Глава 15

Там, где существуют классы угнетателей и угнетённых, всегда есть подполье. Именно всегда, потому что, когда оно отсутствует, умные правители создают его искусственно. Однако, поскольку оно имеется, мы следим за ним, подчиняем и используем.

Роберт Хайнлайн «Свободное владение Фарнхэма».

— Василий Иванович, дорогой, постарайтесь в следующий раз сдерживаться при начальнике лагерной полиции. Лёнька Гестап не тот человек, чтобы пытаться взывать к его совести или милосердию. Правду сказать, преизрядная сволочь, я вам скажу. Затаит зло, не видать нам лишнего ведра свёклы для больных. Лучше займитесь заполнением историй болезни вновь прибывших. Последние недели всё больше поступают ургентные с тифом, туберкулёзом и опять с дизентерией. Отовсюду: из Бельгии, Чехии, Австрии. Такое впечатление, что немецкое начальство окончательно решило превратить Цайтхайн в большой эпидемический отстойник. Сколько народу за этот год закопали, упокой господи души невинные. Эшелоны приходят на станцию лишь для фильтра, переформирования и распределения, прибывших в арбайткоманды. И как же их много, дражайший Василий Иванович!

— Николай Семёнович, что же вы сами себе противоречите? Призываете держать язык за зубами, а сами… И у стен есть уши.

— Вы полагаете? Не думаю. Здесь палата для тяжёлых. Отсюда обычно одна дорога. На вагонетку — и в карьер. Они все находятся либо в коме, либо сознание серьёзно спутанно. Да что нового они могут услышать? Вы когда-нибудь видели здесь кого-то из полицейских, писарей, банщиков или кладовщиков? То-то же! Дорогой мой Василий Иванович, вы уже полгода в лагере и уж я не знаю, как, возможно, только божьим провидением ещё задержались в нашем лазарете. Чтобы мы без вас делали! Оберштабартцу и дела нет до больных пленных. Ему важнее отчётность и регулярная отправка «выздоравливающий» на работы. А вы лечите вопреки обстоятельствам: добрым словом и тем, что есть у нас в распоряжении. Я не знаю, кто бы из знакомых мне врачей смог бы столько сделать при таком скудном аптекарском пайке. Поберегитесь, прошу! После того как Гуревича и Цандера расстреляли по доносу этого гадёныша Лёньки Гестапа вы одна наша надежда. А ведь они своё еврейство успешно скрывали почти четыре месяца. Среди больных в других палатах вполне могут оказаться и простые наушники, и штатные осведомители. Лучше бы обсуждать щекотливые вопросы в ординаторской.

— Ах, Николай Семёнович, Николай Семёнович, да это на вас, старшем фельдшере, держится этот лазарет, да ещё на товарищах из союза…

— Так, всё, Василий Иванович, пойдёмте уже! Карты сами себя не напишут…

Удаляющиеся шаркающие шаги окончательно убедили меня, что я полностью пришёл в себя и услышанный разговор не приснился. Видимо, я стал свидетелем беседы одного из бывших советских врачей, что входили в штат лагерного лазарета и старшего фельдшера, по сути выполнявшего функции коменданта госпиталя. Характер речевых оборотов и косвенные возрастные признаки голоса врача говорили в пользу того, что этот Василий Иванович, возможно, из «бывших». Все эти «позвольте» и «полагаете». Да и фельдшер не раз Бога упоминал. Что-то мне этот диалог память разбередил. Нет, не могу так сразу вспомнить.

Займусь-ка я лучше снова ревизией организма. Дело привычное и ещё с эшелона опробованное для ускорения восстановления нарушенных функций. Сознание привычно нырнуло в золотистую круговерть безвременья. И почти без какой-либо паузы, я снова увидел объёмное изображение своего тела со всеми действующими потоками и функционалами органов. На этот раз не было ощущения чужого присутствия, чего я так опасался. Все действия получались легко и привычно, приходилось даже немного сдерживать скорость перемещения моего разума по структурным слоям внедрения в тело.

