За пятнадцать дней до мартовских календ (15 февраля), в 680 году от основания Рима, почти через четыре года после похорон Луция Корнелия Суллы, квириты праздновали луперкалии. Этот праздник был установлен Ромулом и Ремом в честь основания Рима, а также в честь их кормилицы Луперки и бога Пана, покровителя полей, а кроме того, в память чудесного детства Ромула и Рема.
Луперкалием называлась пещера или грот, находившийся в роще, посвященной богу Пану и украшавшей тот склон Палатинского холма, который был обращен в сторону римского Форума, точнее, находился между Новой улицей и священным Палатинским скатом, напротив руминальной смоковницы.
Эти пастушеские празднества восходят, как считали тогда, да и теперь многие историки считают, еще ко временам существования Аркадии. Когда аркадийцы переселились в эти края и жили здесь под властью Эвандра, они устраивали на этом месте празднества в честь бога Пана наподобие тех игр, какие происходили на горе Ликии в Аркадии.
Как бы то ни было, происхождение этих игр не вполне достоверно известно; несомненно только, что такие празднества устраивались всегда и не считались устаревшими даже в последние годы республики; Цезарь-диктатор издал специальный декрет о праздновании луперкалий.
Руминальная смоковница, стоявшая перед луперкалием, была священным древом богов, потому что, по преданию, волчица вскормила Ромула и Рема именно под смоковницей, росшей как раз в этом месте; поэтому смоковница стала называться руминальной, то есть смоковницей-кормилицей; когда первая смоковница отжила свой век, ее заменили другой, посаженной жрецами с торжественными обрядами, и всякий раз, когда дерево, одряхлев, погибало, его заменяли с той же торжественностью другим. Среди римлян было распространено поверье, что, пока смоковница-кормилица зеленеет, Рим будет процветать.
Итак, луперкалии приходились на 15 февраля и в 680 году праздновались, согласно традиции, со всей подобающей торжественностью.
Рано утром в луперкальный грот собрались луперки — жрецы, выбранные среди наиболее выдающихся юношей патрицианских семей; они ожидали начала жертвоприношения.
Среди луперков можно было увидеть Луция Домиция Агенобарба, красивого белокурого юношу двадцати одного года, который в 700 году римской эры стал консулом; Луция Корнелия Лентула, Квинта Фурия Калена, обоим было по двадцать четыре года, впоследствии они также стали консулами: первый — в 705 году, второй — в 706 году; Вибия Панса, которому в это время едва исполнилось двадцать пять лет, в 710 году вместе с Аттилием Гирцием он был избран консулом; Вибий Панса сражался под Мутиной против Марка Антония, но ему не довелось увидеть победу своих легионов, так как он пал вместе со своим сотоварищем Гирцием на поле брани.
В то время как молодые патриции, принадлежащие к коллегии луперков, стояли в луперкальной пещере в жреческих одеяниях, туда явилась целая толпа патрицианской молодежи; они привели с собой Марка Клавдия Марцелла и Сервия Сульпиция Руфа — юношей двадцати одного года; отцы их были консулами, впоследствии и сыновья стали консулами. Оба пришли в белых тогах и в венках из плюща, потому что им предстояло выполнять важную роль в предстоящих жертвоприношениях.
Как только собралась вся эта молодежь, виктимарии взяли ножи и предали закланию двенадцать козлов и столько же щенят. Затем один из луперков принял из рук другого приготовленный меч и, обмакнув его в жертвенную кровь, дотронулся до лба Клавдия Марцелла и Сульпиция Руфа. Другие луперки стали вытирать пятна крови, оставшиеся на лбу двух молодых патрициев, намоченной в молоке шерстью. Как только кровь была удалена, Марцелл и Руф, согласно обычаю, разразились громким хохотом. Эта церемония, по традиции, символизировала очищение пастухов.
Вслед за этим в особом отделении пещеры был совершен обряд омовения. А затем луперки вместе с очистившимися юношами и их друзьями сели за стол, где их ожидали вкусные яства и самые лучшие вина.
Пока жрецы-луперки пировали, пещера стала наполняться народом; в роще, посвященной Пану, где находилась пещера, на дороге к священному склону Палатинского холма и на всех прилегающих улицах толпился народ. Особенно много было тут женщин и среди них немало патрицианок — как замужних, так и девушек, явившихся в сопровождении рабов, слуг и гладиаторов, принадлежащих их семьям.
Чего ожидала вся эта толпа, стало ясно, как только веселые и хмельные луперки вышли из-за стола; они надели поверх туник широкие полосы из шкур жертвенных животных, взяли в руки ремни и плети, сделанные из тех же шкур, шумной толпой выбежали из грота и, промчавшись по улицам, принялись хлестать плетью всех, кто попадался им на пути.
Так как девушки верили, что удары плети, освященной богами, помогут им выйти замуж, а бездетные замужние женщины были проникнуты верой в исцеляющую силу этих плетей, то по всем улицам навстречу луперкам бежали матроны и девушки, сами подставляя под удары свои руки. Царило буйное веселье. Толпа встречала луперков криками и веселыми возгласами, и так они пробежали по всем главным улицам Рима. Часть молодых жрецов направилась к цирку, оттуда, по улице храма Беллоны, на Триумфальную улицу, затем, свернув направо, они понеслись по предместью Януса, еще раз свернули направо и двинулись по улице Флументаль к Тибрскому острову. Другая часть луперков прошла по Новой улице и по улице Табернола и повернула по Африканскому переулку к Эсквилинским воротам. Здесь луперков ждали присланные их семьями запряженные четверкой лошадей колесницы, раззолоченные или украшенные бронзовой чеканкой; молодые жрецы сели в эти колесницы и в сопровождении многочисленной свиты из римских граждан, также ехавших на лошадях, направились по дороге, ведущей к Тиволи, за несколько миль от города в Альбунейскую рощу — в то место, где и до сих пор бьет знаменитый серный источник. Ежегодно в день праздника луперкалиев, после жертвоприношения, совершались поездки в эту рощу, где, по преданию, обитали фавны, потомки Фавна, мифического царя Латия. В уединенных уголках зеленой чащи луперки занимались прорицаниями.
Другая группа луперков направилась, как мы уже говорили, к Тибрскому острову; пройдя до половины улицы Флументаль, шествие свернуло налево и по короткому Тибрскому переулку быстро добралось до деревянного моста; одиннадцать лет спустя, то есть в 691 году, по декрету сената тут был заложен каменный мост, названный именем Фабриция, куратора дорог.
На Тибрском острове, в то время еще мало населенном, находилось три известных памятника: храм Эскулапия, храм Юпитера и храм Фавна. Храм Эскулапия, самый большой и самый великолепный из них, воздвигли в 462 году римской эры по случаю ужасной эпидемии чумы, унесшей тысячи жертв. Это произошло во время консульства Квинта Фабия Гургита и Юлия Брута Сцевы. Из Рима направили послов в Эпидавр, греческий город, посвященный культу Асклепия, бога медицины. Когда римские послы находились в храме бога-целителя, к ним подползла одна из живших в храме священных змей — прирученная безвредная змейка желто-коричневой окраски. Послы приняли ее появление за божественное знамение: змея, посвященная богу врачевания, по своей доброй воле приблизилась к ним. Они отправились к своим кораблям, следом за ними поползла и змея; ее взяли на корабль и привезли в Остию, здесь корабль вошел в устье Тибра и поплыл вверх по течению; когда он достиг Тройных дорог, змея вдруг выползла и, бросившись с судна в реку, скрылась на Тибрском острове. Авгуры истолковали этот каприз змеи как волю бога Эскулапия, пожелавшего, чтобы в этом месте ему был воздвигнут храм, что и было сделано.
В 552 году от основания Рима, по обету претора Фурия Пурпореона, рядом с большим храмом Эскулапия был построен другой храм, меньших размеров, но не уступавший первому в роскоши, — храм Юпитера.
