Прекрасная гречанка Эвтибида возлежала на мягких пурпурных подушках в зале для собеседования у себя в доме на Священной улице, близ храма Януса.
— Итак, — сказала она, — ты что-нибудь знаешь? Понял ты, в чем тут дело?
Собеседником ее был человек лет пятидесяти, с безбородым лицом, изрезанным морщинами, которые плохо скрывал густой слой румян и белил; по манере одеваться в нем тотчас же можно было признать актера. Эвтибида, не дождавшись ответа, добавила:
— Хочешь, я скажу, что думаю о тебе, Метробий? Я никогда особенно высоко тебя не ценила, а сейчас вижу, что ты и вовсе ничего не стоишь.
— Клянусь маской Мома[120], моего покровителя, — ответил актер пискливым голосом, — если бы ты, Эвтибида, не была прекраснее Дианы и обворожительней Венеры, даю тебе слово Метробия, близкого друга Корнелия Суллы, хранящего эту дружбу ни мало ни много тридцать лет, что я рассердился бы на тебя! Поговори со мной так кто-нибудь другой, и я, клянусь Геркулесом Победителем, повернулся бы и ушел, пожелав дерзкому приятного путешествия к берегам Стикса!
— Но что же ты сделал за это время? Что разузнал об их планах?
— Сейчас скажу… И много и ничего…
— Как это понять?
— Будь терпелива, и я все тебе объясню. Надеюсь, ты не сомневаешься в том, что я, Метробий, старый актер, вот уже тридцать лет исполняющий женские роли во время народных празднеств, обладаю искусством обольщать людей. К тому же речь идет о варварах, невежественных рабах, о гладиаторах. Я, конечно, сумею добиться своей цели, тем более что располагаю необходимым для этого средством — золотом.
— Потому-то я и дала тебе это поручение, что не сомневаюсь в твоей ловкости, а ты…
— Но пойми, прелестнейшая Эвтибида, если моя ловкость должна проявиться в раскрытии заговора гладиаторов, то тебе придется испытать ее на чем-нибудь другом и иным образом, ибо заговор гладиаторов никак нельзя раскрыть — его, попросту говоря, и в помине нет.
— Так ли? Ты в этом уверен?
— Уверен, совершенно уверен, о прекраснейшая из девушек.
— Два месяца назад… да, не больше двух месяцев, я имела сведения о том, что у гладиаторов заговор, что они объединились в какое-то тайное общество, у них был свой пароль, свои условные знаки, свои гимны, и, кажется, они замышляли восстание, похожее на восстание рабов в Сицилии.
— И ты серьезно верила в возможность восстания гладиаторов?
— А почему бы и нет?.. Разве они не умеют сражаться, не умеют умирать?
— В амфитеатрах…
— Вот именно. Если они умеют сражаться и умирать на потеху толпы, то почему бы им не подняться и не повести борьбу не на жизнь, а на смерть за свою свободу?
— Ну что ж, если ты утверждаешь, что это тебе было известно, значит, это правда… и действительно у них был заговор… но могу тебя заверить, что теперь у них никакого заговора нет.
— Ах, — произнесла с легким вздохом прекрасная гречанка, — я, кажется, знаю, по каким причинам; боюсь, что я угадываю их!
— Тем лучше! А я их не знаю и нисколько не стремлюсь узнать!
— Гладиаторы сговорились между собой и подняли бы восстание, если б римские патриции, недовольные существующими законами и сенатом, возглавили их борьбу и приняли командование над ними!
— Но так как римские патриции, как бы подлы они ни были, еще не такие низкие подлецы, чтобы стать во главе гладиаторов…
— А ведь был такой момент… Впрочем, довольно об этом. Скажи лучше, Метробий…
— Сперва удовлетвори мое любопытство, — сказал актер, — от кого ты узнала о заговоре гладиаторов?
— От одного гладиатора… моего соотечественника…
— Ты, Эвтибида, более могущественна на земле, чем Юпитер на небе. Одной ногой ты попираешь Олимп олигархов, а другой— грязное болото черни…
— Что ж, я делаю что могу, стараюсь добиться…
— Добиться чего?
— Власти, добиться власти! — воскликнула Эвтибида дрожащим от волнения голосом.
Она вскочила, лицо ее исказилось от гнева, глаза сверкали зловещим блеском, они были полны глубокой ненависти, отваги, решимости, которых никак нельзя было предположить в этой очаровательной, хрупкой девушке.
— Я хочу добиться власти, — крикнула гречанка, — стать богатой, могущественной, всем на зависть… — И шепотом, со страстной силой она добавила: — Чтобы иметь возможность отомстить!
Хотя Метробий и привык к самому разнообразному притворству на сцене, он все же был поражен; открыв рот, актер смотрел на искаженное лицо Эвтибиды. Гречанка заметила это и, опомнившись, вдруг громко расхохоталась.
— Не правда ли, я недурно сыграла бы Медею? Может быть, не с таким успехом, как Галерия Эмболария, но все же… Ты от изумления обратился в столб, бедный Метробий. Хотя ты старый и опытный актер, а навсегда останешься на ролях женщин и мальчиков!..
И Эвтибида снова захохотала, приведя Метробия в полное замешательство.
— Чтобы добиться чего? — спросила через минуту гречанка. — Чего добиться, старый безмозглый чурбан?
Она щелкнула Метробия по носу и, не переставая смеяться, сказала:
— Добиться того, чтобы стать богатой, как Никопола, возлюбленная Суллы, как Флора, которая по уши влюблена в Гнея Помпея! Стать богатой, очень богатой, понимаешь ли ты это, старый дуралей, для того, чтобы наслаждаться всеми радостями, всеми удовольствиями жизни, потому что, когда жизнь кончится, — всему конец, небытие, как учит божественный Эпикур. Ты понял, ради чего я пользуюсь всем своим искусством, всеми средствами обольщения, которыми меня наделила природа? Ради чего стараюсь одной ногой стоять на Олимпе, а другой в грязи, и…
— Но грязь ведь может замарать?
— Всегда можно отмыть ее. Разве в Риме мало бань и душей? Разве в моем доме нет ванны? Но великие боги! Подумать только, кто смеет читать мне трактат о морали! Человек, который всю свою жизнь провел в болоте самой постыдной мерзости!
— Ну, перестань! К чему рисовать такими живыми красками мой портрет? Ты рискуешь сделать его настолько похожим, что люди будут удирать сломя голову, завидев такую грязную личность. Ведь я говорил шутя. Моя мораль у меня в пятках, на что мне она?
Метробий приблизился к Эвтибиде и, целуя ее руку, проговорил:
— Божественная, когда же я получу награду от тебя? Когда?
— Награду? За что давать тебе награду, старый сатир? — сказала Эвтибида, отнимая руку и опять щелкнув Метробия по носу. — А ты узнал, что задумали гладиаторы?
— Но, прекраснейшая Эвтибида, — жалобно хныкал старик, следуя за гречанкой, которая ходила взад и вперед по зале, — мог ли я открыть то, что не существует? Мог ли я, любовь моя, мог ли?