Изменённые или нарушенные участки не приходилось долго искать. Достаточно было сосредоточить внимание на какой-либо из телесных зон аватара, как немедленно появлялось интуитивное понимание точного места и степени вмешательства. Это так захватило меня, что по началу я кинулся восстанавливать повреждения бессистемно, рывками и лишь спустя некоторое время, стал детально и последовательнго ревизовать организм от макушки до пяток. Во время этой потрясающей работы с каждым актом восстановления всё чаще приходила уверенность, что таким образом я вполне смогу лечить и более серьёзные повреждения.

Вот только всё ещё открытым оставался вопрос о системных затратах энергии и биомассы на все эти манипуляции. Как известно, из ничего нельзя сотворить ничего, а для воссоздания целого из разрушенного нужны исходные материалы и энергия.

Простота и лаконичность этой мысли почему-то привела меня в эйфорическое состояние. При этом я заметил, как к особенно повреждённым участкам тела от изумрудной печати Матрикула тянутся зелёные энергетические жгуты, прорастая восстановленные ткани.

Вот вам и часть ответа. Матрикул — не только радар и поисковик, он ещё и дополнительный источник энергии. Что ж, следует запомнить этот факт. И постараться не злоупотреблять лишний раз приобретёнными способностями. Вполне возможно, что раз он может быть резервным источником, то и его энергетическая ёмкость вполне может восстанавливаться со временем. Надо бы обязательно изучить этот процесс при первом же удобном случае. Особенно когда найду возможность основательно подкрепиться.

По внутренним ощущениям прошло не менее суток, хотя на самом деле после пробуждения я осознал, что весь процесс восстановления занял не более двух часов. Не знаю, сколько я провёл времени в допросной. Привезли-то меня глубокой ночью. Наверняка, Гельмут провозился со мной ещё несколько часов. Значит, в лазарет санитары доставили уже под утро. Пожалуй, что сейчас время близится к обеду. Пора выбираться окончательно из глубин собственного я. Пока я тут не остался на веки вечные.

Выходить из состояния погружения окончательно не хотелось. Совсем. Здесь было просто великолепно. Никаких ощущений физического дискомфорта. Разум купался в волнах непрекращающейся эйфории. Нирвана, да и только. Мда, похоже, я теперь сам себе и дилер, и наркотик. Мечта торчка.

А там, за его пределами, погружённая в гробовую тишину, ожидала шоковая палата лагерного госпиталя. И возвращаться туда… Эх, ладно, Гавр, хорошенького понемножку. Что поделаешь, надо!

Через окна пробивался яркий свет первого осеннего дня. С грустью вспомнил, что сегодня первое сентября. День Знаний. Почему-то эта мысль вызвала нервный смешок и череду воспоминаний: сначала я веду в первый класс младшую дочь. Я ещё молодой и, чего греха таить, неопытный и глуповатый папаша, преисполненный гордости, вдыхаю аромат тёплого осеннего утра. Воздух наэлектризован ожиданием и надеждами на будущее. А вот я уже веду младшую дочь: довольно зрелый и опытный мужчина. Но ощущения прежние: немного тревожные и радостные. Что ждёт этих девочек в их новой жизни? Только хорошее и никак иначе! Мда-а…хорошее.

Видения сменила яркая вспышка. Взрыв фюзеляжа Боинга на лётном поле, видимый сквозь толстое стекло банкомата. Изображение дрожит и размывается, не слышно ни звука. И в этом молчании таится главная жуть и пропасть отчаяния. Я физически ощутил, как она стала затягивать меня в свою отчаянную глубину…

— Нет!!! — невольно вырывается у меня из груди отчаянный крик.

Я резко подскочил, ощутив себя на продавленной пружинной кровати с латанным-перелатанным матрацем и желтоватой простынёй с коричневыми следами многократной переварки. На мне была моя старая форма, вся в дырах и со следами запёкшейся крови.

— Ты чего подорвался, дядя? — в дверях стоял один из тех санитаров, что забирали меня из допросной.

— Кошмар приснился…дядя. Мне бы до ветру сходить. Да и в глотке чего-то пересохло.

— Сейчас ведро принесу. И кружку. А ты ложись. Дохтур казав тоби шибко нутро отбили. Лежать трэба.

