории. «Войти в лабиринт».

— Типично для Нила. Без усложнений жить не может. С Лили я нормальный, потому что осталась еще какая-то любовь. С Глорией никакой любви нет. И речи нет о любви. И речи нет о нравишься. За пятнадцать месяцев самое милое, что она мне сказала, — это «целую».

— Ты же говоришь, любовь тебя пугает. Ну и ладно тогда. Согласись на секс. Женись на ней.

— Да она мне в лицо расхохочется. Я недостаточно богат. Она кривится, когда слышит слово «зарплата». Нужно, чтоб были прежние деньги. Прежние деньги. Что вообще такое прежние деньги?

— Это то, что тебе достается, когда со всеми выкалываниями глаз и блядством покончено пару столетий назад.

— Родичи Хью были вельможными католиками. Мои были слугами. Причем они даже женаты не были. Дерьмо я.

— Знаешь, я только один раз прежде слышал, чтобы ты так разговаривал. Когда тебя дразнили в школе. До того, как мама положила этому конец. Вспомни Эдмунда в «Лире». «Зачем же // Клеймят позором?»[114] Не забывай, Малыш Кит. Ты способен на большее, чем на постылой заспанной постели молодчики, с ленивого просонья зачатые.

— Хороший у меня брат.

— Прошу тебя, не плачь. У тебя вид, как будто тебе опять восемь лет.

— В это время на следующей неделе… в это время на следующей неделе он будет лежать, пригвожденный к полу мюнхенского погреба. Корявые вяжите руки! А я буду… Пошел бы он, этот Хью. Пошел бы он, этот Хью. Хоть бы с ним случилось что-нибудь ужасное до свадьбы.

Поднимая стакан, Кит призывает готические ужасы, Гран-Гиньоль.

А Николас говорит:

— Вот так, молодцом. Побочным боги в помощь!

* * *

В сентябре они вдвоем поехали в Эссекс, повидать Вайолет — та сошлась в Шуберинессе с бывшим моряком, многогранно лишенным чувства юмора. Звали его Энтони — или, в интерпретации Вайолет, Эмфони, или Энфоби. Николас, бывавший там прежде, прозвал его Амфибием (в мужском роде). Кит сел за руль. У него было похмелье. Он стал больше пить. На той неделе он провел два обеденных перерыва в мэйферском бюро знакомств с каталогами, со справочниками «Кто есть кто среди молодых женщин» в руках. Искал он определенное лицо, определенную фигуру…

— Давно она уже с этим Амфибием?

— Целых три месяца. Он герой. Вот увидишь. Целых три мефяца в объяфьях Амфибия.

Костлявый, бородатый и лысый, в противотайфунном свитере с воротом, с исландской голубизны глазами, Энтони жил в каюте корабля, называвшегося «Маленькая леди». Дни, когда он бороздил моря, остались позади, и он пришвартовался, навсегда и мрачно, в притоке реки Мерси. «Маленькая леди», по сути, была теперь не на воде, а стояла, забитая по иллюминаторы в огромное, словно твердый океан, пространство прибрежной грязи; всходить на ее борт надо было с помощью искривленных сходней, гудящих, как трамплин для ныряния в castello[115]. У них было электричество (и шумный генератор), и краны работали довольно часто.

Энтони больше не искал приключений в мировом океане; однако с Вайолет он каким-то образом управлялся. Как? Ну как: будучи крепким моряком с двадцатилетним сроком службы за плечами, он привык вверять свою жизнь чудовищу. Ему знакомы были встречные течения, вздымающиеся волны. А без этого ему было не обойтись. Ибо каждое утро Вайолет, пройдя по планке, шла дальше, в город, где подцепляла в пабах мужчин, а возвращалась ранним вечером в разной степени раздетости и недееспособности, и ее надо было купать и кормить.

Впереди был сюрприз, или задний ход, но в день, когда приехали братья, Вайолет вела себя очень хорошо. Значит, так, что вообще делают обычные люди? Братья с сестрой втроем отправились в Клактон и пообедали в «Энгус-стейк-хаусе»; проводили Николаса на поезд, идущий в Кембридж (профсоюзные дебаты по поводу Кампучии); Кит повел Вайолет на ярмарку. Затем была сытная рыбная похлебка на «Маленькой леди», заботливо приготовленная Энтони. Который весь вечер рассказывал про годы, проведенные в морских странствиях (все они прошли в трюме траулера в Северном море за потрошением рыбы). Двое мужчин почти прикончили бутыль рому, в то время как Вайолет пила шипучку.

В одиннадцать Кит приготовился к поездке в нетрезвом виде обратно в Лондон. Он поблагодарил и распрощался, пошел было вниз по трапу и с ощутимым пружинистым толчком, словно ему подсобил носок ботинка, нырнул в коричневый океан прибрежной грязи… В чем, вероятно, не было ничего особенно примечательного — если не считать того, что через час, после того как Вайолет, вооружившись ведрами и полотенцами, раздела его, вымыла и каким-то образом опять собрала вместе, он вышел и повторил все по новой.

Выуженный Энтони во второй раз, Кит сидит, распространяя зловоние по крошечному камбузу, пока Вайолет снова набирает ведра.

— Ви, с тобой, наверное, уже раз-другой так случалось.

— Ой, я уж давно счет потеряла, — отвечает она.

И ухаживает за ним — с терпением, с юмором, с бесконечной готовностью к прощению. Короче говоря, с сестринской любовью. И от этого ему приходит в голову мысль, что, если бы они поменялись ролями, то уж Вайолет-то пошла бы до конца, для нее это было бы возможно — всю жизнь заниматься лишь тем, что вытаскивать людей из трясины, чистить их, снова вытаскивать и снова чистить.


Пятнадцатого октября Кит получает тисненое приглашение на свадьбу Глории (он не пойдет), а также, тем же утром, отвечает на звонок плачущего Энтони (который больше так не может). Вайолет на какое-то время пропала, но вернулась в Лондон как раз к Хеллоуину.

Как все сложилось в 1979-м

Семь часов вечера, день свадьбы Глории Бьютимэн, Кит добрался до середины четвертой партии в скрэббл — против него играет Кенрик. А Глория все это время отчаянно пытается с ним связаться. Но откуда же ему, спрашивается, об этом знать (как и о том, что сейчас она стоит в одиночестве на платформе лланголленской железнодорожной станции: мелкий дождь, холод, парящие нимбы фонарей); делая ходы, выкладывая буквы на поле и время от времени сверяясь со словарем, Кит одновременно разговаривает по телефону с Вайолет.

— Значит, Гари мне: давай оттирай этот чертов пол. А я ему: ну нет, спасибочки, дружочек, сам оттирай этот чертов пол, если так любишь чисфоту. А он меня избил! Крикефной бифой — предфавляешь?

Кит прикрывает ладонью трубку и говорит:

— «Вороница»? Сперва «анакобра», теперь «вороница». Восемь букв.

— Я же объяснял. Анакобра — такая, типа, змеюка. Вороница — такая, типа, птичка, — говорит Кенрик, которому на следующий день предстоит явиться на предварительное слушание уголовного дела по обвинению в оскорблении своей матери — миниатюрной, но безжалостной Роберты.

— А он меня шлюхой назвал, а я не шлюха, нет! Я фемпераментная молодая девушка! Потом он: а ну давайте сюда деньги. А эти простофили взяли и отдали ему. А он знаешь что? Взял и проебал!

— Не про-, а с-, — машинально напоминает ей Кит. Это и вправду поразительно: так мало пытаться сказать в плане языка — и проебать даже эту возможность. Чисфота, бифа, фемпераментная — объяснение всему этому придет ему в голову с опозданием. — Съебал.

— Чего? Ну да, взял и проебал!

Так или иначе, телефонный разговор подходит к концу. Они играют еще три партии (подобно Тимми за шахматной доской, Кенрик всегда выигрывает), выходят на улицу поужинать — как раз тогда, когда Глория пересаживается на поезд в Волверхэмптоне и опять несется на юго-восток.


— Так что случилось с Берти?