А в 558 году, то есть шесть лет спустя, народные эдилы Гней Домиций Агенобарб и Гай Скрибоний Курион наложили денежные взыскания на трех крупных торговцев скотом и на эти деньги построили рядом с храмом Эскулапия, почти напротив храма Юпитера, третий храм — в честь бога Фавна.
Итак, на маленьком Тибрском острове было три храма, а это с очевидностью доказывает, что еще до сооружения каменных мостов Фабриция и Цестия сообщение между городом и островом поддерживалось не только при помощи лодок и паромов, но и через деревянные мосты, подобные Сублицийскому мосту, построенному на сваях.
Пройдя по деревянному мосту, луперки и сопровождавшая их толпа вступили на остров, чтобы принести здесь жертву богу Фавну, который был, согласно мифам, связан родственными узами с богом Паном. Завершился же праздник новым пиршеством, уже подготовленным в харчевне, открытой рядом с храмом Эскулапия и известной своей прекрасной кухней и тонкими винами.
Не менее весело, чем луперки, решили закончить свой день и те, что вышли через Эсквилинские ворота и отправились посетить Фавна в его гротах и рощах близ серного источника.
Как в древних, так и в современных религиях таинственные обряды культа часто служили предлогом для веселого времяпрепровождения и совершались хитрецами, пользовавшимися легковерием толпы. Луперки из тщеславия устраивали празднества за свой счет; жреческие обязанности считались весьма почетными, и, кроме того, веселым жрецам доставляло немалое удовольствие без стеснения хлестать своей плетью красивых девушек, пленительных матрон и получать за это в награду нежные улыбки и любезные слова.
У храма Фавна, прислонившись к одной из колонн портика, стоял человек лет двадцати пяти, равнодушно наблюдая за движением толпы и беготней луперков; он был высок ростом, прекрасно сложен и, несомненно, обладал большой физической силой; все в нем было красиво: крепкая, словно изваянная скульптором шея, гордая посадка головы, благородная осанка. Завитые и надушенные волосы, блестящие, как черное дерево, оттеняли белизну высокого и широкого лба. Взгляд выразительных, проницательных и властных глаз очень красивого разреза был полон благожелательности. Он привлекал сердца и покорял всех железной воле этого человека, которая временами сквозила в его огненном взоре, в морщине, перерезавшей лоб, в густых и черных, почти сросшихся бровях. Нос был прямой, четко и красиво очерченный, рот скорее маленький; в складке довольно толстых, оттопыренных губ запечатлелись две страсти — властолюбие и чувственность. Едва заметный оливковый оттенок матовой белизны лица придавал еще больше привлекательности этому высокому и величественному, сильному и красивому человеку. Это был Гай Юлий Цезарь[146].
Он был одет с непревзойденным аттическим[147] изяществом. Поверх туники из белой льняной ткани, отороченной пурпуром и перехваченной в талии пурпуровым шерстяным шнуром, была наброшена тоже белая тога из тончайшей шерсти, отделанная широкой голубой каймой. Обдуманная гармония ниспадающих складок туники и тоги выгодно выделяла прекрасную фигуру этого необыкновенно красивого человека. Юлию Цезарю к тому времени исполнилось двадцать шесть лет — он родился 12 июня 654 года римской эры. Он уже пользовался в Риме безграничной популярностью благодаря своей образованности, красноречию, приветливости, храбрости, энергии и изысканному вкусу.
Гай Юлий Цезарь, приходившийся со стороны своей тетки Юлии племянником Гаю Марию, по своим связям, дружбе и личным симпатиям был марианцем; восемнадцати лет он женился на Корнелии, дочери Луция Корнелия Цинны, который четыре раза избирался консулом и тоже был ярым сторонником победителя тевтонов и кимвров. Как только Сулла, уничтожив своих врагов, стал диктатором, он приказал убить двух членов семьи Юлиев, расположенных к Марию, и потребовал от молодого Гая Юлия Цезаря, чтобы тот отверг свою жену Корнелию. Цезарь, однако, проявил непреклонную твердость характера и не захотел подчиниться. За это он был присужден Суллой к смертной казни, и только заступничество некоторых влиятельных сторонников Суллы и коллегии весталок спасло его от гибели в числе других жертв проскрипций.
Но все же Цезарь не чувствовал себя на улицах Рима в безопасности, пока там властвовал человек, который в ответ на просьбы многих о даровании Цезарю жизни сказал: «Вы ничего не понимаете, а я предвижу, что этот юный Юлий стоит многих Мариев!» Цезарь удалился в Сабинскую область; там он скрывался в горах Латия и Тибертина до тех пор, пока не умер Сулла. Вернувшись в Рим, он тотчас же отправился в поход под начальством претора Минуция Терма и участвовал в осаде Митилен. Он отличался большой храбростью, лучше всех владел оружием, и про него говорили: «Храбрости у него больше, чем это допускает человеческая природа и воображение». Действительно, не раз он проявлял исключительную отвагу; однажды, рискуя своей жизнью, спас в бою жизнь одного солдата; за это ему был присужден гражданский венок.
Когда Публию Сервилию Ватию было поручено выступить во главе римского войска против пиратов Киликии[148], которые избрали центром своих действий город Исавр, Цезарь отправился вместе с ним и, участвуя во многих сражениях, показал себя доблестным воином.
По окончании похода он уехал в Грецию, намереваясь слушать там знаменитых философов и посещать школы самых известных ораторов. Но близ Яссайского залива и Формакуссы, одного из Спорадских островов Архипелага, корабль, на котором плыл Юлий Цезарь со своими слугами, был захвачен пиратами, и все они стали пленниками морских разбойников. Цезарь и здесь проявил не только необычайное мужество, но и врожденную способность повелевать, которая впоследствии дала ему власть над миром. На вопрос Цезаря, какой выкуп требуют за него, пираты назвали большую сумму — двадцать талантов; на это последовал высокомерный ответ: «Я стою дороже, и вам уплатят за меня пятьдесят талантов», и тут же Цезарь добавил, что, лишь только ему возвратят свободу, он отправится в погоню за разбойниками, захватит их и велит распять. Этот смелый ответ, достойный гордых сыновей Рима, свидетельствовал о стойком характере и сознании собственного достоинства. Цезарь не сомневался, что человеку из рода Юлиев поверят на слово и он быстро достанет даже такую значительную сумму. Он отправил своих слуг в Эфес и Самос и другие ближние города, чтобы собрать там пятьдесят талантов; деньги были вскоре присланы ему, и он вручил пиратам выкуп. Но лишь только пленника отпустили на свободу, он снарядил в соседних портах несколько трирем[149] и отправился в погоню за пиратами, напал на них, разбил, взял в плен и передал претору, с тем чтобы тот их распял. Узнав, что вместо казни претор намерен продать пиратов в рабство, Цезарь самовольно приказал их всех распять, объявив, что за свой поступок он готов отвечать перед сенатом и римским народом.
Все это доставило Юлию Цезарю широкую популярность, которая возросла еще больше, когда он открыто и смело выступил против Гнея Корнелия Долабеллы, сторонника Суллы, обвиняя его в преступных действиях при управлении вверенной ему провинцией Македонией. Он поддержал свое обвинение с твердостью и с таким красноречием, что даже красноречивейшему Цицерону с трудом удалось добиться оправдания Долабеллы, использовав огромные богатства своего подзащитного, его влияние и связи.
Цезарь, славившийся как самый изысканный щеголь, как самый ловкий, искусный фехтовальщик и гимнаст, как неизменный победитель на ристалищах в цирке, снискал большую популярность в Риме и пользовался всеобщей симпатией. Поэтому не удивительно, что в начале 680 года, после смерти Аврелия Котты, одного из членов коллегии понтификов, Цезарь был возведен в этот высокий сан.
Таков был человек, который стоял у входа в храм Фавна и смотрел на толпу, двигавшуюся взад и вперед по острову, перед храмами бога медицины и Фавна.
— Привет Гаю Юлию Цезарю, понтифику! — воскликнул, проходя мимо него, Тит Лукреций Кар.