— Ты не переживай, дядь, я сам схожу. Ты только скажи, где отхожее место. И мне бы чего-нибудь на ноги. Босиком не с руки как-то.

— Ишь ты! Шустёр. А сдюжишь?

— Сдюжу. Не сомневайся.

— Ну пойдём, провожу. Долблёнки твои я внизу прибрал, чтоб не потерялись. Тут-то полы летом не особливо холодные. Можно и босиком до выхода пройти. Чисто, опять же. Не намоишьси на вас, грязи натащите…

Санитар, не слушая моих возражений, настоял, чтобы я на него опёрся. Так мы и спустились, попав в небольшой коридор по скрипучей деревянной лестнице. Местный сортир — настоящий дачный «скворечник» — был оборудован прямо во дворе, в десятке шагов от казарменного корпуса лазарета.

Ответственный санитар дождался пока я завершу все свои дела. Кстати, я зря опасался, что мои эксперименты по восстановлению организма приведут к полному истощению энергоресурсов аватара.

Чувствовал я себя просто великолепно, видимо, сказался тот факт, что всего два дня назад пришлось опустошить один из своих тайников с продуктами. Так сказать, впрок. Жаль, похоже, все мои оставшиеся заначки, в том числе и шахтёрская одежда с обувью, приобретённые на трофейные марки, так и пропадут не пригодившись. Надо будет как-нибудь попытаться передать записку Магомеду. Авось хоть он воспользуется.

— Ты вот что, дядя, — обратился ко мне санитар, — коль ты таперича сам с усам, топай-ка на третий этаж в обчую палату, занимай свободную койку, да дохтуру доложись. Там на этаже евойная каморка в самом конце, не пропустишь. А мне с тобой недосуг, пойду, перевязки не ждуть.

И пошаркал по коридору. Интересный персонаж. Абсолютно флегматичный. Похоже, ему всё равно, где санитарить: на фронте ли, в лагере или в больничке. Но ответственный и внимательный. Даже в сортир проводил. Самого ветром колышет, кожа аж прозрачная от недоедания, а службу тащит. Такие и в моё время на вес золота. Да что там, таких уж у нас и делать перестали! Мда…что-то сегодня показатель сентиментальности зашкаливать начинает.

Похоже, эксперименты с организмом аватара имеют некий побочный эффект и способствуют изменению содержания уровня определённых нейромедиаторов, что приводит к увеличению склонности к депрессии. Надо будет в следующий раз повнимательнее присмотреться к зоне гипофиза, надпочечников и щитовидной железе. Мне сюрпризы во время исполнения миссии не нужны. Я должен быть готов подключить возможности аватара в любой момент и без всяких там…коллизий. Я это уже всей печёнкой чувствую. Пусть не завтра и даже не послезавтра, но как только на горизонте появится Демиург, я своего шанса не упущу. Лагерь не то место, где можно выжидать в засаде месяцами.

Как и было сказано, я поднялся на третий этаж лазарета. Коридор здесь был немного длиннее. Обе боковые двери вели в одну большую палату со множеством кроватей, треть из которых была пуста. На них сидели, лежали больные в разномастной видавшей виды одежонке. Была даже парочка в больничных заплатанных халатах на голое тело. Над всем этим витал незримый смешанный дух из хлорки, страданий и безнадёги. С ближайшей койки подскочил молодой человек невысокого роста с согнутыми в локтях руками. Пальцы на его кистях находились в постоянном движении, напоминая паучьи лапки. Лицо выражало смесь тревоги, ожидания и какого-то патологического восторга. Высокий бледный лоб больного покрывали мелкие капельки пота.

— Слышь, браток, тебе доктор таблетки выписал? Или капли какие? Дай чуток пососать, а? Желудок, зараза, замучил. Всё время жрать просит… — голос его резко контрастировал с внешностью: густой баритон интонацией скорее напоминал заезженную пластинку, будто фразу эту он повторяет неисчислимое количество раз.

— Не давай ему ничего, паря. Это Сенька, всё норовит сожрать всё, что на еду похоже. Всё в рот тащит. Мы его тут привечаем, следим, чтоб не навредил себе, — подошедший мужчина был примерно моего возраста. На вылинявшей гимнастёрке едва угадывались следы от снятых наград, — Кирьяном меня кличут, можно Киря. Я сегодня дежурный по палате. А ты кто будешь, мил человек?

