Когда исчезла всякая надежда на то, что Луций Сергий Катилина возглавит армию гладиаторов, восставшие приняли предложение Спартака: двинуться весной к Альпам и после перехода через них распустить войско гладиаторов — каждый отправится в свою страну; там они постараются поднять ее население против Рима. Спартак обладал здравым умом и дальновидностью, что делало его одним из лучших полководцев своего времени, и он прекрасно отдавал себе отчет, что дальнейшая война с Римом на территории Италии может окончиться только победой квиритов.
И вот в конце февраля 682 года Спартак выступил из Апулии с двенадцатью легионами, по пяти тысяч человек в каждом; кроме того, у него было еще пять тысяч велитов и восемь тысяч конников, — в общей сложности свыше семидесяти тысяч солдат, отлично обученных и превосходно вооруженных. С этим войском он двинулся к Самнию, держась ближе к морю.
После десятидневного похода он дошел до области пелингов, где получил сведения, что консул Лентул Клодиан собирает в Умбрии армию в тридцать тысяч человек с целью перерезать гладиаторам дорогу к реке Паду, а из Латия идет другой консул, Геллий Публикола, с тремя легионами и вспомогательными войсками и собирается напасть на Спартака с тыла, чтобы отрезать ему путь к возвращению в Апулию, а следовательно, к спасению.
Раздражение, вызванное в сенате позором восстания и чувством оскорбленного достоинства, уступило место страху и сознанию опасности. Поэтому сенат отправил против восставших, как на одну из труднейших и опаснейших войн, двух консулов; им были даны две большие армии и поручено раз и навсегда покончить с гладиатором.
Через несколько дней после своего назначения оба консула собрали свои войска — один в Латии, а другой в Умбрии.
Однако опыт этой войны и поражения, которые потерпели претор Вариний, квестор Коссиний и сам Анфидий Орест, ничему не научили ни Лентула, ни Геллия, и они были далеки от мысли о совместном выступлении против Спартака то ли из чувства соперничества и жажды личной славы, то ли из-за неправильных тактических соображений.
Так или иначе, но они решили наступать на Спартака врозь, так что Спартак мог одолеть и разбить каждую армию в отдельности, как он это и делал в истекшие два года.
В Риме все же возлагали большие надежды на поход двух консулов и рассчитывали, что теперь навсегда будет покончено с этой позорящей Рим войной против рабов и гладиаторов.
Узнав о намерениях врагов, Спартак ускорил продвижение своего войска через Самний и решил сперва напасть на Геллия, который должен был наступать на него из Латия. Фракиец надеялся повстречаться с консулом на дороге между Корфинием и Амитерном.
Но, придя в эту местность, Спартак узнал от рабов окрестных городов — они не отваживались убежать в лагерь гладиаторов, но оказывали им большие услуги, сообщая важные сведения, — что Геллий еще находится в Анагнии, где ждет прибытия своей кавалерии, и двинется оттуда недели через две, не раньше.
Вождь гладиаторов решил идти дальше и направился в Пи- центскую область, надеясь встретиться там с Лентулом, идущим из Умбрии, разбить его в сражении, вернуться затем назад и разбить Геллия, а потом направиться к Паду или же, не завязывая сражения ни с тем, ни с другим, идти прямо к Альпам.
Дойдя до Аскула на реке Труенте, Спартак узнал от своих многочисленных и преданных разведчиков, что Лентул вышел из Перузии с войском в тридцать с лишним тысяч человек, и двинулся навстречу ему в Камерин. Спартак выбрал для себя сильную позицию и, расположившись на ней лагерем, хорошо укрепил его; здесь он решил выждать четыре-пять дней, то есть столько времени, сколько требовалось консулу, чтобы прибыть в Камерин, где Спартак решил дать бой.
Итак, гладиаторы разбили лагерь близ Аскула. На следующее утро Спартак выехал во главе тысячи конников для осмотра окрестностей. Он ехал один впереди своего отряда, погруженный в глубокое и невеселое раздумье, судя по его мрачному лицу.
О чем думал он?
С того дня, как Эвтибида сделалась возлюбленной Эномая, германец, подпав под власть гречанки, мало-помалу становился все угрюмее, мрачнее и не раз показывал, что у него больше нет прежней любви и уважения к Спартаку. На последнем совещании военачальников в лагере под Гнатией, после известия об отказе Катилины стать во главе войска гладиаторов, один только Эномай высказался против принятого решения отойти за Альпы и каждому вернуться в свою страну. Противореча предложениям Спартака, он употреблял по отношению к нему грубые и резкие выражения, произносил какие-то загадочные и угрожающие фразы, бормотал что-то бессвязное о несносном деспотизме, о надменности, злоупотреблении властью, которое невозможно больше терпеть, о равноправии, ради завоевания которого гладиаторы взялись за оружие; он заявлял, что это равноправие стало теперь пустым звуком из-за диктаторской власти, под которую подпали гладиаторы, что уже пришло время перестать ей подчиняться. Хвала богам, они уже не дети, которые страшатся розги наставника!
Спартак вскочил с места, разгневанный нелепой выходкой германца, затем снова сел и заговорил дружески и ласково, стараясь успокоить дорогого ему человека. Но Эномай, видя, что Крикс, Граник и другие военачальники на стороне Спартака, в бешенстве выбежал из палатки, не желая больше участвовать в совещании своих соратников.
Фракийца очень беспокоило поведение Эномая: в течение нескольких дней он избегал встреч со Спартаком, а если они случайно сталкивались, не заговаривал и смущенно молчал, уклоняясь от объяснений, которых Спартак хотел от него добиться.
А происходило вот что. Под влиянием Эвтибиды Эномай стал дерзким и раздражительным, но, когда оказывался лицом к лицу с фракийцем, весь гнев его угасал перед добротой, сердечностью и бесконечной простотой Спартака, не изменявшей ему и в дни его величия; честная совесть германца восставала против злобных вымыслов гречанки, и, встречаясь с великим вождем, он чувствовал стыд и поневоле бывал вынужден признать его душевное и умственное превосходство; он всегда любил и уважал Спартака и теперь не мог относиться к нему с неприязнью.
Спартак доискивался и никак не мог найти причины этой внезапной перемены в Эномае, к которому он питал искреннюю глубокую привязанность.
Эвтибида, превратив Эномая в кроткого, послушного ей ягненка, сумела окружить глубокой тайной свою близость с военачальником-германцем, и Спартаку, по натуре честному и благородному, даже не приходила в голову мысль, что всему причиной коварные ухищрения и темные интриги гречанки, в которые она необычайно ловко вовлекла Эномая; он и подумать не мог, что в странном, необъяснимом, поведении германца повинна Эвтибида; он о ней совершенно позабыл, а она избегала встреч с верховным вождем гладиаторов.