— Обычное дело. Берти начала орать мне прямо в лицо, я ее толкнул, а она бросилась вниз с лестницы. Нет. Сделала сальто назад. Может, отделаюсь предупреждением, но для этого нужен клевый судья. Это же просто бытовуха.

Следствие предстоит Кенрику не в первый раз: кредитное мошенничество, неуплата налогов, вождение в нетрезвом виде… Поскольку он считает, что все судьи: а) правых взглядов и б) гомосексуалисты, он всегда стоит у скамьи подсудимых, держа под мышкой «Дейли телеграф», и бросает на судью взгляды, неизменно сложив губы бантиком с видом заговорщической покорности.

— Все нормально будет. Разве что Берти явится в суд в инвалидной коляске. Или на носилках. Понимаешь, она меня посадить хочет.

— Ты все еще с Оливией?

Тут дело начинает принимать пророчески уместный оборот (что в Жизни бывает очень редко), и Кенрик говорит:

— Нет, она меня выгнала. Понимаешь, она, Оливия, такая симпатичная, вот и предъявила мне ультиматум. Те, что попроще, ультиматумами не заморачиваются — они же привыкли, что их задвигают. А Оливия говорит: или я, или бухло. Потом начала орать мне прямо в лицо еще о чем-то, так что я напился. А она меня взяла и выгнала. Теперь она меня презирает. Очень симпатичные — они не могут поверить, просто не могут поверить, что их задвинули. Ради чего-то в форме бутылки.

— Ты сам очень симпатичный, — говорит Кит и представляет себе Кенрика в Пентонвилле, в Вормвуд-скрабс[116]. Очень симпатичным Кенрику остаться не судьба.

— Это заставило меня кое-что осознать. Насколько Берти, наверное, ненавидела моего отца, когда он умер. Берти была очень симпатичная. А он ушел в трехдневный запой и покончил с собой в своей машине. И сделал ее вдовой.

— Беременной вдовой. М-м. Моя так и не узнала, что она вдова.

— Наверное, все вдовы испытывают горе. Но некоторые вдовы испытывают ненависть.

И Кит представляет себе всю эту ненависть, текущую по жилам яростной маленькой симпатичной Роберты. И Кенрика внутри ее, эту ненависть пьющего.

— Поэтому она и хочет меня посадить, — продолжает Кенрик. — Чтобы его наказать. Потому что он — это я.

Они едят основное блюдо, когда поезд Глории входит в сгущающийся город.


Кит пошел домой пешком через туман цвета увядших листьев — через сухой туман и его запах, как на церковном погосте. Он вспоминал, как однажды Кенрик позвонил ему в два часа ночи — Кенрика в это время арестовывали по первому разу. На заднем плане слышны были голоса. Положите трубку, сэр. Ну же, сэр, давайте. То был телефонный звонок из другого жанра — другого подхода к делам.

И вот она стоит, твердая, но изменившаяся фигура, в холодной тьме крыльца на улице перед его домом.

— Миссис Ллевеллин. Ты что, совсем беременна?

— Нет, я по-прежнему Глория Бьютимэн. И опять-таки нет. Просто надела на себя всю одежду. В поезде был мороз, как в холодильнике. Пощупай мой чемодан. Там ничего нет. Я всю одежду надела на себя. Тебе меня что, не жалко?

— Почему ты не в Уэльсе?

Она отвечает:

— Я видела ужасный сон.


Итак, в этот поворотный момент Глория разоружена или нейтрализована — не просто во всей одежде, но во всей одежде.

И вот она снимает ее с себя, точнее, с боем выбирается из нее, стоя перед декоративным угольным камином: пальто, кожаная куртка, два свитера, рубашка, футболка, длинная юбка, джинсы, чулки, носки. Затем она поворачивается — плоть ее покрыта штрихами и мурашками, испещрена вмятинами и зубцами, похожими на шрамы. Он протягивает ей нагретый халат… Она купается, выпивает два чайника сладкого чаю. Вот она сидит, свернувшись, на диване; он ютится на стуле напротив и слушает зимние звуки ее голоса.

— Не вовремя я увидела ужасный сон. Накануне своей свадьбы.

Глория с Хью, споро объясняет она, занимали номер для новобрачных в отеле «Гранд», в приграничном городке Честере. Хью устраивал свой мальчишник, а Глория — свой девичник; это происходило в двух разных обеденных залах отеля. Она пошла спать в девять — ибо, как всем известно, Бьютимэн надо как следует выспаться. Хью пришел без четверти десять, ненадолго ее разбудив.

— Ты сам отмечал, какими горячими у меня делаются груди по ночам. Я решила охладить их, приложив к его спине. И меня ужалило, обожгло. Словно сухим льдом. И знаешь, что с ним происходило? Он умирал. Кит, сиди, где сидишь… Нет, к сожалению, нет. Пульс нашли. Его состояние описывают двумя словами: «серьезное» и «стабильное». И ведь если подумать, это и вправду ужасно смешно. Хью? Серьезное? Стабильное? Как мне представляется, его сердце перестало биться на девять минут. По одной за каждый год, который он у меня украл. У него поврежден мозг. Не то чтобы разница была заметна. Ну, и что ты на все это скажешь? Я подумаю. Иди сюда. Жаль, что Хью не видит, как я этим занимаюсь. Но он, наверное, ослеп.


Николас был в Юго-Восточной Азии, и прошла пара недель, пока им удалось поговорить. Он позвонил за счет абонента из отдававшейся замогильным эхом комнаты в Калькутте.

— Ты представь себе, — говорил Кит. — Просыпаешься в день собственной свадьбы. Пытаешься отделить факты от вымысла. А тут рядом с тобой лежит этот снеговик. Твой жених. — Последовало молчание. — Николас?

— Я здесь. Что ж, она довольно быстро переметнулась обратно.

— Слушай, это самое, я признаю, в этическом смысле это не особенно хорошо, но все не так плохо, как кажется. Господи, в ту ночь я был вне себя от ужаса. И она тоже. Глаза у нее были твердые, как камни. Как драгоценные камни. Но в каком-то смысле все правильно.

— Вот как? Почему?

— Понимаешь, она — женщина не обездоленная. Она — женщина отвергнутая. — Понимаешь, Николас, ее тело, с его впадинами и подъемами, с его женственными преувеличениями, задвинули ради чего-то в форме иглы. — В душе она ненавидела его уже много лет. С тех самых пор, как он этим увлекся. Женщина отвергнутая. У нее, как она говорит, были «десятки мимолетных романов», и тем не менее она ухаживает за Хью с семидесятого года. Потерянное десятилетие. Она в полном бешенстве из-за этого потерянного десятилетия.

— Можешь мне не говорить. От этого она стала еще более религиозной. Все они так. Как случится что-нибудь хреновое, они просто берут и удваивают ставки.

— Ну да, но не в том смысле, что ты думаешь. Она считает, что это ему наказание от Бога — согласно ее инструкциям. По крайней мере, раньше считала. С Хью дело совсем хуево, не может ни ходить, ни говорить, — ничего. А она еще пересчитывала одну за другой его функции. И вдруг он раз — и в безопасности.

— И это поколебало ее веру.

— Да, немного. Бедняжка пару дней была в ужасном состоянии. Но воспряла духом.

— Не понимаю, ты иронизируешь или нет.

— Я тоже не понимаю. Теперь уже не понимаю. И еще, ты послушай. Хью ведь лишили наследства, так? То есть он овощ. И еще, ты послушай. На днях мы утром занимались сексом; вдобавок к тому имел место зловещий изыск. И вот она сидит за завтраком, а у нее — по всему лицу. Тосты ест. Чай пьет. Потом поднимает глаза и говорит: «Лучше бы это произошло два года назад. Тогда Проберт подошел бы идеально». — Последовало молчание. — Николас?

— Я здесь. Стало быть, она поселилась у тебя.

— Ага, с одним условием. Она сказала: «Нам придется обручиться. Тебя это ни к чему не обяжет. Да и меня тоже. Просто ради моих родителей». Я говорю, о'кей. Она со мной. У нее ни гроша. К тому же она в отчаянии. Это замечательно.

— Кит. Не женись на Будущем.