— Пётр, Теличко моя фамилия. Со второго этажа я. Санитар сказал сюда переходить. Доктору доложиться.

— Всё верно, Василий Иванович должен тебя в журнал записать, да распоряжение выписать, чтобы пайку на тебя выдавали. На обед, конечно, уже не успеешь, а ужин получишь. Ну да ничего. Перетерпишь. К доктору знаешь куда?

— В конец коридора вроде.

— Правильно. Топай. Потом можешь занимать любую свободную койку. Мне скажешь, я тебе простынь и одеяло выдам. Советую подальше от окна выбирать. Ночи уже холодные. Сквозит.

— Спасибо, Кирьян. Пойду к доктору.

— Ступай.

Я повернулся к двери, продолжая чувствовать себя неуютно под просящим взглядом Сеньки с паучьими руками.

Постучав для порядка в крашенную синей краской фанерную дверь в конце больничного коридора, я толкнул её от себя, немного не рассчитав силу. Поэтому ввалился в кабинет «дохтура», словно спеша на пожар.

Помещение, где обитал местный эскулап, оказалось неожиданно маленьким. Действительно, каморка. Небольшая кушетка, старое бюро, забитое бумагами, несколькими пожелтевшими и истрёпанными гроссбухами, парочкой медицинских справочников, судя по корешкам, на немецком языке. От увиденной картины я даже немного растерялся.

— Добрый день. Вы ко мне? — голос я узнал сразу. Тот самый «старорежимный», что спорил в шоковой палате со старшим фельдшером, когда я ещё только приходил в себя.

— Да. Вы ведь Василий Иванович? Санитар сказал мне отметиться у вас.

Врач оказался человеком довольно высокого роста и, даже сидя за конторкой на колченогом табурете, уступал мне всего полголовы. Его стриженные ёжиком седые волосы смешно топорщились на макушке, шея была замотана бинтом с прослойками ваты, одутловатое лицо с очками в проволочной оправе выражало живой интерес к моей персоне.

— Вы из новоприбывших? Позвольте узнать вашу фамилию?

— Теличко, Пётр Михайлович. Я у вас на втором этаже в палате лежал. Очнулся вот, встал. Санитар сказал…

— Простите, Пётр Михайлович. Вы из шоковой палаты? Это вас, кажется, утром санитары принесли с допроса?

— Да, меня, Василий Иванович.

— Но позвольте, дорогой мой, вы же были без сознания и при осмотре я, конечно, не нашёл ни переломов, ни признаков внутреннего кровотечения. Но тупая травма живота, контузия: били вас изрядно. Конечно, без рентгена не поручусь, но пара, другая трещин в рёберных костях, органы брюшной полости и почки не могли не повредиться. К тому же контузия очевидна. Я сам фиксировал нистагм. Вы мочились?

— Да, доктор. И крови в моче нет. Чувствую себя удовлетворительно: ни головных болей, ни головокружения, ни тошноты. Кожу немного саднит и мышцы побаливают, а в остальном не жалуюсь, — решил я добавить в конце, чтобы моё самочувствие не выглядело слишком уж подозрительно-хорошим. Мне совсем не хотелось, чтобы местный лепила проявлял ко мне слишком пристальное внимание.

— Феноменально! Разрешите, я вас осмотрю, голубчик.

— Пожалуйста.

В последующую четверть часа я с интересом наблюдал, как Василий Иванович прощупывает меня, выстукивает и выслушивает через допотопный деревянный стетоскоп, что-то бормоча вполголоса и покачивая головой со смешным седым ёжиком.