Как только Спартак, печальный и задумчивый, вернулся из поездки по окрестностям Аскула, он удалился в свою палатку и приказал одному из контуберналов позвать к нему Эномая.
Контубернал отправился выполнить приказание вождя, а Спартак, оставшись один, погрузился в свои думы. Контубернал очень скоро вернулся и доложил:
— Я встретил Эномая, он сам шел к тебе. Да вот он уже тут.
И контубернал отошел в сторону, чтобы пропустить Эномая. Тот, насупившись, подошел к Спартаку.
— Привет тебе, верховный вождь гладиаторов, — начал он. — Мне надо поговорить с тобой и…
— И я хотел поговорить с тобой, — прервал его Спартак, поднявшись со скамьи, и сделал знак контуберналу, чтобы тот удалился. Затем, обратившись к Эномаю, он сказал мягко и ласково — Привет тебе! Добро пожаловать, брат мой Эномай, говори, что ты хотел сказать мне.
— Я хотел… — произнес с угрозой в голосе и с презрительным видом германец, все же опустив перед Спартаком глаза. — Я устал, и мне надоело быть игрушкой… твоих прихотей… Если быть рабом… то я предпочитаю быть в рабстве у римлян… я хочу воевать, а не прислуживать тебе…
— Ах, клянусь молниями Юпитера, — воскликнул Спартак, горестно всплеснув руками, и с сожалением поглядел на германца, — не иначе, как ты сошел с ума, Эномай, и…
— Клянусь чудесными косами Фреи, — прервал его германец и, подняв голову, посмотрел на Спартака своими маленькими сверкающими глазами, — я пока еще в своем уме!
— Да помогут тебе боги! О каких таких прихотях ты говоришь? Когда это я пытался тебя или кого другого из наших товарищей по несчастью и по оружию превратить в игрушку?
— Я этого не говорю… и не знаю, ты ли… — в замешательстве ответил Эномай, вновь опустив глаза. — Не знаю, ты ли… но только знаю, что, в конце концов, я тоже человек…
— Разумеется! Честный, мужественный и храбрый человек! Таким ты был всегда и таким можешь быть и в будущем, — сказал Спартак, устремив зоркий взгляд на Эномая, как бы желая прочесть самые сокровенные его мысли. — Но какое отношение имеет все сказанное тобой к тому, о чем ты хотел поговорить со мной? Когда же это я ставил под сомнение твой авторитет в нашем лагере? Как могла прийти тебе в голову мысль, что я не то что презираю тебя, но хотя бы не отдаю тебе должного? Ведь твоя храбрость, твоя смелость внушают уважение каждому, кто тебя хоть сколько-нибудь знает! Как же ты мог так подумать обо мне? Откуда у тебя такие подозрения? Какая причина вызвала твое непонятное, необъяснимое отношение ко мне? Чем я обидел тебя?.. В чем я провинился перед тобой лично или перед нашим общим делом, которое я взялся осуществить и которому безраздельно посвятил всю свою жизнь?
— Обидел… провинился… да, собственно говоря… нет… по правде сказать, ты ничем не обидел меня… ни в чем не провинился перед всеми нами… Напротив, ты опытный, искусный полководец… ты это не раз доказывал… Тебе всегда сопутствовала удача, ты многократный победитель… Толпы гладиаторов, пришедшие к тебе, ты поднял до уровня дисциплинированного войска, которое внушает страх врагам… Что и говорить… мне не на что жаловаться…
Так отвечал Эномай, и речь его, вначале грубая и заносчивая, мало-помалу, незаметно для него самого, смягчилась, и закончил он ее совсем в другом тоне, ласковом и дружелюбном.
— Но почему же ты вдруг так изменил отношение ко мне? Почему так плохо говоришь обо мне? Ведь я всегда только и думаю о благе и о победе гладиаторов; я ничего не делал и не добивался звания верховного вождя, хотя меня не раз избирали; со всеми своими товарищами по несчастью, а с тобою в особенности, я всегда жил в дружбе и вел себя с ними как истинный друг их и соратник.
Так говорил Спартак, и его благородное лицо выражало печаль и огорчение. Он беседовал с Эномаем, стараясь проникнуть в тайники его души.
— Погоди, Спартак, не надо так говорить, не смотри на меня такими глазами! — сердито бормотал Эномай, однако по голосу чувствовалось, что он растроган и с большим трудом сдерживает свое волнение. — Я ведь не говорил… У меня и в мыслях не было… Я не хотел сказать…
— Если я отстаивал мысль о возвращении каждого в его страну, то только потому, что по долгом и зрелом размышлении я убедился, что, сражаясь в одной только Италии, мы никогда не одержим полной победы над Римом. Рим!.. Победить Рим, сокрушить его могущество, уничтожить его тираническую власть!.. Неужели же ты думаешь, что мысль об этом не нарушает ночью мой покой, не преследует меня в сновиденьях?.. Стать выше Бренна[170], Пирра, Ганнибала!.. Свершить то, чего не могли достигнуть самые прославленные полководцы!.. Да разве это не было бы для меня великой честью? Но ведь Рим, с которым воюют в пределах Италии, — это Антей: побежденный и поверженный Геркулесом, он встает еще более сильным, чем прежде. Допустим, что мы разобьем с великим трудом римские легионы, прольем немало крови, — через несколько дней Рим выставит против нас новые и новые армии, двинет на нас еще шестьдесят, семьдесят легионов, пока не разобьет, не уничтожит нас окончательно. Чтобы победить Антея, божественный Геркулес не поверг его на землю, а задушил, подняв на воздух своими мощными руками; чтобы победить Рим, мы должны поднять против него одновременно все угнетенные народы, мы должны взять империю в кольцо и наступать со всех сторон на Италию, все теснее и теснее сжимать это кольцо вокруг стен Сервия Туллия[171] и с армией в шестьсот-семьсот тысяч воинов осилить, задушить этот роковой народ и роковой город. Это единственная возможность победить Рим, это единственный путь к уничтожению его могущества; если нам не удастся совершить задуманное, наши дети, наши внуки и правнуки этого добьются, но победа придет только так. Никакая иная война, никакая иная борьба с Римом невозможна; Митридат будет побежден так же, как были побеждены Ганнибал, народы Рейна, парфяне и карфагеняне, греки и иберийцы. Только единый союз всех угнетенных против единого угнетателя даст им победу над этим гигантским спрутом, который медленно, постепенно, но непреодолимо протягивает свои огромные щупальца по всей поверхности земли.
