КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ Желанная

1. Девушки и поросята

Настало время приездов и отъездов, прибавлений и вычитаний, перестановок. Должны были приехать Кенрик с Ритой, должна была приехать Руаа, а Уна после короткой отлучки должна была снова уехать. Собирались ли вернуться Прентисс, Додо и Кончита? С большой вероятностью должен был приехать Йоркиль; возможно, должен был приехать и Тимми. Самое неблагоприятное пока заключалось в том, что Шехерезада скоро должна была освободить башенку на дальнем конце общей ванной — с тем, чтобы ее сменила Глория, призванная из своего склепа. Шехерезада должна была занять апартаменты — с тем, чтобы ее, в свою очередь, сменили, с большой вероятностью, Глория с Йоркилем.

* * *

Они сидели за единственным имевшимся в баре уличным столиком, и он объяснял ей, что все будет хорошо, если только Кенрик с Ритой к своему приезду по-прежнему останутся всего лишь добрыми друзьями.

— Что за человек эта Собака? — спросила Лили.

— Погоди. У меня со всеми этими прозвищами скоро перебор наступит. Однажды вечером оно возьмет и выскочит. — Он размышлял о девственных пустынях, что раскинутся теперь за обеденным столом. — Возьму и скажу: Бухжопа, а ну-ка расскажи Мальчику с пальчик о том случае, когда ты выпила… Давай приучимся называть ее Ритой.

— О'кей. Что за человек эта Рита?

— Какая она? — И он рассказал ей: из семьи богатых рабочих (дочь короля игральных аппаратов), спортивная машина, держит большую палатку (маскарадные украшения) на Кенсингтонском антикварном рынке. — Она постарше нас, — добавил он, — и поднаторела в том, чтобы вести себя как парень. Такая у нее миссия. Она как антиполицейский. Ее задача — добиться, чтобы все непременно нарушали закон.

— Ну, если Кенрик не ебется с Собакой, может, он станет ебаться с Каплей.

— Лили!

— Или, может, он станет ебаться со мной.

Лили.!

— Ну, кто-то же должен это делать.

Лили!

«Кто-то же должен»… Не особенно эротическое замечание по поводу не особенно эротической ситуации, на которое последовал не особенно эротический ответ Кита:

— Да ладно тебе, кто-то этим почти каждую ночь занимается. Я. Или утром.

— Да, но не так, как следует.

— Не так, как следует. — Его ногти жаждали его подмышек. — Лили, я тебя все-таки люблю.

— М-м. Ты-то, может, и любишь. Но твой…

— Не надо все это вываливать. Рита все время так делает. Все время берет и вываливает.

Он нырнул в бар — своего рода столярную мастерскую, где были холодильник и шеренга посеревших от пыли бутылок бренди на полке. Так, ну и что тут у нас: другие итальянцы, не Адриано. Одетые в черные фуфайки, они молча стояли у прилавка, словно гранитные глыбы, еще не тронутые инструментами местных скульпторов: их спящие тела, их души и лица, будто созданные в короткий промежуток между двумя сокрушительными ударами по голове. Кит проникся сочувствием. Занятия любовью с Лили теперь уже нельзя было назвать процессом повторяющимся — с каждой ночью он становился все более предательским. У мужчин два сердца, подумал он, то, что над, то, что под. И пока Гензель прикладывался к Гретель, его над-сердце было полно, оно билось, оно любило, под-сердце же его всего лишь действовало (причем едва-едва) — анемичное, неискреннее. И это, разумеется, было заметно.

— Рита — это песня, — сказал он, ставя перед Лили ее стакан игристого. — Просто песня.

— Не может быть — и она тоже? А тут еще Йоркиль на подходе. Не говоря уж о Мальчике с пальчик. А насчет войны ты был неправ. — Она похлопала по лежащей перед ней книжке. — Италия сдалась в сорок третьем. Потом сюда вошли немцы.

— Правда? Черт… Да нет, ничего.

— Борьбу вели партизаны против фашистов. Люкино боролся с фашистами, пока мама голодала в тюрьме. Значит, Адриано все-таки был на той стороне. И Шехерезада может ебаться с ним ради тех, кто шел в бой.

Кит закурил.

— Как там у них, дело движется? Они довольно поздно вместе засиживаются.

— Она говорит, такое чувство, как будто тебе снова пятнадцать. Сам понимаешь. Стадии.

Про стадии Киту все было известно. Сжав зубы, он сказал:

— Ну и на какой же они?

— Пока только поцелуи. Уже с языком. Она готовится пустить в ход сиськи.

Кит пил пиво. Лили продолжала:

— Сам понимаешь. Сперва — чтобы руки снаружи, на блузке. Потом внутри. Она этого ждет, даже очень — ей главное кураж не потерять.

Кит спросил почему.

— Знаешь, они сильно выросли за последние шесть недель. Чувствуют себя по-другому. Гораздо больше ощущений. Везде пульсирует, щекотно. Ей хочется их опробовать.

— Опробовать свои сиськи.

— Опробовать свои сиськи. На Адриано. — Лили помедлила. — А потом двинуться вперед, шаг за шагом, и сделать то же самое со своей пипкой.

Кит швырнул ручку на металлический стол.

— Знаешь, от всего этого просто тошнит. И ведь она несчастна — это видно. Не может накачать себя жалостью. Это, это… Ты должна использовать свое влияние.

— Где этот Тимми, идиот чертов? Так обидно — он же явно прекрасненько развлекается себе, и все. Обожает работать с этими рожденными заново, а сам ведь каждые выходные ездит на охоту.

— Какая охота в Иерусалиме?

— Он в Иорданию ездит. Охотится вместе с королевским семейством Иордании.

— А, понятно. Что ж ты молчала? Нельзя же отказывать Тимми в развлечениях. Убивает животных в обществе короля.

— Я даже думала телеграмму ему послать. Сказать, что она тоскует.

Кит промолвил из-под бровей:

— По-моему, это лишнее… Знаешь, у меня иногда такое чувство, что Адриано не то, чем кажется. — А то, чем он кажется, кажется полным кошмаром. — Он у нее на коленях. Будто кукла чревовещателя. Сюр какой-то.

— Бедненький мальчик.

— Богатенький мальчик. Ладно. — Он поднялся и с чувством долга произнес: — Думаю, нам следует пойти засвидетельствовать наше почтение крысе, как обычно. Ты с ней просто поговори. Понимаешь, это твой долг. Твоя обязанность перед ней. Не забывай, что она — твой лучший друг.

* * *

Шехерезада была несчастна, и это было видно. От этого онемело все: суеверный замок, свирепые горы, суровое голубое небо. Кит, знавший ужасное правило о внешности и счастье, ожидал, что ее постигнет потеря света в лице, возможно, легкий изгиб рта. И действительно — появилась новая хмурая гримаса, новая морщинка (сложившаяся, кстати, в форме двойных петличек капрала). Но страдание лишь сделало ее более живописной. В живописной Италии. В ней чувствовался груз, тянущий сердце книзу. По сравнению с Шехерезадой даже Глория — со своей остриженной головой, со своими мышиными балахонами, рабочими рубашками и клетчатыми штанами, со своими кожаными сандалиями, похожими на кирпичи, в которых были дырки для пальцев толщиной в дюйм, — выглядела всего лишь как человек, избравший покаяние и горе своей профессией.

Уна отправилась в Рим, взяв джип с шофером. Уиттэкер, взяв «фиат», поехал в Неаполь забрать Амина и Руаа. Кончита прислала из Гааги открытку с очень круглыми «а» и «о».

На верхней губе, на бровях у них — пухлые шарики пота, словно полоски пузырчатой упаковки. Даже пот их был пухлым. Он собирался у них под глазами, словно слезы безутешных пятилетних малышей. Железы сочились, глаза видели, сердца бились, плоть сияла. Они приобрели цвет арахисового масла. И все же, закрывая глаза, Кит представлялся себе пугалом, намертво застрявшим на морозе.

* * *

— Что дальше?

— Что дальше? Нет, серьезно, что же дальше?

Лили с Шехерезадой, сидя у бассейна, обсуждали последний купальник Глории.

— Знаю, — сказала Лили. — Водолазный костюм. Этот… как его называют? Батисфера.

— Да. Или каяк. Или подводная лодка, — подхватила Шехерезада. — Глория, а на ней надета целая подводная лодка.

Каждые пять-шесть секунд слышался раздирающий скрип со звуком «умп» в середине. Это Адриано падал вниз, а затем взлетал к верхушкам деревьев на новом трамплине — его личном подарке дому. Отзывы на трамплин Адриано были, по сути, смешанными. Сама Шехерезада пренебрегала им вообще («Не говори ему, — сказала она Лили, — но это больно. И потом, готова спорить, это выставляет тебя в невыгодном свете»), а Лили попросила, чтобы ей разъяснили, что это такое — какой смысл вот так вот прыгать туда-сюда, и все; Глория каким-то образом умудрялась выглядеть довольно элегантно, падая и поднимаясь (приземляясь на шпагат и снова щелкая ногами, как ножницами); Амин по возвращении сделался энтузиастом (каждое утро, спозаранку, он устраивал тут долгие шумные тренировки); Кит же вскарабкался на трамплин разок-другой и пять минут на нем подурачился. Но основным исполнителем и виртуозом упражнений на трамплине был, разумеется, не кто иной, как Адриано — он звенел струной и ввинчивался в небо на небывалую высоту; вены и сухожилия — что твои цепи и скобы, весьма крепко сколоченный человек.

— Мисс Шотландия — нет, мисс Глазго. Тысяча девятьсот тридцатый, — сказала Лили.

— Господи, и где она их только находит?

Последний купальник Глории (запишем для верности) был серым и щеголял светло-оранжевой юбочкой из клиньев в форме лепестков; верхняя половина была сделана из шерсти, нижняя половина — из пластмассы.

— Это и не пластмасса даже, — заметила Лили.

— Нет, это и не пластмасса даже, — поддержала Шехерезада. — Это линолеум.

Кит прочел еще пятнадцать страниц («Грозовой перевал»). Когда он снова поднял глаза, вместо Глории в душевой кабинке стояла Лили, Адриано по-прежнему был на трамплине, что же до Шехерезады, она втирала в груди две пригоршни оливкового масла… Ну да, втирала. Это утверждение обладало одним скромным достоинством — оно было верно.

— Да, Шехерезада. — Он вздохнул. Да, он был, очевидно, существом высоконравственным. Все-таки он был существом высоконравственным. — Кажется, я на днях ввел тебя в заблуждение, — начал он. — Адриано во время войны был на нашей стороне. Я только что просидел час в библиотеке. Видишь ли, фашизм был дискредитирован, и Муссолини свергли летом сорок третьего. Тогда немцы…

Но не забывай, Шехерезада (все хотелось подчеркнуть ему), в числе Лилиных военных целей такого не было; в числе военных целей держав оси, Шехерезада, не было такого, чтобы в один прекрасный день ты опробовала свои сиськи на Адриано. Он прибавил в заключение:

— Страна ужасно пострадала. Сорок пятый был годом траура.

— История приводит меня в ужас… — сказала она. — Нашим родителям пришлось через все это пройти. Нам повезло. Единственное, о чем нам следует беспокоиться, — это конец света. Все может просто… прекратиться.

Он напомнил себе, что Шехерезада действительно что-то делала по поводу конца света: марши, демонстрации. В то время как все его протесты были подсознательными. Все может прекратиться. Сейчас, например, он взглянул туда, на грот, замалеванный плотью и молодостью, и на миг грот сделался гротескным. Гротеск, от ит. «grottesca» — «картина, похожая на что-н., найденное в гроте»; грот, от гр. «kruptē» (см. CRYPT).

— И что прикажете об этом думать? — спросил он. — В смысле, о том, что все может прекратиться.

— Мама говорит, потому-то молодежь все время только и знает, что заниматься этим делом. Ну, там, carpe diem[53]. Срывай бутоны роз.

Впервые за много дней ему видны были ее жадные зубы; но тут Адриано, суровый, вернулся и стал подле нее, и улыбка выдохлась, обернувшись кротостью.

…Кит извинился и пошел наверх, в ее комнату, чтобы с ней попрощаться. Шехерезада должна была выехать на следующий день. И ванная — неужели это было в последний раз, пару дней назад, когда она появилась в коротком шелковом халатике (слабо завязанном на талии), и вид у нее был обалдевший, и она на все натыкалась, и как будто не замечала его, и источала густое сонное тепло женственности? Вероятно. Не будет больше ни встреч, ни выставок беспорядка в помещении, стоящем на пути. Там она никогда не была столь обнаженной, сколь у бассейна, но казалась таковой куда более, ибо видели ее лишь его глаза…

Он вошел в Шехерезадину тюдорбетскую спальню с освинцованными окнами и щелястыми черными балками. Как и прежде, она красноречиво свидетельствовала о спешке, рассеянности, о более важных планах. Искушение распустить нюни над ее брошенной одеждой, проскользнуть на миг в ее неубранную постель, посидеть у туалетного столика и посягнуть на ее отражения в трельяже — это искушение было, но нет. На постели лежало полотенце, еще сырое и с отпечатавшимися складками, образовывавшее полукруг с неглубокой каемкой — тут она, должно быть, сидела и вытиралась какой-нибудь час назад. Его он оставил и взамен едва не задушил себя в одной из ее подушек.