— Приветствую тебя, Кар, — ответил Цезарь, пожимая руку будущего творца поэмы «О природе вещей».
Вместе с Лукрецием шли, собираясь повеселиться, молодые патриции, и каждый из них обратился к будущему покорителю Галлии с ласковым приветственным словом.
— Честь и хвала божественному Юлию, — сказал, низко кланяясь, мим[150] Метробий, выйдя из храма Эскулапия в обществе других комедиантов и акробатов.
— А, Метробий! — воскликнул с иронической улыбкой Юлий Цезарь. — Ты, я вижу, не теряешь зря времени, не так ли? Не пропускаешь ни одного праздника, ни одного, даже самого ничтожного повода повеселиться.
— Что поделаешь, божественный Юлий!.. Будем наслаждаться жизнью, дарованной нам богами… Ведь Эпикур предупреждает нас…
— Знаю, знаю, — прервал его Цезарь, избавляя актера от труда приводить цитату.
И через минуту, почесав голову мизинцем левой руки, чтобы не испортить прическу, он указательным пальцем правой поманил к себе Метробия.
— Послушай… — произнес он.
Метробий тотчас покинул своих товарищей по искусству и торопливо подошел к Цезарю; один из мимов крикнул ему вдогонку:
— Мы будем ждать тебя в харчевне Эскулапия!
— Сейчас приду, — ответил Метробий и, приблизившись к Цезарю, вкрадчиво, с медоточивой улыбкой произнес: — Очевидно, какой-то бог покровительствует мне сегодня, раз он предоставляет мне случай оказать тебе услугу, божественный Гай, украшение рода Юлиев.
Цезарь улыбнулся своей обычной, чуть презрительной улыбкой и ответил:
— Услуга, о которой я хочу просить тебя, добрейший Метробий, невелика. Ты ведь бываешь в доме Гнея Юлия Норбана?
— Еще бы! — с хвастливой фамильярностью воскликнул Метробий. — Милейший Норбан расположен ко мне… очень расположен… и с давних пор… еще когда был жив мой знаменитый друг, бессмертный Луций Корнелий Сулла…
На лице Цезаря промелькнула еле заметная гримаса отвращения, но он тут же ответил с притворным добродушием:
— Ну, так вот, знаешь ли… — На миг он задумался, а затем сказал:
— Приходи ко мне сегодня вечером на ужин, Метробий. На досуге я расскажу тебе, в чем дело.
— Какое счастье!.. Какая честь!.. Как я признателен тебе, о добросердечнейший Юлий!..
— Ну, довольно, довольно благодарностей! Иди, тебя ждут приятели. Вечером увидимся.
И величественным жестом Цезарь простился с Метробием. Актер, рассыпаясь в благодарностях и низко кланяясь, направился в близлежащую харчевню Эскулапия.
В приветственном жесте, исполненном важности и достоинства, в пренебрежительном тоне, которым говорил Цезарь с Метробием, сказался властный его характер. Так как человек, к которому он обратился, отличался низкой угодливостью, а Цезарь славился своими победами над женскими сердцами, то вполне возможно было, что сведения, которые он хотел получить от Метробия, касались каких-нибудь любовных дел.
Пока народ толпился вокруг трех храмов, оглашая воздух громким говором, Метробий, сияя от радости, что ему выпала великая честь побывать гостем в доме Юлия, явился в харчевню Эскулапия и принялся хвастливо рассказывать своим друзьям, уже сидевшим за столом, о приглашении Цезаря. Несмотря на предстоящий роскошный ужин, мим на радостях усердно ел и еще усерднее пил превосходное велитернское, которое хозяин харчевни держал для своих посетителей. А посетителей в этот день набралось великое множество, все были в хорошем расположении духа, все запаслись хорошим аппетитом, и в харчевне стоял гул от возбужденных голосов, звяканья посуды и чаш, наполненных вином.
Шутки, остроты, хохот и оживление, царившие за тем столом, где сидел Метробий, вскружили ему голову, и он не замечал, как быстро бежало время и какое множество чаш велитернского он успел осушить. Два часа спустя бедняга уже еле ворочал языком от чересчур обильных возлияний, однако соображал еще кое-что и скоро понял, что оказался в тяжелом положении: через час он совсем потеряет способность двигаться и, стало быть, не попадет на ужин к Цезарю. Приняв решение покинуть сотрапезников, он оперся обеими ладонями о стол, с трудом поднялся, попрощался с обществом, стараясь говорить развязно, и объяснил, что должен уйти, так как его ждут — он ужинает у Це… це… разя…
Обмолвка комедианта была встречена взрывом хохота, градом острот, и, когда Метробий, пошатываясь, двинулся к выходу, его до самого порога провожали насмешками и язвительными замечаниями.
— Хорош ты будешь у «Церазя»! — кричал ему вдогонку сосед.
— Бедный Метробий, у него язык отнялся! — кричал другой.
— Нет, не язык, а ноги — гляди, как шатается!
— Метробий, не танцуй, ведь ты не на сцене!
— Держись прямо, Метробий, ты все стены вытер!
— Зря стараешься, Метробий, — хозяин не заплатит!
— Ну и походка! Петляет, как змея!
Меж тем Метробий уже вышел на улицу, бормоча про себя:
— Смей… тесь… смей… тесь, оборванцы! А я… иду ужинать к Цезарю… Он человек порядочный… замечательный человек… Цезарь… он любит ар… ар… артистов!.. Клянусь Юпитером Капи… Капи… толийским! Никак не пойму… как это… как это случилось… Это велитернское… туда подмешали… оно коварно… как душа Эв… Эв… битиды!..
Пройдя шагов двадцать по направлению к мосту, ведущему в город, старый пьяница остановился; его шатало из стороны в сторону. Так он простоял несколько минут в раздумье; наконец его осенила блестящая мысль; он не без усилия повернулся и пошел, подпрыгивая, в другую сторону. Шатаясь, переходя то на одну, то на другую сторону улицы, он направился ко второму деревянному мосту, соединявшему Тибрский остров с Яникульским холмом. Перебравшись по мосту через Тибр, Метробий побрел по дороге, которая вела к вершине холма, пересек дорогу к Катуларским воротам и продолжал взбираться по склону холма, пока не дошел до перекрестка, где дорога разветвлялась: направо она подымалась к вершине, а налево сворачивала к Сублицийскому мосту и, следовательно, приводила к Тригеминским воротам и в центр города.
На перекрестке зигзагообразное передвижение Метробия прервалось: комедиант остановился в замешательстве, не зная, какой путь предпочесть для своей уединенной прогулки. Было ясно, что Метробий решил воспользоваться двумя часами, остававшимися в его распоряжении до ужина в доме Юлия Цезаря, для того, чтобы воздух и движение помогли ему прийти в себя от чересчур усердных возлияний. Мысль была недурна и доказывала, что Метробий не лишился окончательно здравого смысла. Остановившись на перекрестке и покачиваясь на ослабевших, нетвердых ногах, он бормотал, приставив указательный палец правой руки ко лбу:
— Куда бы лучше пойти? На вершину? Там, конечно, воздух свежее… а мне так жарко… так жарко… а календарь будет меня уверять… что февраль… зимний месяц… Ах, февраль бывает зимой?.. Пусть зимний… для того, у кого нет ни цекубского, ни фалернского вина… Но, клянусь Бахусом Дионисием, воздух здесь чистый… я взберусь… туда наверх… А что я увижу там?.. Гробницу этого доброго царя Нумы… хотя… я-то… я ничуть не уважаю этого Нуму… потому что он не любил вина… Вино ему, видите ли, не нравилось… А я не верю, что не нравилось… Я готов поклясться двенадцатью богами Согласия… что он с нимфой Эгерией… беседовал не только о государственных делах… Как бы не так!.. Не хочу взбираться туда… надоело… Пойду-ка я по ровному месту… да вот, пойду…
Так болтал пьяный Метробий, искренне возмущенный равнодушием к вину Нумы Помпилия. Он свернул с дороги, которая привела бы его к гробнице этого царя, открытой свыше ста лет назад у подошвы Яникульского холма, и двинулся по дороге, которая шла к Тройным воротам.