— Ну хорошо, — сказала куртизанка и, повернувшись, бросила на него ласковый взгляд, сопровождаемый нежной улыбкой, — если ты хочешь заслужить мою благодарность, хочешь, чтобы я доказала тебе мою признательность…
— Приказывай, приказывай, божественная…
— Тогда продолжай следить за ними. Я не уверена в том, что гладиаторы окончательно бросили мысль о восстании.
— Буду следить в Кумах, съезжу в Капую…
— Если хочешь что-нибудь узнать, больше всего следи за Спартаком! — И, произнеся это имя, Эвтибида покраснела.
— О, что касается Спартака, вот уже месяц, как я хожу за ним по пятам, — не только ради тебя, но и ради самого себя; вернее, ради Суллы.
— Как? Почему? Что ты? — с любопытством спросила гречанка, подойдя к Метробию.
Озираясь вокруг, как будто боясь, что его услышат, Метробий приложил указательный палец к губам, а потом вполголоса сказал Эвтибиде:
— Это мое подозрение… моя тайна. Но так как я могу и ошибиться, а дело касается Суллы… то я об этом не стану говорить ни с одним человеком на свете, пока не буду убежден, что мои предположения правильны.
По лицу Эвтибиды пробежала тень тревоги, которая была непонятна Метробию. Как только гречанка услышала, что он ни за что на свете не хочет открыть ей свой секрет, она загорелась желанием все узнать. Кроме таинственных причин, побуждавших Эвтибиду допытываться, в чем тут дело, ее, возможно, подстрекало женское любопытство, а может быть, и желание посмотреть, насколько велика власть ее очарования даже над этим старым комедиантом.
— Может быть, Спартак покушается на жизнь Суллы?
— Да что ты! Что тебе вздумалось!
— Так в чем же дело?
— Не могу тебе сказать… потом, когда-нибудь…
— Неужели ты не расскажешь мне, мой дорогой, милый Метробий? — упрашивала Эвтибида, взяв актера за руку и тихонько поглаживая своей нежной ладонью его увядшее лицо. — Разве ты сомневаешься во мне? Разве ты еще не убедился, как я серьезна и как отличаюсь от всех других женщин?.. Ты ведь не раз говорил, что я могла бы считаться восьмым мудрецом Греции. Клянусь тебе Аполлоном Дельфийским, моим покровителем, что никто никогда не узнает того, что ты мне расскажешь! Ну, говори же, скажи своей Эвтибиде, добрый мой Метробий. Моя благодарность будет беспредельной.
Она кокетничала, дарила старика нежными улыбками и чарующими взглядами и вскоре, подчинив его себе, добилась своего.
— От тебя, видно, не отделяешься, пока ты не поставишь на своем, — сказал Метробий. — Так вот знай: я подозреваю — и у меня на это есть основания, — что Спартак влюблен в Валерию, а она в него.
— О, клянусь факелами эриний! — вскричала молодая женщина, страшно побледнев и яростно сжимая кулаки. — Возможно ли?
— Меня все убеждает в этом, хотя доказательств у меня нет… Но помни, никому ни слова!..
— Ах, — воскликнула Эвтибида, вдруг став задумчивой и будто говоря сама с собой. — Ах… вот почему… Да, иначе и быть не могло!.. Только другая женщина… Другая!.. Другая!.. — воскликнула она в ярости. — Значит… она превзошла меня красотой… Ах, я несчастная, безумная женщина!.. Значит, есть другая… она меня победила!..
И, закрыв лицо руками, гречанка зарыдала.
Легко себе представить, как был поражен Метробий этими слезами и нечаянно вырвавшимся у Эвтибиды признанием.
Эвтибида, красавица Эвтибида, по которой вздыхали самые знатные и богатые патриции, Эвтибида, никого никогда не любившая, теперь сама до безумия увлеклась храбрым гладиатором; женщина, привыкшая презирать всех своих многочисленных поклонников из римской знати, была отвергнута простым рудиарием!
К чести Метробия надо сказать, что он от души пожалел бедную гречанку; он подошел к ней, попытался утешить и, лаская ее, говорил:
— Но… может быть, это и неправда… я мог ошибиться… может, это мне только показалось…
— Нет, нет, ты не ошибся! Тебе не показалось… Это правда, правда! Я знаю, я это чувствую, — ответила Эвтибида, утирая горькие слезы краем своего пурпурового паллия.
А через минуту она добавила мрачным и твердым тоном:
— Хорошо, что я об этом знаю… хорошо, что ты мне это открыл.
— Да, но умоляю… не выдай меня…
— Не бойся, Метробий, не бойся. Напротив, я тебя отблагодарю как смогу; и если ты поможешь мне довести до конца то, что я задумала, ты на деле увидишь, как Эвтибида умеет быть благодарной.
И после минутного раздумья она сказала прерывающимся голосом:
— Слушай, поезжай в Кумы… Только отправляйся немедленно, сегодня же, сейчас же… Следи за каждым их шагом, каждым словом, вздохом… раздобудь улики, и мы отомстим и за честь Суллы и за мою женскую гордость!
Дрожа от волнения, девушка вышла из комнаты, бросив на ходу ошеломленному Метробию:
— Подожди минутку, я сейчас вернусь.
Она действительно тотчас же вернулась, принесла с собой тяжелую кожаную сумку и, протянув ее Метробию, сказала:
— На, возьми. Здесь тысяча аурей. Подкупай рабов, рабынь, но привези мне улики, слышишь? Если тебе понадобятся еще деньги…
— У меня есть…
— Хорошо, трать их не жалея, я возмещу тебе… Но поезжай… сегодня же… не задерживаясь в дороге… И возвращайся… как только можешь скорее… с уликами!
И, говоря это, она выталкивала беднягу из комнаты, торопя с отъездом; она проводила его по коридору мимо гостиной, мимо алтаря, посвященного домашним ларам, потом мимо бассейна для дождевой воды, устроенного во дворе, провела его через атрий в переднюю до самой входной двери и сказала рабу-привратнику:
— Видишь, Гермоген, этого человека?.. Когда бы он ни пришел… в любой час веди его немедленно ко мне.
Еще раз простившись с Метробием, она вернулась к себе, закрылась в своей комнате и долго ходила взад и вперед, то замедляя, то ускоряя шаги. Тысячи желаний теснились в душе, тысячи надежд и планов рождались в воспаленном мозгу, сознание ее то затуманивалось, то вдруг озарялось мрачным светом, и в чувствах, отражавшихся в ее глазах, не было ничего человеческого, только лютая, звериная ярость.
Наконец она бросилась на ложе и, зарыдав, произнесла вполголоса, кусая белыми зубами свои руки:
— О эвмениды! Дайте мне отомстить… я воздвигну вам великолепный алтарь!.. Мести, мести я жажду!.. Мести!..
Чтобы понять безумный гнев красавицы Эвтибиды, нам придется вернуться назад. Мы кратко расскажем читателям, какие события произошли в течение двух месяцев с того дня, как Валерия, побежденная страстью к Спартаку, открылась ему в любви.