Уходя, он справился с ее ярко-синим паспортом — выданным совсем недавно, в октябре 1969-го. И фото. Некоторое время ему казалось, будто он уставился на страницу провинциальной газеты. Лицо девушки, которая отличилась в игре на клавесине, или накрутила пять тысяч миль, работая в «Обедах на колесах», или спасла кошку, залезшую на огромный дуб позади ратуши.

* * *

— Руаа, — сказал Уиттэкер, — что называется, не «знакомится». Она даже со мной не «познакомилась». За исключением тех случаев, когда ее за чем-то сюда посылают, она прикована к кухне. Куда мне ходить больше не разрешается, только если он тоже идет.

Уиттэкер занялся своим стаканом — черные пили «Тио Пепе». Белые (которые одновременно курили) пригубливали от экспериментального стакана скотча.

— Невероятно, — сказал Кит, искренне так считавший. — Невероятно. Даже крошка Дилькаш «знакомилась» вовсю. У нее была работа. Временная. Что же касается Ашраф… О'кей, — продолжал он (он пытался культивировать или поощрять в себе определенную дерзость в отношении к женщинам). — О'кей. У меня для тебя есть одна правдивая история. Передай Амину.

— Амину от этого будет какая-то польза?

— Ага, это поможет ему по-новому взглянуть на… на его сестру. — Кит отыграл фигуру. — Так вот. Пару лет назад мы все тусовались в Испании. Дело было летом, мы устроили пикник, выпили кучу вина и пошли плавать в горном озере. — Кит, Кенрик, Арн, Юэн. Да, и еще Вайолет, ей тогда только исполнилось четырнадцать. — Значит, выходит Ашраф из воды в своем белом открытом купальнике. А мы все кричим: «Давай, лапуля, покажись! Давай, поросеночек ты наш». А она…

— Поросеночек? — переспросил Уиттэкер.

Кит объяснил ему, что это обычное фамильярное обращение.

— Что тут смешного?

— Просто подумал. «Поросеночек». Не самый подходящий способ убедить мусульманку. В смысле, у них к поросятам другое отношение. Они…

— Ты будешь слушать или нет? Не обижайся, я знаю, что ты голубой и все такое, но все же: тут Ашраф — крупная, между прочим, девушка — выходит полуголая из горного озера, а ты про каких-то поросят.

Уиттэкер развел руками и попросил Кита продолжать.

— Ну вот, мы, значит: «Давай, солнышко, не стесняйся». А она как потянется руками за спину и… — Последовало пожатие плечами, за ним — молчание. — И тут эти два вулкана, на хрен, как уставятся прямо на тебя. Причем это когда было. Задолго до того, как они все повадились. — Шестьдесят седьмой год, Испания, Франко, Гражданская полиция, стерегущая пляж (и запрет на бикини) со своими полувзведенными автоматами. — О'кей. Ну и где, спрашивается, сказано, что мусульманской крошке разрешается так делать?

Уиттэкер ответил в городской манере:

— А, да существует, наверное, где-то какая-то догма. Ну, там, если неверные соберутся при твоем омовении и начнут криками призывать поросенка, потянись руками за спину и… Так какой же моральный урок должен вынести отсюда Амин?

— Ну, это заставит его расслабиться насчет Капли. Извини. Руаа. Господи. Что-то я немножко того… Во мне воспитывали уважение ко всем культурам. И Руаа я уважаю. Но религия — религия всегда была мне врагом. Она учит девушек занудствовать насчет секса.

— Знаешь, Кит, похоже, это тебе Руаа может преподать моральный урок. На самом деле мне нравится, когда она здесь. Это означает, что он не может взять и исчезнуть.

Киту представилась Ашраф — мусульманка дискотек и мини-юбок, мусульманка в клевых трусах, по вечерам пившая «Чивас Ригал». Ему представилась Дилькаш с ее оранжадом и практичными брючными костюмами. Однако и она обладала способностью удивлять. Шок от представления, устроенного Ашраф на озере, не слишком превышал шок, испытанный, когда Дилькаш через месяц непорочной дружбы сняла кофту, выставив напоказ голые руки… Унижал ли он Дилькаш? Унижал ли Пэнси? Он не мог выкинуть их из головы, ни одну из них — он походил на тяжело больного старика, каким ему в один прекрасный день предстояло стать, желающего знать, как оно все было, как все было у него в жизни с женщинами и любовью.

— А что, если подойти к Вайолет с позиций Руаа? Представь себе, что ты — Амин. Никогда не разрешай ей оставаться одной с мужчинами, не считая близких родственников. Позор и честь, Кит. Позор и честь.

— Другой подход, — сказал он. — Ничья?

…Дон Кихот, говоря о своей воображаемой подруге, Дульсинее Тобосской, сказал Санчо Пансе: «И воображению моему она представляется так, как я того хочу». Кит слишком много занимался тем же в отношении Шехерезады и превратил ее в человека, стоящего выше его и потому непознаваемого. Придется ей спуститься с высот, снизойти в его воображении.

Любовь в самом деле обладала силой преображения — преобразила же она некогда его новорожденную сестру. Он всем телом помнил ту страницу, ту краткую главу своего бытия. Ее помнил не только его разум. Ее помнили его пальцы, ее помнила его грудина, ее помнило его горло.

А ведь он читал, что мужчины начинали видеть в женщинах предметы. Предметы? Нет. Девушки были полны одушевленности. Шехерезада: неразлучные сестры — ее груди, создания, живущие в глубине ее глаз, прекрасные теплые существа — ее бедра.

2. Падение Адриано

И вот позднее утро, Шехерезада собирает вещи — Кит уже печально помог ей отнести чемодан и стопку книг. В полдень он поднялся наверх с кружкой кофе и услышал, как барабанит душ… Он потянулся за своим романом (вялые попытки докопаться до сути Кэтрин и упертого мрачняги по имени Хэтклифф продолжались)… Вот раздался будоражащий шелест, и как раз в этот момент вступили цикады. Лишенные ритма маракасы цикад… Слушая, Кит чувствовал, как лицо его влажнеет и обвисает, словно лицо, отрезанное от мира и застывшее над угрожающе горячей ванной. И вот — тишина.

Он подергал дверь. Слава богу, устало подумал он; затем нажал роковым пальцем на звонок.

— Знаешь, чем я страдаю? Клинической амнезией. Так что ты думаешь? На той неделе будет парадный обед, он хочет взять меня с собой, а мама говорит, если ты в состоянии такое вынести, обязательно надо пойти, что бы это ни было. Адриано. Интересно, а танцы будут? Нет, ты представь.

На Шехерезаде был халат, какой могла носить — или в самом деле носила — ее двоюродная бабка Бетти в Нью-Йорке в 1914-м. Тяжелый шелк цвета шервудской зелени, с глубокими складками, начинавшимися прямо над талией. Он сказал:

— Брось ты это, Шехерезада. Тебе же лучше будет.

Она повернулась к нему спиной.

— Я не о себе думаю. Можно тебя попросить, это самое?..

Итак, Кит оказался за спиной у Шехерезады — спиной, к которой ни разу не потянулся, чтобы коснуться: младенческий кулачок ее копчика, длинная гряда позвоночника, надкрылья лопаток. И на мгновение ему подумалось, что он, наверное, и вправду способен протянуть свои теплые молодые руки туда, обхватить; но тут она отвела в сторону основную массу своих волос, захватив их большим и указательным пальцами, открыв сзади длинную, покрытую пушком ароматную шею (в точности на уровне его носа). И ему захотелось лишь одного: замереть, приложив лоб к ее плечу, замереть, охладить его, облегчить.

— Как это делается — просто взять и?..

Он потянул молнию к северу; соединил бархатные пуговки; закрепил застежку. Застежка ее халата, не больше скрепки, какая бывает у фей, господствующая над этой зеленью и всем, что та содержала.

— Наверное, это в последний раз. Что ты забыла.

— Наверное. — Она повернулась. — Но если приедет Йорк, я обратно перееду. Так что иди знай.

Через две-три секунды она снова повернулась и пошла. Он запер за ней дверь — за Шехерезадой, одетой в шервудскую зелень и шелестящей, как дерево. Зеленая великанша страшного леса. Девица Мэриан. Та, что забирает у богатых и отдает бедным.

Он издал вздох — вздох, направленный, возможно, в самые недра, к границе, где пролегает разрыв между нижней мантией и океанической корой… Вместо того чтобы раздевать ее, он ее одевал. Это еще произойдет, подумал он. Разве может все это и дальше идти не в ту сторону.

Кит стоял среди крючков и вешалок. Ванна, заметил он, содержала в себе два дюйма едва теплой воды, чуть-чуть замутненной и все-таки похожей на зеркало благодаря масляному разливу. Он подумал, не забраться ли в нее; подумал, не выпить ли ее — но лишь вытащил затычку и наблюдал, как в корчах рождается маленький водоворот.

* * *

Наконец началась настоящая жара. Тени, густые и резкие и (думалось ему) явно скрытные — да, вид у них был явно параноидальный, — тени более не способны были выдерживать строй и съеживались вовнутрь, а солнце вздувалось и опадало и перемещалось прямо над головой, словно желая неотрывно смотреть и слушать. В послеполуденные часы вкусовые и нутряные запахи деревни поднимались кверху слоями соли и подливы. Металлическое кресло внизу у бассейна зажимало тебя в своем огне, будто орудие пытки; кофейные ложки кусались или жалили. Ночи по-прежнему стояли сырые, однако воздух был густ и неподвижен. Собаки больше не лаяли (они скулили), а овечий рев ярости и скуки дрожал и застывал у них в глотках.

— С ним все нормально, — произнесла Лили в темноте.

— Нет, не нормально. Что в Адриано нормального?

— Его хозяйство. Там, внизу.

— Ты хочешь сказать, она его видела? — Он сглотнул как можно беззвучнее. — Я думал, он еще не забрался внутрь блузки.

— Да, по крайней мере, внутрь лифчика. Он между блузкой и лифчиком. Который с ночи на ночь должен сняться. Но она видела очертания внутри его белых брюк. И там все нормально. Не так, как это выглядит, когда он в плавках. По ее словам, плавки у него сделаны из бейсбольных рукавиц. Не пугайся того, как он водит.

— А что? Почему я должен пугаться?

— Он из тех людей, кто считает, что нужно всегда смотреть на собеседника. Поэтому он запоминает дорогу впереди, поворачивается к тебе и болтает. Всю дорогу в Рим он почти не сводил глаз с Шехерезады. Я сидела сзади. А он всю дорогу ехал в профиль. Ты знал, что она никогда ни у кого не отсасывала? Даже у Тимми.

— Нет, Лили, не знал. Откуда мне знать?

— Дело, понимаешь ли, отчасти в этом. Она только что получила три письма от подруг из колледжа, и все они заняты тем, что ведут себя как парни. Она хочет попробовать что-нибудь новое. Что в ее случае означает позицию, отличную от миссионерской.

— Почему это называется миссионерской позицией?

— Потому что, — объяснила Лили, — миссионеры велели туземцам: хватит заниматься этим по-собачьи, давайте заниматься этим по-миссионерски.

— Господи, ну и наглость. Нет, серьезно. Ну и наглость. И все-таки. Интересно. Ты хочешь сказать, за все это время она ни разу не отсасывала у Тимми?

— Это как бы и есть причина, почему она чувствует, что отстала. Она его целовала. Говорит, что целовала — что там это ни значит.

— Ага. А что это значит?

— Наверное, просто чмокнула. А может, по-французски целовала — в кончик.

— Лили…

— Она его целовала, но ни разу не сосала. Ни разу не брала в рот, чтобы пососать как следует. Говорит: «Так как это делается? Берешь в рот и сосешь как можно сильнее?» А что будет, если Кенрик с Ритой уже не просто добрые друзья?

— Если они стали любовниками? Они будут ненавидеть друг друга.

— М-м. Чего никогда не произойдет с нами.

* * *

В воскресенье, под перкуссионным небом, казалось гудевшим, как цимбалы, Адриано сдержал обещание и отвез всю четверку — Кит, Лили, Глория, Шехерезада — пообедать в ресторан со звездами в местечке под названием Офанто, находившемся в двадцати милях от дома.