— Да, голубчик. Действительно, удивили вы меня. Не к чему особенно придраться. Но я сам ещё утром, пусть и наспех, осматривал вас…хм…может усталость, будь она неладна. Да и память подводить стала. Беда… Всё же я бы подержал вас денёк-другой. Сами видите, обходимся чем бог послал, — он развёл руками, в одной из которых была зажата трубка стетоскопа, — старенький рентгенаппарат есть, конечно, но на него плёнка в дефиците, да и ломается постоянно. Если бы не местные умельцы, давно бы списали в хлам. Мда…что-то разболтался я. Вы, Пётр Михайлович, сейчас у меня распишетесь в учётной книге, чтобы на довольствие встать. Я котловым распоряжусь, чтобы вам баландочки плеснули в обед. Без горячего, батенька, выздоравливающему никак нельзя. А вот хлеба, извините, не сможем выделить. Только завтра. С этим строго. Извините ещё раз.

Я молча смотрел на этого пожилого доктора и горький комок подкатывал к горлу. Он предо мной извиняется за то, что не может накормить больного. Ну, фашистня поганая, дайте мне только развязаться со своей задачей, уж я-то остатнее время аватара использую с толком. Будьте покойны!

— Вы меня слышите, Пётр? У вас всё в порядке?

— А? Да, доктор. Всё нормально. Задумался просто. Вы не переживайте. Похлебаю баландочки, перетерплю как-нибудь до завтра. Помните, как у поэта: «Вынес достаточно русский народ… Вынесет всё — и широкую ясную грудью проложит дорогу себе…»

— Любите Некрасова, Пётр Михайлович? Так он в этих словах про дорогу да крепостных пишет.

— Уважаю, Василий Иванович. А что написано про иное, так на то он и классик, чтобы его слова к любому времени и положению отнести можно было. Спасибо вам, доктор. Где мне расписаться?

— Вот здесь и здесь, — указал мне врач на строчки в раскрытом гроссбухе, — за довольствие и постельное бельё. Орднунг, однако.

— Всего доброго, Василий Иванович.

— И вам, Пётр Михайлович.

Возвращался в палату я слегка озадаченным. Вот вроде бы ни о чём таком особенном с доктором не говорил, а словно живой водою умылся. И сам ведь в прошлой жизни больше четверти века эскулапом отбарабанил. А тут…

Есть же люди! И даже в плену ничего их не берёт, не меняет. Не ожесточает, не превращает в циников и рвачей. В чём его сила? Интересно, доживёт Василий Иванович до победы? Что-то не помню я упоминания в документах никого из выживших русских врачей Цайтхайна. Скворцова, подстилку фашистскую, главного врача госпиталя запомнил хорошо. Скольким пленным стоило жизни его руководство после превращения лагеря в один большой карантинный госпиталь. Но всё это лишь ещё должно случиться. Весной сорок третьего. Может, и не случится. Вдруг я и есть та самая бабочка, из-за которой грянет гром?

Про одного еврея, продержавшегося в этом лагере четыре года, а потом ещё восемь в ГУЛАГЕ, мне Сталина целый сайт отыскала. Вот и говори потом, что чудес не бывает. Кстати, он же должен где-то здесь работать. Санитаром. И связным подполья…

Погодите-ка! Здесь стоит напрячь память. Такой бы человек мне ох как пригодился. Надо выходить на связь с местным союзом антифашистской борьбы. Иначе я так и застряну в отделе учёта военнопленных. А ведь мне есть что им предложить. Очень много чего.

Скоро зима и шансы любого побега становятся мизерными. Сейчас ранней осенью в горах и лесах Саксонии есть и грибы, и ягоды, и ночами не так уж и холодно. Человек, имеющий практически фотографические данные карт рек, дорог, расположения немецких военных частей и комендатур, населённых пунктов, актуальное расположение линии фронта на ближайшие два месяца будет настоящим подарком судьбы подполью Цайтхайна. А в обмен можно попросить вполне посильную помощь в захвате и доставке Демиурга в нужную мне точку. Осталось всего ничего: заработать доверие людей, воля к победе и характер которых будут покрепче железа. Сдюжишь, а, Гавр?

Так как там этого парня звали? Перед моей мысленной памятью всплыла чёрно-белая лагерная фотография с сайта. Молодой крепкий парень с овальным лицом и тёмными волосами, крупным мясистым носом, плотно сжатыми губами. Прищуренные глаза смотрят прямо в объектив фотокамеры, в руках дощечка с номером 14294.