У гладиатора был мужественный облик, удивительной красоты сложение и, как помнят читатели, необыкновенно привлекательное лицо, освещенное милой улыбкой; когда гнев не искажал это лицо, оно носило отпечаток доброты, кротости, силы чувств, отражавшихся в больших синих глазах. Неудивительно, что он зажег в сердце Валерии любовь такую же глубокую и сильную, как та, что завладела его душой. Вскоре знатная римлянка, открывавшая в возлюбленном всё новые и новые качества, новые достоинства, всецело была покорена им и не только безмерно любила его, но и уважала и почитала. Так несколько месяцев назад ей казалось, что она будет если не любить, то хотя бы уважать и почитать Луция Корнелия Суллу.
Мнил ли себя Спартак счастливым или действительно был счастлив, это легче понять, чем описать. Впервые познав упоительные восторги любви, он был переполнен своим счастьем, поглощен им и, как все счастливые влюбленные, стал эгоистом; он забыл о цепях, которые еще так недавно сковывали его, забыл святое дело свободы, о котором так долго мечтал и которое поклялся довести до конца. Да, он забыл обо всем, потому что был только человеком, и любовь усыпила в нем все другие чувства, так же как она одурманила бы Помпея, и Красса, и Цицерона.
И в эти дни, когда Спартак был весь поглощен своей любовью, когда он считал себя любимым и действительно был любим, Эвтибида много раз настойчиво приглашала его к себе — якобы по очень важному делу, связанному с заговором гладиаторов. Спартак наконец внял ее призывам и отправился в дом к гречанке.
Эвтибиде, как мы уже говорили, еще не было двадцати четырех лет. За восемь лет до описываемых нами событий, то есть в 668 году римской эры, когда Сулла после продолжительной осады взял Афины, в окрестностях которых родилась Эвтибида, она попала в рабство. Юная рабыня досталась патрицию Публию Стацию Апрониану, и он приблизил к себе эту завистливую, злую, тщеславную девушку с прирожденными дурными наклонностями. Получив вскоре свободу, Эвтибида осталась в Риме и постепенно приобрела влияние, силу и богатство. Кроме редкой красоты, природа наделила ее недюжинным умом, и она стала вдохновительницей всевозможных интриг и коварных козней. Узнав все тайны зла, изведав все страсти, Эвтибида возненавидела жизнь, которую она вела. И как раз в это время она встретила Спартака, поразившего ее сочетанием геркулесовской силы и необыкновенной красоты. Сердце Эвтибиды запылало страстью, и она не сомневалась, что гладиатор откликнется на ее чувство.
Когда ей удалось обманом заманить Спартака к себе в дом, она пустила в ход все средства обольщения, какие подсказала ей порочная натура, но, к удивлению своему, увидела, что рудиарий равнодушен ко всем ее чарам; ей пришлось убедиться, что существует человек, способный отвергнуть ее любовь, тогда как все другие так жадно искали и добивались ее внимания. Как раз этот презревший ее гладиатор был единственным человеком, к которому она питала какое-то чувство, и тут прихоть гречанки постепенно и безотчетно разрослась в настоящую страсть, страшную и опасную, потому что она горела в порочной душе.
Став ланистой в школе гладиаторов Суллы, Спартак вскоре уехал в город Кумы, близ которого у диктатора была роскошная вилла; там Сулла поселился со всем своим двором и семьей.
Самолюбие Эвтибиды было глубоко оскорблено, чувство ее осталось без ответа, и она догадывалась о тайных причинах такого пренебрежения: несомненно, у нее была соперница, какая-то другая женщина завладела любовью Спартака. Гречанка инстинктивно чувствовала, что только другая любовь, образ другой женщины могли остановить Спартака. Она употребила все усилия, чтобы забыть рудиария, изгнать из мыслей всякое воспоминание о нем, но все было напрасно. Так уж создано человеческое сердце, и так было всегда: то, что не дается, становится особенно желанным, и чем больше препятствий на пути к исполнению желания, тем упорнее мы стремимся удовлетворить его.
До этого дня Эвтибида была счастлива и беззаботна, а теперь оказалась самым несчастным созданием, влачившим жалкое существование среди богатства, удовольствий и поклонения.
Читатели видели, с какой радостью Эвтибида ухватилась за возможность отомстить любимому и в то же время ненавистному ей человеку и своей счастливой сопернице.
В то время как Эвтибида, запершись у себя в комнате, давала волю злым порывам души, а Метробий мчался на прекрасном скакуне в Кумы, в таверне Венеры Либитины происходили не менее важные события, грозившие большой опасностью Спартаку и делу освобождения угнетенных, за которое он решил бороться.
В сумерки семнадцатого дня апрельских календ (16 марта) 676 года римской эры в таверне Лутации Одноглазой собралось довольно много гладиаторов, чтобы угоститься сосисками, жареной свининой и выпить велитернского и тускуланского вина.
Ни у кого из двадцати гладиаторов, сидевших за столом, не было недостатка в хорошем аппетите, в желании выпить и повеселиться.
На почетном месте за столом сидел гладиатор Крикс, распорядитель пиршества. Сила и храбрость Крикса, как мы уже говорили, снискали ему авторитет среди товарищей, а также доверие и уважение Спартака.
Стол для гладиаторов был накрыт во второй комнате таверны. Они чувствовали себя здесь свободно, уютно и могли без опаски вести откровенную беседу, тем более что рядом, в большой комнате, посетителей в этот час было немного, да и те, кто заходил, выпивали на скорую руку тускуланского и тут же удалялись.
Усевшись за стол со своими товарищами, Крикс заметил, что в углу комнаты на небольшом столе стояли тарелки с остатками еды, — очевидно, за этим столом недавно кто-то ужинал.
— Скажи-ка, Лутация Кибела, мать богов… — обратился Крикс к хозяйке, хлопотавшей у стола и подававшей кушанья.
— Правильно, я мать, да только не богов, а неблагодарных мошенников гладиаторов, таких вот, как вы! — прервала его Лутация.
— А ваши боги разве не были гладиаторами, да к тому же хорошими?
— О, да простит мне великий Юпитер! Какие богохульства приходится мне выслушивать! — в сердцах воскликнула Лутация.
— Клянусь Гезом, я не лгу и не богохульствую! Я не буду говорить о Марсе и его деяниях, напомню лишь о Бахусе и Геркулесе; уж если они оба не были отличными и храбрыми гладиаторами и не совершали дел, достойных амфитеатра и цирков, то пусть молнии Юпитера поразят тут же на месте нашего прекрасного ланисту Акциана!
За столом грянул дружный хохот, и со всех сторон послышалось:
— Если бы!.. Если бы!.. Было бы только небу угодно!..
Когда шум прекратился, Крикс спросил:
— Скажи, Лутация, кто ужинал за этим маленьким столом?
Лутация обернулась и с удивлением воскликнула:
— Куда же он делся? Вот так история! — И, поглядев вокруг, она добавила: — О, да поможет мне Юнона Луцина, он ушел! Не заплатил по счету! — И Лутация бросилась к опустевшему столу.