— Нет. Знаешь, с ней никогда не сравняться. Ее тайна все еще кипит вовсю там, внутри. И я не понимаю. Чего в наши дни еще можно стыдиться?

— Не женись на мисс Вешалке-для-полотенец.

— Конечно не буду. Что я, по-твоему, спятил?


Одним из первых его дел после того, как Глория переехала к нему, было отвезти ее в тюрьму. «Я не хочу в тюрьму», — говорила она. И все-таки поехала. Они отправились навестить Кенрика, сидевшего в Брикстоне во время доследования. Все время, пока они там были, Глория держалась молодцом, но после заплакала. «Такой симпатичный, — сказала она в машине (с товарищеским чувством, подумалось Киту), — и такой напуганный».

Потом он отвез ее в приют для молодых женщин Армии церкви. Навестить Вайолет (у которой под глазом был очередной синяк). Все время, пока они там были, Глория держалась молодцом, но после заплакала. «Это место похоже на библиотеку, — сказал Кит в машине. — Только никто не читает». А Глория ответила: «Потому что у них от стыда нет слов».

Единственной вещью, по поводу которой они ругались в первые несколько месяцев, были деньги. Ах да — и женитьба. В голове у нее эти две темы были связаны.

— Если мы сейчас разойдемся, — говорила она, — я останусь ни с чем.

— Я не хочу сейчас расходиться.

— Но что, если мне встретится мистер Новый Год?

— Ты рассуждаешь нелогично. Если тебе встретится мистер Новый Год, мои деньги тебе не понадобятся. То есть нынешние деньги. У тебя будут деньги мистера Нового Года. То есть прежние деньги.

— Мне хочется иметь возможность что-то отложить. Утрой мое содержание. Все равно большая его часть уходит на ерунду для спальни. Какой ты эгоист.

— Ох, ну хорошо.

В апреле она повезла его в Эдинбург, познакомить со своими родителями (случай был дурацкий), а в мае он повез ее в Испанию, познакомить со своими.


La casita de campo — домик в деревне. Путешествия — это почти всегда искусство в движении (поездка — это почти всегда в меру короткий рассказ), поэтому сперва — животные. В Эдинбурге были свои животные: попугай в кухне, слон в гостиной. А в campo были свои животные: птицы и пчелы, назойливые куры со своими строгими лицами невротиков, со своей походкой, словно у заводных медсестер; медведеподобная овчарка, старая Кока, которая тычется тебе в пах и издает громкие стоны немощи и отчаяния. Повсюду вокруг и наверху — кратеры и рашпили сьерры.

— Давайте, я вам помогу, — предлагает Глория.

— Никак не отходит, — отвечает Тина. — Да что же она такое сделала?

Николас когда-то говаривал, что так хорошо ладит с матерью, потому что они ровно одного возраста. Но Тина немного постарше Кита — ей пятьдесят один. Карла, который старше ее на девять лет, поместили в тень.

— И как она ухитрилась? — вопрошает Тина, перед которой стоит пластмассовое ведро, и она стирает одно из платьев, которое забыла Вайолет после своего недавнего визита. По всему седалищу платье покрыто толстым слоем грязи. — Наверное, упала на попу в грязь. Только вид такой, как будто это просто втирали…

Наступает молчание.

— Куда она ходит, мам? Когда бывает здесь.

— Да просто в бары ходит. Раньше ходила в цыганский табор. Целые днями, неделями там пропадала. Пока ее не выгонят.

Глория говорит:

— Цыгане, по сути, настоящие пуритане. Считается, что нет, но это так. К тому же они происходят не из Египта.

— Я ее мать, но она для меня — полная загадка. Когда она сюда приезжает, так хорошо ведет себя с папой. Ни на шаг от него не отходит. По-моему, сердце у нее очень доброе. Но почему же тогда?..


В саду отеля «Рейна Виктория» стоит статуя Райнера Марии Рильке, который нашел тут пристанище, решивши проспать, промечтать Первую мировую войну. Здесь поэт — чьей темой был «распад реальности» — отлит из черной бронзы, покрыт царапинами, трещинами, вид у него ободранный, измочаленный, словно у человека, по которому пропускают электрический ток. Статуя заставляет его вспомнить о Кенрике последних времен: лицо средневековое, друидическое, высечно из камня… Кит чувствует на себе укоризненный взгляд невидящих глаз Райнера Марии.

— Мой самый старый друг, — осторожно начинает он, — делит камеру и туалет с человеком, который, вероятно, заколол ножом семью из пяти человек. Всего пару дней назад мою сестру имели в канаве. Глория, меня уже абсолютно ничем не шокируешь. Так что давай. Рассказывай.

Проходит минута. Они глядят вдаль, на вздыбленные горы с их тремя стратегиями дальности.

— Ладно, расскажу. Мой отец — вовсе не мой отец.

И он думает: какая же это тайна. Слон в гостиной; возникает такое чувство, будто важно понять, что этот слон делает — когда он в гостиной. Трясется, трубит, подрагивает боками? Или просто стоит, неподвижный, как корова под деревом во время дождя? Эдинбургский слон был домашний, прирученный. В этом была загвоздка. Кит ожидал, что один или оба родителя Глории окажутся кельтско-иберийского происхождения. А они оба оказались молочными продуктами — простыми и обычными, без добавок. Был еще и суматошный визит младшей сестры, Мэри, — она, как и мать, походила на двух женщин, соединенных по талии; но и у нее были льняные волосы, а когда она улыбалась, то обнажала не Глорины полоски мятных жевательных конфеток, а вульгарную галерейку чистейшего шотландского образца. Он был настолько ощутим, что Кит не стал и упоминать его — слона в гостиной, с его африканскими ушами.

— Изложу подробно, — сказала Глория под взглядом Рильке, — чтобы ты не думал, что я вру. Обычно я всем говорю, что родители матери были смуглые, и это передалось через поколение. У меня даже фотография есть, которую я показываю.

— И все это неправда.

— Неправда. Слушай. В шестидесятые в Исландии было еще только одно настоящее посольство. Португальское. В связи с рыболовством. Там был человек, который всегда крутился рядом. Маркес. Произносится как Маркиш. Он все смотрел на меня странно так, а однажды погладил по волосам и сказал: «Я за тобой из Лиссабона приехал». Мне было четырнадцать лет. А он даже и не португалец был. Бразилец. Вот так.

— Мне-то с какой стати переживать по поводу твоего происхождения? Или из-за чьего бы то ни было?

— Нет. Ты переживаешь по поводу моего душевного здоровья. Мой отец никогда не относился ко мне как настоящий отец. Так что чего-то не хватает. И все детство я это осознавала. Он мне не настоящий отец. Так что я не нормальная.

— Я тоже… Глория, твоя тайна не в этом. Может, это и правда, но это не то.

— Ой, да заткнись ты и женись на мне. Пусть у нас будут дети.

Он говорит:

— С детьми я лучше подождал бы. А брак старомоден.

— Что ж, я тоже старомодна. Это то, что нужно женщинам.

И Эдинбург, черный гранит под противным дождем. Словно здесь, в этих северных краях, сама природа — промышленность, ночная смена, производящая мрак, а небо — всего лишь помойка, куда она сваливает свой мусор… Тут было обожание или поклонение, была пагубная привычка, но любви не было совсем. Любить Глорию — это было бы состояние настоящего кошмара. Нет.


— Я тут думала про медовый месяц Ви, — сказала Тина. — Они сюда приезжали на медовый месяц.

— Ах да. И что?

— Они приехали, и Вайолет вернулась к своему цыгану.

— Что, так скоро?

— О, сразу же. Не успела приехать, сразу понеслась по полям. Я на нее кричала. Но у нее в голове мыслей было не больше, чем у какого-нибудь щенка. Ей нужен был Хуан.

— Ах да. Хуан. Она его любила.

— У него тоже с головой не все было в порядке. С ним всегда кто-нибудь ходил, на всякий случай, чтобы он себе не причинил вреда. Но она его, кажется, любила. А он любил ее.

— А что Фрэнсис сделал, когда она убежала?

— Просто встал и стоял, держа свой чемодан. Через двадцать минут Ви бегом прибежала обратно, но пробежала мимо нас, и все. В другую сторону бежала. Грудь у нее так и ходила ходуном. Она Хуана искала.