Они отправились туда в моторизованной гостиной — «роллс-ройсе», которым угрожающе правил Адриано. Опасливое чувство, испытываемое Китом, было, видимо, более примитивным, чем у Лили. Даже по дороге назад ему не удалось убедить себя, что Адриано на самом деле видит то, что выше приборной доски, разве что через верхний сегмент руля. А когда он разговаривал с сидевшей сзади Шехерезадой, винтом поворачивая голову на целый полукруг (как вскорости будет делать Линда Блэр в «Экзорцисте»), различить можно было только одну приподнятую бровь и пространство, заполненное его серебристой хмурой гримасой.

— Трюфели, — то и дело оборачивался он. — Шехерезада, тебе непременно надо попробовать трюфели. М-м-м — навроде вкуса амброзии. — Голова снова со скрипом крутнулась. — Трюфели, Шехерезада. Совершенно божественно.

Приближалось Офанто. В подтверждение того, что он способен что-то видеть по крайней мере из бокового окна, Адриано удивленно пробормотал (ясно было, что дегенеративный характер увиденного перечеркивает все его надежды и ожидания):

— Столько народу. Раньше это был торговый городок. Просто сонный торговый городок. А теперь?

А теперь тут была промышленность, и группки рабочих — у каждого по майке и по сигарете, — и кубические средней высоты многоквартирные дома, и похожие на гнезда насекомых антенны, и переругивающиеся в отдалении собаки, крутящиеся на зажатых в тиски балконах, — а где все это, и то, и другое, там и присутствие молодых людей…

— Просто сонный торговый городок. А теперь — не знаю. Не знаю.


На этом нам следует перескочить вперед, к шести тридцати вечера того же дня. Кислые напитки на западной террасе замка. Кислые напитки в кислых сумерках. Адриано, приглашенный проформы ради, проформы ради отказался и поехал дальше. Итак, они вчетвером собрались тут, лица отведены в сторону в интимных переживаниях пищеварения. Обычные закатные цвета, с отблеском или отзвуком турбулентности, а тем временем живот Юпитера бурчит в какой-то другой долине, под какой-то другой горой.

Ну что, — сказала Шехерезада.

И Кит повернулся к ней. Потому что с фильмом, в котором она прежде исполняла главную роль, что-то было не так. Было ли то освещение? Была ли то непрерывность? Были ли то диалоги — что, если все это с самого начала дублировали?

Что — что?

Ну что, — сказала Шехерезада.

Сидящая на диване-качалке, она на миг показалась обыкновенной — обыкновенной во взгляде. На то была веская причина. И Кит отчасти понял, почему ей необходимо пойти к столу и налить эту вторую порцию белого вина — ее бокал, уже наполовину пустой, покоился под углом на ее коленях в цветочек… Этот обыкновенный взгляд не отрывался от Глории Бьютимэн, стоявшей у окна в сад и потыкивающей пальцем в кубики льда в стакане «Пеллегрино».

Ну что, — сказала Шехерезада. — Твой зад сегодня собрал настоящую толпу энтузиастов.

У Глории сделался вид, словно она внезапно что-то проглотила.

— То есть?

— То есть? То есть твоя задняя часть и переполох, который она вызвала.

— И с тобой было то же самое, — Глория опять сглотнула, — и с твоими… с твоим бюстом.

— Ну, если затягивать ее в эти вельветовые штаны…

— Это ты мне так сказала. Я собиралась пойти в платье, а ты сказала, надень что-нибудь другое. Вот я и надела вельветовые штаны. Штаны как штаны — что тут такого?

— Штаны. Вельветовые, в обтяжку и ярко-красные. У тебя задница как помидор, получивший приз на выставке.

— Вы только послушайте! Кто бы говорил. В такой-то блузке.

А Кит размышлял. Что дозволено героиням?


Пока Лили, Кит, Шехерезада, Адриано и Глория шли через пыльную серую пьяццу, а потом вдоль бесконечной авеню, молодые люди Офанто инсценировали свой хореографический референдум по вопросам привлекательных черт трех девушек. Вот они, опять. Стянувшиеся, словно железные опилки, послушные магнитам с переменным магнитным полем, молодые люди виляли, кружили, а затем — с наглядной прямотой — разделились на две шеренги: одна перед Шехерезадой, другая позади Глории Бьютимэн. Одна группа шагает передом. Другая группа шагает задом. А Лили? Могу сказать, что ее фигура, когда появилась, оказалась безупречно симметричной, не перегруженной сверху, не перегруженной снизу — классической, без фетишей. Но это, разумеется, мало что означало в глазах молодых людей Кампаньи, верных таинству спаренных вращающихся орбит. Тут-то Адриано и допустил свою ужасную ошибку. Такая мелочь. Он всего лишь протянул руку.


— А что нам прикажете делать? — спросила Глория на розоватой террасе. — Запеленаться, как Руаа?

А Шехерезада засмеялась металлическим смехом и сказала:

— У тебя хоть хватило ума отказаться от этого бокала шампанского. Иначе — просто подумать страшно.

Глория быстро обвела взглядом лица. Из глаз ее выскочили две слезы — видно было, как они беловато посверкивают, выскакивая и падая…

Тут в молчание вступила, поднявшись, Лили.

— Чтобы пользоваться настоящим успехом в Италии, — сказала она с медленным нажимом, — нужно именно это. Твои сиськи. И твоя задница.

— Ты знаешь, — остервенело сказал Кит, — Лили, ты знаешь моего преподавателя Гарта? Тот, который поэт. Он говорит, что у женского тела есть один недостаток по части дизайна. Говорит, что сиськи и задница должны быть с одной стороны.

— С какой стороны?

Кит секунду подумал:

— Мне кажется, ему все равно. Хотя вы, наверное, скажете, что ему-то как раз не все равно. Спереди. Чтобы лицо видеть. Для этого надо, чтобы спереди.

— Нет, конечно сзади, — возразила Шехерезада (а Глория повернулась и вошла внутрь). — Если бы спереди, ее ноги торчали бы не туда.

Лили сказала:

— Она бы задом ходила. А эти ребята на улице… пытаюсь понять. Они бы как ходили?

* * *

В тот вечер ужин был мертв, убит зловонной плесенью Офанто — никто не предпринял и попытки его устроить. Лили с Шехерезадой заперлись в апартаментах, а Кит пошел, ковыляя, вниз по холму, заполнить время общением с Уиттэкером, а также с Амином, который молча вытащил большой кус чернейшего и прекраснейшего гашиша.

— Господи, а ведь крепковато, нет?

— C'est bien de tousser, — ответил Амин. — Et puis le courage. L'indifférence[54].

— Уиттэкер, что все это значит?

Он имел в виду то, что было изображено на картинах, веером раскинутых по полу.

— Каталог составляю, — ответил Уиттэкер. — Мой пикассовский период.

Фигуры на холстах все были задом наперед или наизнанку, и через некоторое время Кит принялся спрашивать, а что, неплохо бы сексуально перераспределить мужчин, чтобы член и задница были с одной стороны, а может, и голова тоже, свернутая наоборот, как у Адриано в «роллсе»…


— Знаешь, Мальчик с пальчик сегодня назвал меня Кифом, — рассказывал он какое-то время спустя. — Назвал меня Кифом. И это верно. Я как раз выкурил целую смертельную дозу кифа с Амином.

— Дурак, — сказала Лили. — Сам же знаешь, что наркотики тебе не по плечу.

— Знаю. Ты потрясающе выглядишь. — Так оно и было, при свете свечей. Она была похожа на Бориса Карлоффа. — Слово «ассассин» произошло от гашиша. Или наоборот.

— О чем это ты?

— Просто… Просто невозможно поверить, что эту штуку курили для храбрости. Я по дороге домой чуть не обосрался. До сих пор готов. И угадай, с кем я столкнулся в темноте. В буквальном смысле. С Каплей!

— Хватит, уже час ночи.

— Господи, а я думал, где-то полдесятого.

— Потому что ты — дурак обдолбанный, — ответила Лили. — Вот почему.

Он послушался. Руаа — словно покрытая перьями ночь, сделавшаяся твердой. Уф-ф… А потом он выпил кварту воды в кухне и, пока пил, услыхал звук шагов — и почувствовал свежий прилив страха при мысли о Шехерезаде. Страх? Шехерезада?

— О'кей, я уже успокоился. Все клево. Давай рассказывай.

— Мальчика с пальчик постигла настоящая катастрофа.

— Ага, это я заметил, — довольно произнес он, натягивая простыню на куст груди.

— Когда он взял ее за руку.

Ибо он, Адриано, сделал именно это. Как только они вышли из машины и начался этот бунт, революция, Адриано подошел сбоку к Шехерезаде и взял ее за руку. И взглянул туда, вверх, на молодых людей, с этим оскалом, который Кит пару раз уже замечал. Оскал натренированного вызова, какой всегда наблюдается в маленьких мужчинах, и готовность оперировать жестокостью, поглощать ее, передавать. Адриано, мистер Панч. Пульчинелло.

— Она говорит, — продолжала Лили, — это было все равно что идти за ручку с собственным ненормальным ребенком.

— М-м, как молодая мамаша. Такой у нее был вид сзади.

— Спереди было гораздо хуже. Она увидела себя в витрине магазина и чуть сознание не потеряла. Не с милым ребенком. С ненормальным ребенком.

— Господи. А эти толпы…

— Прыгали перед ней с высунутыми языками. Все время, пока обедали, у нее бешено колотился пульс. При мысли, не сделает ли он то же на обратном пути.

Под надзором Адриано (со строгим видом знатока) обед продолжался три часа. А когда они собрались в холле, он снова потянулся к Шехерезаде разжатой ладонью. Она отвернулась и засмеялась, дрожа, и сказала: «Ой, да не переживай ты за меня. Я уже большая».

— Просто выскочило. Бедняжка, она совсем запуталась. Плачет у себя в комнате.

— Значит, теперь все отменяется, да? Больше не надо ничего делать ради тех, кто шел в бой.

— Ой, об этом и речи нет. Это был простейший инстинкт. То есть нельзя же вступать в связь с человеком, который наводит тебя на мысли о собственном чокнутом ребенке.

Кит согласился, что это едва ли был многообещающий признак.

— А тут она еще возьми и скажи это, про задницу Бухжопы.

— Ну да, это, пожалуй, было еще хуже того, — подхватил он. — Я про шампанское.

— Шампанское. Значит, теперь Бухжопа знает, что мы знаем, что ее трусы засосало в джакузи.

— М-м. Ни разу не видел, чтобы кто-нибудь так плакал. Как из пугача. Оба ствола.

— М-м. Бедняжка Глория. Бедняжка Адриано. Бедняжка Шехерезада.

— Ну что, — сказал пронзительный голос Шехерезады на террасе — и Киту захотелось крикнуть: «Стоп!» Но нет: продолжаем, мотор. В этот момент ему пришло в голову, что это он режиссер фильма, в котором она играет главную роль, и пора сменить жанр. Хватит платонических пасторалей. Пришла пора пастушки-замарашки, продажной лесной нимфы, одурманенной графини.

— Теперь ты небось доволен.

— С чего мне быть довольным?

— Как с чего? Адриано больше нет. От Тимми ни слуху ни духу. А ей все сильнее и сильнее невтерпеж.

— Дерьмовый обед был, правда? Я подумал на трюфели, что это мясо. — Это героиням определенно дозволено. — Как паштет или что-то такое. — Героиням определенно дозволено, чтобы им делалось все сильнее и сильнее невтерпеж. — А не мухомор за пятерку порция… Я тобой сегодня гордился.

Теперь уже Кит, а не Гензель исполнял сексуальный акт с Лили, а не с Гретель. Его составляющие, как они ему представлялись: на террасе — то, как она надавила руками на подлокотники и поднялась, вступила и установила мир; а до того, в Офанто, — промытое выражение ее светло-голубых глаз, замкнутая улыбка разочарования, пожалуй, даже недоверия… Ее, должно быть, охватили такие же боль и злость, как и Адриано, когда молодые люди поднялись с каменных скамеек (будто собираясь в кучу для драки), когда молодые люди торопливо вышли к ним из-под сени пальм.

3. Входной билет

— Глория не показывалась? — Вид у Шехерезады был опасливый. — Нет, наверное, еще в своей комнате.

Кит устроился поблизости, он сам и «Ярмарка тщеславия».

— Не могу представить — не могу поверить, что я вчера вечером вела себя прямо как настоящая ведьма.

Она лежала у бассейна, на ней было монокини с поясом, оливковое масло и мясистое V нахмуренных бровей. Откинувшись, она сказала:

— Я ей завтрак в постель отнесла, только она, конечно, меня по-прежнему ненавидит… Наверное, меня все ненавидят. Особенно моралисты вроде тебя. А это же просто вопрос обычной порядочности. Так что давай выкладывай.