— Он? Да кто ж этот неизвестный? Кто скрывается под именем он? — спросил ее Крикс.
— Ах! — воскликнула Одноглазая, вдруг успокоившись. — Напрасно я на него наговорила! Я ведь знала, что он порядочный человек. Вот, глядите, оставил мне на столе восемь сестерциев в уплату по счету… даже больше, чем надо. Ему полагается сдачи четыре с половиной асса.
— Чтоб тебя разорвало, косоглазая! Скажешь ли ты нам наконец?..
— Ах, бедняга! — продолжала Лутация, убирая со стола. — Он забыл стиль и дощечку с записями.
— Пусть Прозерпина съест сегодня вечером твой язык под кисло-сладким соусом, старая мегера! Скажешь ты наконец имя твоего посетителя? — вскричал Крикс, выведенный из терпения болтовней Лутации.
— Скажу, скажу, дураки! Вы любопытнее всякой бабы! — ответила, рассердившись, Лутация. — За тем малым столом ужинал торговец зерном из Сабинской земли; он приехал в Рим по своим делам и приходит сюда уже несколько дней подряд, всегда в одно и то же время.
— Покажи-ка, — сказал Крикс и, взяв из рук Лутации деревянную дощечку, покрытую воском, и костяную палочку, оставленные на столе, стал читать записи торговца.
В этих записях действительно были отмечены закупленные партии зерна, цена, на которой сторговались, и имена людей, продавших хлеб; по-видимому, они получили от скупщика задатки, так как против их имен стояли цифры.
— Вот только никак не пойму, — говорила Лутация Одноглазая, — когда он ушел, этот купец? Готова поклясться, что, когда вы входили, он еще был здесь!.. A-а, понимаю! Наверное, он меня позвал, а я была занята, готовила для вас сосиски и свинину. Он звал, звал, да и ушел — должно быть, очень торопился, — а деньги на столе оставил. Вот благородный человек!
И Лутация, отобрав у Крикса дощечку и стиль, ушла, бормоча себе под нос:
— Завтра он придет… обязательно придет. Я все и отдам ему в целости.
Проголодавшиеся гладиаторы ели, почти не разговаривая, и только через некоторое время один из них спросил:
— Так как же? О солнце[121], значит, ничего не слышно?
— Солнце за тучи спряталось[122],— ответил Крикс.
— Однако странно, — сказал один из гладиаторов.
— Непонятно, — прошептал другой.
— А что слышно о муравьях?[123]
— Число их увеличивается, и они усердно занимаются своим делом, ожидая наступления лета[124].
— Пусть же скорее придет лето, и пусть солнце, сверкая всемогуществом своих лучей, обрадует трудолюбивых пчел и опалит крылья злым трутням[125].
— Скажи мне, Крикс, сколько звезд в поле зрения?[126]
— Две тысячи двести шестьдесят на вчерашний день.
— А новые появляются?
— Все время. Они будут появляться до тех пор, пока над миром не засверкает лучезарный свод небес, покрытый мириадами звезд.
— Гляди на весло[127],— сказал гладиатор, увидев, что вошла Азур, рабыня-эфиопка, принесшая вино.
Когда она вышла, гладиатор-галл сказал на ломаном латинском языке:
— Мы ведь здесь одни и можем говорить свободно, не затрудняя себя условным языком. Я примкнул к вам недавно и еще не научился ему как следует. Я попросту спрошу вас: увеличивается ли число сторонников? Каждый ли день мы растем? Когда наконец мы сможем подняться и начать настоящее сражение? Когда покажем нашим высокомерным и безмозглым господам, что и мы тоже люди храбрые, а может, и храбрее их?..
— Ты слишком нетерпелив, Брезовир, — ответил Крикс, улыбаясь. — Не надо так спешить и горячиться! Число наших сторонников изо дня в день увеличивается; число защитников святого дела растет ежечасно, ежеминутно… Сегодня, например, ночью назначено собрание в священной роще богини Фурины, за Сублицийским мостом, между Авентином и Яникулом: соблюдая предписанный обряд, будут принимать в члены нашего союза еще одиннадцать гладиаторов, верных и испытанных людей.
— В роще богини Фурины! — сказал пылкий Брезовир. — Там, где еще стонет среди листвы вековых дубов неотомщенный дух Гая Гракха, чьей благородной кровью ненавистники патриции напитали эту священную заповедную землю! Да, именно в этой роще должны собраться угнетенные, чтобы объединиться и, выступив, завоевать свободу!
— А я вот что скажу, — заметил гладиатор-самнит, — я жду не дождусь той минуты, когда вспыхнет восстание; но не потому, что верю в счастливый его исход, а потому, что давно мечтаю сразиться с римлянами, отомстить за всех самнитов и марсийцев, погибших в священной гражданской войне.
— Нет, если бы я не верил в то, что наше правое дело победит, я бы не вошел в Союз угнетенных.
— Я все равно обречен на смерть, так уж лучше умереть на поле сражения, чем в цирке. Вот почему я вступил в союз.
В эту минуту один из гладиаторов уронил меч и перевязь, на которой он висел, — придя в таверну, он положил их себе на колени. Гладиатор этот сидел на скамейке напротив двух обеденных лож, на которых возлежали некоторые из его товарищей. Он нагнулся, чтобы поднять меч, и вдруг крикнул:
— Под ложем кто-то есть!
Действительно, из-под ложа торчала чья-то нога, обмотанная от колена до щиколотки широкой белой тесьмой, которую в то время многие носили (она называлась «круралис»), и виднелся край зеленой тоги.
Гладиаторы вскочили со своих мест, встревоженные и взволнованные.
Крикс приказал:
— Гляди на весло! Брезовир и Торквато будут гнать насекомых[128], а мы будем жарить рыбу[129].
Исполняя приказ, двое гладиаторов подбежали к двери и, прислонившись к притолоке, стали беззаботно болтать друг с другом, а остальные в мгновение ока подняли ложе и вытащили спрятавшегося под ним молодца лет тридцати. Когда четыре мощных руки схватили его, он взмолился о пощаде.
— Ни звука! — тихо, но внушительно сказал ему Крикс. — И ни одного движения, а не то живо прикончим тебя на месте!
Блеснули острые клинки десяти мечей, предупреждая попавшегося шпиона, что если он только попытается подать голос, то вмиг отправится на тот свет.
— А, так это ты и есть сабинский купец? Зерном торгуешь да по столам пригоршни сестерциев раскидываешь? — сказал Крикс, и его налившиеся кровью глаза сверкнули мрачной ненавистью.
— Поверьте мне, доблестные люди… — лепетал шпион, позеленев от страха.
— Замолчи, мерзавец! — крикнул гладиатор, сильно ударив его кулаком в живот.
— Эвмакл! — с упреком произнес Крикс. — Подожди… пусть он скажет, кто его подослал сюда.
И, обратившись к мнимому торговцу зерном, он воскликнул:
— Не на зерне ты наживаешься, а на шпионстве и предательстве…
— Во имя великих богов… умоляю вас! — произнес соглядатай прерывистым, дрожащим голосом.