— Но она его любила.

— Да. Потом ввалилась обратно пять ночей спустя. А потом снова ушла к Хуану.

Кит отвез Глорию в город. К тому времени ему уже известно было поэтическое содержание гор, но сперва он сказал:

— Я слышал, как ты плакала в ванной. Опять. Почему?

— Я плакала о Хью.

Он подождал.

Она сказала:

— Знаешь, я ведь и от злости плачу.

Мгновение он размышлял.

— Потому что он не умер.

— Нет, то, что не умер, — это к лучшему. Потому что мать из-за этого мучается. Что меня заставляет плакать, так это время. Десять лет.

К тому времени ему уже известно было поэтическое содержание гор. Молодые горы — в хребтах, неровные. Старые горы — гладкие и ровные, вылизанные миллиардами лет и стихией. Горы не похожи на людей. Сьерра — горы молодые; не старше, вероятно, пяти миллионов лет — примерно в то время Homo sapiens разошелся с обезьяной. Молодая, стригущая небо, трущая вышину сьерра.

Что пришло в 1980-м

Причем в самом начале 1980-го.

— Каково, позволь узнать, значение этих трусов? — спрашивает он.

— Ты сам прекрасно знаешь.

— Не верится. Прошло десять лет, и опять эти трусы!

— Что ты хочешь сказать — опять эти трусы?

— Опять эти трусы! Погоди. Слушай. Это уже… седьмая ночь подряд. Ведь не может же быть, что это у тебя просто месячные.

— Господи, какой ты мерзкий. Я же тебе говорила. Я вынула спираль.

— Как это на тебя похоже, Глория, — спираль, как похоже. Твоей натуре это подходит. — Эта тайна, свернувшаяся спиралью в ее омфале. — Причем спираль — это лучше всего. Лучше таблеток. Не говоря уж о долбаном колпачке.

За последний год моральные принципы Кита претерпели, следует подчеркнуть, определенные… Погодите. Не пора ли прояснить вопрос о том, кто такой я? Нет, мне кажется, пока нет. Однако мне бы хотелось оставить некоторую дистанцию между «я» и существом, опирающимся на подушку, чей взгляд в настоящий момент обшаривает этот бордель: общая спальня, ширмы, наряды, униформы (монахиня, стюардесса, патронажная сестра, сотрудница полиции), парики и накладные волосы, два фотоаппарата «Поляроид», две видеокамеры, зеркала повсюду.

— Я хочу детей. Но побочных мне не надо — нет уж, спасибо. Хватит нам уже побочных. Следовательно… никаких предохранительных средств.

— Ой, да не волнуйся ты. Тут где-то должна валяться старая упаковка резинок.

— Господи, какой ты мерзкий.

— И вообще, мы там почти никогда и не бываем.

— Господи, какой ты мерзкий. И запомни, это отменяется — вот это все. Единственное, что не отменяется, — нормальные сношения.

— Прекрасно. Я буду вытаскивать в последний момент.

— Господи, какой ты мерзкий. Нормальные репродуктивные сношения. Женись на мне.

А его мыслью было: девушки-петушки ужасно редки и ужасно замечательны. Но нельзя ведь жениться на петушке.

— О'кей, женюсь. Если откроешь мне свою тайну.

Семь ночей спустя она сказала:

— У тебя есть телефон Нила Дарлингтона?

— Почему ты спрашиваешь?

— Он очень привлекательный. Я подумала, может, ему хочется потрахаться. А Николас сейчас за границей?

Последовало много «он сказал, она сказала». Потом она сказала:

— Огромная уступка. Необязательно заводить детей прямо сейчас. Скажем, через годик-другой. Договорились? Но честную женщину ты должен сделать из меня сейчас.

…Кенрик, только что вышедший из Пентонвилля, где сидел за использование аморальных средств к существованию, был свидетелем.

Вайолет, на седьмом месяце беременности — от кого, она точно не знала, — выступила в роли свидетельницы.

К алтарю Глорию никто не подводил.


Образчики заявлений, сделанных Вайолет по телефону. «Я ее отдам на удочерение, Ки. По-моему, так луфше всего будет — как ты фитаешь?» И: «Этого ребенка у меня ни за фто не отнимут, Кит! Ни за фто! Ни за фто!» И: «Я ее отдам на удочерение, Ки. По-моему, так луфше всего будет — как ты фитаешь?»

Кит с Глорией пошли посмотреть на ребенка, которого назвали Хайди (в честь соседки Вайолет, алкоголички Хайди). На ужин пожаловал еще один алкоголик, молодой человек в деловом костюме, а еще одна алкоголичка, женщина средних лет в восточном халате, заглянула на чашку кофе. А малышка была прекрасна, подумал или вообразил себе Кит; но пеленка ее была грязна и холодна, а сама она — бледна, с потрескавшимися губами (Вайолет давала ей молоко прямо из холодильника). И все были пьяны. Дом, нормальный с виду дом, был пьян.

— По-моему, Ви, лучше тебе ее отдать на удочерение, — сказал он, когда они поднялись в комнату к Ви.

— Но ведь обидно, — сказала Вайолет. — Обидно. Прямо к горлу подступает.

Хайди не записали на удочерение. Когда ей было шесть недель, пришли социальные работники и забрали ее.


Спустя три месяца после свадьбы пытка трусами была возобновлена.

— Я же тебе говорила, — сказала Глория. — Год или два. Ну вот, я и решила. Не два. А один. Ровно один год.


Десять ночей спустя, после долгих сложных уклонений от разговоров о тайне и после возобновленных угроз насчет Нила и Николаса, она сказала:

— Прошу тебя. Ну прошу тебя…

— Ох, ну ладно. — Если так подумать (а он думал о Хайди), действительно хочется, чтобы дома появилось новое лицо. — Договорились. А теперь давай займемся нормальными репродуктивными сношениями.

— Да, давай. Ты мне не поможешь снять вот это?.. Да, я знаю, — добавила она, выгибая спину, — у тебя не будет никаких возражений против того, чтобы ребенок воспитывался верующим.


Короче. Последовал еще месяц трусов; а потом она ушла от него. Три месяца спустя она вернулась, но другая.

Что произошло в 1982-м

Эта отдельно взятая семейная пара в свое время перепробовала множество схем и жанров, множество разных способов действия: порнотеологический фарс, кошки-мышки, секс-и-магазины, Жизнь. Самое худшее они оставили напоследок: психокошмар, в Париже, на пляс де ля Контрэскарп.

— И что, она покончить с собой никогда не угрожает? — говорит Николас по телефону (из Бейрута).

— Нет. Ничего неоригинального она делать не станет. Например, она ни разу не забеременела потихоньку, ничего неоригинального в этом духе. Покончить с собой она не угрожает. Это неоригинально. Поэтому она делает другое — угрожает уйти в монастырь.

— Господи. Вы по-прежнему спите вместе?

— Она мне дает раз в сто лет. Причем все совершенно традиционно. Как ни смешно, я вовсе не против. Единственный внепрограммый элемент — зловещий изыск. А это, само собой, единственное, что мне никогда не нравилось. Говорит только о деньгах, о религии и о том, что мне место в аду.

— В некотором смысле религия — самая интересная тема на свете.

— Ага, но только если в нее не верить. Вот и она. Созвонимся.

Кит с Глорией приехали на неделю пожить в съемной квартире, где провели свой долгий медовый месяц, две весны тому назад. Только теперь у них не было служанки (о чем не уставала напоминать ему Глория) и погода все время стояла равномерно безобразная. То было настоящее достижение — выжать из Парижа весь его свет, однако Бог или какой-то ему подобный художник с этим справился. В тот день они пили кофе в баре на рю Муфтар. Они только что вошли внутрь из-под протекающего брезента…

— Помнишь, как нас тут арестовали?

— Арестовали? О чем это ты?

— О чем о чем — о том, как нас арестовала полиция, вот о чем. Помнишь, люди в штатском? Il faut prendre votre passeport[117]. И швырнул нас в фургон. Потом, Глория, ты все объяснила на своем безупречном французском, и он нас снова отпустил. Ты сказала: C'est incroyable, çа![118] Помнишь?