Кит вытащил новую пачку «Каваллос» (местная марка)… В «Эмме», когда мистер Найтли упрекнул ее за прилюдное высмеивание беззащитной женщины, — именно тогда, в ключевой сцене романа, Эмма Вудхаус осознала, что влюблена в него. «Осознала» — ибо в мире «Эммы» влюбленным можно было быть подсознательно. Во время пикника на Бокс-хилле Эмма жестоко поступила с мисс Бейтс (добродушной старой девственницей), и мистер Найтли ей так и разъяснил… Значит, Кит мог, перефразируя мистера Найтли, сказать: «Будь она вам равна по положению… Но, Шехерезада, задумайтесь — ведь это далеко не так. Она бедна — она, рожденная жить в довольстве, пришла в упадок и, вероятно, обречена еще более прийти в упадок, если доживет до старости. Ее участь должна была бы внушать вам сострадание. Некрасивый поступок, Шехерезада!..»[55] Однако Кит этого не сказал. Он сказал:

— Ненавидят? Отнюдь нет.

— Все меня ненавидят. И я этого заслуживаю.

Если бы Кит перефразировал мистера Найтли, осознала бы Шехерезада наконец, что влюблена в него? Нет, потому что теперь все было по-другому. Что же изменилось? Видите ли, диалог Эммы с мисс Бейтс на Бокс-хилле был посвящен не бюстам, задам и (как следствие этого) дню позора в гостях у секс-магната; и потом, готовясь принять порицание, Эмма не лежала напротив мистера Найтли без лифчика; и потом, Глория не была — по крайней мере пока — старой девой. Все, что было там, — и здесь. В 70-м году уже нельзя было любить подсознательно — сознание на полную катушку трудилось над любовью или тем, что некогда было любовью. И вообще, с какой стати ему порицать Шехерезаду? На западной террасе она проявила вульгарность, и сексуальное тщеславие, и заурядность, которые в данный момент он мог лишь одобрить. Он сказал:

— Это было непохоже на тебя. Но не переживай. Всем нам не помешает стать немножко посуровее. Ты слишком мягкосердечна. Ты была расстроена. Переживала из-за этого дела с Адриано. Мне… нам тебя было жаль.

— Правда? Спасибо. Только, знаешь, это просто оборотная сторона медали. Сентиментально-грубая. Плохой характер.

Она откинулась назад и закрыла глаза. Наступила пятиминутка молчания, и Кит молча выдержал ее с усиливающимся напряжением. Он исследовал свою итальянскую сигарету, свою «Кавалло». Вот бумажная трубочка, вот фильтр — не хватает, кажется, одного табака. Он зажег ее; пламя, опалив его нос, тут же исчезло.

— Похоже, это привычка, которой вполне стоит придерживаться, — сказала Шехерезада со своей улыбкой — улыбкой, в которой участвовало все ее лицо. И продолжала более летаргическим тоном: — Все равно, нет мне прощения… Понимаешь, она же не могла ответить. М-м, хотя, наверное, ответит, когда приедет Йорк… Знаешь, мне кажется, она, Глория, охотится за выгодой — немножко, самую малость. Золотоискательница — есть в ней что-то такое. Я считаю… Ты же с Йорком знаком? Не внешность же ее привлекает.

Закуривая «Диск бле», он согласился — без слов, но решительно. Его подбодрило, что Шехерезадины «родимые пятна заурядности» (как Джордж Элиот очень скоро будет определять слабость некоего молодого человека, в остальном производящего глубокое впечатление) были по-прежнему видны. Она сказала:

— Ее папа когда-то был дипломатом благородного происхождения. А кончил тем, что стал зарабатывать на хлеб в Совете по переписи населения в Эдинбурге. Раньше она была богата, а теперь нет. Поделать с этим она ничего не может. Как не может ничего поделать со своим задом… Но вот шампанское. Как гадко с моей стороны. Выказала себя какой-то сучкой никчемной, вот и все.

И от этого он вновь преисполнился веры. Однако сказал:

— Нет. Нет. Хватит тебе, не перебарщивай. Видимо, от всего этого у тебя совсем голова кругом пошла, когда Адриано тебя за руку взял. Как ребенок. Это тебя перевернуло. Ты была не в себе.

— Спасибо на добром слове, только ты, мне кажется, немножко усложняешь. Это было обычное тщеславие. Тщеславие шлюхи. Эти ребята в Офанто. Я сама себе поразилась. Мне было не все равно. Потому что я решила, что я в центре внимания. Безраздельного внимания. Это ужасно.

Он подождал.

— Никогда я не испытывала подобных чувств, и они мне не нравятся. Это… недоброе возбуждение. Неужели у всех такое же чувство? Неужели все сводится вот к этому? К состязанию?

Сводится вот к этому. Значит, дело не только во мне, подумал он. Все мы это ощущаем — реальность этой страшной штуки, социальных перемен. Сводится вот к этому? К состязанию? «Да, — сказал бы он, если бы знал. — Да, милая моя Эмма, грядет состязание, межполовое и внутриполовое, — конкурс красоты, конкурс популярности, конкурс талантов. Больше проявлений, сравнений, глазений, замечаний, оцениваний — а следовательно, больше invidia[56]. „Invidia — то, что несправедливо и легко способно вызвать отвращение и гнев в других“. Это состязание, и потому кого-то ждет неудача, кого-то ждет поражение. А мы найдем множество новых способов терпеть неудачу и поражение».

— Ветер переменился, — сказал он.

— И потом, — она закатила глаза так, что за ними последовала вся голова, — тут еще и Адриано в придачу. Это же глупо. Так же нельзя, правда? Нельзя спать с человеком ради идеи.

Так поступают, подумал он. Пэнси так поступала.

— Фрида Лоуренс так поступала. Что ты ему скажешь?

— Скажу просто, что пыталась, но выяснила, что мое сердце принадлежит не ему. И так далее.

Все это сильно поднимало дух Кита: «настоящая ведьма», «сучка никчемная» плюс «тщеславие шлюхи» — и до чего приятно было услышать, что Тимми свелся к «и так далее».

Она продолжала:

— Ну, с Адриано, по крайней мере, ничего так толком и не началось.

— Вот как?

— Нет. Просто за руки держались. Просто за руки держались — в чем, наверное, есть своя ирония. Он целовал мою шею, но как раз на этом я ему всегда велела прекратить.

Теперь Кит по-новому оценил и надежность, и сатирический дар своей подруги, которая, одетая в халатик и шлепанцы, показалась на восточной террасе и начала приближаться. Шехерезада сказала:

— Я думала, в один прекрасный вечер я внезапно расслаблюсь и тогда посмотрим, как у нас пойдет дело. Думала, что внезапно расслаблюсь. Но этого так и не произошло. Я чувствовала, что физически мне это под силу, хотя доверять ему я никогда не доверяла. Интересно, почему… Хоть бы он нашел себе кого-нибудь. Тогда мне было бы легче.

Лили шла через грот.

— Наверное, пора Глории обед отнести. А меня она будет все так же ненавидеть. Ты видел? Ты видел, как она плакала?


Шехерезада ушла. Лили пришла. Кит надеялся найти указания в «Ярмарке тщеславия» — у ног ее непринужденно бесчестной героини, Бекки Шарп, которая лжет, водит за нос и распутничает автоматически, подчиняясь инстинкту, — тоже из неверных по натуре. В общем, Бекки помогла. Но романом, которому предстояло стать его проводником на следующем этапе его истории, оказался тот, что он прочел шестью годами раньше, в пятнадцать лет. «Дракула» Брэма Стокера.

Мускулистые угольно-серые птички, числом тринадцать, трудились, карабкались ввысь вдали над вершинами гор. Ближе к земле желтые canarini (на самом деле они были гораздо крупнее канареек) внезапно издали единодушный хохоток. Они смеялись не над ним, сообразил он, точнее — не конкретно над ним. Они смеялись над людьми. Что такого смешного они в нас нашли?

«Мы птицы! — говорили они. — И мы летаем! Мы целый день занимаемся тем, чем вы занимаетесь во сне. Мы летаем!»

Лили читала книгу под названием «Акционерный капитал». Она перевернула страницу. Все они были очень молоды, все они были ни то ни другое, все они пытались разобраться, кто они такие. Шехерезада была прекрасна, но она ничем не отличалась от всех остальных. Завтра, подумал Кит, — историческая возможность. Carpe noctem. Лови ночь.

* * *

Глория, кстати говоря, поднялась в пять часов дня. Поднялась и спустилась — величественная, несправедливо обиженная, немигающая. Это впечатляло, масштаб ее возмущения, и суть его была такова: возмущение это ничто не способно удержать, и вам повезло, что его удерживает в себе Глория Бьютимэн, поскольку больше это никому не под силу. Возможно, Киту да еще, конечно, Уиттэкеру удалось избежать ее презрения в полной мере; Лили же — нет. «Она и меня ненавидит, — сказала Лили. — Поэтому я ненавижу ее в ответ». Дипломатия, или искусство государственных отношений между двумя женщинами, — Кит знал, что никогда не поймет эту вещь; это было все равно что смотреть с вершины скалы на сверкающее море: миллион световых иголочек, со звоном перескакивающих с капельки на капельку — неуловимо. Загадочная дисциплина, подобная молекулярной термодинамике. В то время как мужская неприязнь была лишь внешним недовольством, проявляемым по правилам «Куинсберри»[57]… «Все пройдет», — говорила Лили. Так и оказалось.

В остальном же Глория — обитательница башенки рядом оказалась невидимой и почти неслышной соседкой по замку. Стало ясно — вероятно, это было ясно с самого начала, — что она ни за что не забудет отпереть дверь ванной. А внутри — никаких мокнущих тряпочек, никаких тюбиков и флакончиков с разными примочками, которыми надо мазать лицо, никаких тюбиков и флакончиков с разными примочками, которыми все это надо снимать, никаких чулок, никаких купальников, сохнущих на вешалке (и никаких горячих очертаний в белых купальных полотенцах). Сама Лили спустя пару дней объявила, что ванная «пригодна к использованию». Глория, редко видимая и беззвучная. Даже душ ее был шепотом — так могла бы шептать лейка над клумбой с цветами. Сравните все это с безумными слухами, одичалыми сплетнями душа, которым пользуется Шехерезада.

…Послеполуденный застой — время вязкого, тягучего томления человека двадцати лет от роду. Что со всем этим делать? Этот вопрос означает все и ничего, включает в себя смерть и бесконечность: что делать с инструментом желания? Девушки были у бассейна, а Уиттэкер отправился на эскизы с Глорией, а Кит нанес визит башне-соседке в надежде отыскать какой-нибудь запах или отголосок более интересных времен. Но теперь в комнате полностью отсутствовал беспорядок. Где горы туфель, смятые ночнушки, синие джинсы, из которых вышагнули, но которые все еще охватывали, словно округленными ладонями, очертания Шехерезадиных талии и бедер? Мадонна не приходила уже полнедели, однако простыни Глории, казалось, были разглажены до идеального состояния, с флотской строгостью, а подушки выглядели твердыми, словно меловые плиты. Тут глаза Кита нашли ориентир. Ее паспорт еще здесь, подумал он, — и действительно, вот он, под трельяжем. Но это, конечно, был паспорт Глории, а не Шехерезады.

Он пролистал его. Выдан в 1967 году; Глория с волосами, переливчатой дугой огибающими ее улыбку; особые приметы — нет; 5 футов 5 дюймов; путешествовала немного (Греция, Франция, теперь еще Италия, все в этом году). Между чистыми страницами были засунуты ее ученические водительские права и свидетельство о рождении… Кит всегда эксцентрично возбуждался и умилялся при виде свидетельств о рождении (а свидетельство Вайолет было для него талисманом, поскольку он присутствовал при его выдаче и ее выписке). Твое свидетельство о рождении, С. Р., было твоей собственной разгадкой, собственным раскладом — плюс доказательством твоей невинности. Это был твой входной билет; он помещал тебя внутрь истории… Больница Глазго; 1 февраля 1947 г.; девочка; Глория Ровена; Реджинальд Бьютимэн, дипломат; Прунелла Бьютимэн (урожденная Мак-Уэрр); если состоят в браке, место и дата — церковь Святой Девы, Каир, Египет, и июня 1935 г.

Через минуту он вышел в соседнюю комнату и отыскал свой собственный входной билет, хранившийся в полиэтиленовом пакетике на дне его мешка с умывальными принадлежностями вместе с еще одним документом, написанным просто от руки, где значилось:

65 Элла 1 68 Дорис 5

66 Дженни 5 68 Верити 12

67 Дейрдра 3 68 «Росинка» (Мэри) 8

67 Сара Д. 7 68 Capa Л.11

67 Рут 10! 69 Лили 12* +

67 Ашраф 12! 70 Розмэри 10

68 Пэнси 11 70 Пейшенс 7

68 Дилькаш 2 70 Джоан 11

Шифр к этой таблице хранился у Кита в голове. Могу вам его открыть: число 1 означало «держание за руки», 2 — «поцелуи» и так далее, а 10 означало «это» (Лилину звездочку можно было истолковать как «феллатио, переходящее в оргазм», а плюс — как «плюс проглатывание»). Вот так. Шестнадцать девушек, восемь явных успехов за пять лет… Китово свидетельство о рождении, с двумя «покойными», было более драматичным, нежели у Глории. Но эта, другая штука — этот журнал, переписываемый с каждым обновлением, — тоже давала ему понять, кто он такой.