Спартак воодушевился и, весь горя, говорил со страстью вдохновения, глаза его сверкали. Слушая его, Эномай, честный, искренний человек и преданный друг Спартака, чувствовал, как его, почти помимо воли, влечет к фракийцу; он был околдован его красноречием и чувствовал, как в душе его утихает гнев, который Эвтибида разожгла с таким трудом своими хитроумными уловками. Когда же вождь гладиаторов умолк, германец, сам того не замечая, оказался совсем близко около него и, умоляюще протянув руки к прекрасному и величественному спасителю рабов, окруженному в эту минуту каким-то ореолом волшебного сияния, произнес дрожащим от волнения голосом:
— О, прости, Спартак, прости меня… Ты не человек, ты полубог!..
— Нет, я самый счастливый из людей, потому что в тебе я вновь обрел своего брата! — воскликнул растроганный фракиец, открывая объятия Эномаю, который порывисто бросился к нему.
— Ах, Спартак, Спартак… я люблю тебя и почитаю еще больше, чем прежде!
Оба друга молчали, соединившись в братском объятии. Первым освободился из объятий Спартак и голосом, в котором еще чувствовалось пережитое волнение, спросил германца:
— Теперь скажи мне, Эномай, зачем ты пришел ко мне?
— Я?.. Но… да я уж и не знаю… — ответил германец сконфуженно. — К чему вспоминать?.. Не стоит и говорить об этом!
Он умолк на мгновение, а затем, подняв голову, с живостью добавил:
— Раз уж я пришел и ты, верно, считаешь, что пришел попросить тебя о чем-то, то я прошу тебя, чтобы я и мои германцы заняли самые опасные позиции в предстоящем сражении с консулом Лентулом.
Спартак поглядел на него ласково и воскликнул:
— Ты верен себе! Так же храбр, как и честен!.. Будешь сражаться на самом опасном участке.
— Ты твердо обещаешь это?
— Да, — ответил Спартак, протягивая Эномаю руку. — Ты ведь знаешь, что в моей душе нет места ни лжи, ни страху.
И, беседуя с другом, Эномай ушел с претория вместе со Спартаком, который хотел проводить его до палаток германцев.
Не успел Спартак отойти и на четверть стадии[172] от преторской площадки, как его догнал спешивший к нему Арторикс. Три дня назад вождь гладиаторов отправил его во главе тысячи конников на разведку в направлении Реаты собрать сведения о войске Геллия. Узнав, что Спартак только что ушел с Эномаем, Арторикс поспешил вслед за ними и догнал их у палаток германских легионов.
— Привет тебе, Спартак! — сказал он. — К Геллию пришла часть его кавалерии. Они уже выступили из Анагнии и идут в Карсеолы, а завтра вечером направятся оттуда в Реату и нападут на тебя не позже чем через пять дней.
Спартак стал размышлять над этим известием и после недолгого молчания сказал:
— Завтра вечером мы снимемся с лагеря и пойдем в направлении Камерина; придем мы туда послезавтра, за несколько часов до полудня после десятичасового перехода, который будет нелегким. По всей вероятности, Лентул прибудет туда послезавтра вечером, самое позднее — на четвертый день утром. Его войска придут усталыми, а мы к тому времени уже отдохнем и со свежими силами обрушимся на Геллия. Не может быть, чтобы мы не одержали над ним победу! После этого мы беспрепятственно продолжим свой путь до Альп. Что ты об этом думаешь, Эномай?
— Превосходный план, достойный великого полководца! — ответил Эномай.
Когда Спартак отпустил Арторикса, германец пригласил друга к себе в палатку и усадил за стол вместе со своими контуберналами, среди которых не хватало только Эвтибиды: у нее было слишком много оснований не показываться на глаза Спартаку.
В дружеской беседе, сопровождавшейся возлияниями терпкого, но превосходного вина, быстро проходили часы, и уже настала ночь, когда Спартак вышел из палатки Эномая. Германец, успевший к тому времени захмелеть, так как, по своему обыкновению, пил, не зная меры, хотел проводить Спартака, но фракиец не позволил ему этого, и, только уступая просьбам контуберналов Эномая, вождь гладиаторов разрешил им проводить его до преторской площадки.
Лишь только Спартак ушел и Эномай остался один, на пороге небольшого отделения, отведенного для него в палатке начальника германцев, появилась Эвтибида, бледная, с распущенными по плечам густыми рыжими косами. Скрестив на груди руки, она стала перед скамьей, на которой сидел Эномай, охваченный думами о фракийце.
— Так вот что… — начала Эвтибида, устремив на германца гневный и презрительный взгляд. — Значит, Спартак опять поведет тебя, куда ему вздумается, как ведет за собою свою лошадь, опять будет пользоваться твоей силой и храбростью, чтобы возвеличиться самому?
— Ах, ты опять? — глухо и с угрозой произнес Эномай, бросив на нее дикий взгляд. — Когда же ты наконец прекратишь свою подлую клевету? Когда перестанешь отравлять мне душу ядом своих измышлений? Ты злее волка Фенриса[173], проклятая женщина!
— Хорошо, хорошо!.. Клянусь всеми богами Олимпа, теперь ты, грубиян и дикарь, животное, лишенное разума, обрушиваешься на меня со всей злобой, а я, глупая, недостойная женщина, люблю тебя, вместо того чтобы презирать и не обращать на тебя никакого внимания… Поделом мне!
— Но почему же, если ты любишь меня, тебе непременно надо внушать мне ненависть к Спартаку, благороднейшему человеку, человеку великой души н светлого ума? Я не обладаю ни одной из украшающих его высоких добродетелей.
— Ах, глупый человек, ведь и я тоже была введена в заблуждение его мнимыми высокими качествами и добродетелью, я тоже считала, что он не человек, а полубог, хотя я умом и образованностью выше тебя. Долгое время я верила, что в душе его живут самые возвышенные чувства, но, к великому своему сожалению, убедилась в том, что Спартак лжец, каждый его поступок, каждое слово — притворство, лицемерие и в сердце его горит одно-единственное чувство — честолюбие. Я узнала, я поняла, я убедилась в этом, а ты глупец, глупее барана…
— Эвтибида! — весь дрожа, произнес Эномай, и голос его был похож на глухое рычание льва.
— Глупее барана… — храбро продолжала Эвтибида, и глаза ее засверкали от гнева. — Ты ничего не увидел и не видишь. Ведь только что, среди неумеренных возлияний, ты простирался перед ним ниц, как самый жалкий раб, и пел ему гимны.