— Кто ты? Кто тебя подослал сюда?..
— Сохраните мне жизнь… я все открою… Но из милосердия, из жалости сохраните мне жизнь!
— Это мы потом решим… пока что говори!
— Меня зовут Сильвий Гордений Веррес… я грек… бывший раб… теперь отпущенник Гая Верреса.
— А, так ты явился сюда по его приказу?..
— Да, по его приказу.
— А что мы сделали Гаю Верресу? Почему он шпионит и доносит на нас? Ведь если он захотел узнать цель наших тайных собраний, то, очевидно, для того, чтобы донести об этом сенату.
— Не знаю… не знаю… — сказал, дрожа, отпущенник Гая Верреса.
— Не хитри… и не притворяйся дураком. Если Веррес решил поручить тебе такое тонкое и опасное дело, значит, он считает тебя достаточно ловким и способным довести его до конца. Говори все начистоту, а вздумаешь отпираться — плохо это для тебя кончится.
Сильвий Гордений понял, что тут не до шуток; понял, что смерть подстерегает его, и решил говорить все начистоту, чтобы спасти свою шкуру, если только это возможно. Он рассказал все, что знал.
Гай Веррес на пиру у Катилины узнал о существовании какого-то Союза гладиаторов, решивших поднять восстание против существующих законов и власти. Он был вполне уверен, что эти храбрые люди, презирающие смерть, так легко не откажутся от своего замысла — ведь им терять было нечего, а выиграть они могли все, — и нисколько не поверил, когда Спартак в тот вечер в триклинии Катилины заявил с видом горького разочарования, что решил оставить всякую мысль о восстании. Веррес был убежден, что тайный заговор продолжает существовать, Союз гладиаторов усиливается, растет и в один прекрасный день они сами, без участия и содействия римских патрициев, поднимут знамя восстания.
Веррес долго обдумывал, как ему поступить в данном случае. Он был непомерно жаден к деньгам и считал, что все средства хороши, была бы выгода; поэтому он и решил следить за гладиаторами, разузнать все их планы, овладеть всеми нитями заговора и донести о нем сенату. В награду за это он надеялся получить крупную сумму денег или управление провинцией, где ему предоставят возможность законно разбогатеть, обирая местных жителей, как это всегда делало большинство квесторов, преторов, проконсулов. Известно, что жалобы угнетенного населения не тревожили римский сенат.
Для достижения цели Веррес месяц назад поручил своему отпущенному и верному слуге Сильвию Гордению ходить за гладиаторами по пятам, следить за каждым их движением, разузнавать обо всех их тайных собраниях.
И вот уже месяц Сильвий Гордений терпеливо посещал многочисленные притоны, кабачки, харчевни и таверны в самых бедных и отдаленных районах Рима, где гладиаторы собирались чаще всего.
Беспрестанно подслушивая, наблюдая и присматриваясь, он собрал кое-какие улики и уже сделал некоторые выводы. Он понял, что после Спартака самым уважаемым и влиятельным среди гладиаторов был Крикс, именно в его руках находились главные нити заговора, если таковой существует; поэтому он стал следить за Криксом. Так как галл был частым посетителем таверны Венеры Либитины, Сильвий в течение шести-семи дней приходил туда ежедневно, а иногда и по два раза в день. После долгих зрелых размышлений, узнав, что в этот вечер в таверне соберутся начальники манипул и Крикс тоже примет участие в сборище, Сильвий решился на хитрость — забрался под обеденное ложе как раз в момент прибытия гладиаторов, когда внимание Лутации Одноглазой было отвлечено их приходом, и никто не обратил внимания на его неожиданное исчезновение.
Сильвий Гордений рассказывал все это вначале отрывисто и бессвязно, дрожащим, прерывающимся голосом, а к концу весьма живописно и витиевато. Крикс, внимательно наблюдавший за ним, несколько секунд молчал, а затем медленно и очень спокойно произнес:
— А ведь ты редкостный негодяй!
— Ты меня переоцениваешь, благородный Крикс, я, право…
— Нет, нет, ты опаснее, чем кажешься на первый взгляд! С виду ты сущий баран и труслив, как кролик, — а посмотри-ка, сколько у тебя ума и хитрости!
— Я же не сделал вам ничего дурного… я лишь выполнял приказ моего господина… Простите ради моей искренности… А кроме того, клянусь вам всеми богами Олимпа и Аида, что я никому, никому, даже Верресу, не скажу ни слова о том, что здесь случилось. Мне думается, вы можете подарить мне жизнь и отпустить на все четыре стороны.
— Не торопись, добрый Сильвий, мы еще поговорим об этом, — с усмешкой ответил Крикс и, подозвав к себе семь или восемь гладиаторов, обратился к ним — Выйдемте на минуту.
Выходя первым, он повернулся к остальным и сказал:
— Стерегите его… только не причиняйте ему вреда.
Вместе с теми, кого он позвал, Крикс прошел через главную комнату таверны и вышел в переулок.
— Как поступить с этим негодяем? — спросил Крикс товарищей, когда те окружили его.
— Чего там спрашивать? — ответил Брезовир. — Прикончить, как бешеную собаку!
— Отпустить его — это все равно что самим предать себя, — сказал другой.
— Оставить живым или держать его где-нибудь заложником опасно, — заметил третий.
— Да и где могли бы мы его спрятать? — спросил четвертый.
— Итак, смерть? — сказал Крикс, окидывая товарищей вопрошающим взглядом.
— Улица пустынна.
— Отведем его на самый верх холма, на другой конец улицы…
— Mors sua, vita nostra[130], — поучительным тоном заметил Брезовир, нещадно коверкая произношение этих четырех латинских слов.
— Да, это необходимо, — подтвердил Крикс, сделал несколько шагов к двери таверны, потом остановился и спросил: —Кто его убьет?
Наступило долгое молчание, и наконец кто-то сказал:
— Убить безоружного и беззащитного…
— Был бы у него меч… — произнес другой.
— Если бы он мог и хотел защищаться, я взял бы это на себя, — сказал Брезовир.
— Но убить безоружного… — сказал самнит Торквато.
— Вы храбрые и благородные люди, — сказал с волнением Крикс, — люди, достойные свободы! Но для нашего общего блага кто-нибудь должен победить свое отвращение и выполнить приговор, который вынес в моем лице суд Союза угнетенных.
Все умолкли и наклонили голову в знак согласия и повиновения.
— К тому же, — сказал Крикс, — разве он пришел сразиться с нами равным оружием и в открытом бою? Разве он не шпион? Если бы мы не поймали его, разве он не донес бы на нас спустя два часа? Завтра нас всех потащили бы в Мамертинскую тюрьму, а через два дня распяли бы на Сестерциевом поле.
— Да, верно, верно, — тихо произнесли несколько гладиаторов.
— Итак, именем суда Союза угнетенных приказываю Брезовиру и Торквато убить этого человека.
Оба гладиатора, которых назвал Крикс, в знак согласия наклонили голову, и все возвратились вместе с Криксом в таверну.