* * *

В пять тридцать Шехерезада поехала в кабриолете из одного замка в другой и вернулась через час; вид у нее был по-детски кающийся, плечи подняты и зажаты. Состоялся ужин, его поверхностное натяжение, его выпукло-вогнутую пленку мимоходом ослаблял Уиттэкер. После того как Глория гордо удалилась, Шехерезада рассказала им об Адриано:

— Он вел себя очень корректно. Спокойно. Был, по-моему, довольно сердит. Я его не виню. Я попросила его приходить и дальше. Подчеркнула, что мы останемся добрыми друзьями.

— На это мы и надеемся по части Кенрика с Ритой, — сказала Лили. — Что они останутся добрыми друзьями.

— Вы надеетесь, — сказал Уиттэкер, — что они ночуют в правильных спальниках.

Кит смотрел, как уходит домой Уиттэкер. Кит смотрел, как уходит наверх Лили…

И вот — ружейная комната, без малого полночь. Лось неумолимо пялится на окружающее своими мраморными глазами. На полу, на тигровой шкуре, в седле по-индейски, лицом вбок — Кит очутился лицом к лицу с запретной доступностью, с непонятной открытостью Шехерезады. Что это за алфавит, который ему не прочесть? На ней было облегающее платье темно-розового цвета с пятью белыми пуговками спереди, шедшими с интервалом в шесть дюймов; она то и дело почесывала маленькую красную припухлость на более бледной стороне предплечья, куда прошлой ночью вонзил свой шприц комар. Кит пребывал в обычном своем состоянии, а именно в следующем. Каждую вторую минуту он слышал, как небеса хихикают над его выдержкой, а каждую другую минуту, в промежутках, заливался белым потом при мысли о заполненной серой и смолой яме у себя в душе.

Вечер, по-видимому, подходил к концу. Кит беззаботно (и невежественно) разглагольствовал о замке, о том, как экстерьер порой кажется ему скорее трансильванским, нежели итальянским (есть в нем некий заколдованный штришок).

— Лучший эпизод в «Дракуле», — продолжал он, — это когда он слезает с парапета — головой вниз. Спускается, чтобы вволю насытиться этой девушкой.

— Головой вниз?

— Головой вниз. Прилипнув к стене, как муха. С Люси Уэстенра он уже разделался. Искромсал ее — в образе дикого зверя. Теперь пришла очередь Вильгельмины. Он кусает ее три раза. И заставляет пить его кровь. И с этого момента она в его власти.

— Мне страшно. — Она понизила голос. — Что, если на меня нападут по пути наверх? Мне страшно.

Что же до его крови — она густо изменилась.

— Но ведь я тебя защищу, — промолвил он.

Они встали. Они пошли вверх по лестнице, что вилась вокруг бальной залы. На площадке, расположенной в нише, она произнесла:

— Наверное, мы уже довольно прошли.

— Подожди. — Он поставил трехсвечный канделябр на пол и медленно выпрямился. — Тебя предали. Я — восставший из мертвых. Я — князь тьмы.

Итак, он притворялся Дракулой (руки его были по-вампирски подняты и напряжены), а она притворялась его жертвой (руки ее были сжаты в поклоне или молитве), он надвигался на нее, а она отступала и даже полуприсела на выгнутую крышку деревянного сундука, и лица их оказались на одном уровне, взгляд к взгляду, вздох к вздоху. И вот у них появились входные билеты на другой жанр… в мир вздымающейся груди и пса с капающей слюной, летучих мышей и сов, потоков и опасных бритв и затянутых зеркал, где все было дозволено. Он окинул ее взглядом всю, сверху донизу; растянутые промежутки между ее пуговками — рты улыбающейся плоти. Все, от горла до бедра, — все было перед ним.

Она подняла ладонь к его груди, остановившись на полдороге, — и он, словно от толчка, шатнулся вбок, и что-то загрохотало, и покатились три трубки свечного сала с мерцающими фитилями, и они засмеялись — роковой смех, — и внезапно все было кончено.

Потом Шехерезада пошла дальше вверх, а Кит пошел дальше вниз. Он пересек двор под глупой невинностью луны. Он поднялся в башню.


И вступил в безумие ночи.

О, теперь-то я знаю, что должен был сказать и сделать. «Графу Дракуле захотелось бы твоего горла, твоей шеи. Но я — я хочу твоего рта, твоих губ». И дальше, вперед, и за этим бы все последовало, потекло. Правда ведь?

Esprit de l'escalier[58] — дух лестницы, ах, если бы ты сказал, ах, если бы ты сделал. И все-таки насколько более неизгладимо это было, когда лестница была лестницей, что вела в спальню…

Собираясь, заслоняя, предвещая, смыкаясь над Шехерезадой, он чувствовал почти непреодолимую силу. И предмет, который не сдвинуть. Какова была природа затруднения, какова была его форма и масса? Он повернулся к спящей фигуре рядом и прошептал:

— Как ты могла так со мною обойтись?

Кит уже не первую неделю понимал, что избранный им план был чем-то вроде противоположного самоусовершенствованию. Но он и в самом деле не представлял себе, какой долгий путь перед ним лежал.

* * *

— Ты небось думаешь, я правда рыжая или нет? Так я ж того, уничтожила доказательства. До-го-по-го-след-го-не-го. Вообще-то я настоящая — глянь, какая у мене под мышкой щетина. Вот. Знаешь, а я знаю девушку, у которой никогда не было волос на лобке. Вообще никогда. Она…


Прости меня, Рита, за это краткое отступление, но я только что заметил вену, которая проходит через лоб Кита, пульсируя слева направо, — в нем рождается мысль. И я должен отойти в сторону, отступить, устраниться… Так, что касается Дилькаш, тут я свое мнение выразил ясно; насчет Пэнси же я ему устроил настоящую выволочку. Если бы прошлой ночью он замкнулся на Шехерезаде, что ж, тут быстро возникли бы последствия, которые он до сих пор намеренно отказывается взвесить. Но что он задумывает в данный момент (видите это червеобразное движение, с востока на запад, по его лишенному морщин лбу?)… Говоря словами, которые будут ему ясны, он завелся от собственной испорченности: corruption, от лат. corrumpere, Кит, — «портить, подкупать», друг мой, от cor-, «в целом» + rumpere, «ломать». Прости меня, Рита, виноват; прошу тебя, продолжай.


— Вообще никогда. Как только появились, она тут же начала с ними войну. Так ни разу и не дала им закрепиться. За этим будущее, нет, точно. Извините, девушки, но время мочалок кончилось. Хватит уже этих стычек в зарослях. Слышь, Рик, а тут нормально, а? Вы-го-со-го-кий-го-класс-го. Мы всю ночь ехали, я вся грязнущая, как не знаю кто. Мене бы в ванне хорошенько полежать. Полежу в ванне хорошенько, — продолжала она, — и буду совсем как новенькая.

Рита не успела провести в их обществе и полминуты, как оказалась в чем мать родила. Она подошла к бассейну, стягивая через голову платье и сдирая туфли: Рита в костюме Евы, а затем — ухмылка до ушей и стремительный прыжок в воду. Кенрик медленно двигался сдедом за ней, низко-низко опустив голову.

Куда же смотрит полиция? Куда она, спрашивается, смотрит? Если с Шехерезадой разобрались бы в участке (а Лили отделалась бы предупреждением), подумал Кит, то Рита, безусловно, заслуживала посещения сотрудника отдела тяжких преступлений. Рита: пять футов восемь дюймов, 32–30—31, не просто без лифчика, не просто без трусов, но еще и с эпилированной кожей — девочка, готовящаяся стать подростком, в свои двадцать пять… Кит и сам бы мог привлечь внимание властей, окажись они тут. Его новое предчувствие пульсировало, словно черный цветок, на котором кормится пчела. Лили, обнажив верхние зубы, не сводила взгляда с Риты, а та говорила:

— Значит, давайте еще раз по кругу. Так, ты будешь… Давай помедленней скажи.

— Шехерезада.

— Ого, лапуля! Длинновато немножко, тебе не кажется? Дух захватывает! Язык сломаешь, а дальше у нас кто — Адриано, что ли? Ой, а ты маленький, да удаленький, а, красавчик? Как тебя дальше-то звать?

— Себастьяно, — ответил Адриано (вспомнив в конце концов, что этим надо гордиться).

— Тогда я тебя так и буду звать. Ничё? Знаешь, Себ, мене ж один Адриан сердце разбил. Зверь был, блядь, как не знаю кто… А ты — Уиттэкер. Счастлива познакомиться. А ты — Глория. А ты, малышка, — ты, конечно, будешь Лили. Ну вот. Так чем вы все тут, на солнышке, занимаетесь?

— Ничем, — сказала Шехерезада. — Негусто, но что поделаешь. Ничем.

* * *

Кенрик с угрожающими нотками в голосе попросил, чтобы его отвели в ближайший бар.

На крутой тропинке Кит не раз и не два поворачивался к нему, начиная простое утвердительное предложение, но его лишь заставляли замолчать взмахом руки. А Кенрик просил сделать остановку, садился на камень, курил, потом на пенек, курил, месил волосы восемью негнущимися пальцами…

Кенрик тоже был сыном беременной вдовы. Это произошло в начале второго триместра (быстрая машина с откидным верхом, летний дождь). И так продолжалось пять месяцев: пропавший отец, нерожденный сын, мать в слезах и в положении. Черные стебли или нити, но кроме того — знакомая линия силуэта, профиль, нацеленный, как знак вопроса, между жизнью и смертью. И старый порядок уступает место новому, хоть и не сразу, нет еще: наполненные груди и ослабевшие колени, тянет на одно, на другое, отошли воды, матка, как насос, и схватки, схватки, схватки.

Пять месяцев растущий младенец полоскался в соках оплакивания. В этом и состояла разница между друзьями. Рожая, мать Кита думала, что отец еще жив, потому нерожденное дитя в своей круглой ванночке ни разу не вкусило выделений горя. Вдова — widow, см. Оксфордский словарь, widewe — «быть пустым»; однако пустыми они не были, эти две женщины, эти две вдовы.

— Что это значит? — спросил Кенрик.

— Муссолини всегда прав.

— Понимаешь, чувак, дело в том, что я уже двадцать дней не оставался один, и… У тебя так бывает, когда не знаешь, кто ты такой?

Да нет, подумал Кит. Хотя сейчас у меня такое чувство, будто я то вплываю в себя, то выплываю.

— Как бы да, — сказал он.

— Ладно. Я в твоих руках. Веди дальше.

4. Воспитание чувств

Они вошли в плотницкую пещеру через улочку от зоомагазина. Пьющие, одетые в свои фуфайки, словно замаскированные под овец. Кенрик сказал:

— У меня уже довольно хорошо получается. Buon giorno. Due cognac grandes, per favore[59]. Это мне. Ты что будешь?

Они вдвоем стояли у прилавка под наблюдением шести или семи пар древних глаз. Кенрик залпом осушил первый стакан и передернулся. Необходимости понижать голос они не испытывали; когда оба закурили, Кит сказал:

— Можем начинать?

— Ага. Погоди. Николас передает привет. Да, а ту посылку ты получил? Не нравлюсь я все-таки Николасу. Он меня бестолковым считает. Придурком бестолковым.

— Нет, — возразил Кит; однако в этом что-то было. «И что ты нашел, — часто спрашивал его брат, — в этом придурке бестолковом? Он алкаш, неудачник и сноб. Уж я-то знаю. С ним ты можешь отдохнуть от собственного благородства. Ты ведь благородный — ты не притворяешься. Но тебя это изматывает. Так что время от времени тебе требуется отдых».

В этом тоже что-то было. Отвечая брату, Кит подчеркивал выразительность Кенрика — и тот факт, что девушки находили его привлекательным. Лили находила его привлекательным. Глаза Кита над шапкой пивной пены на секунду расширились.

— Николас, — сказал он, — считает, что ты клевый. Теперь можем начинать?

— Начинай.

— Ты ебался с Собакой!

— Ну да, ебался. Только я не виноват. Мне пришлось ебаться с Собакой.

— Я так и знал. Как только я тебя увидел, тут же решил: он ебался с Собакой! Ведь я тебе говорил: Собаку не трогать.