— Эвтибида! — еле сдерживаясь, повторил германец.
— Не боюсь я твоих угроз! — презрительно ответила гречанка. — Зачем я поверила твоим словам о любви? Теперь я могла бы ненавидеть тебя так же сильно, как я презираю тебя!
— Эвтибида! — громовым голосом воскликнул Эномай; он в ярости вскочил и, угрожающе подняв кулаки, подошел к девушке.
— Посмей только! — надменно произнесла Эвтибида и вызывающе топнула ногой, гордо глядя на гладиатора. — А ну-ка, смелей, ударь, бей, задуши бедную девушку своими звериными лапами… Это ведь куда почетнее, чем убивать своих соотечественников в цирке… Ну, смелее! Смелей!..
При этих словах Эвтибиды Эномай в ярости бросился к ней и готов был задушить ее, но, подойдя ближе, вдруг опомнился и, задыхаясь от гнева, глухо произнес, потрясая кулаками:
— Уходи, Эвтибида… уходи, ради богов твоих… пока я не потерял последнюю каплю рассудка!..
— И это все, что ты можешь ответить женщине, которая тебя любит, единственному на земле существу, любящему тебя? Так-то ты платишь мне за мою любовь? Вот она, благодарность за все заботы, которыми я окружила тебя, признательность за то, что вот уж сколько месяцев я думаю только о тебе, о твоей славе, о твоем добром имени! Хорошо же! Отлично! Этого следовало ожидать! Вот, делайте добро людям, — добавила она более мягко и нервно забегала взад и вперед по палатке, как только увидела, что Эномай опустился на скамью. — Думаешь о счастье и благополучии близкого человека — и вот награда! Как я глупа! К чему мне было думать о тебе, заботиться о твоей славе? За что ты обрушил на меня свой зверский гнев и эти страшные проклятия, за что? Ведь я старалась спасти тебя от черных козней, которые замыслили против тебя!
И, помолчав, она добавила дрожащим, взволнованным голосом:
— Нет, напрасно я так поступала. Мне не надо было вмешиваться. Пусть бы тебя растоптали, пусть привели бы к гибели… О, если бы я только могла остаться к этому равнодушной! По крайней мере я избежала бы сегодня этих страданий, они для меня тяжелее смерти… Терпеть оскорбления от тебя, поношения от тебя… от человека, которого я так любила… который мне дороже жизни… О, это слишком!.. Я так страдаю!.. Как бы ни были велики грехи мои в прошлом, такого горя я не заслужила! — И Эвтибида зарыдала.
Этого было больше чем достаточно, чтобы сбить с толку бедного Эномая. Его ярость стихла и уступила место сомнению, неуверенности, затем в нем заговорила жалость, нежность и, наконец, любовь, и, когда Эвтибида, закрыв лицо руками, пошла к выходу, он вскочил и, загородив ей дорогу, произнес смиренно:
— Прости меня, Эвтибида… я сам не знаю, что говорю… что делаю… не покидай меня так… прошу тебя!
— Отойди, во имя богов, покровителей Афин! — сказала гречанка, гордо подняв голову и глядя на германца с презрением; глаза ее были еще влажны от пролитых слез. — Отойди, оставь меня в покое и дай мне вдали от тебя пережить свой позор, свое горе, предаться сладким воспоминаниям о своей отвергнутой, поруганной, разбитой любви.
— О нет… нет… Я не отпущу тебя, не позволю, чтобы ты так ушла… — говорил германец, схватив девушку за руки и ласково увлекая ее в глубь палатки. — Ты должна выслушать мои оправдания… Прости меня… прости меня, Эвтибида… прости, если я обидел тебя… Сам не знаю… как будто бы не я говорил… гнев обуял меня… Выслушай меня, молю тебя!
— Неужели я опять должна выслушивать поношения и оскорбления? Отпусти, отпусти меня, Эномай, я не хочу испытать самого ужасного горя: увидеть, как ты снова набросишься на меня. Я не хочу умереть от твоей руки со страшной мыслью, что ты — мой убийца!
— Нет, нет, Эвтибида, не считай меня способным на это, не пользуйся правом презирать меня, данным мною тебе сегодня, не пользуйся благоприятным положением, в какое тебя поставила моя звериная злоба… Не своди меня с ума! Выслушай меня, выслушай, Эвтибида, или, клянусь священной змеей Мидгард[174], я перережу себе горло на твоих глазах! — И он выхватил кинжал, висевший у него за поясом.
— Ах, нет, нет!.. Во имя молний Юпитера! — с притворным ужасом восклицала гречанка, умоляюще протягивая к великану руки.
И слабым голосом она произнесла печально:
— Твоя жизнь слишком дорога для меня… слишком драгоценна… о мой обожаемый Эномай, о любовь моя!
— О Эвтибида! О моя Эвтибида! — произнес он нежно, голосом, в котором звучала искренняя любовь. — Прости меня, прости меня!..
— Ах, золотое сердце, благородная душа! — растроганно проговорила девушка, улыбаясь, и обвила руками шею колосса, простершегося у ее ног. — Прости и ты меня за то, что я разгневала тебя и довела до ярости.
Крепко прижав Эвтибиду к груди, германец покрывал поцелуями ее лицо, а она шептала:
— Я так люблю тебя! Я не могла бы жить без тебя! Простим друг друга и забудем о случившемся.
— Добрая… великодушная моя Эвтибида!
И оба умолкли, обнявшись. Эномай стоял на коленях перед Эвтибидой.
Первой нарушив молчание, она вкрадчиво спросила:
— Веришь ли ты, что я люблю тебя?
— Верю, так же как верю во всемогущество бессмертного Одина и в то, что он разрешит мне в день, когда душа моя расстанется с телом, пройти по великому трехцветному мосту в священный град блаженных и отдохнуть под сенью исполинского ясеня Идразила.
— Тогда скажи, во имя золотых стрел Дианы, как же ты мог хотя бы одно мгновение усомниться в том, что я желаю тебе добра?
— Я никогда в этом не сомневался.
— А если ты в этом не сомневался и не сомневаешься, почему же ты отвергаешь мои советы, почему доверяешь вероломному другу, который предает тебя, а не женщине, которая тебя любит больше жизни и хочет, чтобы ты был великим и счастливым?
Эномай вздохнул и, ничего не ответив, поднялся и стал ходить взад и вперед по палатке.
Эвтибида украдкой наблюдала за ним. Она сидела на скамье, облокотившись на стол, и, подпирая голову правой рукой, левой играла серебряным браслетом, изображавшим змею, кусающую свой хвост; браслет этот она сняла с руки и положила на стол.