Сильвий Гордений Беррес с тревогой ожидал решения своей судьбы; минуты ему казались часами, а может быть, даже веками. Когда он остановил свой взгляд на Криксе и его спутниках, входивших в таверну, он побледнел как полотно и глаза его наполнились ужасом — он не прочел на их лицах ничего утешительного.
— Скажите, вы простили меня? — спросил он, и в голосе его послышались слезы. — Вы сохраните мне жизнь?.. Да?.. На коленях молю вас, заклинаю жизнью ваших отцов и матерей, всем, что дорого вам… Смиренно умоляю вас!..
— Мы лишены отцов и матерей, — мрачно ответил Брезовир, и лицо его потемнело.
— У нас отняли все, что было нам дорого! — произнес другой гладиатор, и глаза его блеснули гневом и местью.
— Встань, мерзавец! — приказал Торквато.
— Молчите! — сказал Крикс и, обернувшись к отпущеннику Гая Верреса, добавил: — Ты пойдешь с нами. В конце этого переулка мы посовещаемся и решим твою судьбу.
Сделав знак, чтобы подняли и увели Сильвия Гордения, которому оставили последнюю надежду для того, чтобы он не оглашал улицу воплями, Крикс вышел в сопровождении гладиаторов, тащивших полумертвого от страха отпущенника; он не сопротивлялся, не произнес ни слова.
Один из гладиаторов остался, чтобы расплатиться с Лутацией за кушанья и вино; остальные, повернув направо от таверны, стали подыматься по грязному извилистому переулку, заканчивавшемуся у городской стены, за которой начиналось открытое поле.
Здесь гладиаторы остановились. Сильвий Гордений бросился на колени и начал плакать, моля гладиаторов о пощаде.
— Хочешь ты, подлый трус, сразиться с кем-нибудь из нас равным оружием? — спросил Брезовир отпущенника, когда тот умолк в отчаянии.
— Пожалейте! Пожалейте!.. Ради детей моих молю о милосердии!
— У нас нет детей! — вскричал один из гладиаторов.
— Мы обречены никогда не иметь семьи! — сказал другой.
— Так ты способен только прятаться и шпионить? — сказал Брезовир. — Честно сражаться ты не умеешь?
— Пощадите!.. Помилуйте!.. Умоляю!..
— Так иди же в ад, трус! — крикнул Брезовир, вонзив ему в грудь короткий меч.
— И пусть с тобой погибнут все подлые предатели, у которых нет ни чести, ни доблести! — сказал Торквато, дважды поразив мечом упавшего.
Гладиаторы окружили умирающего и молча следили за его последними судорогами; лица их были задумчивы и мрачны. Брезовир и Торквато несколько раз воткнули клинки в землю, чтобы стереть с мечей кровь, пока она еще не запеклась, и вложили их в ножны.
Затем все двадцать гладиаторов, серьезные и молчаливые, вышли через пустынный переулок на более оживленные улицы Рима.
…Через неделю после описанных здесь событий, вечером, в час первого факела, со стороны Аппиевой дороги[131] в Рим въехал через Капенские ворота всадник, закутанный в плащ, представлявший лишь слабую защиту от дождя, который лил уже несколько часов без перерыва, затопив улицы города. У Капенских ворот всегда было очень людно: они выходили на Аппиеву дорогу, эту царицу дорог, ибо от нее ответвлялись дороги, которые вели в Сетию, Капую, Кумы, Салерн, Беневент, Брундизий и Самний. Сторожа у Капенских ворот, привыкшие видеть, как прибывают и выходят во все часы дня и ночи люди любого сословия то пешком, то верхом, то в носилках, в колесницах и в паланкинах, запряженных двумя мулами, тем не менее удивились, глядя на всадника и его скакуна: оба были в поту, измучены долгой дорогой, забрызганы грязью.
Миновав ворота, лошадь, пришпоренная всадником, помчалась во весь опор, и стража слышала, как удалялось и наконец затерялось вдали эхо от звонкого топота копыт по мостовой.
Вскоре лошадь проскакала по Священной улице и остановилась у дома Эвтибиды. Всадник соскочил с коня и, схватив бронзовый молоток, висевший у двери, несколько раз сильно ударил им. В ответ раздался лай собаки — без сторожевого пса не обходился ни один римский дом.
Через минуту всадник, стряхивая воду с намокшего плаща, услышал шаги привратника — он шел по двору, громко окликая собаку, чтобы та замолчала.
— Да благословят тебя боги, добрый Гермоген!.. Я Метробий, только что прибыл из Кум…
— С приездом!
— Я весь мокрый, словно рыба… Юпитер, властитель дождей, желая позабавиться, показал мне, как много у него запасено воды в тучах небесных… Позови кого-нибудь из рабов Эвтибиды и прикажи ему отвести мою бедную лошадь в конюшню на соседний постоялый двор, пусть ее там поставят в стойло и зададут овса.
Привратник, взяв лошадь под уздцы, громко щелкнул пальцами — так вызывали рабов — и сказал Метробию:
— Входи, входи, Метробий! С расположением дома ты знаком. Возле галереи ты найдешь Аспазию, рабыню госпожи; она доложит о тебе. О лошади я позабочусь; все, что ты приказал, будет сделано.
Метробий стал осторожно подниматься по ступенькам к входной двери, стараясь не поскользнуться, так как это было бы плохим предзнаменованием, вошел в переднюю и при свете бронзового светильника, спускавшегося с потолка, прочел на мозаичном полу выложенное там, по обычаю, слово Salve (привет); как только гость делал несколько шагов, это слово повторял попугай в клетке, висевшей на стене.
Миновав переднюю и атрий, Метробий вошел в коридор галереи, там он увидел Аспазию и приказал ей доложить о его приезде Эвтибиде.
Рабыня сначала была в нерешительности и колебалась, но актер настаивал. Аспазия боялась, что госпожа накричит на нее и прибьет, если она не доложит о Метробии, с другой же стороны, бедняжка опасалась, как бы Эвтибида не разгневалась, что ее побеспокоили. Наконец она все же решилась доложить своей госпоже о приезде комедианта.
А в это время, удобно усевшись на мягком красивом диване в своем зимнем конклаве, где стояла изящная мебель, где было тепло от топившихся печей и чудесно пахло благовониями, гречанка слушала любовные признания юноши, сидевшего у ее ног. Дерзкой рукой Эвтибида перебирала его мягкие и густые черные кудри, а он смотрел на красавицу влюбленным взором и пылко, восторженно говорил о своей любви и нежности.
Юноша этот был среднего роста и хрупкого сложения; на бледном лице его с правильными, привлекательными чертами выделялись необычайно живые черные глаза; одет он был в белую тунику с пурпурной каймой из тончайшей шерсти, что свидетельствовало о его принадлежности к высшему сословию. Это был Тит Лукреций Кар. С ранних лет он усвоил философию Эпикура; в его гениальном мозгу уже зарождались основы бессмертной поэмы, а в жизни он следовал догмам своего учителя и, не стремясь к серьезной, глубокой любви, искал мимолетных приключений, боясь
Себя обречь на горе и заботы
Мучительные, ибо рана сердца,
Питаясь ими, с каждым днем все жгучей,
Покуда сердце не покроют струпья…
Впрочем, это не помешало ему кончить жизнь самоубийством в возрасте сорока четырех лет, и как предполагают, из-за безнадежной, неразделенной любви.