— Знаю, говорил; я и не собирался. В смысле, я же не идиот. Я же видел, что с Арном из-за этого стало. И с Юэном. А мне предстояло провести с ней сорок две ночи. Я знал, насколько это серьезно. У нас даже состоялся длинный разговор на пароме, и мы приняли торжественное решение, что ебаться с Собакой я не буду — в смысле, договорились, что останемся просто добрыми друзьями. Я был решительно настроен не ебаться с Собакой. Но мне пришлось ебаться с Собакой. Ancora, per favore[60]. Сейчас объясню.

Их поход начался безоблачно — Рита в своем «MGB», Кенрик, ждущий со своим турснаряжением (колышки, брезент), — три недели назад, одним ясным ранним утром. Они сели на двенадцатичасовой корабль, идущий из Фолкстоуна в Булонь. По очереди садясь за руль, дважды остановившись перекусить, они ехали до полуночи, двигаясь на юг.

— И все было клево, — продолжал Кенрик. — Она, Собака, отличный спутник в дороге. Настоящая трещотка, но с ней очень весело — и невероятно бесстрашная. И платит за все. Помнишь, у меня был полтинник? Я его проиграл.

— Лошади.

— Рулетка. К тому времени, когда мы добрались до Франции, у меня уже не было денег, чтобы вернуться в Англию. Короче. Я подумал: идея замечательная. Собака мне нравится, я ее уважаю, и мы просто добрые друзья. Тогда я говорю себе: тебе нужно только помнить одну вещь, и все. Собаку не трогать. Короче. Потом мы нашли место для привала — знаешь, просто высовываешь голову и говоришь: «Кем-пи-инг?» Это было южнее Лиона. А потом в палатке… В палатке было так жарко. Просто невероятно жарко. — Он пожал плечами. — Так жарко было, что мы с Собакой начали ебаться. Вот так.

— М-м, — сказал Кит. Киту тоже было двадцать лет. И он понимал, что в палатке, где просто невероятно жарко и где находится Рита, от тебя более или менее ничего не зависит. — М-м. Значит, в палатке, где очень жарко. И как оно было?

— Потрясающе. Мы были еще в процессе, когда немцы начали занимать очередь в душ.

— И что тогда пошло не так?

— Не хочу это обсуждать.

— Ага, все так говорят.

— Ну ладно, ну ебался я с Собакой. Что такого? Не хочу это обсуждать — о'кей?

— Ага, Арн тоже так говорил. Никто не хочет это обсуждать.

— Может, поэтому люди и продолжают этим заниматься. Продолжают ебаться с Собакой. Если бы начались разговоры, они бы перестали… Я все пытаюсь взглянуть на это как на обряд посвящения. Такая вещь, через которую просто надо пройти в жизни. Поебаться с Собакой.

— Или такая вещь, которая бывает, когда сильно страдаешь от смены часового пояса, — туманно добавил Кит.

— Чего?

— Гарт. Мой преподаватель. Когда вернулся из Новой Зеландии. Он говорил, что отвел жену в парк, на поводке, а потом отодрал эту собаку.

— Или такая вещь, которая бывает при игре в карты, — туманно добавил Кенрик.

— Чего?

— Ну, знаешь — в бридж или, там, что-нибудь в этом роде. У него такая рука была, столько пик — как тут не вставить этой собаке.

— Нет, все-таки ты был прав в первый раз, — возразил Кит. — Испытание характера. Элемент воспитания чувств. Приходит время, когда каждый юноша должен…

— Должен отставить детские привычки.

— Должен показать, из какого он теста.

— И переспать с собакой.

Наступило молчание. Затем Кенрик задумчиво сказал:

— Знаешь, как мы с тобой обычно про чувих болтаем? Вот так она болтает про парней — тех парней, которых ебла. Это не парни ее ебут. Это она их ебет. Но ты прикинь. Мы ж так про чувих не болтаем с чувихами, правда? О господи.

Кенрик и Кит всегда рассказывали друг другу абсолютно все (каждая застежка лифчика, каждый сантиметр молнии), поэтому Кит спросил, просто в силу привычки:

— Там, в этой палатке, как вы с ней раздевались — или вы уже…

— Нет, чувак, не могу я об этом говорить… Я только об этом и думаю — типа пишу это в голове. Но говорить я об этом не могу.

Пишу? Николас презирал Кенрика еще и за то, что его умственное развитие остановилось в возрасте семнадцати лет (когда его выгнали из лучшей школы в Лондоне). И он никогда ничего не читал. При взгляде на Кенрика многих обманывали четкая линия подбородка и вдохновенные скулы. Как обманывалась Лили… Кит сказал с мучительно-медленной неохотой:

— Да, кстати. Помнишь, ты тогда провел ночь с Вайолет. Я хочу у тебя спросить только одну вещь. И никаких подробностей. И все же: как ты думаешь, ей понравилось?

— Понравилось? Э-э, ну да… На самом деле, честно говоря, я не помню. В смысле, я и на следующий день не помнил. Это было после той пьянки. Signore. Ancora, per favore. Grazie[61]. Она, когда проснулась, сказала: «Прошлой ночью ты немножко расхулиганился». Так что, наверное, что-то такое произошло. А потом я попробовал еще и утром немножко похулиганить. Но не смог. Извини.

Они поговорили о Вайолет, о замке; Кенрик, не боявшийся женской красоты, сказал:

— Это та, утонченная, с сиськами? Бог ты мой. Такое лицо на такой фигуре не часто увидишь. Нет, не часто. Наверно, затем ей и нужна вся эта шея. Представь, насколько ты должен сам себе нравиться, чтобы пристать к Шехерезаде.

— Ты себе нравишься.

— До известного предела. Другая тоже вполне ничего. Та, что без волос и с задницей. И в купальнике вроде мамашиного.

Они допили, и Кит показал ему достопримечательности деревни (самое главное — церковь и крысу), а Кенрик сказал:

— Так как у вас с Лили дела?

Они пошли по крутой дорожке, прямо за ними двигалось стадо коз — а может, овец с ягнятами, цвета городского снега, виляющих, подскакивающих, словно ткацкий станок.

— Насчет Лили я как раз хочу с тобой поговорить. Видишь ли, дело в ее сексуальной уверенности в себе. Я подумал, может, ты сможешь меня выручить.

— Как?

* * *

Стояла пятница, и план был такой: они пообедают попозже, или поужинают пораньше, или выпьют чаю с чем-нибудь посущественнее около пяти тридцати, а потом для желающих будет поездка, финансируемая Адриано, в некий ночной клуб в Монтале. По крайней мере, так сообщила Киту Глория, в одиночестве сидевшая во дворике со своим блокнотом для зарисовок на коленях.

— Где Рита? — спросил Кенрик.

— Спит. У всех сиеста. Показать тебе где?

— Господи, да нет, зачем. Я просто наверху потусуюсь. Если можно. Со стаканом чего-нибудь.

Кит поднялся в башню. Он собирался подготовить Лили — и одновременно подтолкнуть реальность в желаемом направлении, чтобы она двигалась, не принимая в расчет его интересы, какими они ему виделись… Ему представилась Рита у бассейна, ее удвоенная, утроенная нагота. Рита напоминала ему, самым антиэротическим образом, Вайолет в десяти-одиннадцатилетнем возрасте: очень стройная, но одновременно в этой оболочке пухлой плоти, в костюме новорожденной.

Лили стояла у окна, глядя наружу. Она повернулась.

— Что-то не так, — сказал он.

— Готова спорить, вы с твоим другом считаете, что это очень смешно. Ты что, не понимаешь, что это означает?

На мгновение Киту показалось, что его попытка уже пресечена, что он выведен на чистую воду — он никогда не видел Лили такой сердитой, как сейчас. Она продолжала:

— Ах ты, врун. Почему ее называют Собакой?

— Что? А почему бы и не называть ее Собакой? Я имею в виду, среди друзей.

— Она же красавица!

— Ну, по-своему, может быть, — сказал он. — Ладно, пусть красавица. Я разве говорил когда-нибудь, что нет?

— Тогда почему ее называют Собакой? Ты что, не понимаешь, что это означает?

— Собака? Что? — Он подождал ответа, потом сказал: — Ну, может, в Америке это что-то и означает. В Англии это означает «собака», и все. Мы все зовем Риту Собакой. Николас зовет Риту Собакой. Это потому, что она… похожа на собаку.

— Чем?

— О господи. Ведет себя как собака. — Он медленно продолжал: — Рита ведет себя как собака. Она вся взбудораженная. Как бывает заметно, что у нее язык дрожит. Как будто она все время немножко запыхавшись. Потом, как она постоянно крутит задом. Как будто хвостом виляет. Крутит задом, как собака.

Не крутит она задом!

Он отер пот с губы.

— На самом деле ты права. Не крутит. Крутить задом она перестала. Раньше крутила, а теперь перестала. Я ее об этом спрошу — заставлю ее повилять задом для тебя. И ты поймешь, что она похожа на собаку. Клянусь.

— Ой, Кит, ну почему я некрасивая?

А она так редко звала его по имени… А что можно было сказать в ответ на этот ужасный вопрос? Что можно было сделать? Только одно: шагнуть вперед, вступить, обнять ее, погладить по волосам.

Почему я некрасивая? — У нее опять сделался этот голос, ходящий кругами. — Шехерезада красивая. Рита красивая. Даже Глория красивая, когда улыбается. Все красивые. Почему я некрасивая…


«Ты будешь красивой», — повторял он. И они легли вместе, потом она заснула. И он тоже поэкспериментировал с этим: сиеста, отдых, сон, визит к безумию при свете белого дня… Когда Лили проснулась, он внимательно наблюдал, болтал с ней, пока она мылась и одевалась; еще он терпеливо рассказывал ей, какой симпатичной считает ее Кенрик.

— Хорошенькая, загорелая, — говорил он Лили, когда в половине шестого они спускались по каменным ступенькам. — Еще ты похудела. Так он сказал. И глаза у тебя сияют.

— М-м. Извини. Просто я ожидала увидеть собаку.

— Это ты извини. Я правда не знал, что так получится с этой собакой. Значит, по твоим понятиям, Собаку надо называть Лисой.

— Она похожа на лису.

— Ага, только теперь уже поздно. — Кроме того, Рита не вела себя как лиса. Рита была лучшим другом человека — утверждение безошибочное, хоть и неоднозначное. — Значит, быть ей Собакой.

— А Пэнси тоже так разговаривала? Это у нее никогда не было волос на лобке?

— Нет. Но акцент у нее как у Риты. Еще у нее смешно выходило с этими «мене». Передай мене ночнушку. Мене есть охота. Это мило. Мне нравится, как они разговаривают.

— Да вы же все наполовину из этих краев… Заметно, что Кенрик не очень-то доволен, — сказала Лили, когда они вышли во двор, — но по-прежнему непонятно, почему нельзя.

— Нельзя? А, да. Верно, непонятно. Но все равно как-то удивительно, правда? Я ему много раз говорил. Много раз.

— Ты ему это в голову вдалбливал.

— Я ему это в голову вдалбливал. Причем ему ведь прекрасно известно, что нельзя. А он — что он делает в первую же ночь, в самую же первую ночь?

— Берет и ебется с Собакой.

— Вот именно.

— А именно этого делать как раз и нельзя.

* * *

Еда была сервирована на буфете, и молодые перемещались вдоль него: нарезка, салаты из шпината, картофеля и бобов, сближения, возможности, запахи тела, руки, волосы, зад. За столом различные фигуры, одна за другой, оседали на места. И было совершенно ясно, что граница будет перейдена — Кенрик со своими свинцовыми веками и Рита со своей принужденной живостью уже гарантировали, что это произойдет. Не столько съехавший жанр, сколько смена категории. Дети без сопровождения взрослых не допускаются — это будет фильм категории «только для взрослых». Всем уже было совершенно ясно, что граница будет перейдена.

Адриано повернулся к Уиттэкеру.

— Произнеси тост, друг мой! — воскликнул он.

Уиттэкер пожал плечами и сказал:

— За гетеросексуальность.

Итак, некоторое время девушки под присмотром Риты беседовали о том, сколько детей они надеются родить: самой Рите хотелось шестерых, Шехерезаде четверых, Глории троих, Лили двоих.

— Нет, — поправилась Рита. — Мене восемь хочется. Нет. Десять.

Все они как будто замолкли перед этим образом плодовитого материнства. Но тут Лили сказала:

— Ну, тогда тебе лучше не откладывать.

— Ой, кисуля, а я что, по-твоему, делаю? Это у меня сейчас период ебли. Вот перебесюсь и тогда остепенюсь. По одному в год. — Резко сглотнув, Рита продолжала: — Ой-ей-ей, Глория, лапуля ты моя, как ты можешь в этом лифчике ходить при такой температуре? Твои бедняжки небось без воздуха задохнулись совсем!

Сделав уступку жаре, что случалось редко, Глория надела легкую блузку с эллиптическим вырезом; на обеих ключицах виднелись вмятины от широких полосок хирургического серо-коричневого цвета. Взглянув вниз и вбок, она покраснела и мягко произнесла:

— Просто так удобнее.