— Лучше бы мне на свет не родиться. Нет. Лучше бы тебе умереть. Тебе место в аду. Рассказать тебе, как оно там, в аду? Что там с тобой делают?

Некоторое время он слушает, потом говорит:

— Ладно. Понимаю. Значит, сижу я там, весь обожженный, описанный. И ради чего, собственно?

— Чтобы наказать тебя. Чтобы покарать тебя. Ты разрушил мне жизнь.

Ведь он, разумеется, так и не сдался — на то, чтобы ребенок воспитывался верующим. На то, чтобы ребенок воспитывался без смелости, без понимания того, что такое на самом деле смерть. В тот раз она ушла от него; а когда вернулась, то было поражение (видите ли, ей больше некуда было идти); и разговоры о детях прекратились.

— Надо было тебе остановиться на детском агностике, — сказал он.

— Ага, и вырастить человека такого же мерзкого, как ты? Человека, который считает, что убивать и есть животных, ебаться, видеть сны и гадить, а потом умереть — все это уже само по себе неплохо?.. Разрушил вконец. Полностью. Merci pour tout ce que tu m'as donne. Cher ami[119].

В ту ночь они занимались сексом впервые за чуть ли не месяц, и в этом присутствовала горькая теплотворность, словно у обоих был жар, словно у них болели все кости, ароматное дыхание, ароматная испарина. Близился конец. И он с постыдным размахом следовал ее инструкции в четыре слова. Глория поднялась и пошла в ванную, а когда вернулась, то была одета в черное.

— Нотр-Дам, — сказала она через вуаль. — Полночная месса.

Проснулся он в три в пустой постели с таким видением: черная фигура в коричневой Сене, плывущие по течению локоны, открытые глаза… Она была в другой комнате, стояла обнаженная на коленях на стуле у окна и глядела на освещенную луной площадь. Она обернулась. Лицо ее было смертной маской, инкрустированной засохшим белым.

— Надо, чтобы сильнее было, — сказала она. — Гораздо сильнее. Ему же просто не хватает силы.

Глориии нужен был более сильный бог. Такой, что поразил бы ее, там же и тогда же, за то, что было у нее под вуалью.


Мы хотим, чтобы это поскорее закончилось — эта отдельно взятая космология на двоих.

На следующий день она была — сплошной лед и электричество, сплошное электричество и лед. В белом хлопковом платье, с узкими белыми лентами в волосах, она мрачно устроилась на белом диване. Она не заговаривала, не двигалась. Она смотрела в одну точку.

Он сидел за обеденным столом с зеркальной поверхностью, склонившись над «Отрицанием смерти» (1973), книгой Эрнеста Бекера о психологии. Тот, в частности, рассуждал, что религии — это «системы героев». Которые в современной ситуации могут быть оживлены лишь в том случае, если примутся за работу «против культуры, [для того, чтобы] вербовать молодежь в антигерои общества, в котором она живет, с его укладом»…

Как только пробило час дня, Глория внезапно поднялась. Рот ее раскрылся и остался раскрытым от недоверия и какой-то радости, когда она опустила глаза на неожиданно возникший саронг багрянца, опоясавший ее бедра. А на диване позади нее — не бесформенное пятно, а пылающий круг, подобный закату солнца.

— Со всем этим покончено, — сказала она. — Я ухожу.

— Да, ступай. — Он заключил ее в объятия и — с двойной, тройной ненавистью — прошептал ей в ухо: — Ступай в монастырь… К чему плодить грешников?[120] Ступай в монастырь, да побыстрее. В монастырь, ступай.

1994

Все они были тут, более или менее. Тимми с Шехерезадой и их четверо взрослых детей, в идеальном семейном порядке: девочка, мальчик, девочка, мальчик. Заново рожденная Шехерезада выглядела не шикарно, но очень молодо, как, несомненно, выглядели бы и вы, если бы думали, что вам предстоит жить вечно. Уиттэкеру было пятьдесят шесть; его другу/сыну/протеже Амину, нынче ставшему довольно знаменитым фотографом (с хорошим американизированным английским), было сорок два. Уне было, наверное, семьдесят восемь, супержирному Йоркилю (уже, как стало известно Киту, шесть раз женатому на череде цепких старлеток) было пятьдесят три, а Кончите было тридцать семь. Кит был тут со своей второй бывшей женой, Лили, — им обоим было по сорок пять. Они собрались по случаю панихиды в память о Прентисс. Амин нежно справился о Глории, которая (по последним имевшимся у Кита сведениям) была в Юте. И Адриано тут тоже не было. Адриано женился на кенийской медсестре, потом развелся с ней, а потом (после очередного, гораздо более серьезного несчастного случая) женился на ней снова — на медсестре, которая выхаживала его разбитые колени в Найроби еще тогда, в 1970-м.

Кит, как он сам полагал, упрочился в своем мнении о том, что развестись должно быть очень легко, а жениться — очень трудно, скучно, больно и дорого. Развестись с Глорией оказалось очень трудно, скучно, больно и дорого. Развестись с Лили оказалось легко — она этого хотела, да и он тоже, довольно сильно.

Неделей позже он обедал вместе с Кончитой, и все было решено в первые десять минут.

— Мой отец — в автобусной катастрофе по дороге в больницу, — сказал он, — а мать — родами.

— Моя мать — от лейкемии, — сказала она, — а отец — самоубийство, два часа спустя.

Он протянул руку — чтобы скрепить это рукопожатием. Тут она кратко рассказала Киту о том, что произошло в промежутке, в промежутке между смертью одной и смертью другого, — о событии, которое привело ее в Амстердам. Они все равно пожали друг другу руки. Не прошло и получаса, как он кратко рассказал Кончите о том, о чем никогда не рассказывал Лили (и никому другому), несмотря на допросы, которые она учиняла каждые две недели в течение всего десятилетия, — правду о своем дне рождения в Кампанье.

— Вот так у меня все и складывалось, — сказал он, когда они заканчивали, — все просто. Теперь я добрый. Мои пороки меня абсолютно ни к чему не привели. Поэтому я многие годы работаю над своими достоинствами.

— Хорошо. Тогда брось курить, — сказала она. — И брось свою работу в «Дервент и Дигби». Хорошо?

Через день они увиделись снова, и он отвез ее в Хитроу, чтобы встретить Сильвию, которая только что провела положенный по закону месяц со своим отцом в Буэнос-Айресе. Сильвии было четырнадцать.

Итак, сперва Кит женился на Глории, потом он женился на Лили, потом он женился на Кончите. На Шехерезаде, Уне и Додо он не женился. Зато женился на всех остальных.

С Глорией их связывал только секс, с Лили — только любовь. Потом он женился на Кончите, и все у него было в порядке.

В «Книге и Библии» в 2003-м

Первое апреля, День дураков, он сидит в пабе под названием «Книга и Библия», в уголке. После калейдоскопических подробностей улицы в этих замечательных телесных тонах «Книга и Библия» похожа на томящийся обломок исчезнувшей Англии, полностью белой, полностью буржуазной и полностью среднего возраста, — Англии до изобретения цвета. Доска для игры в «пропихни полпенни», яйца по-шотландски и свиные шкварки, набрякший ковер, косматые обои. Кит ненавидит обстановку в «Книге и Библии»; но именно сюда он начал приходить с тех самых пор, как на него восемь или девять недель тому назад навалилась огромная тяжесть. Ему пятьдесят три. Он пьет томатный сок и курит.

Непредвиденная чувственность стазиса, неподвижности, умелые ласки хлопковых простыней. В обычные времена его к девяти утра выволакивала из постели комбинация жадности, скуки и любопытства (ему хотелось узнать, что произошло с планетой Земля, пока он спал). Но теперь он остается в горизонтальном состоянии, пока держать глаза закрытыми не станет трудом более тяжким, чем держать их открытыми. Его телу это глубоко необходимо. А каждую ночь, с час или около того, он плачет и ругается. Лежит на постели и ругается, а глаза его щиплет. Полностью пробудившись, он сохраняет чувство ошарашенности. А почему — не понимает. Что с ним произошло такое, отчего ему приходится выдерживать всю эту тяжесть?