Лукреций, красивый, талантливый юноша, приятный, остроумный собеседник, был богат и не жалел денег на свои прихоти. Он часто приходил к Эвтибиде и проводил в ее доме по нескольку часов, и она принимала его с большей любезностью, чем других, даже более богатых и щедрых своих поклонников.
— Ты любишь меня? — кокетничая, спрашивала юношу гречанка, играя его кудрями. — Я еще не надоела тебе?
— Нет, я люблю тебя все более страстно…
В эту минуту кто-то тихонько постучался в дверь.
— Кто там? — спросила Эвтибида.
Аспазия робко ответила:
— Прибыл Метробий из Кум…
— Ах! — вся вспыхнув, радостно воскликнула Эвтибида и вскочила с дивана. — Приехал?.. Проводи его в кабинет… я сейчас приду, — и, повернувшись к Лукрецию, который тоже поднялся с видимым неудовольствием, торопливо сказала прерывающимся, но ласковым голосом — Подожди меня… Не слышишь разве, какая на дворе непогода?.. Я сейчас вернусь… И если вести, привезенные этим человеком, — а я их страстно жду уже неделю — будут хорошими и если я утолю сегодня вечером мою ненависть желанной местью… мне будет весело, и частицей моей радости я поделюсь с тобой.
Эвтибида вышла из конклава в сильном возбуждении, оставив Лукреция изумленным, недовольным и заинтригованным. Он покачал головой и, задумавшись, стал прохаживаться взад и вперед по комнате.
На дворе бушевала гроза. Частые молнии одна за другой озаряли конклав мрачными вспышками, а ужасные раскаты грома сотрясали дом до самого основания. Между раскатами грома как-то необыкновенно отчетливо слышен был стук града и шорох дождя, а сильный северный ветер дул с пронзительным свистом в двери, в окна и во все щели.
— Юпитер, бог толпы, развлекается, показывая свое разрушительное могущество, — тихо произнес юноша с легкой иронической улыбкой.
Походив еще несколько минут, он сел на диван и долго сидел задумавшись, как бы отдавшись во власть ощущений, вызванных этой борьбой стихий; затем вдруг взял одну из навощенных дощечек, лежавших на маленьком изящном комодике, серебряную палочку с железным наконечником и с вдохновенным, горящим лицом быстро стал писать…
Гречанка вошла в кабинет, где ее ждал Метробий. Он уже снял плащ и с досадой разглядывал его — плащ был в ужасном состоянии. Эвтибида крикнула рабыне, собиравшейся уйти:
— Разожги пожарче огонь в камине и принеси одежду, чтобы наш Метробий мог переодеться. И подай в триклиний хороший ужин.
Повернувшись к Метробию, она схватила его за руки и, крепко пожимая их, спросила:
— Ну как, хорошие вести ты привез мне, славный мой Метробий?
— Из Кум — хорошие, а вот с дороги плохие.
— Вижу, вижу, бедный мой Метробий. Садись поближе к огню. — Эвтибида пододвинула скамейку к камину. — Скажи мне поскорее, добыл ли ты желанные доказательства?
— Прекрасная Эвтибида, как тебе известно, золото открыло Юпитеру бронзовые ворота башни Данаи…[132]
— Ах, оставь болтовню!.. Неужели даже ванна, которую ты только что принял, не подействовала на тебя и ты не можешь говорить покороче?..
— Я подкупил одну рабыню и через маленькое отверстие в дверях видел несколько раз, как между тремя и четырьмя часами ночи Спартак входил в комнату Валерии.
— О боги ада, помогите мне! — воскликнула Эвтибида в дикой радости, обратив к Метробию искаженное лицо с расширенными зрачками горящих глаз, раздувшимися ноздрями и дрожащими губами, похожая на тигрицу, жаждущую крови.
Она сделала движение, собираясь уйти, но вдруг остановилась и, повернувшись к Метробию, сказала:
— Перемени одежду, подкрепись в триклинии и подожди меня там.
«Не хотел бы я впутываться в какое-нибудь скверное дело, — подумал старый комедиант, входя в комнату, предназначенную для гостей, чтобы сменить одежду. — Горячая голова… от нее всего можно ожидать… Боюсь, натворит невесть что!»
Вскоре актер, сменив одежду, отправился в триклиний, где его ждал роскошный ужин. Вкусная еда и доброе фалернское заставили доблестного мужа забыть злополучное путешествие и изгнали предчувствие какого-то близкого и тяжелого несчастья.
Не успел он еще закончить ужин, как в триклиний вошла Эвтибида, бледная, но спокойная; в руках она держала свиток папируса в обложке из пергамента, раскрашенного сурьмой; свиток был перевязан льняной тесьмой, скрепленной по краям печатью из воска с изображением Венеры, выходящей из пены морской.
Метробий, несколько смутившийся при виде письма, спросил:
— Прекраснейшая Эвтибида… я желал бы… я хотел бы знать… кому адресовано это письмо?
— И ты еще спрашиваешь?.. Конечно, Луцию Корнелию Сулле…
— О, клянусь маской бога Мома, не будем спешить, обдумаем получше наши решения, дитя мое.
— Наши решения?.. А при чем здесь ты?..
— Но да поможет мне великий всеблагой Юпитер!.. А что, если Сулле не понравится, что кто-то вмешивается в его дела!.. Что, если он, вместо того чтобы разгневаться на жену, обрушится на доносчиков?.. Или, что еще хуже — а это вероятнее всего, — он разгневается на всех?..
— А мне-то что за дело?
— Да, но… то есть… Осторожность не мешает, дитя мое. Для тебя, может быть, безразличен гнев Суллы… а для меня это очень важно…
— А кому ты нужен?
— Мне, мне самому, прекрасная Эвтибида, любезная богам и людям! — с жаром сказал Метробий. — Мне! Я очень себя люблю.
— Но я даже имени твоего не упоминала… Во всем том, что может произойти, ты ни при чем.
— Понимаю… очень хорошо понимаю… Но, видишь ли, девочка моя, я уже тридцать лет близок с Суллой… Я хорошо знаю этого зверя… то есть… человека… При всей дружбе, которая нас связывает уже столько лет, он вполне способен свернуть мне голову, как курице, а потом прикажет почтить мой прах пышными похоронами и битвой пятидесяти гладиаторов у моего костра. Но, к несчастью, мне-то самому уж не придется насладиться всеми этими зрелищами!
— Не бойся, не бойся, — сказала Эвтибида, — ничего плохого с тобой не случится.
— Да помогут мне боги, которых я всегда чтил!
— А пока воздай хвалу Бахусу и выпей в его честь пятидесятилетнего фалернского. Я сама тебе налью.
И она ковшиком налила фалернского в чашу комедианта.
В эту минуту в триклиний вошел раб в дорожной одежде.