— Моих в таких штуках не застанешь. — Рита рубанула пальцем воздух. — Так, всем молчать, и так очевидно. У мене две спины — и я этому рада! Сиськи — это дело такое… знаю, чмок-чмок, только они всегда под ногами путаются, бля, даже в постели. — Рита обернулась к Шехерезаде со своей дельфиньей улыбкой. — Ты, красотуля, я бы даже твои не захотела б. Ни-го-за-го-что-го. Как же мене тогда свой акробатический танец исполнять?

— По части лифчиков я, кажется, чего-то не понимаю, — сказал Уиттэкер. — Взять, к примеру, политизацию лифчиков. Какое отношение все эти дела со сжиганием лифчиков имеют к вашей сестре? Я думал, вы с лифчиками дружите.

— Они, э-э… они навязывают однородность, — объяснила Лили. — Поэтому считается, что это плохо.

— От лифчиков все делаются одинаковыми, — подхватила Шехерезада. — Груди бывают разные. Лифчик любую девушку превращает в какую-то модель свитеров.

— А это не пойдет, и все тут, — сказала Глория. — Нет, на такое мы пойти никак не можем.

Она, казалось, не намерена была продолжать, но Рита попросила:

— Давай, дуся, дальше. Говори.

— Ладно. — Она кашлянула в своей манере. — Хм-м. Значит, это просто совпадение, да, просто совпадение, и ничего больше, да — то, что, если носить лифчик, груди делаются примерно в десять тысяч раз заметнее? Лифчик удерживает груди в неподвижном состоянии.

— Знаете, а она-то права, — сказала Рита, кивнув в сторону Шехерезады. — Я на твои всю ночь пялиться буду. Господи ты боже мой, да ты, малышка, когда двигаешься — видеть, как ты по комнате идешь, это все равно, блядь, что триллер смотреть. Начнут, не начнут? А ты, — повернулась она к Глории, — у тебя, похоже, там ничего парочка запеленута в этот чертов гамак. Ты бы, девка, это скинула как-нибудь вечерком, дала б нам всем поглазеть. Между прочим, если б у тебя все было пропорционально, ты б еще полней была, чем Шез! Ты ж не пьешь, лапуля, нет? Я тоже нет. Не то что некоторые. Не то что некоторые из моих знакомых, пьянчужки несчастные… Так. Мене добавки. А потом, через минутку, — еще добавки. Ем как свинья, а никогда не поправляюсь. Меня, Лил, девки за это ненавидят. И ведь их тоже понять можно. Пожрать кому принести?

Адриано, выкатив белки глаз, протянул свою тарелку.

— У тебя что там, Себ, красавчик, — говядина? Вот это я понимаю. Еще кому?

Кенрик сидел, ссутулившись, во главе стола, бережно обвив рукой кувшин с вином. Другая рука проводила серию очень медленных экспериментов с вилкой. Кит сказал:

— Ах да, Рита. Я все хотел спросить. Куда подевалось твое виляние? Ты вилять перестала. Осталась без своего коронного номера. Покажи Лили. Повиляй задом.

Рита повиляла. И действительно: она была похожа на собаку — вид у нее был, какой бывает у собаки, когда надеваешь пальто и тянешься за поводком.

— Еще.

Рита повиляла еще и сказала:

— Уй. Уф. Нет, Кит, у мене есть свои причины. Сиди, где сидишь, а я тебе расскажу, что и как. Сейчас, только распрямлюся… Уф. — Она наклонилась вперед. — Все, хватит вилять. Понимаешь, Кит, мене в жизни столько в задницу не имели.

Уроненная Кенриком вилка с треском ударила по тарелке.

— Причем не только он. — Рита дернула подбородком. — И не то чтобы против моей воли — нет, ничего такого. Как хочете меня называйте, но любовь есть любовь — все честно, как на войне. Себ, тебе столько хватит, или, может, еще кусочек хочешь? Нет. Не только Рик. Им всем там как будто медом намазано. Причем я знаю почему. Это потому, что я — парень. Парень я, это точно. Парень.

Кит обвел взглядом стол. Лили, узкоглазая и узкоротая. Шехерезада, напряженно-сосредоточенная. Глория, источающая сильнейшую холодность. Уиттэкер, хмурящийся, улыбающийся. Адриано, младенец в шоке. Рита продолжала:

— Парень я. Сисек нет. И жопы тоже.

— И талии тоже, — добавила Лили.

— Вот умница, девуля, а то я чуть не забыла. И талии тоже нет. Значит, им более-менее по штату положено меня переворачивать, да? Особенно если у них так и так эти наклонности. Как у Рика… Понимаете, ему школьные годы вспоминаются. Капитан крикетной команды на память приходит. Единственное, от чего он заводится. Единственное, от чего он шевелится. Правда, мой хороший? Ах ты господи, чего все притихли-то? Я чего, опять не по делу?

Кенрик взял нож и легонько постучал лезвием по своему стакану. Прошло три-четыре секунды, пока умолкло гудение, тихий звон.

— Когда это происходит в первый раз, — начал он, — когда в первый раз превращаешься с Ритой в чудовище о двух спинах… тебе кажется, будто ты об этом всю жизнь мечтал. Думаешь: так вот что такое ебля… Все остальные — это не ебля была… Ебля — это вот что такое… Только она не парень… Она — мужик… Нет, даже не так. Развратная, как черт — в этом ей не откажешь, к тому же изобретательная — в этом ей не откажешь. Но чувств в ней это никаких не вызывает. Когда это происходит в первый раз, только потянешься к ней рукой, не успеешь оглянуться, как она уже засунула свой палец тебе в зад, а одно твое яйцо себе в глотку. А другое за ухо заложила, на потом. И все четыре ресницы хлопают по твоему кончику. Эти ее ресницы. Потом делаешь все остальное. Это в первый раз, и все замечательно. А потом… Знаете, что она делает? Расталкивает тебя посреди ночи и, если у тебя нет сил, говорит тебе, что ты пидор. «Ты женщин ненавидишь». Хотя на самом деле это она женщин ненавидит. И мужчин тоже ненавидит. Кит. Кит. Представь себе: ты Лили расталкиваешь; не откликается — значит, лесби. Или заносчивая. Или фригидная. Или религиозная. «Обычные парни» себя так не ведут. Парни, которых еще не посадили, себя так не ведут. И она еще считает, что с ней так классно ебаться. И это так. Но это не так. Нет у нее к этому таланта. Нету… Потому что нету… Сочувствия нету. Вот.

Рита слушала его, голова ее ритмично раскачивалась.

— А, вон оно что, ему сочувствие подавай, — сказала она. — Жалость ему подавай. А то он в ужасе. К мамочке хочет. Ты, милый мой, просто отстал от жизни. Ты — как мебель из комиссионки. Понимаете, Рику ведь что надо — ему надо хорошенькую притворюшку, такую глупышку с мокрым платочком. О-о, так нельзя. Это грубо, это плохо. Ох, ну ладно, раз ты такое животное, давай, делай свое черное дело. Обещаю, что мне не понравится. Господи, да разве мы, девки, когда были такими скучными? Разве мы, бля, когда были такими скучными? Так, ну, кто танцевать идет? Хочу бедром тряхнуть. Пора мене свой акробатический танец исполнить.

* * *

Итальянцы — интриганы. Италия — страна интриг. Эту аксиому сформулировал, точнее — пересказал, Адриано, который, пока длилось вечернее затишье (затишье, какое следует за любым нарушением границ, любым попранием, когда участники состязания составляют список потерь), задержался в столовой — лишь они вдвоем, Рита смотрит Адриано в глаза так, словно он — единственный мужчина, что когда-либо ее по-настоящему понимал… Италия и интриги: это страна Чезаре и Лукреции Борджиа, Никколо Макиавелли, Алессандро Калиостро, Бенито Муссолини. Кит Ниринг, связанный по рукам и ногам английским романом, недавно вступил в эту невнятную тему под названием публицистика — в частности, занялся современной историей Италии. Там ему открылся мир воображения.

Кит попробовал себя в манипуляциях лишь этим летом, и первое, что он обнаружил, — на это уходит все время. Кит был занят. Не так занят, как Бенито Муссолини, утверждавший, что совершил 1 887 112 различных дел за семь лет (иначе говоря, по важному решению каждые тридцать пять секунд, без выходных) и занес в бортовой журнал 17 000 часов в кабине пилота (столько профессиональный летчик может налетать на протяжении всей своей карьеры), в то же время он прочитывал каждое утро 350 газет и всегда, каждый день, находил время на пятиборье, включающее в себя интенсивные упражнения, а каждый вечер — на длительную интерлюдию наедине со скрипкой. У Кита дел было поменьше, чем у Муссолини (а Муссолини, кстати говоря, был всегда неправ); однако он должен был совершать обход своих подопечных.

А ощущение не проходило. Он словно парил, то вплывал в себя, то выплывал…


Сидя со стаканом prosecco[62] на диване-качалке на краю западной террасы, Лили была занята нетипичным для нее делом. Она наблюдала за звездами: лицо повернуто под углом, на нем — хмурое выражение недоверия. Это недоверие он моментально разделил: у созвездий был вид словно из другого полушария.

— Странно, как подумаешь, что они там целый день, — сказал он. — Просто их не видно.

— Они там не целый день. Они появляются ночью. Ты пойдешь?

Он ответил, что да.

— А я нет. Рита отвратительна. Все равно. Теперь мы, по крайней мере, знаем. Почему нельзя.

— Да, теперь мы, пожалуй, знаем, почему нельзя.

— Ты бы извинился перед Шехерезадой. Это же ты ее на нас натравил.

— Да, Лили, ты права. «Натравить» — это в данном случае означает «спустить собаку».

— Совсем с ума сошел. И что это у тебя такой вид… обдолбанный такой?

— Присматривай за Кенриком, ладно? Позаботься о нем.

— Не уходи. Ладно, иди давай. Он имел в виду сочувствие? Или симпатию?

— Ну, это одно и то же. В этимологическом смысле. Симпатия. «С» плюс «чувство».

— В этимологическом смысле. Ладно, иди давай. Я о нем позабочусь.

— Лили, ты замечательно выглядела за ужином. Твоя красота подходит. Уже пришла.


Потом ему, конечно, пришлось загладить вину перед хозяйкой.

Она сидела за доской для игры в нарды в салоне, придерживая руками учебник (по статистике) на крутых обрывах своих бедер.

— Ух, — сказала она. — Это было… Было похоже на телеспектакль, из тех, что с предупреждением в начале. Так что никак нельзя не посмотреть. Уиттэкеру тоже ужасно понравилось. Что это за язык, на котором она разговаривает? Это жаргон такой?

— Это что-то вроде шифра, — объяснил Кит. — Она на нем разговаривает с друзьями, и они считают, что другие не понимают ничего. Просто добавляешь «го» в середине между каждыми двумя слогами. Вы-го-со-го-кий-го-класс-го. Высокий класс. Ни-го-за-го-что-го. Ни за что. Это легко. Разве что когда целые предложения на нем составляешь.

— Господи, чего только люди не придумают. Я и понятия не имела. Я себя при ней чувствую, как будто мне года три. Все складывается превосходно, правда? Рита с Адриано. Сегодня буду спать сном праведницы.

— Ты не пойдешь?

— Заманчиво, но я буду мешаться. А ты не будешь?

Понимаешь, Шехерезада, дело в том, что мне надо убраться из дома.

— Может, ничего и не произойдет, — сказал он. — Может, у Адриано найдутся силы сопротивляться.

— Ни-го-вко-го-ем-го-случае-го, — ответила Шехерезада.


И наконец, Кенрик. Который сидел за кухонным столом с огромным кофейником и с видом бессмысленного спокойствия на лице. Он сказал:

— Извини, что так получилось. Вот интересная история. Я тут только что поговорил с этой, у которой задница, и она сказала — Глория, — и она сказала, что все было решено с того момента, когда Рита начала за все платить. Даже если пополам платишь, они тебя ненавидят. Девушки ничего не могут с этим поделать. Это у них в крови. Представляешь, Адриано только что зашел и пожал мне руку. Они там, в машине.

— Тогда я пойду. Знаешь, может, она для тебя просто слишком старая. Хорошо у тебя получилось, эта речь после ужина. Но это никого не смутит.

— Ты хочешь сказать, вызов? М-м. Парни обречены ебаться с Собакой. И им надо ебаться с Собакой. Но только если на следующее утро она улетает на Гавайи. Навсегда. Посмотри, как она танцует.

— Ты тут отдохни с Лили, — сказал он. — Она хорошая, понимающая, скромная.

— Скромная. Да уж, перед таким как не устоять.

Кит внес дальнейшее предложение. А Кенрик сказал:

— Ты что, серьезно? Зачем?