Так прошло две минуты. Оба молчали, потом Эвтибида, как будто говоря сама с собой, сказала:
— Может быть, я предупреждаю его из корысти? Предостерегаю его от чрезмерной откровенности его благородного сердца, от слепой доверчивости его честной натуры; указываю ему на все хитросплетения козней, которые самая черная измена готовит ему и бедным гладиаторам, восставшим в надежде на свободу, совершающим чудеса храбрости, меж тем как они обречены на участь во сто крат худшую, чем прежняя их судьба, — может быть, делая все это, я забочусь о своей выгоде, не так ли?
— Но кто же так говорил когда-нибудь? Ни у кого этого и в мыслях не было! — воскликнул Эномай, остановившись перед девушкой.
— Ты! — строго сказала Эвтибида. — Ты!
— Я?! — переспросил пораженный Эномай, приложив обе руки к груди.
— Да, ты. Одно из двух: либо ты веришь, что я люблю тебя и желаю тебе добра, и тогда ты должен поверить мне, что Спартак предает вас и изменяет вам; либо ты уверен, что Спартак— воплощение честности и всех добродетелей, а тогда ты должен считать, что я лживая притворщица и изменница.
— Да нет же, нет! — чуть не плача, восклицал бедный германец; он не был силен в логике и в спорах, и ему хотелось избежать разрешения такой мучительной дилеммы.
— Невозможно понять, по какой причине я могла бы предать тебя, — продолжала Эвтибида.
— Прости меня, моя божественная Эвтибида, я не только не понимаю, я и подумать не мог, что ты можешь или хочешь предать меня. Ведь ты дала мне столько доказательств своей любви… Но прости меня… я не вижу, не могу понять, по какой причине Спартак способен меня предать.
— По какой причине? По какой причине? — вскочив, спросила Эвтибида и подошла к Эномаю, который склонил голову, словно боясь ее ответа.
— О!.. — воскликнула через минуту девушка, сложив свои маленькие ручки и подняв сверкающие глаза к небу. — И ты еще спрашиваешь? Слепой безумец!
И, помолчав, она добавила:
— Скажи мне, легковерный ты человек, разве после сражения у Фунди не говорил вам Спартак, что консул Варрон Лукулл явился к нему и предлагал ему высокие посты в испанской армии или же префектуру в Африке в том случае, если он согласится покинуть вас на произвол судьбы?
— Да, он это говорил. Но ты ведь знаешь, что Спартак ответил консулу…
— Ах ты, бедный глупец! Ты не понимаешь, почему он так ответил? Да потому, что ему предлагали слишком мало за услуги, которых от него требовали.
Эномай, не произнеся ни звука, ходил взад и вперед, склонив голову.
— Он считал недостаточным для себя чин квестора или должность префекта…
Эномай молчал, продолжая свою прогулку.
— Теперь ему сделали новые предложения, удвоили, утроили посулы, а он вам об этом ничего не сказал.
— Откуда ты это знаешь? — спросил Эномай, остановившись перед Эвтибидой.
— А как ты думаешь, зачем Рутилий, переодевшись апулийским крестьянином, отправился в Рим? Думаешь, для того, чтобы предложить Катилине принять командование над войском гладиаторов?
— Да, думаю…
— Спартак мог, конечно, уверить вас в этом — он хитрый и коварный человек, — но меня ему не обмануть, я прекрасно поняла, что гонец был послан в Рим для возобновления переговоров, начатых в Фунди консулом Варроном Лукуллом.
Эномай опять зашагал по палатке.
— А если это не так, то почему же был отправлен Рутилий, именно Рутилий — латинянин и свободнорожденный?
Эномай молчал.
— А почему же, когда Рутилий таинственно погиб, Спартак, не посоветовавшись ни с кем из вас, хотя вы такие же военачальники, как и он, и, может быть, более достойные и храбрые, чем Спартак, почему же он самовольно отправил в Рим преданного ему Арторикса, переодетого фокусником? Почему именно Арторикса, возлюбленного сестры его Мирцы? Почему именно его и никого другого?
Эвтибида сделала паузу и, глядя на Эномая, шагавшего по палатке из угла в угол, продолжала:
— И скажи, мой любимый, откуда такие перемены? Лишь только Арторикс вернулся из Рима, Спартак настоял на том, чтобы принято было решение покинуть Италию и вернуться во Фракию, в Галлию, Иллирию и Германию.
Эномай остановился и, опустив голову, устремил неподвижный, дикий взгляд на одно из железных колец, державших натянутое полотнище, прикрепленное к крюку, вбитому в землю; он грыз ногти пальцев правой руки, а левой уперся в бок.
— Разве все это естественно? Логично? Справедливо и честно?.. — сказала через минуту Эвтибида и, помолчав, добавила — Как! Обессиленный Рим не знает, где набрать легионы, чтобы противопоставить их победоносным войскам Сертория в Испании, Митридата в Азии, а у нас в этот роковой для Рима час имеется семидесятитысячная армия, прекрасно дисциплинированная, отлично вооруженная, одержавшая столько побед, и, вместо того чтобы повести ее в наступление на вражеский город и без труда овладеть им, мы бежим от него! Разве это логично? Разве это естественно?
Эномай стоял, застыв на одном месте, и только время от времени медленно покачивал головой.
— Лентул, Геллий, две их армии… Да ведь это просто басни, выдуманные Спартаком для того, чтобы оправдать и чем- нибудь объяснить постыдное и непонятное бегство, скрыть от глаз обманутых людей страшное и слишком очевидное предательство! Геллий!.. Лентул!.. Их армии! — продолжала рассуждать Эвтибида, как будто говорила сама с собой. — Но почему же на разведку о движении пресловутого войска Лентула отправился он сам с тысячей всадников? Почему же наблюдать за воображаемым войском Геллия у Реаты он послал Арторикса? Почему этот Арторикс все время разъезжает то сюда, то туда? Почему он никого другого из вас не посылает?
— Ты права!.. К сожалению, ты права… — бормотал едва слышно Эномай.