— Помни мои наставления, Демофил: до самых Кум нигде не останавливайся.
Раб взял из рук Эвтибиды письмо и, засунув его между рубашкой и верхней одеждой, привязал у талии бечевкой, потом, простившись с госпожой, завернулся в плащ и ушел.
Эвтибида успокоила Метробия, которому фалернское развязало язык, и он снова пытался говорить о своих страхах. Заверив комедианта, что они завтра увидятся, она вышла из триклиния и возвратилась в конклав, где Лукреций, держа в руке дощечку, перечитывал написанное им.
— Прости, я задержалась дольше, чем предполагала… но, я вижу, ты времени не терял. Прочти мне твои стихи. Я знаю, ты можешь писать только стихами, и стихами прекрасными.
— Ты и буря, что бушует сегодня, вдохновили меня… Ты права, я должен прочесть эти стихи тебе первой. А потом, возвращаясь домой, я прочту их буре.
Лукреций встал и с необычайным изяществом продекламировал:
Ветер, во-первых, морей неистово волны бичует,
Рушит громады судов и небесные тучи разносит,
Или же, мчась по полям, стремительным кружится вихрем,
Мощные валит стволы, неприступные горные выси,
Лес, низвергая, трясет порывисто: так, налетая,
Ветер, беснуясь, ревет и проносится с рокотом грозным.
Стало быть, ветры — тела, но только незримые нами.
Море и земли они вздымают, небесные тучи
Бурно крутят и влекут внезапно поднявшимся вихрем;
И не иначе текут они, все пред собой повергая,
Как и вода, по природе своей хоть и мягкая, мчится
Мощной внезапно рекой, которую, вздувшись от ливней,
Полнят, с высоких вершин низвергаясь в нее, водопады,
Леса обломки неся и стволы увлекая деревьев.
Крепкие даже мосты устоять под внезапным напором
Вод неспособны: с такой необузданной силой несется
Ливнем взмущенный поток, ударяя в устои и сваи.
Опустошает он все, грохоча; под водою уносит
Камней громады и все преграды сметает волнами.
Так совершенно должны устремляться и ветра порывы,
Словно могучий поток, когда, отклоняясь в любую
Сторону, гонят они все то, что встречают, и рушат,
Вновь налетая и вновь; а то и крутящимся смерчем
Все, захвативши, влекут и в стремительном вихре уносят.
Как мы уже говорили, Эвтибида была гречанка, притом гречанка, получившая хорошее образование. Она не могла не почувствовать и не оценить силу, красоту и гармонию этих звучных стихов и выразила свое восхищение словами, полными искреннего чувства, на что поэт, прощаясь с ней, сказал с улыбкой:
— За свое восхищение ты поплатишься дощечкой: я уношу ее с собой.
— Но ты мне сам принесешь ее, как только перепишешь стихи на папирус.
Пообещав Эвтибиде вскоре прийти к ней, Лукреций удалился. Душа его еще была полна стихами, их подсказало ему наблюдение над природой, поэтому стихи получились такими сильными, звучными и полными чувства.
Эвтибида как будто была вполне удовлетворена. В сопровождении Аспазии она удалилась в свою спальню, решив перед сном подумать на свободе и вкусить всю несказанную радость мести. Но, к ее великому удивлению, эта радость оказалась совсем не такой полной, как она думала, и она удивлялась, что чувствует такое слабое удовлетворение. Совсем неожиданные мысли бродили в ее голове, когда она ложилась. Она приказала Аспазии удалиться, оставив зажженным ночной светильник, лишь слегка затемнив его.
Долго перебирала она в памяти все, что ею было сделано, и размышляла над возможными последствиями своего письма. Быть может, Сулла сумеет сдержать свой гнев до глубокой ночи, выследит Валерию и Спартака и убьет их обоих…
Мысль о том, что она скоро узнает о смерти и позоре Валерии, этой надменной и гордой матроны, которая смотрела на нее свысока, хотя сама была лицемеркой, в тысячу раз более преступной и виновной, чем она, Эвтибида, — эта мысль наполняла душу гречанки злобной радостью и смягчала муки ревности, все еще терзавшей ее сердце. Но чувства Эвтибиды к Спартаку были совсем иными. Эвтибида старалась оправдать его проступок и, хорошенько подумав, пришла к выводу, что фракиец гораздо менее виновен, чем Валерия. В конце концов, он только бедный рудиарий, и жена Суллы, хотя бы даже и некрасивая, должна была казаться ему богиней. Эта подлая женщина, наверное, обольстила его, околдовала… Конечно, все случилось именно так, а не иначе. Разве сам по себе гладиатор осмелился бы поднять глаза на жену Суллы? А снискав ее любовь, бедный Спартак, естественно, оказался в полной ее власти и уже не мог, не смел даже на мгновение подумать о другой любви, о другой женщине. Смерть Спартака теперь не казалась Эвтибиде заслуженной карой — нет, ее ничем нельзя было оправдать.
Эвтибида долго не могла уснуть и ворочалась с боку на бок, погруженная в печальные думы, охваченная самыми противоречивыми чувствами, горько вздыхала, трепеща от страшных мыслей. Время от времени, побежденная усталостью, она забывалась в дремоте, но потом, вздрогнув, снова начинала метаться в постели, пока наконец не уснула тяжелым сном. В комнате воцарился на некоторое время покой, нарушаемый лишь прерывистым дыханием спящей. Вдруг Эвтибида вскочила и в испуге закричала голосом, полным слез:
— Нет, Спартак!.. Нет, это не я убиваю тебя… это она… Ты не умрешь!..
Несчастная была поглощена неотвязной мыслью, которая во время короткого сна перешла в видение; образы, отягощавшие ее мозг, претворились во сне в один образ Спартака, умирающего и молящего о пощаде.
Вскочив с постели, бледная, с искаженным от страдания лицом, она накинула широкое белое одеяние, позвала Аспазию и велела ей разбудить Метробия.
Немалых трудов стоило ей уговорить актера немедленно отправиться в путь и, догнав Демофила, взять у него обратно письмо, написанное ею три часа назад, — теперь она не хотела, чтобы оно попало в руки Суллы.
Метробий устал с дороги, осоловел от выпитого вина, разнежился в приятном тепле постели, и Эвтибиде понадобилось все ее искусство и чары, чтобы через два часа он решился отправиться в путь.
Гроза окончилась. Все небо было усыпано звездами, и только свежий, но довольно резкий ветерок мог потревожить позднего путника.
— Демофил опередил тебя на пять часов, — сказала гречанка Метробию, — поэтому ты должен не скакать, а лететь на твоем коне.
— Да, если бы он был Пегасом, я заставил бы его лететь.
— В конце концов, так будет лучше и для тебя!..
Через несколько минут послышался стремительный топот лошади, скакавшей во весь опор. Он будил сынов Квирина; они настороженно прислушивались, а потом снова закутывались в одеяла и, с наслаждением вытягиваясь в теплой постели, радовались ей еще больше при мысли, что многие несчастные находятся сейчас в пути под открытым небом и мерзнут на холодном ветру, который яростно завывает за стенами дома.