Метробий по-прежнему двигался зигзагами, хотя в голове у него уже не так шумело и винные пары немного рассеялись; выписывая ногами замысловатые фигуры, он продолжал свои словесные нападки на трезвость и на трезвенников, в особенности на бедного царя Нуму. Вскоре он дошел до рощи Фурины, богини бурь, находившейся на полпути между мостами Цестия и Сублицийским.
Войдя в зеленую тень рощи, Метробий удовлетворенно вздохнул полной грудью и углубился в чащу поискать покойного прохладного уголка, в котором он так нуждался. Блуждая по тропинкам, он вдруг увидел небольшую круглую поляну в самой середине рощи, а на поляне — развесистое дерево. Он сел на траву, прислонившись к толстому стволу этого дерева.
— Вот чудеса! — бормотал он. — Никак не думал, что найду успокоение от бури, бушующей во мне, именно в священной роще богини бурь!.. А надо сказать, хорошо на лоне природы! Право же, привлекательность пастушеской жизни не только поэтический вымысел. Великолепная штука — пастушеская жизнь! Вдали от городского шума… среди величавого покоя полей… в приятном уединении на нежной мураве… козочки скачут, ягнята блеют… ручейки шумят… соловьи поют… Ах, какая прекрасная жизнь!.. Пастушеская идиллия!.. — Веки у Метробия стали тяжелыми, его одолевала дремота. Но, пораженный какой-то новой мыслью, он вдруг сразу пришел в себя; щелкнув пальцами, он пробормотал, как будто разговаривая с кем-то — Да… прекрасная жизнь, вот только бы в ручейке вместо чистой и холодной воды текло фалернское… О, вода!.. Я не мог бы примириться с этим… Нет, нет, никогда!.. Пить воду?.. Да я бы умер через несколько дней от тоски!.. Вода!.. Какая скука!.. Безвкусный напиток!
Ведя эти рассуждения, Метробий то открывал, то закрывал глаза, мысли его путались, сонливость затемняла рассудок, а он все бормотал заплетающимся языком:
— Фалернское, да… Но обязательно хорошее… А то в харчевне Эскулапия подают предательское велитернское… От него… у меня голова кругом идет… до сих пор… в ушах шумит… как будто я попал… в улей… и…
И тут Метробий заснул. Снились ему беспорядочные и странные сны, похожие на те обрывки мыслей, под впечатлением которых он уснул.
Ему снилось, что он находится на высохшем, бесплодном поле, под лучами палящего солнца. Как сильно жгло это солнце! Метробий обливался потом, в горле у него пересохло, его томила жажда, мучительная жажда… и он чувствовал стеснение в груди… Какое-то беспокойство, тревогу… И вот — какое счастье! Он услышал журчание ручейка… и побежал к нему… но он хотел бежать быстро, а ноги как будто прирастали к земле, а ручеек еще был далеко. Метробий никак не мог понять, каким образом это случилось, но он знал, что в ручье струится фалернское… и странно, шум ручейка напоминал собой людские голоса. Метробий умирал от жажды, ему хотелось пить, он все бежал, бежал и наконец добежал до ручья, но только он припал к ручью, чтобы насладиться фалернским, как перед ним вырос Нума Помпилий и не дал ему пить. У Нумы Помпилия была длинная- длинная белая борода и грозный вид; он сурово глядел на Мет- робия, осыпал его бранью и упреками. Какой звучный, металлический голос был у этого Нумы Помпилия! Нума Помпилий говорил сердитые слова, а Метробий слышал гул голосов, как будто исходивших из ручья… И вдруг вода в ручье стала совсем не похожей на фалернское, она обратилась в кровь. А Нума еще пуще упрекал бедного Метробия, грозно наступал на него и кричал:
«У тебя жажда! Ты крови жаждешь, тиран? Пей кровь твоих братьев, негодяй!»
Сон становился все более страшным, у Метробия сжималось сердце, суровый голос неумолимого старца приводил его в ужас; он бросился бежать, споткнулся о корни, упал и наконец проснулся…
В первую минуту Метробий никак не мог понять, где он, спит ли он еще или бодрствует; он протер глаза, осмотрелся вокруг и увидел, что находится в лесу, что кругом уже темно и лишь лучи месяца, пробиваясь кое-где меж густых ветвей, рассеивают мрак. Он попытался собраться с мыслями, привести их в порядок, но никак не мог. Ему все еще слышался голос Нумы Помпилия, произносивший гневные слова точь-в-точь как это было во сне, и в первую минуту Метробий подумал, что он еще спит и все это ему грезится. Но вскоре он убедился, что уже проснулся, начал смутно припоминать, как он попал сюда, и наконец понял, что голос, который он слышал во сне, был голосом живого человека, находившегося неподалеку от него, на полянке.
— Смерть за смерть! Лучше умереть за наше счастье и благо, чем на потеху наших поработителей! — говорил кто-то горячо и страстно, должно быть продолжая начатый разговор. — Эти бешеные звери в образе человеческом жаждут крови, как тигры Ливийской пустыни, вид крови угнетенных радует их; так пусть же они сами выступят со своими мечами против наших мечей, пусть потечет и их кровь, смешиваясь с нашей, пусть они поймут, что у рабов, у гладиаторов, у обездоленных бьется в груди человеческое сердце. Клянусь всеми богами, обитающими на Олимпе, они убедятся, что великий Юпитер создал всех равными, что солнце сияет для всех, а земля приносит плоды всем людям без изъятья и что все люди без исключения имеют право на счастье и радость в жизни.
Мощный, но приглушенный рокот одобрения был ответом на эту страстную речь, раздававшуюся в ночной тишине.
Метробий сразу сообразил, что тут собрались люди, очевидно замышлявшие что-то против республики. Звучный голос невидимого оратора показался ему знакомым.
Но чей это был голос? Где Метробий слышал его? Когда? Этого он никак не мог припомнить, хотя и старался с вернувшейся к нему быстротой сообразительности перебрать свои воспоминания. Во всяком случае, комедиант понял, что надо остаться незамеченным, иначе ему предстоит провести несколько весьма неприятных минут.
Передвигаясь ползком, он спрятался за толстый ствол дерева, у которого сидел, и, затаив дыхание, напрягал все силы, стараясь как можно лучше все расслышать.
— Можем ли мы сказать, что после четырех лет тайной, упорной и настойчивой работы взошла наконец заря избавления? — спросил кто-то хриплым и низким голосом, коверкая латынь.
— Можем ли мы начать бой? — спросил другой, у которого голос был еще более хриплым и низким, чем у первого.
— Можем! — ответил тот же голос, который услышал Метробий, как только проснулся. — Арторикс поедет завтра…
Услышав это имя, Метробий сразу узнал по голосу говорившего: несомненно, это был Спартак; и тогда Метробий сообразил наконец, что тут происходит.
— Завтра Арторикс поедет в Равенну, — сказал Спартак. — Он предупредит Граника, чтобы тот держал наготове свои пять тысяч двести гладиаторов — первый легион нашего войска. Вторым легионом будешь командовать ты, Крикс, — он состоит из семи тысяч семисот пятидесяти членов нашего Союза, живущих в Риме. Третьим и четвертым будем командовать я и Эномай; в них войдут десять тысяч гладиаторов, находящихся в школе Лентула Батиата в Капуе.
— Двадцать тысяч собранных в легионы гладиаторов! — громко, с дикой радостью воскликнул Эномай. — Двадцать тысяч!.. Отлично!.. Клянусь богами ада, хорошо!.. Бьюсь об заклад, что мы увидим, как застегиваются доспехи на спинах гордых легионеров Суллы и Мария!