— О, клянусь всеми богами небесных сфер! — вскричала Эвтибида. — Проснись же от роковой летаргии, в которую тебя ввергла измена, проснись во имя всех твоих богов, открой глаза, взгляни: тебя завлекли на край страшной бездны и хотят низвергнуть в нее. Вот куда тебя завела рука твоего друга… И если тебе нужны еще доказательства измены, если ты желаешь знать причины, которые могли толкнуть на нее этого человека, то вспомни, что он безумно любит римскую патрицианку Валерию Мессала, вдову Суллы, и ради нее и ради своей любви он всех вас предаст римскому сенату, а тот в награду за предательство даст ему в жены любимую патрицианку, а вдобавок виллы, богатства, почести и славу…
— Постой! Это правда! Правда!.. — крикнул Эномай, пораженный этим последним доводом и окончательно побежденный роковым скоплением улик. Все, вместе взятые, они с полной очевидностью доказывали измену фракийца. — Спартак — проклятый предатель! Так пусть же чудовищный, мерзкий пес Манигармор[175] вечно терзает его в пропастях Нифльгейма!
При этих проклятиях германца глаза Эвтибиды загорелись злорадным огнем, она быстро подошла к Эномаю и, задыхаясь, зашептала торопливо:
— Чего же ты медлишь? Неужели ты хочешь, чтобы тебя и верных твоих германцев завели в какое-нибудь горное ущелье, где они лишены будут возможности сражаться и поневоле позорно сложат оружие? И вы все будете распяты или отданы на растерзание диким зверям на арене цирка!
— О нет, клянусь всеми молниями Тора! — громоподобным голосом воскликнул, не помня себя от гнева, германец.
Он поднял лежавшие в углу палатки гигантские латы и облекся в них. Надевая шлем, пристегивая к перевязи меч, надевая на руку щит, он выкрикивал:
— Нет… я не допущу, чтобы он предал меня… и мои легионы… Немедленно, сейчас же… я оставлю лагерь изменника.
— А завтра за тобой последуют все остальные: галлы, иллирийцы и самниты. С ним останутся только фракийцы и греки… Тебя провозгласят верховным вождем. Тебе, тебе одному достанется честь и слава завоевания Рима… Иди… иди… И пусть твои германцы подымутся тихо-тихо… Сделай так, чтобы бесшумно поднялись и все легионы галлов… И уходи… Уйдем этой же ночью… Послушайся моих советов. Ведь я так люблю, боготворю тебя и хочу, чтобы ты покрыл себя славой и был самым великим среди всех людей.
И, говоря так, Эвтибида тоже надевала на себя латы и шлем. Увидев, что Эномай выходит из палатки, она крикнула ему вслед:
— Иди, я прикажу седлать лошадей!
Через несколько минут букцины германских легионов протрубили сигнал, и менее чем через час десять тысяч солдат Эномая свернули палатки и, построившись в боевом порядке, приготовились выступить из лагеря.
Часть лагеря, занятая легионами германцев, была расположена у правых боковых ворот. Эномай сказал пароль начальнику стражи, стоявшему у этих ворот, и приказал своим легионам без шума выходить из лагеря. Букцины германцев разбудили и галлов, их соседей; некоторые решили, что всему войску приказано сняться с лагеря, другие — что к лагерю подошел враг. Все вскочили, наспех надели доспехи, вышли из своих палаток, и трубачи без всякого приказа затрубили подъем. Вскоре весь лагерь был на ногах, и все легионы взялись за оружие среди суматохи и беспорядка, которые всегда возникают даже в самом дисциплинированном войске при неожиданном появлении неприятеля.
Одним из первых вскочил Спартак и, выглянув из палатки, спросил у стражи, стоявшей на претории, что случилось.
— Как будто неприятель приближается, — ответили ему.
— Как так? Откуда? Какой неприятель? — спрашивал Спартак, удивленный таким ответом.
Но так как на войне нет ничего невозможного, то Спартак подумал — хотя это его чрезвычайно удивило, — что один из консулов мог прийти со стороны Аскула ускоренным маршем по какой-нибудь неизвестной дороге. Бросившись в палатку, фракиец поспешно надел доспехи и тотчас направился к центру лагеря.
Там он узнал, что Эномай со своими легионами выходит из лагеря через правые боковые ворота и что другие легионы, вооружившись, готовятся последовать его примеру в полной уверенности, что приказ исходит от Спартака.
— Да как же это? — воскликнул Спартак, ударив себя по лбу ладонью. — Да нет же, не может быть!
И при свете горевших там и сям факелов он быстрым шагом направился к указанным воротам.
Когда он пришел туда, второй германский легион уже выходил из лагеря.
Прокладывая себе путь своими мощными руками, Спартак успел обогнать последние ряды и очутился за воротами. Тогда ой бросился вперед и, пробежав расстояние в четыреста — пятьсот шагов, достиг того места, где Эномай верхом на коне, окруженный своими контуберналами, ждал, пока закончится прохождение его второго легиона.
Какой-то человек, тоже в полном вооружении, обогнал Спартака; фракиец сразу узнал его: это был Крикс. Когда они оба добежали до Эномая, Спартак услышал, как Крикс своим звучным голосом, запыхавшись от бега, кричал:
— Эномай, что ты делаешь? Что случилось? Почему ты поднял на ноги весь лагерь? Куда ты направляешься?
— Подальше от лагеря изменника, — получил он ответ. Голос у Эномая был мощный, вид невозмутимый. — Советую и тебе сделать то же самое, если ты не хочешь стать жертвой подлого обмана и предательства со всеми твоими легионами. Уходи со мной. Пойдем на Рим сообща!
Крикс собирался ответить на эти поразившие его слова, но в это время подоспел Спартак и, тяжело переводя дыхание, спросил:
— О каких предателях ты говоришь, Эномай? На кого намекаешь?
— О тебе говорю, тебя имею в виду. Я воюю против Рима и пойду на Рим, не хочу я идти к Альпам, чтобы попасться среди горных теснин в когти неприятелю, «по несчастной случайности», разумеется!
— Клянусь всеблагим и всесильным Юпитером, — вне себя от гнева воскликнул Спартак, — ты, верно, шутишь, но шутка твоя самая скверная из всех, до каких может додуматься только безумный человек.
— Я не шучу, клянусь Фреей… не шучу… Я говорю серьезно и в полном рассудке.
— Ты меня считаешь предателем? — крикнул Спартак, задыхаясь от гнева.
— Не только считаю, но совершенно уверен в этом и объявляю это во всеуслышанье.
— Ты лжешь, пьяный дикарь! — закричал Спартак громоподобным голосом и, вытащив из ножен огромный меч, бросился на Эномая.
Тот тоже выхватил меч и погнал лошадь на Спартака.
Но тотчас контуберналы Эномая уцепились за него, а Крикс, стоявший рядом с ним, схватил его лошадь под уздцы и, осадив назад, закричал:
— Эномай, если ты не сошел с ума, о чем свидетельствуют твои поступки, то я утверждаю, что предатель не он, а ты! Ты подкуплен римским золотом и действуешь по подсказке Рима…
— Что ты говоришь, Крикс?.. — воскликнул, весь дрожа, германец.