* * *

И вот он поспешил вниз по каменным ступеням, через неброский запах пота. «Видишь ли, Шехерезада, мне надо убраться из дома. Чтобы Кенрик смог переспать с Лили. А потом, когда с этим будет покончено, я смогу спать с тобой…» Виднелись звезды, кончики их казались холодными и острыми — видимые острия булавок, которыми Господь прикнопил черный задник вселенной. А что же его собственная система, его личная галактика, его знак Девы и семь солнц, что у него остались? Сколько еще я погашу до конца лета?

«Роллс-ройс» скрипел зубами и щетинился. Сумей он ясно разглядеть будущее, Кит бросился бы по ступенькам наверх, к Лили, или в Монтале, где можно было бы начать автостопить обратно в Англию. Кит потянулся за пачкой «Диск бле». Это испытание характера, подумал он. Помедлил. Это — мое воспитание чувств. Он закурил. Вдохнул.

Четвертый антракт

И выдохнул треть столетия спустя.

Он прочистил горло, не рычанием (обычная его метода), а лаем (как выстрел из винтовки). За десять минут до того он вернулся после совершенной в виде исключения вылазки в место под названием «Курилка» в Кэмден-тауне и теперь, по-мальчишески высунув из уголка рта изменивший цвет язык, пытался прикрепить различные ярлычки с напечатанными надписями к различным пакетикам, жестянкам, пачкам и кисетам, раскиданным по его столу. «Курение — залог привлекательности», — значилось на одном. «Если бросить курить, можно сойти с ума», — значилось на другом. Кит порвал с никотином в 1994 году, но теперь они вновь сошлись, по уши влюбленные друг в друга.

Кашляя, сплевывая, борясь с тошнотой и слегка запыхавшись, опять вовсю орудуя измазанным языком и дрожащими пальцами-окуньками, он приклеил третий ярлык (кстати, это была его собственная версия обычного предупреждения Минздрава) к своей нынешней упаковке «Золотой Вирджинии». На ней говорилось: «Некурящие живут дольше курильщиков на семь лет. Угадай, на которые семь».

Он уставился на нее воспаленными, обведенными красным глазами.

* * *

До недавнего времени он, оказываясь на улице, обычно думал: «Красота исчезла». Скоро он сдвинулся с этой точки и пошел дальше, стал думать: «Красоты никогда не было — никакой и никогда». Обе посылки были сенсационно неверны. Ее вытекание, вытекание красоты, происходило внутри его собственной плоти, в его груди.

Красота — сегодняшняя красота — сидела перед ним, их разделял кухонный стол.

— Ну как же мне не чувствовать себя придурком, — сказал он жене номер три (они обсуждали ту встречу с женой номер один в «Книге и Библии»). — Двадцать пять лет недоразумений. Целая жизнь. Если бы ты, милая, меня не спасла. — Он прихлебнул кофе. — Я мог бы стать поэтом.

— Ты уважаемый критик. И преподаватель.

— Ну да, но мог бы стать поэтом. А все ради чего? Все ради… все ради одного сеанса.

— Смотри на вещи веселее, — сказала она. — Это же не просто какой-то там сеанс был, правда же?

— Чрезвычайно оптимистичный подход. И все же.

— У тебя от него глаза на лоб вылезли да так и остались там на целый год.

— На два года. Дольше. На три. В этом отчасти и состояла проблема.

— Считай, что тебе пришлось через это пройти, чтобы заполучить меня.

— Буду. Считаю.

— У тебя есть мальчики, есть девочки и есть женушка.

— Да, у меня есть женушка. Знаешь, все это началось несколько недель назад. Тут еще кое-что замешано. Та, другая штука. Не знаю, что это. Не может же это быть связано с Вайолет? Разве такое может быть?

И он пошел обратно по саду через апрельский ливень. Но теперь стоял май.

* * *

Зашифрованный зеркальными буквами, помещенный внизу страницы, третий пункт революционного манифеста был своего рода статьей замедленного действия, зашифрованной, но непреднамеренной и все-таки не понимаемой до конца. Она гласила: «Поверхностное начнет стремиться превзойти существенное». По мере превращения твоего «я» в постмодернистское внешний вид окружающих вещей будет становиться как минимум столь же важным, как и их суть. Существенное — сердца, поверхностное — ощущения…

Открыв в то утро глаза, Кит подумал: когда я был молод, старики были похожи на стариков, медленно врастающих в свои маски из коры и ореха. Теперь люди стареют по-другому. Они похожи на молодых людей, которые долго, слишком долго живут на свете. Время течет мимо них, а им чудится, будто они остаются все такими же.

Пробуждение у себя в студии, вставание с постели и все прочее — теперь это был уже не русский роман. Это был американский роман. То есть не намного короче, но с заметными преимуществами: общее возрастание бодрости духа и гораздо меньше рассуждений о дедах всех героев.

Ванная комната удовлетворяла все гигиенические нужды Кита. Но был в ней один недостаток: над раковиной лицом друг к другу висели два зеркальных шкафчика. Когда он брился, то вынужден был держать эти шкафчики плотно закрытыми. Иначе ему видно было, как его лысина уходит, уменьшаясь, в бесконечность.

* * *

Типичная интерлюдия утех и успехов с девочками. Они играли в «я вижу» и в «что бы ты больше хотел». Они играли в карточную игру под названием «лови рыбку». Потом они считали веснушки на левой руке Хлои (их оказалось девять). Она расспрашивала его про его три любимых цвета и три нелюбимых цвета. Изабель расспрашивала его про его три любимых вкуса мороженого и про три нелюбимых. Затем Хлоя проикала алфавит, а Изабель рассказала ему про бассейн, такой глубокий, что даже взрослым приходится носить надувные круги.

— Когда мальчики сюда приходят, — сказала Изабель, — тебе стыдно?

— Стыдно? Почему — потому что они такие высокие и красивые? Нет. Я ими горжусь.

И две девочки засмеялись, как желтые птички…

Он выскользнул к себе в сарай и час провел, вглядываясь вниз, в соломенный кратер Хэмпстед-Хита. Взошла Венера. Что же это было — та, другая штука?

* * *

Теперь дело обстояло лучше — в обществе.

Когда-то имелись классовая система, и расовая система, и половая система. Этих трех систем больше нет или скоро не будет. А теперь у нас имеется возрастная система.

Те, кому от двадцати восьми до тридцати пяти, идеально свежие — это супер-элита, цари и царицы; те, кому от восемнадцати до двадцати восьми, плюс те, кому от тридцати пяти до сорока пяти, — это бояре, аристократия; все остальные, кому меньше шестидесяти, составляют буржуазию; все, кому от шестидесяти до семидесяти, представляют собой пролетариат, массы; а все, кто еще старше, — это крепостные и призраки рабов.

Массы — многие. О да, нас будет много (он имел в виду поколение, которое называли, все с меньшей любовью, «детьми большого бума»). И нас тоже будут ненавидеть. «Управление — при жизни по крайней мере одного поколения, — читал Кит, — будет вопросом передачи богатства от молодых к старым». И им, молодым, это не понравится. Им не понравится «седой шторм», когда старики захапывают себе социальные услуги и отравляют воздух в клиниках и больницах, подобно наплыву чудовищных иммигрантов. Будут возрастные войны и хронологические чистки…

Не исключено, что это возможное будущее объясняет еще одну аномалию возрастной системы: она несовместима с разногласиями. Старики не агитируют и не пропагандируют, они даже не жалуются на систему — больше не жалуются. Раньше бывало, но теперь перестали. Не хотят привлекать к себе внимание. Они старые. У них и так достаточно проблем.

Но нам она представляется правильной, нам она, эта возрастная система, представляется подходящей, глубоко и гибко демократичной. Современная реальность — это вкус во рту людей идеально свежих. Лежа при смерти, немногие из нас будут иметь возможность насладиться этой неоценимой привилегией — тем, что рождены с белой кожей, голубой кровью и мужским половым членом. Хотя на каком-то этапе нашей истории мы были молоды — все и каждый из нас.

* * *

Чистый ручей протекал, серебрился; вкруг зеленела трава. Не прикасались к нему пастухи, ни козы с нагорных пастбищ, ни скот никакой, никакая его не смущала птица лесная. Там, от охоты устав и от зноя, прилег юноша нежный. Жажду хотел утолить, но жажда возникла другая…

С первого мига, лишь только пришла любовь — призрак бегучий, — юноша сам от своих погибает очей. Сколько лукавой струе он обманчивых дал поцелуев! Сколько, желая обнять в струях им зримую шею, руки в ручей погружал, но себя не улавливал в водах! Словно коснется сейчас…

Я улыбаюсь, — и ты; не раз примечал я и слезы,

Ежели плакал я сам; на поклон отвечал ты поклоном

И, как могу я судить по движениям этих прелестных

Губ, произносишь слова, но до слуха они не доводят.

И вот случилось, однако же слишком поздно: «Он — это я! Понимаю… Все, чего жажду, — со мной… О, если только бы мог я с собственным телом расстаться!»

И в ответ на его стон: «Увы мне!» — вторила тотчас же Эхо, на слова отзываясь: «Увы мне!» Эхо — или же призрак Эхо. Или же эхо Эхо. «Мальчик, напрасно, увы, мне желанный!»

С собственным телом расстаться. То было его последнее желание. И оно сбылось — смерть закрыла глаза, что владыки красой любовались.

* * *

Сильвия сказала:

— Мам, вы лузеры. Не вы, а вся первая волна. Вы упустили свой шанс, и больше его не будет.

— Мы поступили по-наполеоновски.

— Вы поступили по-наполеоновски.

По словам Сильвии, сексуальная революция, подобно французской (возможно), рассредоточила свои основные силы в экспансии, не остановившись, чтобы закрепиться в базовой точке. По ее мнению, первый и, не исключено, единственный пункт манифеста должен звучать следующим образом (и Кит понимал, что пункт этот является существенным, ибо он его пугал): «Дома — фифти-фифти».

— Фифти-фифти. Вся эта чушь собачья по поводу дома и детей. Без дефиса. Фифтифифти. Только вы не смогли это довести до ума. Вы расправили крылья не в ту сторону. Вы захватили не ту власть. Администрация, принятие решений. Тоже чушь. Приходит по почте какой-то богомерзкий документ, и папа такой встает рядом с тобой с потерянным видом. А ты вырываешь его у него из рук. Я его видела… Я знаю, сейчас ему тяжело, но даже в лучшей форме он все равно не делает и десятой части того, что делаешь ты. Плюс к тому ты деньги зарабатываешь. И даже не орешь на него. Просто спускаешь ему все с рук.

— Я не такая, как ты. Меня так воспитывали.

— Ага. Так в чем выражается твой протест? Десять минут шумного мытья посуды. Мам, ты лузер.

Уже привыкший к тому, что о нем разговаривают, словно его нет в комнате, Кит сказал, мягко и (как водится) не совсем в тему:

— У твоей матери очень ровный характер. У второй моей жены было легкое маниакальное расстройство. Как у Прозерпины. «Вдруг просветлела челом, как солнце, что было закрыто // Туч дождевых пеленой, но из туч побежденных выходит»[63].

— Ну вот, началось, — сказала Сильвия.

— Первая моя жена оказалась до странности подверженной изменениям — каждую секунду. Знаешь, есть такая субатомная частица, которая превращается в свою полную противоположность три триллиона раз в секунду. Она была переменчива не до такой степени, но все же переменчива.

Обе женщины вздохнули.

— Микромир подобен женщине. Вы-то понимаете, о чем я. Он не так уж гордится своей рациональностью. Макромир тоже подобен женщине. Вас это должно радовать. Вызывать чувство, что вы реабилитированы. Реальность подобна женщине.

— Он к себе в сарай собирается сбежать.

— Мужчине подобен один лишь средний мир.

— Но живем-то мы именно в нем, — ответила Сильвия.

* * *

Кит сидел и курил. Входит, выходит: знакомая смесь бензола, формальдегида и цианида водорода. Амин как-то говорил, что в Ливии сигарета — единица времени. Далеко до деревни? Три сигареты. Ты скоро? Одна сигарета.

Ага, подумал он. Ага, некурящие живут на семь лет дольше. Которые семь вычтет бог по имени Время? Не тот конвульсивный, разрывающий сердце отрезок от двадцати восьми до тридцати пяти. Нет. Это будет тот по-настоящему клевый период от восьмидесяти шести до девяноста трех.

Когда он бродил по сетке «От А до Z», через текущий металл города, то с благодарностью внимал инструкциям, выведенным на дорожных перекрестках: «Смотреть налево», «Смотреть направо». Но теперь — причем это тоже происходило, когда он ехал на машине, — он все время подозревал, что существует третье направление, которого ему следует опасаться. Существует третье направление, откуда что-то может появиться. Не право, не лево — но косо, поперек.

Загрузка...