— А теперь, когда мы обо всем договорились, прошу вас: помните каждый о своей угнетенной отчизне и во имя ее страданий, во имя священной верности, соединяющей нас, — сказал Спартак, — будьте осторожны и благоразумны. Ведь каким- нибудь безрассудством можно поставить под удар все наше дело. Мы отдали ему четыре года неустанного, большого труда. Любая несвоевременная вспышка, смелый, но необдуманный шаг был бы сейчас непростительным преступлением. Через пять дней вы услышите о наших первых действиях и узнаете, что Капуя — в руках восставших. Хотя Эномай и я выведем наши отряды в открытое поле, при первой же возможности мы попытаемся нанести смелый удар столице Кампаньи; а тогда вы, кто в Равенне, кто в Риме, собирайте все свои силы и идите на соединение с нами. Но пока Капуя не восстанет, пусть внешне среди вас по-прежнему царят мир и спокойствие.
Затем, когда Спартак умолк, последовала оживленная и беспорядочная беседа, в которой приняли участие почти все гладиаторы, собравшиеся здесь; их было не более двадцати пяти, это было главное руководство Союза угнетенных.
Обменявшись друг с другом советами, словами ободрения и надежды, воспоминаниями, братскими приветствиями, гладиаторы стали расходиться. Оживленно беседуя, они направились как раз в ту сторону, где спрятался Метробий, но вдруг Спартак окликнул их:
— Братья, зачем же всем идти в одну сторону? Идите по двое, по трое и на расстоянии пятисот, шестисот шагов друг от друга. В город возвращайтесь кто через Цестиев мост, кто через Сублицийский или через Эмилиев мост.
В то время как гладиаторы, повинуясь приказу, выбирались из рощи разными дорогами, Спартак, проходя мимо дерева, за которым притаился дрожащий Метробий, сказал Криксу, сжимая его руку в своей:
— С тобой мы увидимся позже, у Лутации Одноглазой; там ты расскажешь мне, можно ли рассчитывать на прибытие в ближайшие пять дней обещанного груза с доспехами.
— Я как раз иду повидаться с погонщиком мулов; он обещал мне переправить этот груз как можно скорее.
— Да ну! — воскликнул презрительно Эномай. — К чему нам эти доспехи? Наша вера — наши мечи, наша храбрость — вот наши доспехи.
Крикс ушел, быстро шагая по направлению к Цестиеву мосту; Спартак, Эномай и Арторикс повернули к Сублицийскому мосту.
«Вот так так! — подумал наш доблестный Метробий, становясь все храбрее и храбрее, по мере того как удалялись гладиаторы. — Черт возьми! Какие тучи собираются на горизонте нашей республики! Двадцать тысяч вооруженных гладиаторов! Этого вполне достаточно, чтобы вспыхнула новая гражданская война, как это было в Сицилии!.. Тем более, что Спартак по храбрости и предприимчивости стоит куда выше Эвноя, сирийского раба, который возглавлял восстание рабов в Сицилии. Да, конечно, само провидение привело меня в эту рощу. Великие боги, несомненно, избрали меня своим орудием, чтобы спасти республику и Рим от гибели… Именно так, а не иначе. Разве не пригодились некогда для такого же дела гуси?.. Почему же я не гожусь?.. Гуси!.. Ну и взбредет же спьяну на ум такое сравнение!»
И Метробий, крайне оскорбленный выводом, к которому его привело собственное сравнение, поднялся и стал прислушиваться, потом сделал несколько нерешительных шагов по роще, желая убедиться, все ли гладиаторы ушли, не оставили ли кого- нибудь на страже.
Он вспомнил, что Цезарь ждал его к ужину в сумерки, а теперь уже около полуночи, и это очень огорчило его; но он тотчас же утешился, подумав, что, лишь только выйдет из рощи богини Фурины, он поспешит к Цезарю, расскажет ему о случайно раскрытом им заговоре, и Цезарь простит его.
Убедившись в том, что все гладиаторы удалились, Метробий вышел из рощи и быстрым шагом направился к Цестиеву мосту, рассуждая про себя, что, не будь он пьян, ему не пришлось бы очутиться в роще Фурины во время собрания гладиаторов; он должен благословлять и свое опьянение и свое пристрастие к вину; даже то самое велитернское из харчевни Эскулапия, которое он еще недавно проклинал, теперь казалось ему божественным. Из всего этого он вывел заключение, что Бахусу следует воздвигнуть новый храм как особому покровителю Рима и что пути богов неисповедимы, если такой простой случай, как опьянение Метробия, мог повести к спасению республики.
Рассуждая таким образом, он дошел до дома Цезаря и, войдя, попросил передать хозяину, что просит его тотчас же прийти в библиотеку, где он, Метробий, сообщит ему сведения огромной важности, от которых, быть может, зависят судьбы Рима.
Цезарь сначала не придал значения словам Метробия, так как считал его пьяницей и сумасбродом. Но, подумав, все же решил выслушать его. Извинившись перед гостями, он вышел из триклиния и направился в библиотеку, где взволнованный Метробий кратко рассказал ему о заговоре гладиаторов.
Сообщение это показалось Цезарю странным. Он задал несколько вопросов комедианту, чтобы удостовериться в том, что рассказ его не галлюцинации пьяного человека. Убедившись в противном, он сдвинул брови и простоял несколько мгновений в глубоком раздумье. Затем, очевидно приняв какое-то решение, он с улыбкой недоверия обратился к Метробию:
— Я не подвергаю сомнению сообщенные тобой факты, но, право, все это скорее похоже на сказку. Не сложилась ли она в твоем возбужденном воображении от возлияний велитернского, которым ты усиленно предавался в харчевне Эскулапия?
— О божественный Юлий, я не отрицаю, что очень люблю велитернское, в особенности хорошее, — с обиженным видом ответил Метробий, — я не стану отрицать, что и сегодня вечером голова моя была не совсем в порядке, но что касается слов, которые я слышал в роще Фурины, могу поклясться, о божественный Юлий, что я действительно слышал их и все передал тебе в точности. Крепкий сон и свежий воздух у подножия Яникульского холма отрезвили меня, и я окончательно пришел в себя. Неужели ты намерен оставить республику в такой серьезной опасности и не предупредишь консулов и сенат?
Цезарь, склонив голову, думал о чем-то.
— С каждым мгновением опасность растет.
Цезарь молчал.
Замолчал и Метробий, но по его позе и судорожным движениям было видно, что его терзает нетерпение. Не выдержав, он спросил Цезаря:
— Так как же?
Цезарь поднял голову и ответил:
— Насколько серьезна опасность, угрожающая родине, я хотел бы, Метробий, судить сам!
— А как же можешь ты… — начал было комедиант.
Но Цезарь прервал его:
— Я сам хочу судить, если ты мне позволишь…
— О, что ты говоришь, божественный Юлий!.. Я пришел к тебе посоветоваться. Если ты пожелаешь, я охотно уступлю тебе честь раскрытия этого заговора, потому что знаю и твердо верю, что Гай Юлий Цезарь великодушен и не забывает оказанных ему услуг.
— Благодарю тебя, Метробий, за твои чувства ко мне, благодарю за предложение, которое ты мне сделал. Но не для того, чтобы извлечь выгоду из тайны, которую случай открыл тебе, я хочу проверить и точно узнать положение дела, — нет, я должен это сделать для того, чтобы правильно рассудить, как тут следует поступить.
Метробий знаком показал, что он согласен с Цезарем, и тот добавил:
— Иди в триклиний и жди меня там. Но смотри, Метробий, никому ни слова о том, что ты слышал в роще Фурины, о нашем с тобой разговоре и о том, что я сейчас выйду из дому. Через час я вернусь, и тогда мы обсудим, что надо сделать для блага родины.
— Я выполню твое приказание, Цезарь.
— И ты останешься доволен: я умею быть признательным, а в книге судеб не написано, что Гаю Цезарю суждено умереть увенчанным всего лишь лаврами побед на ристалищах в цирке.