— Ах, клянусь всемогущими лучами Белена, — произнес галл, кипя возмущением, — только какой-нибудь римский консул, если бы он был на твоем месте, мог действовать так, как действуешь ты!
Между тем Спартака окружили Граник, Арторикс, Борторикс, Фессалоний и двадцать других военачальников, но в порыве гнева, увеличившем силу и мощь его мускулов, он оттолкнул всех окружающих и добрался до Эномая.
Подойдя к нему, он спокойно вложил меч в ножны и устремил на германца глаза, за минуту перед тем горевшие возмущением и гневом, а теперь влажные от слез. Пристально глядя на Эномая, он произнес дрожащим голосом:
— Не иначе как одна из эриний говорит твоими устами. Да, да, не сомневаюсь… Эномай, товарищ мой, вместе со мною прошедший опасный путь от Рима до Капуи, товарищ всех пережитых тревог и радостей с самого начала восстания, не мог так говорить, как ты говорил сегодня. Я не знаю… не понимаю… Или, может быть, и ты и я — жертвы какого-то страшного заговора, нити которого тянутся из Рима, только не могу понять, каким образом он проник в наш лагерь… Но это неважно. Если бы кто-нибудь другой, а не ты, которого я всегда любил, как брата, осмелился сказать то, что ты сказал сейчас, его уже не было бы в живых… А теперь уходи… покинь дело твоих братьев и твои знамена… здесь, перед лицом наших товарищей, я клянусь прахом моего отца, памятью матери, жизнью сестры, всеми богами небес и ада, что я не запятнал себя подлостями, которые ты мне приписывал, многого я даже уразуметь не могу. И если я хотя бы на мгновение, хотя бы малейшим образом нарушил какое-либо из своих обязательств как брата и вождя, пусть испепелят меня молнии Юпитера, пусть имя мое будет проклято из поколения в поколение и перейдет к самым отдаленным потомкам с неизгладимым позорным клеймом предательства и пусть тяготеет на нем во веки веков проклятие, еще страшнее, чем на именах братоубийцы Тиеста, детоубийцы Медеи и гнусного Долона!
Спартак был бледен, но полон спокойствия, уверенности в своей правоте, и клятва его, произнесенная твердо и торжественно, произвела глубокое впечатление на всех услышавших ее; по-видимому, она поколебала даже дикое упрямство Эномая. Но вдруг близ правых боковых ворот затрубили букцины третьего (первого галльского) легиона, ошеломив всех стоявших за валом.
— Что это такое? — спросил Борторикс.
— Что все это означает? — изумился Арторикс.
— Клянусь богами преисподней, — воскликнул Спартак, и бледное лицо его побагровело, — стало быть, и галлы уходят?
Все побежали к выходу из лагеря.
Эвтибида в шлеме с опущенным забралом, верхом на своей небольшой, изящной лошадке держалась возле Эномая; ее почти и не было видно за его грузной фигурой. Она взяла его лошадь за повод и быстро повлекла на дорогу, по которой уже успели пройти два легиона; а за германцем и гречанкой последовали и другие контуберналы Эномая.
В то время как Крикс и Спартак быстро шли обратно, к боковым воротам, из них выехал конный отряд из тридцати германцев-лучников, задержавшихся в лагере. Они скакали по дороге, чтобы догнать своих соотечественников, и, увидев Спартака и Крикса, шедших им навстречу, загудели возмущенно:
— Вот Спартак!
— Вот он, предатель!
— Убить его!
Каждый поднял свой лук, и отряд прицелился в обоих вождей. Декурион крикнул:
— Вот тебе, Спартак, и тебе, Крикс! Получайте, предатели!
И тридцать стрел, прожужжав, вылетели из луков, нацеленные в Спартака и Крикса.
Они едва успели защитить головы щитами, в которые впилась не одна стрела; а Крикс, подняв щит и прикрыв своим телом Спартака, крикнул:
— Во имя любви к нашему делу прыгай через ров!
Спартак мгновенно перескочил через ров, тянувшийся вдоль дороги, и очутился на соседнем лугу; Крикс благоразумно последовал за ним, и оба таким образом спаслись от дезертиров, а те, больше не обращая на них внимания, поскакали дальше, догоняя легионы германцев.
— Проклятые дезертиры! — воскликнул Крикс.
— Пусть уничтожит вас консул Геллий, — добавил Спартак в порыве гнева.
Оба они продолжали свой путь по краю рва и вскоре дошли до ворот лагеря, где Арторикс и Борторикс с большим трудом, то просьбами, то бранью, старались задержать солдат третьего, галльского легиона, которые также хотели уйти из лагеря и последовать за двумя германскими.
Их удержал Крикс. Мощным голосом он принялся осыпать галлов бранью на их родном языке, угрожал им, называл негодным сбродом, сборищем разбойников, толпой предателей и вскоре заставил замолчать самых упорных; в заключение своей речи он поклялся Гезом, что, как только настанет день, он разыщет виновных, подкупленных предателей, зачинщиков бунта и предаст их распятию.
Галлы немедленно успокоились и тихо, послушно, словно ягнята, вернулись в лагерь.
Но, заканчивая свою речь, Крикс вдруг сильно побледнел, голос его, вначале сильный и звучный, стал хриплым, слабым, и, едва только первые ряды взбунтовавшегося легиона повернули назад, он вдруг зашатался, сильно побледнел и упал на руки Спартака, который стоял с ним рядом и, к счастью, успел его поддержать.
— О, клянусь богами, — горестно воскликнул фракиец, — тебя ранили, когда ты прикрывал меня от стрел!
Крикс действительно был ранен стрелой в бедро; другая, пробив петли кольчуги, вонзилась ему в бок между пятым и шестым ребром.
Крикса перенесли в палатку, стали заботливо ухаживать за ним, и, хотя он потерял много крови, все же врач успокоил Спартака, который стоял бледный и взволнованный у ложа друга: ни та, ни другая рана не представляла опасности.
Спартак всю ночь бодрствовал у постели больного, погруженный в печальные мысли, вызванные всем случившимся в этот день; он был возмущен Эномаем и его непонятным дезертирством и крайне встревожен, предвидя опасности, навстречу которым неизбежно шли десять тысяч германцев.
На заре следующего дня, согласно намеченному плану, Спартак, побуждаемый Криксом, велел своим легионам сняться с лагеря, и они отправились в путь в направлении Камерина, куда и пришли поздно ночью; а консул Лентул с тридцатью шестью тысячами человек явился почти на день позже.