Так, это уже кое-что. Дальше: Родин его фамилия. Семён Иванович Родин, белорус. Так его записали в лагерной регистратуре. А на самом деле: Самуил Исаакович Родин. Интересно, как ему удалось скрыть обрезание во время медосмотра? Мысль дурацкая, но не в данных обстоятельствах. При случае надо бы поинтересоваться.

Он один из немногих, кто пережил эпидемию тифа в Цайтхайне. Сейчас он судя по опубликованным в моё время воспоминаниям должен с другими санитарами ежедневно вывозить и складывать трупы умерших военнопленных в братские могилы. Его же бригада из лазарета встречает прибывающие на станцию Якобсталь эшелоны с военнопленными.

Парень ещё не знает, что его родная деревня осенью сорок первого уничтожена немецкой айнзацкомандой. В живых осталась только двоюродная сестра.

Вернувшись в палату, я доложился Кирьяну и, получив постельное бельё, был определён на койку. Дежурный тут же отрядил меня с несколькими ходячими больными за получением обеда, который привезли на территорию лазарета в больших оцинкованных бадьях, водружённых на обычные строительные тачки, в которых возят землю. Всё та же баланда, но на обед, кроме неё, выдавалось ещё по куску хлеба, две картофелины и свекольный чай. По сравнению с кормёжкой на разрезе просто-таки королевский обед!

Всё моё имущество осталось в рабочем лагере, но Кирьян обеспечил меня ложкой, кружкой и миской, правда, упомянув, что всё выданное является госпитальным имуществом и при выписке я должен вернуть.

Быстро расправившись с едой, я ещё послонялся по палате, познакомившись с местными обитателями. Выяснилось, что больные туберкулёзом, пневмонией и инфлюэнцей, как выразился один из молоденьких красноармейцев, располагались в соседнем здании. Там же рядом, в пристройке, был и тифозный барак. В дальнем здании располагалась аптека, хозяйственная часть и кабинет главного врача.

Чтобы скоротать время и начать выяснять, где находится Родин, я вызвался помогать санитарам, что принимали во дворе привезённых с рабочих команд больных. Были тут и увечья, и в который раз узнаваемая чахотка. Но в основном это было крайнее истощение и дистрофия. Порой казалось, что носилки, грубо сколоченные из сосновых досок, весят значительно больше пациентов. Руководил сортировкой Василий Иванович, быстро осматривая и распределяя прибывших, так как многие из привезённых были в сырой, изорванной и грязной одежде. Несмотря на тёплый день, многие дрожали от холода. Большая часть находилась без сознания или в странном полузабытьи, которое перемежалось короткими вспышками сознания. Из памяти услужливо всплыло название. Сопор.

Треть мы немедленно переместили в шоковую палату, где их раздели санитары и, наскоро обтерев ветошью, переодели в старое, но сухое солдатское бельё, укрыв одеялами.

Инфекционных приняли санитары карантинного барака. Остальных переправили в нашу палату мы с Кирьяном. Большая часть прибывших были тяжёлыми и мало что соображали, поэтому дежурный не стал заморачиваться с журналом и сам расписался за больных, сверяясь с пачкой учётных форм, с которыми к нему подошёл молодой высокий парень. Коротко, но аккуратно стриженный, в немецкой форме без знаков различия с белой повязкой на левом рукаве и какой-то надписью по-немецки, он излучал редкое состояние уверенности и спокойствия. Дождавшись заполнения журнала, он кивнул Василию Ивановичу и поспешил на выход.

— Фух, вроде закончили на сегодня. Многовато чё-то, — выдохнул Кирьян, присаживаясь на табурет, — ты не куришь случаем, Петро? — он посмотрел на меня с надеждой.

— Не, Киря, не курю.

— А то бы подымили. Писарь вон на пачку немецкого табака расщедрился. Иваныч ему намедни фурункул вскрыл, ажно с голубиное яйцо, — дежурный проиллюстрировал пальцами величину прыща.

— Так это немецкий писарь был? — полюбопытствовал я.

— Он самый. Старший писарь. Только не немец он. Нашенский. Язык хорошо знает, учительствовал до войны. Вот его комендант и приметил. А раньше он у нас в санитарах подвязался.

— Хорошая карьера, — усмехнулся я.