Сказав это, Гай Юлий вышел в соседнюю с библиотекой комнату, предоставив Метробию размышлять над этими многозначительными словами. Минуту спустя он вернулся; через правую руку у него была перекинута плотная темная пенула, несомненно принадлежащая кому-нибудь из слуг, и пурпуровая перевязь, на которой висел его меч. Цезарь снял белую пиршественную одежду, надел через плечо перевязь, закутался в пенулу, на голову натянул капюшон и простился с Метробием, еще раз повторив ему, чтобы он шел в триклиний и ждал его там, но никому не проболтался о заговоре гладиаторов. Затем Цезарь вышел из дому в сопровождении раба и поспешно направился в переулок, куда выходила таверна Венеры Либитины.
Кроме дома на Палатине, у Цезаря был еще другой дом, в самом центре Субуры; в то время он даже чаще жил в Субуре, надеясь таким образом завоевать симпатии бедняков, населявших этот район Рима. Не раз, надев грубую тунику вместо нарядной латиклавы, Цезарь обходил грязные, темные переулки Субуры и Эсквилина и с беспримерной щедростью оказывал помощь обездоленным. Цезарь знал как свои пять пальцев все самые глухие и грязные закоулки этой трущобы.
Таверна Венеры Либитины находилась неподалеку от маленького, но со вкусом устроенного дома Цезаря, и он быстро дошел до грязного переулка, где глубокую ночную тишину нарушали возгласы, доносившиеся из заведения Лутации Одноглазой.
Войдя в таверну в сопровождении раба, Цезарь окинул беглым взглядом большую комнату, где, по обыкновению, шумно кутили простолюдины, могильщики, бездельники, нищие, притворявшиеся калеками, и прочие подонки римского общества. Посмотрев на этих людей, Цезарь прошел во вторую комнату и сразу же увидел там человек десять рудиариев и гладиаторов, сидевших за столом. Цезарь обратился к ним с обычным приветствием и сел вместе с рабом на скамью в углу комнаты, приказав рабыне-эфиопке принести две чаши цекубского вина; приняв равнодушный вид, он обменивался со своим спутником короткими общими фразами, а в то же время зорко следил за тем, что делается в компании гладиаторов, и прислушивался к их разговору.
Спартак сидел между Эномаем и Криксом, бледный, грустный, задумчивый. За четыре года, истекшие со дня смерти Суллы, внешность фракийца изменилась, и теперь в его облике появилась черта суровости, которой раньше не было в нем; широкий лоб пересекала глубокая морщина, свидетельствовавшая о тревогах и тяжких думах.
Когда товарищи назвали Спартака по имени, Цезарь, не знавший фракийца в лицо, убедился, что догадка, сразу же возникшая у него, была верна и Спартаком мог быть только этот рослый, красивый человек, выделявшийся своей полной достоинства осанкой, своим энергичным и умным лицом.
Гай Юлий Цезарь вглядывался в рудиария со все возраставшей симпатией, которую почувствовал к нему с первого взгляда. С прозорливостью гениального человека Цезарь угадал величие души Спартака, его одаренность и понял, что судьба предназначала его для великих дел и высоких подвигов.
Рабыня Азур принесла вино, и Цезарь, взяв одну чашу, указал рабу на вторую:
— Пей.
Раб отпил из своей чаши, а Цезарь сделал вид, что пьет; вино даже не коснулось его губ. Цезарь не пил ничего, кроме воды. Через несколько минут он поднялся и подошел к столу гладиаторов.
— Привет тебе, храбрый Спартак! — сказал он. — Пусть всегда улыбается тебе судьба, как ты того заслуживаешь. Не уделишь ли ты мне некоторое время? Я хочу побеседовать с тобой.
Все обернулись, послышались удивленные возгласы:
— Гай Юлий Цезарь!
— Юлий Цезарь? — промолвил, вставая, Спартак, удивленный не менее своих товарищей; он еще никогда не видел Цезаря и поэтому не знал его в лицо.
— Молчите! — остановил гладиаторов будущий диктатор. — Иначе завтра весь Рим узнает, что один из понтификов ночами шатается по кабакам Субуры и Эсквилина!
Спартак с изумлением смотрел на нежданного гостя. Цезарь еще не был прославлен великими деяниями, но имя его уже гремело в Риме и во всей Италии. Вглядываясь в его черты, носившие отпечаток необыкновенной энергии и отваги, рудиарий дивился красоте его лица, орлиному взору, совершенной гармонии телосложения, величавому спокойствию и мощи всего его облика. Некоторое время он молча смотрел на потомка рода Юлиев, а затем ответил:
— Я буду счастлив, Гай Юлий Цезарь, если чем-либо могу быть тебе полезен.
— Тебе придется ненадолго покинуть общество твоих храбрых товарищей; я хотел пройтись с тобою до вала.
Пораженные гладиаторы переглянулись. Спартак ответил:
— Большая честь для бедного и безвестного рудиария совершить прогулку с одним из самых знаменитых и благородных граждан Рима.
— Храбрый никогда не бывает бедным, — ответил Цезарь, направляясь к выходу и сделав знак рабу ожидать его в таверне.
— Ах, — вздохнув, сказал Спартак, следуя за Цезарем, — зачем льву сила, когда он в цепях!
Два этих необыкновенных человека прошли через главную комнату таверны и, выйдя в переулок, направились в молчании к валу — как раз к тому месту, где четыре года назад гладиаторами был казнен отпущенник Гая Верреса.
В небе светила полная луна, заливая грустным своим сиянием сады, огороды и виноградники, пышно зеленевшие за городской стеной, широкие просторы полей, тянувшихся до самой гряды холмов Тускула и Латия, черневших вдали, как тени гигантов.
На пустынном поле, расположенном между последними домами города и валом Сервия Туллия, в ночной тишине Цезарь и Спартак, освещенные бледными лучами луны, издали могли показаться какими-то белыми призраками. Они остановились друг против друга, молчаливые и неподвижные, словно старались понять и изучить друг друга; оба сознавали, что они олицетворяют собой два противоположных начала, два знамени, два мира: деспотизм и свободу.
Цезарь первый нарушил молчание, обратившись к Спартаку:
— Сколько тебе лет?
— Тридцать три, — ответил фракиец и внимательно посмотрел на Цезаря, как бы стараясь угадать его мысли.
— Ты фракиец?
— Да.
— Фракийцы — храбрый народ, такими я знавал их в сражениях и в опасности. Ты же можешь похвалиться еще и учтивостью и образованием.
— Откуда ты это знаешь?
— От одной женщины. Но сейчас не время говорить об этом, ибо тебе и делу, которому ты посвятил себя, грозит величайшая опасность.
— О какой опасности ты говоришь? — встревоженно спросил Спартак, отпрянув от него.
— Мне все известно, и я пришел сюда не для того, чтобы причинить тебе вред, Спартак. Напротив, я хочу спасти тебя. Некто, сидя под деревом в роще Фурины, невольно слышал вашу беседу этой ночью.
— О проклятье богам! — с отчаянием вскричал Спартак и, сжав кулаки, погрозил небу.
— Он еще ничего не сообщил консулам: я задержал его, насколько было возможно, но он это непременно сделает сегодня же ночью или завтра утром, и все твои четыре легиона будут рассеяны, прежде чем успеют собраться.
Спартак был в страшном отчаянии. Вперив как безумный неподвижные, широко открытые глаза в ствол дерева, освещенного луной, он шептал голосом, прерывавшимся от рыданий, как будто разговаривал сам с собой:
— Пять лет веры, труда, надежд, борьбы, и все погибнет в мгновение ока!.. Всему конец, у угнетенных не останется никакой надежды… Рабами, рабами будем мы влачить эту подлую жизнь!..
На одухотворенном лице Спартака отражались глубокие душевные муки, и Цезарь с участием, с состраданием и почти с уважением смотрел на этого большого, сильного человека, пораженного горем. Полководец, исполненный безмерной гордости от сознания своей гениальности, Цезарь считал, что в мире нет человека, достойного его преклонения; теперь же почти против воли он восхищался этим гладиатором, который, почерпнув силы в святой любви к свободе, задумал совершить подвиг, достойный греческих или римских героев, и, вооружившись упорством и предусмотрительностью, рожденной высоким умом, окрыленный верой в свое дело, полный отваги и бьющей через край энергии, сумел создать регулярное войско из двадцати тысяч гладиаторов.