Он не может понять. Ведь Вайолет уже нет. Она умерла в 1999 году. И последний отрезок ее жизни, проведенный в сожительстве с последними из ее кошмарных дружков, был относительно спокоен, в большой степени посвящен Карлу. Она кормила его с ложечки. Подстригала ему ногти на ногах. Надевала купальник и вела его в душ. Потом, в 1998-м, Карл умер. Потом умерла Вайолет. Женщина-врач в реанимации говорила о «каскаде фатальных нарушений». Когда Кит протащился глазами по отчету о вскрытии, единственной фразой, которую он отметил, была «хроническая пиурия» (не столько аллитерация, сколько некое странное звукоподражание), и дальше читать он не стал.

После того как умерла Вайолет, Николас на какое-то время сошел с ума, и Тина на какое-то время сошла с ума. Кит с ума не сошел. У него симптомы выражались физически: на три месяца он лишился способности писать от руки (ручка лишь металась по бумаге); потом — целый год больное горло. Вот за что она, Вайолет, его схватила, — за горло. А с тех пор были и другие смерти. Нил Дарлингтон — семнадцать месяцев назад, в возрасте шестидесяти трех, и Кенрик, в 2000-м, в возрасте пятидесяти одного. Вайолет умерла в 1999-м, в возрасте сорока шести.

Сейчас в «Книге и Библии» чувствуется сердцебиение. Потому что сюда входит некто суперобыденный — дама в черном покрывале (не в чадре, а в хиджабе, глаза стильно выставлены напоказ), рука об руку с неэкзотическим мальчиком лет восьми-девяти — одного возраста с Изабель. Они подходят со своими безалкогольными напитками и устраиваются в уголке, и это, как ему кажется, неестественно — ребенок и спокойная пожилая мусульманка в пабе, сделанном из серо-коричневого и пепельного.

— Во что сыграем? — спрашивает она его (голосом без акцента). — В «я вижу»?

— Давай сыграем в «что бы ты больше хотел».

У Кита возникают три мысли, причем в следующем порядке. Первая: что попросить эту женщину снять покрывало ему хочется не более, чем попросить ее для начала его надеть. Вторая: что сейчас ведутся две основные войны между верующими и неверными (причем первая война, война более старая, одной из своих военных целей объявляла «равенство женщин»). Третью мысль подает живущий в нем бывший поэт: но ведь мы как будто бы так хорошо ладили… Он сентиментально имеет в виду Ашраф, и Дилькаш, и Амина, и многих других, включая вдову Сахиру. В 1980-м Нил Дарлингтон, обладавший безгранично дурной славой, обратился в мусульманство для того, чтобы жениться на Сахире — «мечте», поэте и палестинке.

Он слышит, как женщина говорит:

— Что бы ты больше хотел? Иметь двадцать детей или вообще ни одного?

Это наводит на следующую мысль. Как-то вечером Сильвия сказала, что Европе году примерно к 2110-му суждено стать континентом, в основном населенным мусульманами. «У эмансипированной женщины бывает только один ребенок, — сказала она. — Так что, возможно, конечным результатом вашей сексуальной революции будут шариат и чадра… Конечно, так не будет. До всего этого еще сто лет. Представьте себе, что произойдет в промежутке». И вот Кит сворачивает еще одну сигарету и закуривает, и ему жаль, что Вайолет приняла христианство, а не ислам. По крайней мере, она была бы жива.

Он слышит, как мальчик говорит:

— Давай сыграем в «самый дорогой отель в мире».

— Да, хватит уже «что бы ты больше хотел». В баре…

— Я первый… Орешки все стоят миллион долларов каждый.

— Оливки — два миллиона. Плюс пятьсот тысяч, если на палочке. Туалетная бумага стоит сто тысяч долларов за кусочек. Вешалки…

— Тетя, а кто живет в самом дорогом отеле в мире?

— О. Ну, когда он открылся, Джордж Сорос после первой же ночи объявил о банкротстве. На второй день арестовали шейха Дубай, потому что он не смог заплатить за обед. А на третий день даже Билла Гейтса оттуда вышвырнули за шкирку.

Кит поднимает глаза. Она сдувает чадру со словами:

— Я родилась в Каире в тысяча девятьсот тридцать седьмом.

Глория Бьютимэн. Которой сейчас — сколько лет?

Теперь мысли его не идут по порядку — теперь, когда его прошлое пересортируется, словно кубик Рубика. Черна я от щипков любовных солнца, недостаточно темная для Клеопатры, я просто опережаю время, Совет по переписи населения (ее отец — свидетельство о рождении), к тому же цыгане происходят не из Египта, в рисовании есть что-то нечистое, секрет вечной юности и потерянное, украденное десятилетие. Кит вспомнил, что она говорила тогда, в машине, в Андалусии («Знаешь, я ведь и от злости плачу… Что меня заставляет плакать, так это время. Десять лет»). И ночной пот, и плотский день рождения в Париже («Это конец»), когда с ней внезапно начало происходить ее тело.

— Реджинальд, пойди-ка поиграй немножко в «пропихни полпенни», — говорит она, — а я пока произнесу небольшую речь перед этим очаровательным молодым человеком.

Она наблюдает за тем, как мальчик спешит к игре; лицо ее все так же твердо очерчено, подбородок все так же выгнут и сходится в точку, глаза все так же глубоки; но вся она — пятидесятишестилетняя.

— Мой внучатый племянник. Сын дочери Мэри… О, Кит! Ты представить себе не можешь, что это за рай — дважды прожить молодость! Когда знаешь то, что знаешь в тридцать, и делаешь все по-новой. Это было похоже на сбывшуюся мечту. Это было похоже на удивительную игру.

Он обнаруживает, что не в состоянии говорить.

— Вот на что это было похоже. На игру. — Да, в зеркале было лучше, в зеркале было реальнее. — На игру. — Тело в зеркале, сведенное к двум измерениям. Без глубины и без времени.

— Игра, Кит, для которой ты был слишком маленьким. Я была вроде такой шоколадной конфетки. С ликером внутри. Хорошая, но маленьким не годится. Тебе надо было прибавить лет десять. Чтобы появился хоть какой-то шанс. Я как могу утешаюсь тем, — продолжает она, — что разрушила тебе жизнь. Права была я. Это время было неправо.

— Твой план. В нем была слабина.

— Да. Когда юность кончилась, мне было уже не двадцать — мне стало сорок. Прощай.

— Прощай. Кенрик умер. Нил умер. Ви умерла.

— Ви? О! Ты, верно, чувствуешь себя страшно виноватым! Но ничего, ты ведь все равно никогда ее не любил. И меня ты никогда не любил.

— Нет. А ты никогда не любила меня. Разумеется. Я тебе даже и не нравился никогда.

— Нет. Как я всячески старалась тебе объяснить, много лет назад. Ты ужасно противный.

— Ладно. Но скажу тебе одну вещь. И это правда. Моя память тебя любит. Прощай.

И он, как в тумане, подумал (и продолжал думать и потом): означает ли это что-нибудь — в историческом смысле? То, что Глория родилась мусульманкой, что Глория Бьютимэн родилась в стране Хасана аль-Банны, и Аймана аль-Завари, и Сайда Кутба. Связано ли это с чем-нибудь? С Нью-Йорком, Мадридом, Бали, Лондоном, Багдадом, Кабулом? Вероятно, лишь в одном. Глория — визит не из истории, извне. Она — визит из другого времяисчисления.

2009 — напутствие

Над речкой… над речкой ива. Над речкой ива свесила седую // Листву в поток… Но долго это длиться не могло. И вымокшее платье потащило // Ее от песен старины на дно, // В муть смерти.

Так и вышло, что в ту ночь (седьмого сентября), десять лет назад, Кит оказался в комнате наедине с тяжело дышащим телом.

Она была без сознания более сотни часов, и он сказал ее матери и брату, что приезжать не имеет смысла, она не очнется, и приезжать не имеет смысла, приезжать из Андалусии, из Сьерра-Леоне… Время близилось к полуночи. Тело ее было плоским, провалившимся на приподнятой койке, вся живость ушла; но линия жизни на мониторе продолжала колебаться, словно детское изображение океана, и она продолжала дышать — дышать со сверхъестественной силой.