— Ты эта, не мельтеши, Петро, и не мели языком, коль не знаешь! — неожиданно озлился Кирьян, — я его ещё с зимы сорок первого помню. Это сейчас вы на всё готовое приезжаете. Вот тебя, к примеру, когда в Цайтхайн привезли?

— В конце июля.

— Вот то-то! — назидательно поднял указательный палец дежурный, — а мы с Сёмкой той осенью в сорок первом сюда прибыли. Тут окромя огороженного пустыря, почитай ничего и не было. Вывели на семь ветров. «Ройте, — говорят, — землянки!» И все дела. Оцепили охраной — куды денисси? Хлеба давали полбуханки в день, да гнилая вода из колодцев, что сами и вырыли. Холод по ночам такой, что из ям то ли вой, толи рык звериный люди издавали. Глянешь утром — чисто погост с живыми мертвецами в шинельках. А к декабрю и тиф поспел: завшивели совсем. Это уж потом бараки отстроили. Вот этими же руками, — Кирьян развернул вверх мозолистые ладони. Тогда больных да хворых ни в какой лазарет или карантин поначалу никто не определял. В ревир — одна дорога. Это такой отгороженный участок для больных и умирающих, — пояснил Киря, видя моё недоумение, — а в ревире трупы, бывало, что и по три дня не убирали, тогда-то меня с Сёмкой первый раз в санитары-то и определили. Полными телегами в то время мёртвых свозили. А вместо лошадей кого покрепче из наших впрягали. Да в траншеи-то на опушке леска местного и зарывали, сердешных. Много народу тогда богу душу отдали. Мученически. А сейчас-то чего? Лепота. Считай курорт. Вон ты в собственной койке спать будешь. Хоть и без тюфяка. Но с одеялом и простынёй! Да и в бараке не на голой земельке-то. Шинельку подстелил — красота! Нары деревянные двухъярусные. Тесновато, конечно. Да и воняет. Но терпеть можно. Кормёжка скудновата, но, опять же, в арбайткомандах поговаривают и того меньше…

— Правда твоя, Кирьян. Ещё и работа тяжёлая от зари до зари. И одежда с обувью очень быстро ветшают. И лазарета там своего нет. Умирают люди прямо в бараке. Я так одного из своей бригады ещё третьего дня вынес.

— Во-от! — снова поднял указательный палец Киря, — то-то я и говорю: от добра добра не исчуть. Чего жалиться? Нам тут хорошо. Жить можно.

Мда-а, я повнимательнее пригляделся к дежурному. Неплохо устроился мужик. Интересно, с чем он тут в госпитале обретается? И писарь у него в приятелях ходит. Судя по виду, особенно не жирует, но и с дистрофией на койке в полуобморочном состоянии не валяется.

— Слышь, Киря, как ты сказал, писаря твоего кличут?

— Так сказал же, Сёмкой.

— А фамилия?

— А на что тебе, Петро, — прищурился дежурный.

— Так интересно же, как он из санитаров да в писари немецкие определился?

— Ах, вона чё? Позавидовал, значит? Так Семён Иваныч у нас из учёных людей будет. Учитель. И языки знает. Пишет и говорит по-немецки, вот как мы с тобой по-русски. За то его и взяли в комендатуру. Тебя же, Петро, сермягу колхозную на работу отправили. Ты ж, сразу видать, от сохи. Волам, небось, хвосты крутил, таперича уголёк грузишь.

— Чего ты злой-то такой, Киря? — поинтересовался я изменению настроения дежурного, отметив про себя, что не рассказывал Кирьяну, откуда родом и чем занимался.

— Так курить охота, страсть как. Уши пухнут! А в бараке нельзя и на территории, ежели увидят, в карцер определят на трое суток!

— А ты в сортир сходи, хочешь? А я снаружи посторожу, чтоб никто близко не подошёл. Ежели что — предупрежу.

— Правда? Ну, так другое ж дело, Петро!

— Познакомишь меня с Семёном…как его там?

— С Семёном-то, Родиным? Старшим писарем третьего отдела? А что ж не познакомить? Конечно, познакомлю. Пойдём уже, а то душа горит!

Загрузка...