При мысли об этих легионах взгляд Цезаря загорелся алчным огнем властолюбия, у него закружилась голова, дрожь пробежала по всему телу; он устремил широко раскрытые глаза на вершины Албанских холмов и погрузился мыслью в беспредельный мир мечтаний. О, если бы ему дали четыре легиона — двадцать тысяч воинов, которых он мог бы повести в бой! Через несколько лет он покорил бы мир, стал бы владыкой Рима, но не как Сулла, которого боялись и ненавидели, а как любимый властелин, гроза патрициев с их мелкой борьбой самолюбий и кумир плебеев!
Оба молчали: один — удрученный, другой — предаваясь честолюбивым мечтам.
Первым нарушил молчание Спартак. Он пришел в себя и, грозно нахмурив брови, в приливе суровой энергии сказал с твердостью:
— Нет, клянусь молниями Юпитера, этого не будет!
— Что же ты сделаешь? — спросил Цезарь, словно очнувшись при этом восклицании.
Спартак устремил горящий взгляд в глаза Цезаря, вновь ставшие ясными, и через минуту спросил:
— Но ты, Цезарь, кто ты — друг наш или враг?
— Хотел бы быть другом и, уж во всяком случае, никогда не буду врагом.
— Ты можешь все сделать для нас!
— Каким образом?
— Выдай нам человека, владеющего нашей тайной!
— Как! Ты хочешь, чтобы я, римлянин, допустил восстание всех рабов, грозящее Риму гибелью? Чтобы я допустил это восстание, имея возможность его предотвратить?
— Ты прав. Я позабыл, что ты римлянин.
— И я желаю, чтобы весь мир был подвластен Риму.
— Ну конечно. Ты — олицетворение тирании Рима над всеми народами земли. Ты лелеешь мечту, которая превосходит безмерные замыслы Александра Македонского. Когда римские орлы раскинут крылья над народами всей земли, ты думаешь заковать эти народы в цепи, зажать их в железный кулак. Рим — властитель народов, ты — владыка Рима?
В глазах Цезаря блеснула радость, но тут же он принял свой обычный спокойный вид и, улыбаясь, сказал Спартаку:
— О чем я мечтаю, никому не дано знать. Может быть, я и сам этого не знаю. Да и мне еще надо набраться сил, чтобы вылететь из гнезда на поиски своего счастья. А вот ты, Спартак… Ты с удивительной энергией и мудростью великого полководца собрал армию рабов, создал из них стройные легионы и готов вести их в бой. Скажи же мне, что ты задумал, Спартак?.. На что ты надеешься?
— Я надеюсь, — отвечал Спартак, охваченный страстной убежденностью, — я надеюсь сокрушить ваш развращенный римский мир и увидеть, как на его развалинах расцветет независимость народов. Я надеюсь уничтожить постыдные законы, принуждающие человека простираться ниц перед другим человеком, законы, повелевающие, чтобы из двух людей, рожденных женщиной и наделенных одинаковой силой, одинаковым умом, один трудился в поте лица, возделывая землю, не ему принадлежащую, и кормил другого, коснеющего в пороках, лени и праздности. Я надеюсь заплатить кровью угнетателей за стоны угнетенных, разбить цепи несчастных, прикованных к колеснице римских побед. Я надеюсь перековать цепи порабощения в мечи, чтобы с помощью этих мечей каждый народ мог прогнать вас назад, в пределы Италии, которая дана вам великими богами и границы которой вы не должны переступать. Я надеюсь сжечь все амфитеатры, где народ-зверь, называющий нас варварами, упивается убийствами несчастных людей, рожденных для счастья, для духовных наслаждений, для любви и вместо этого вынужденных убивать друг друга на потеху тиранам мира. Клянусь молниями всемогущего Юпитера, я надеюсь увидеть, как воссияет солнце свободы и исчезнет позор рабства на земле! Свободы я добиваюсь, свободы жажду, свободу призываю, свободу для каждого отдельного человека и для народов, великих и малых, могущественных и слабых. А со свободой придут мир, благоденствие, справедливость и все то высшее счастье, которым бессмертные боги дают человеку возможность наслаждаться на земле!
Цезарь стоял не двигаясь и слушал; на губах его мелькала улыбка сострадания. Когда же Спартак умолк, он покачал головой и спросил:
— А потом, благородный мечтатель, а потом?
— Потом придет власть права над грубой силой, власть разума над страстями, — ответил рудиарий, и на вдохновенном лице его отражались высокие чувства, горевшие в его сердце. — Потом наступит равенство между людьми, братство между народами, торжество добра во всем мире.
— Бедный мечтатель! И ты веришь, что все эти фантазии могут воплотиться в жизнь? — сказал Юлий Цезарь с насмешливой жалостью. — Бедный мечтатель! — И, помолчав минуту, он продолжал: —Выслушай меня, Спартак, и обдумай хорошенько мои слова; они продиктованы добрым чувством. Расположение мое к тебе гораздо сильнее и прочнее, чем ты думаешь. Помни, что я не принадлежу к числу людей, которые легко дарят свою приязнь и тем более свое уважение. Осуществить то, что ты задумал, более чем невозможно: это фантастическая мечта, химера как по целям, что ты себе поставил, так и по средствам, которыми ты располагаешь.
Спартак хотел было возразить, но Цезарь остановил его:
— Не прерывай меня и выслушай; ведь я пришел поговорить с тобой для твоего же блага. Ты, конечно, и сам не считаешь, что твои двадцать тысяч гладиаторов повергнут Рим в трепет. Разумеется, ты этого не думаешь. Ты рассчитываешь на то, что слово «свобода» привлечет под твои знамена огромную массу рабов. Но пусть число этих рабов достигнет ста, ста пятидесяти тысяч (а этого никогда не будет), пусть они благодаря тебе будут спаяны железной дисциплиной, пусть они будут доблестно сражаться, воодушевленные мужеством отчаяния. Пусть будет так! Но неужели ты веришь, что они победят четыреста тысяч легионеров, покоривших владык Азии и Африки, и что эти легионеры, свободные граждане, живущие по всей Италии на своем клочке земли, в своем доме, не будут с величайшим ожесточением драться с рабами, лишенными всякого имущества, с людьми, победа которых грозит им разорением? Вы будете сражаться, движимые отчаянием, они — инстинктом самосохранения, вы — за то, чтобы получить права, они — за сохранение своей собственности. Кому достанется победа, угадать нетрудно. Численно они превосходят вас, а кроме того, в каждом городе, в каждой муниципии у них окажутся союзники, а у вас — враги. К их услугам — все богатства государственной казны и, что еще важнее, крупные состояния патрициев, на их стороне авторитет римского имени, искусство опытных полководцев, интересы всех городов и всех римских граждан, несчетное количество судов республики, вспомогательные войска, собранные со всех концов мира. Достаточно ли будет твоей доблести, твердости и твоего великого ума, чтобы внести порядок и дисциплину в толпы упрямых, диких варваров, пришельцев из разных стран, не связанных благородными традициями или иными, материальными узами и даже не вполне понимающих те цели, к которым ты стремишься? Я поверил было на минуту, что это тебе удастся, но нет, это решительно невозможно… Ты наделен крепкой волей и умом и вполне способен командовать войсками — я это признаю. Но добьешься ты только того, что скроешь на время недостатки своего войска, как скрывают язвы на теле. Ты можешь поколебать у противника надежду на победу, но, совершив чудеса мудрости и доблести, одержишь ли ты победу?
— Ну так что ж! — воскликнул Спартак с величественным равнодушием. — Я умру славной смертью за правое дело, и кровь, пролитая нами, оплодотворит древо свободы, выжжет новое клеймо позора на лбу угнетателей, породит бесчисленных мстителей. Пример для подражания — вот лучшее наследство, которое мы можем оставить потомкам.