Да, Вайолет была сильной на вид. Впервые в жизни она выглядела как человек, с которым глупо было бы обращаться небрежно или недооценивать: твердолицая, похожая на тотем, будто предводительница индейцев с оранжевыми волосами.

— Скончалась, — сказала врач и показала рукой.

Колеблющаяся линия спрямилась.

— Она еще дышит, — сказал Кит. Но это, разумеется, еще дышала машина.

Он стоял над бездыханным телом, грудь наполнялась, вздымалась, а он думал о том, как она все бежала и бежала, неслась по полям.


— С какой стати Ви было интересоваться женским освобождением? — спросил он Сильвию как-то поздно вечером.

Сильвии было уже двадцать девять, она вышла замуж за журналиста по имени Дэвид Силвер (оставив себе девичью фамилию), и у них была маленькая дочь, Пола (произн. Паула), и все было фифти-фифти.

— Ви не была женщиной, — ответила она. — Она была ребенком. — Взрослым ребенком в мире больших — чрезвычайно пугающая ситуация. Тут тебе понадобится вся ложная смелость, какая только найдется. Притом она отдавалась мужчинам (по крайней мере поначалу) по причинам ребяческим — хотела, чтобы они хранили ее от беды. — Потому-то она и разговаривала как маленькая девочка. Она и женщиной-то не была.

Так они просидели еще около часа; и Сильвия, как с ней часто случалось поздней ночью, заставила их вновь обратиться к вопросу, который она считала величайшей тайной. Она — темно-розовый цвет ее лица почему-то не влиял на лунную чистоту лба — сказала:

— Насилие. Против слабого пола. Почему?

— Я не знаю.

— Даже здесь, в Англии. Мы постоянно говорим про другие вещи. Убийства ради спасения чести, уродование гениталий, все такое. И девятилетние невесты.

— М-м. Которые выходят замуж не за девятилетних женихов. Представь себе, что Изабель в девять лет выходит замуж за кого угодно, не говоря уж о старике. Это — насилие. Большего насилия и представить себе невозможно. Насилия более глубокого.

— Да, но здесь-то что? Я тут на днях видела. Цитирую. «Самая распространенная причина смерти для женщин от шестнадцати до сорока пяти» — здесь, сейчас — «это убийство, совершенное партнером-мужчиной». Вот это действительно странно. То, что им хочется нас убивать, только когда мы в детородном возрасте.

— Не понимаю. Никогда не понимал. Наверное, это те мужчины, у которых просто кончились слова. Давно. И все равно я не понимаю.

— Ну, это же предмет гордости пещерного человека. Он лежит в основе всего. Больше и сильнее. С этим-то что поделаешь?

Один вечер в неделю Дэвид брал Паулу домой к своим родителям. Один вечер в неделю Сильвия приходила с Паулой в дом над Хэмстед-хитом. Все было фифти-фифти, пятьдесят на пятьдесят. Никаких тебе двадцать на восемьдесят, или тридцать на семьдесят, или сорок на шестьдесят. Никаких тебе сорок пять на пятьдесят пять.

— Эта ваша система фифти-фифти, — сказал Кит. — Видно было, что она работает, потому что мне от нее было страшно. Обидно было. А вот тебе еще одна… В холодильнике еще есть вино. Вино с откручивающейся пробкой — вино с откручивающейся пробкой улучшило качество жизни процентов на десять, тебе не кажется? Но это не с откручивающейся пробкой. Уже поздно. Ты молодая. Не возражаешь?

И Сильвия легко поднялась со стула со словами:

— Заодно на ребенка взгляну.

Пятьдесят на пятьдесят, подумал он, это, наверное, очень обидно — было же чертовски обидно двадцать на восемьдесят. Сегодня все говорят о пытках. Что ж, пытать Кита было бы нетрудно. Заставьте его прийти на родительское собрание, заставьте его провести пятнадцать минут с его финиспектором, заставьте его пойти со списком покупок в «Маркс-энд-Спенсер» — и он расскажет вам все, что ему известно… Дети воспринимают скуку — детскую скуку, которую один афористичный психолог однажды описал (а Нат с Гасом, много лет назад, подкрепили его наблюдение) как «отсутствие желания». Двадцатилетнему, тридцатилетнему, сорокалетнему скучно никогда не бывает. В 2009-м Кит чувствовал, что скука по силе не уступает ненависти. Был, конечно, еще один весьма популярный вид пытки — небеспристрастный и представляющий собой увертюру к смерти. Он был уверен, что этот вид пытки придет со временем.

— Спасибо, — сказал он. — Так вот. Существует еще вот какая асимметрия.

Маленькой девочке, которая клянется, что выйдет замуж за своего отца, — продолжал он, улыбаются, треплют ее за подбородок. В большинстве цивилизаций. В большинстве цивилизаций маленький мальчик, который клянется, что женится на своей матери, очнется в больнице или оправится от побоев или, по крайней мере, от ругани и после решит никогда не делать подобного предложения снова.

— Знаешь, — сказал он, — первым утвердительным предложением Хлои было «Мой вюбимый папочка». — Лучше, пожалуй, было бы сформулировать «А я вот папочку вюбвю». — Почему? Что она хотела сказать? Поблагодарить меня за двадцать на восемьдесят?..Ты вот папочку любишь.

А Сильвия сказала:

— Люблю. Он не всегда хорошо относился к маме, но ко мне он всегда хорошо относился. Дело в том, как они тебя держат на руках, когда ты совсем кроха. Твоя молочная мама — это одно: она — это ты, а ты — она. Но твой отец. Он больше и сильнее, и ты чувствуешь запах мужчины. Дело в том, как они тебя держат на руках, когда ты совсем кроха. Никогда в жизни не чувствуешь себя более защищенной.

— Да, но давай обратимся к этой особой любви к отцам. — Карл умер в девяносто восьмом, Вайолет — через год. И если эти два события были тесно связаны, то, по его мнению, во всей вселенной не было ничего печальнее. — Отцам следует перестать держать дочерей на руках и позволять им чувствовать себя такими защищенными.

— Это будет обидно, — сказала она. — М-м. Хотя, наверное, если не обидно, то какой в этом толк.

* * *

С прерывистым стоном нежнейшего отчаяния Кит по-прежнему думает — по-прежнему впадает в краткую задумчивость — о той ночи в Италии с Дракулой и Шехерезадой. Однако далеко не так часто, как когда-то. Всего несколько раз в неделю. Как-то утром, давно, он сидел в кафе недалеко от дома с Изабель (ей тогда еще не исполнилось шести лет), и, когда он расплачивался у прилавка, она сделала беспрецедентное заявление, что подождет его на улице. Она пошла к двери тем же левитационным шагом (не на цыпочках — левитационным) — совсем как Шехерезада в то время ожидания. Изабель пошла к двери; она не вышла в нее.

А год-другой назад он столкнулся с Ритой. Дело было в магазине-складе товаров для дома в Голдерсгрин; он покупал круглый коврик для душа (походивший на осьминога, по которому проехал паровой каток, с разинутыми присосками). «Ты, главное, смотри, вот упадешь в первый раз по-серьезному», — говорила ему Тина в 2000 году, сидя на улице перед своим casita (где сидит и нынче, уже успевшая заново овдоветь, в возрасте восьмидесяти одного года). В 2000 году, как мне приятно будет добавить, Кита сопровождали не только всегдашние три девушки, но еще и Хайди, которую теперь звали Кэтрин (она появилась на похоронах Вайолет со своими приемными родителями) и которая (это представлялось ему своего рода ремиссией) заполняла то же физическое пространство, что некогда ее мать…

И тут он увидел Риту: рот, челюсть, сильные кости — все было на месте, но биомасса ее выросла раза примерно в три. Она искала разнообразные аксессуары для игровой комнаты, чтобы послать первой внучке Пэнси.

— А ты сама как, завела своих десятерых? — спросил Кит. — По одному в год.

— Так и не завела. Нету у меня детей… Так и не завела.

И он обнял новый пласт ее тела, а она начала плакать среди всех этих хлебниц и курток, термосов и счетов.

— Как-то забыла. — Она все пыталась вытереть нос. — Просто упустила, что ли.

Ему довольно часто приходилось встречать женщин своего возраста, которые просто упустили, что ли.

* * *

Предложение на тему. Порнографический секс — это секс того рода, который можно описать. А это, как ему казалось, что-то говорит и о порнографии и о сексе. Во времена Кита секс разошелся с чувством. Порнография стала индустриализацией этого разрыва…

А что происходило в зеркале?

Всем нам суждено разлюбить наше собственное отражение. У Нарцисса на то, чтобы умереть, ушел один день и одна ночь — у нас же уходит полвека. Дело тут не в тщеславии, дело никогда не было в тщеславии. Дело всегда было в чем-то другом.

Кит взглянул на теневой мазок в зеркале. И самым поразительным во всем было то, что это — вот это в зеркале (идеальный, законченный вурдалак) — будет вспоминаться им как нечто не столь уж страшное — относительно. Это, даже это, вот это самое… Этому, попросту выражаясь, видеокошмару, этому фильму ужасов предстояло сделаться сентиментальным кино, хотя и задолго до того, как он станет его афишей. Он станет рекламой смерти.

Смерть — темный задник, необходимый зеркалу, чтобы оно смогло показать нам самих себя.

Дело тут не в тщеславии, дело никогда не было в тщеславии. Дело всегда было в смерти. То была метаморфоза истинная, универсальная — мучительное перевоплощение из одного состояние в другое; из состояния жизни в состояние смерти.


Да, мы снова близки, я и он.

…Я? Как же, я — голос совести (который с таким пафосом возвратился к нему в промежутке между его первым и вторым браком), я выполняю и другие обязанности, совместимые с обязанностями супер-эго. Нет, я не тот поэт, которым он так и не стал. Кит мог бы стать поэтом. Но не романистом. Для этого у него слишком своеобразное происхождение. Он не умел слышать то, что слышат другие — отражение, эхо рода человеческого. Ограниченный истиной, Жизнью, я тем не менее та его часть, что всегда старается к этому прислушиваться.

— У меня груди уменьшаются, — сказала Кончита в ванной.

Это не было сказано с безумной жизнерадостностью — хотя Кончита, как считал Кит, в целом оставаясь безумно жизнерадостной. А еще более замечательно, по его мнению, было то, что это досталось ей, не ему — ежечасный кошмар жизни с человеком, рожденным в 1949-м.

— Правда уменьшаются.

— Но это не страшно, — сказал он. — Мои-то ведь увеличиваются.

— Значит, в конце концов все будет хорошо.

Ага. Пятьдесят — это, Палк, сущая ерунда. Я? Мне столько же лет, сколько НАТО. И все будет хорошо. Ляжки худеют — но это не страшно, пузо ведь толстеет. Глаза горячеют — но это не страшно, руки ведь холодеют (и можно успокоить их заиндевевшими кончиками пальцев). Пронзительные или внезапные звуки делаются болезненно резче — но это не страшно, ты ведь глохнешь. Волосы на голове редеют — но это не страшно, волосы в носу и в ушах ведь делаются гуще. В конце концов все будет хорошо.

* * *

Сегодня вечером будут гости. Сильвия с мужем, Лили с мужем, Нат, Гас и Николас с женой. Третий муж Лили. Вторая жена Николаса. Первый его брак просуществовал до 1989-го (одна дочь). Потом Николас четырнадцать лет проживал ту юность, которую каким-то образом отсрочил, и женщинам больше не обязательно было иметь левые взгляды, и Кит из рассказчика сделался слушателем. Потом Николас женился снова, в 2003-м; и теперь у них был пятилетний сын. Сегодня вечером они устраивают праздничный ужин по случаю недавно прошедшего дня рождения Кита.

Он сидел в своем кабинете, заканчивал… На этом зиждились его сложности с Вайолет, его тяжкие, тяжкие труды с Вайолет. Кит был человеком, которому необходимо было заставить собственную семью полюбить его. И лишь с одной Вайолет он не переживал никакой недостаточности, никакого вытеснения. Заставить ее полюбить его было нетрудно. Он всегда был рядом: маленькое, клювастое, полное интереса лицо, неотрывно заглядывающее с улыбкой через бровку ее колыбели; а позже, словно личный тренер, он учил ее ползать, ходить, говорить. И читал ей, и рассказывал истории, притчи, чудеса. Понимаешь, Ви, у них было всего пять хлебов и две маленькие рыбки… Ей это было нетрудно. И ему это было легко. То была любовь с первого взгляда.

Он был рядом в начале, и он был рядом в конце. Но где он был посередине? Он следовал своей стратегии, своей стратегии устранения. А потом это взяло и все равно случилось, позже, хуже — он сорвался или надломился. Притом у него никогда не было ни малейшего шанса избежать силы, а также напора этих ранних чувств («если к ней кто-нибудь хоть пальцем притронется…»). Которые начались, когда он опустил взгляд на ее новорожденное тело и увидел ангела. Бот что он увидел на самом деле в своем галлюцинаторном состоянии — одуревший от любви и желания защитить. Так что ладно. Он был рядом, когда все началось, и он был рядом, когда все кончилось.

Мы полжизни проводим в шоке, подумал он. И это — вторая половина. Приходит смерть, и мозг производит химические вещества, позволяющие нам пройти мимо нее. Они вызывают у тебя онемение, а онемение есть узнаваемый вид спокойствия — фальшивый. Все, на что оно, онемение, способно, — это оттянуть. Потом действие наркотиков кончается, и пустоты, маленькие забвения, все равно приходят за тобой. Куда уходит боль, когда она уходит прочь? Куда-то в другое место? Или в колодец твоей слабости? Я скажу: второе. А в конце концов убивают тебя как раз смерти других.

Пора идти в дом. Над черным колодцем Хэмпстед-Хита всходит Венера. Кит Ниринг, Кончита, Изабель и Хлоя (часто в компании Сильвии) уже успели несколько раз провести Рождество на юге Южной Америки (где у Кончиты были родственники по прежнему мужу и десятки двоюродных братьев и сестер); и он собирался расспросить Николаса, как тот жил в тех краях, окутанный их духом наставничества. Николас два дня подряд, в 1980-м, читал великому Борхесу. Когда они расставались, слепой провидец, живой Тиресий, решил сделать ему «подарок» и продекламировал этот катрен из Данте Габриэля Россетти:

Задумавшись над сыном в колыбели,

О собственной кто смерти размышлял?

Иль, матерью целуем, представлял,

Как целовала та отца в постели?!

Кит в своей необычной ситуации зафиксировал утвердительный ответ на первый вопрос и отрицательный — на второй. Однако он полагает, что понимание Борхесом Времени было универсально: «Мы сотканы из вещества времени. Время — река, которая уносит меня, но эта река — я сам…»[121]

Венера: когда он смотрел на нее в очках, казалось, будто она нацепила ресницы. Дочь Юпитера и Дионы, богиня любви, с фальшивыми ресницами. Ее крылья-паутинки — как выглядела бы муха, родись она и вырасти в Элизиуме… Поэт Кеведо описал планету Венеру: lucero inobediente, angel amotinado. Непокорная звезда. Ангел-бунтовщик.

Кто были эти экстремисты и самоуничтожители, эти наперекорники, люди, которые не могли вынести пребывание на небесах ни секунды дольше? Да, Кенрик, давай, попадись после долгой погони за езду с пятикратным превышением скорости в девять утра, в четвертый раз за три недели (и отсиди год в Вормвуд-скрабс). Да, Глория, давай, поставь себя вне истории и проживи свою молодость дважды, и сделай это играючи, так, чтобы одновременно каким-то образом стать драгоценнейшим воспоминанием. Да, Вайолет, давай, позволь медовому месяцу продлиться по крайней мере полминуты, а после выбеги, несись по полям, так, чтобы мыслей у тебя в голове было не больше, чем у какого-нибудь щенка, задыхайся, вздымайся, беги, лети, ищи того, кого любишь.

Он задернул шторы, и запер все, и пошел в дом.

Загрузка...