— Великое самопожертвование, но бесплодная и напрасная жертва. Я показал тебе, что средства, которыми ты располагаешь, недостаточны для достижения цели, и я докажу тебе, что и сама твоя цель — плод возбужденного воображения, манящая мечта, неуловимый для человечества призрак: издали он кажется живым, влечет, но убегает от тебя тем дальше, чем упорнее ты гонишься за ним. Когда ж тебе кажется, что ты уже настиг его, он вдруг исчезает у тебя на глазах. С тех пор как люди стали жить совместно, исчезла свобода и возникло рабство, ибо каждый закон, ограничивая и сужая права одного в пользу всех, тем самым посягает на свободу отдельного человека. Повсюду и всегда самый сильный и самый хитрый будет господствовать над толпой, и всегда найдется простой народ, готовый повиноваться. Даже самые лучшие, разумнее всего устроенные республики не могут избегнуть этого закона, источник которого — в самой природе человека; тому свидетельство бесславный конец Фив, Спарты и Афин. В самой нашей Римской республике, основанной на принципе верховной власти народа, всю власть, как ты видишь, зажала в кулак кучка патрициев, — они владеют всеми богатствами, а следовательно, на их стороне и сила; они устроили так, что власть над республикой стала передаваться по наследству в их касте. Можно ли считать свободными четыреста тысяч римских граждан, у которых нет хлеба и крова, нет одежды, чтобы укрыться от зимней стужи? Они — жалкие рабы первого встречного, кто пожелает купить их голос; право голоса — вот единственное достояние, единственное богатство этих нищих повелителей мира. Поэтому слово «свобода» лишено у нас смысла. Это струна, которая всегда будет находить отзвук в сердцах масс, но иной раз именно тираны прекрасно умеют играть на этой струне. Спартак, я страдаю от наглого высокомерия патрициев, сочувствую горю и мукам плебеев и вижу, что только на гибели первых может быть основано благополучие последних; чтобы уничтожить господство касты олигархов, надо поощрять страсти плебеев, но держать их в узде и руководить ими властно, с железной твердостью. И так как человек человеку волк, так как род человеческий разделен на волков и ягнят, коршунов и голубков, на пожирающих и пожираемых, то я уже сделал выбор и поставил себе определенную цель. Не знаю, удастся ли мне разрешить такую трудную задачу, но я задумал захватить власть и в корне изменить судьбы обеих сторон: сделать угнетателей — угнетенными, пожирающих — пожираемыми.
— Стало быть, ты, Цезарь, отчасти разделяешь мои взгляды?
— Да, я жалею рабов и всегда был к ним снисходителен, я сочувствую гладиаторам и, если устраивал зрелища для народа, никогда не допускал, чтобы гладиаторы варварски убивали друг друга ради удовлетворения необузданных инстинктов толпы. А чтобы достигнуть цели, которую я поставил перед собой (если только мне когда-нибудь удастся достигнуть ее), понадобится гораздо больше искусства, чем насилия, больше ловкости, чем силы, понадобятся и смелость и осторожность — неразлучные спутники при всяком опасном начинании. Я чувствую, что мне предназначено достигнуть высшей власти, я должен, я хочу ее достигнуть и достигну. Мне надо обращать себе на пользу всякую силу, встречающуюся на моем пути, подобно тому как ручей собирает в свое лоно все притоки и вливается в море бурной, могучей рекой И вот я обращаюсь к тебе, доблестный Спартак, как к человеку, которому судьбой предначертаны великие деяния. Скажи, согласен ли ты оставить безумную мысль о невозможном восстании и вместо этого стать помощником и спутником счастья Цезаря? У меня есть своя звезда — Венера, моя прародительница, она ведет меня по тропе жизни и предрекает мне высокое назначение. Рано или поздно я получу управление какой-либо провинцией и командование легионами, буду побеждать и получать триумфы, стану консулом, буду низвергать троны, покорять народы, завоевывать царства…
Возбужденная речь Цезаря, его решительное лицо, сверкающие глаза, взволнованный голос, глубокая убежденность, звучавшая в его речи, — все это придавало его облику такую величавость и значительность, что Спартак на мгновение был как бы околдован.
Цезарь остановился на минуту, и Спартак, словно освободившись от власти собеседника, спросил суровым и проникновенным голосом:
— А что будет потом?
В глазах Цезаря вспыхнуло пламя. Побледнев от волнения, он дрожащим голосом, но твердо произнес:
— А потом… власть над всем миром!
Короткое молчание последовало за этими словами, в которых сказалась вся душа будущего диктатора. С юных лет в нем жила только одна эта мысль; к этой цели были направлены все его стремления, каждое слово, весь его необычайный ум, всепокоряющая воля.
— Откажись от своего замысла, оставь его, — сказал Цезарь, вновь обретая спокойствие. — Оставь его, дело твое обречено на гибель в самом зародыше: Метробий не замедлит сделать консулам донос. Убеди своих товарищей по несчастью претерпеть все для того, чтобы у них осталась некоторая надежда завоевать свои права законным путем, а не с оружием в руках. Будь моим другом, ты последуешь за мной в походах, которые мне будет поручено совершить, ты возглавишь храбрых воинов и проявишь в полном блеске необыкновенные воинские способности, которыми тебя наградила природа.
— Невозможно, невозможно!.. — воскликнул Спартак. — Благодарю тебя от всей души, Гай Юлий, за твое уважение ко мне и за твои лестные предложения, но я должен идти по пути, указанному мне судьбой. Я не могу и не хочу покинуть моих братьев по рабству. Если бессмертные боги на Олимпе озабочены судьбами людей, если там, наверху, еще существует справедливость, которой здесь больше нет, наше дело не погибнет. Если же люди и боги будут сражаться против меня, я не покорюсь и, как Аякс, сумею пасть мужественно, со спокойной душой.
Цезарь вновь почувствовал невольное восхищение и, крепко пожав руку Спартаку, сказал:
— Да будет так! Если ты столь бесстрашен, я предсказываю тебе счастливый удел — я знаю, насколько бесстрашие помогает избегать несчастий. Тем искренней я желаю, чтобы тебе сопутствовало счастье, ибо знаю, что счастье играет во всяком деле большую роль, особенно в делах военных. Нынче вечером ты готов считать свое дело погибшим, а завтра вмешательство судьбы может привести его к успеху. Я не могу, я не имею права помешать Метробию; он отправится к консулам и раскроет ваш заговор. Ты же постарайся попасть в Капую раньше гонцов сената, и, может быть, счастье будет на твоей стороне… Прощай.
— Да покровительствуют тебе боги, Гай Юлий… Прощай.
Понтифик и рудиарий еще раз обменялись крепким рукопожатием и, так же как прежде, в молчании, но совсем в ином расположении духа спустились по пустынному переулку к таверне Венеры Либитины. Цезарь расплатился с хозяйкой и направился домой в сопровождении раба. Спартак, созвав своих товарищей, стал с лихорадочной поспешностью отдавать им срочные приказы, которые считал в данном случае наилучшими: Криксу он приказал уничтожить все следы заговора среди римских гладиаторов; Арториксу — мчаться в Равенну к Гранику. Затем вместе с Эномаем Спартак оседлал двух сильных коней и, взяв с собой пять талантов из кассы Союза угнетенных, чтобы иметь возможность в пути раздобыть новых лошадей, во весь опор поскакал через Капенские ворота в Капую.
Когда Цезарь возвратился и прошел в триклиний, он узнал, что от новых возлияний фалернского Метробий вновь загорелся пламенной любовью к родине и, обеспокоенный долгим отсутствием Цезаря, боясь, как бы с ним не случилось несчастья, отправился к консулу спасать республику. «Пойду прямехонько к консулу», — заявил он привратнику, но, по словам последнего, шатался из стороны в сторону.
Цезарь долго стоял, погрузившись в глубокое раздумье; потом, придя в спальню, сказал про себя:
«Теперь гладиаторы и гонцы сената будут состязаться в скорости. Как знать, кто придет первым!»
И после короткого раздумья добавил:
«Как часто от самых ничтожных причин зависят важнейшие события! Вот сейчас все зависит от коня!»