Консул был не слишком опытен в ратном деле; зато, как истый патриций, преисполненный латинской спеси и высокомерия, считал невероятным, чтобы четыре римских легиона, в составе двадцати четырех тысяч бойцов и еще двенадцати тысяч вспомогательных сил, не могли бы в двадцать четыре часа разбить скопище из семидесяти тысяч гладиаторов, плохо вооруженных, плохо дисциплинированных, без чести и веры; правда, они разгромили войска преторов, но это произошло не вследствие их доблести, а беспомощности преторов.
Поэтому, заняв выгодную позицию на склонах нескольких холмов и произнеся перед своими войсками напыщенную и пылкую речь для воодушевления легионеров, он на следующий день вступил в бой со Спартаком. Но тот с мудрой предусмотрительностью сумел извлечь выгоду из численного превосходства своего войска и менее чем за три часа почти полностью окружил врага, легионы которого, хотя и сражались с большим мужеством, все же вынуждены были отступить, опасаясь нападения с тыла.
Спартак искусно использовал замешательство неприятеля и, появляясь в различных местах поля битвы, примером своей необыкновенной храбрости поднял дух гладиаторов, и они с такой силой обрушились на римлян, что за несколько часов полностью разбили их и рассеяли, захватив лагерь и обоз.
Остатки легионов Лентула бежали — одни к сеннонам[176], другие в Этрурию, и среди них был сам консул.
Но несмотря на радость этой новой и блестящей победы, тем более славной, что она была одержана над одним из римских консулов, Спартака тревожила мысль о Геллии, другом консуле, который мог напасть на Эномая и перебить его войско.
Поэтому на следующий же день после сражения при Камерине он снялся с лагеря и повернул назад, в направлении Аскула, по своему обыкновению выслав вперед многочисленную конницу под командованием самых предусмотрительных военачальников; продвигаясь далеко вперед, они все время доставляли сведения о вражеском войске.
Отдохнув под Аскулом, Спартак и его войско пустились в путь по направлению к Требулу; под вечер они нагнали Мамилия, начальника всей конницы, и он сообщил им, что Эномай расположился лагерем близ гор у Нурсии, а Геллий, узнав, что отряд в десять тысяч германцев из-за несогласия и недоверия к Спартаку отделился от него, собирается напасть на них и уничтожить.
Дав своим воинам шестичасовой отдых, Спартак в полночь выступил из Требула и двинулся через суровые скалы каменистых Апеннин, направляясь к Нурсии.
Но в то время как Спартак продвигался к Нурсии, ночью явился туда консул Геллий Публикола с армией в двадцать восемь тысяч человек и, едва взошла заря, напал на Эномая. Германец необдуманно принял неравный бой.
Схватка была жестокой и кровопролитной. Два часа бой шел с переменным счастьем. Обе стороны сражались с одинаковой яростью и упорством. Но вскоре Геллий растянул фронт своего войска, и ему удалось окружить оба германских легиона. Для того чтобы сильнее сжать их в кольцо, он приказал отступить двум своим легионам, сражавшимся с гладиаторами лицом к лицу. Это едва не погубило римлян. Видя, что легионеры консула отступают, германцы, воодушевленные примером Эномая, бросились на врага с неудержимой силой, и ряды римлян несколько расстроились; из-за этого хитроумного маневра они принуждены были действительно отступить, и в войске Геллия произошло сильное замешательство.
Но тут на гладиаторов напала с флангов легкая пехота римлян, а вслед за ней обрушились с тыла далматские пращники, и вскоре германцы были стиснуты в этом кольце смерти. Убедившись, что спасение невозможно, они решили пасть смертью храбрых и сражались с невиданной яростью свыше двух часов; они все погибли, нанеся большой урон противнику.
Последним пал Эномай. Он собственноручно убил одного военного трибуна, одного центуриона, великое множество легионеров и с необычайной отвагой продолжал сражаться среди мертвых тел, лежавших грудами вокруг него. Весь израненный, он был наконец поражен в спину ударами нескольких мечей одновременно и рухнул, дико застонав, рядом с Эвтибидой, упавшей раньше его.
Так закончилось сражение, в котором Геллий уничтожил все десять тысяч германцев, — ни один из них не уцелел.
Но едва прекратился бой, раздался резкий звук букцин, предупреждавший победителей о нападении на них нового врага.
Это был Спартак, только что появившийся на поле сражения. Хотя его легионы устали от трудного перехода, он сразу расположил их в боевом порядке, призвал отомстить за гибель братьев, и гладиаторы лавиной обрушились на легионы консула Геллия, среди которых царило смятение.
Геллий сделал все возможное, чтобы привести свои войска в боевую готовность, быстро и в порядке произвести перегруппировку для сражения с новым врагом. Загорелся бой, еще более жестокий и яростный.
Умирающий Эномай стонал, время от времени произнося имя Эвтибиды.
Новое сражение отвлекло римлян в другую сторону, и прежнее поле битвы германцев было пустынным; на этом огромном поле, устланном трупами, слышны были только стоны и вопли раненых и умирающих, то громкие, то еле слышные.
Кровь лилась ручьями из бесчисленных ран, покрывавших исполинское тело Эномая, но сердце его еще билось; в свой смертный час он призывал любимую женщину, а в это время она поднялась с земли и, оторвав лоскут ткани от туники одного из погибших контуберналов, лежавших рядом с ней, обернула им свою левую руку; ее щит разлетелся в куски, и на руке у нее была довольно большая кровоточившая рана. Из-за неожиданного нападения Геллия Эвтибида не успела дезертировать в лагерь римлян или же удалиться с поля сражения, и ей поневоле пришлось принять участие в битве. Когда гречанка была ранена, она решила, что для нее безопаснее всего будет упасть среди восьми — десяти трупов, лежавших около Эномая, и представиться мертвой.
— О Эвтибида, обожаемая моя… — шептал Эномай слабеющим голосом; на бледное лицо его медленно надвигалась тень смерти. — Ты жива?.. Жива?.. Какое счастье! Я умру теперь спокойно… Эвтибида, Эвтибида!.. Жажда мучает меня… в горле пересохло… губы потрескались… дай мне глоток воды… и последний поцелуй!
Лицо Эвтибиды исказилось выражением свирепого злорадства, тем более жестокого, что вокруг простиралось необозримое поле, устланное человеческими трупами; зеленые глаза гречанки взирали с удовлетворением хищного зверя на это страшное зрелище. Она даже не обернулась на слова умирающего и, только вволю насладившись ужасной картиной, равнодушно повернула голову в ту сторону, где лежал Эномай.
Сквозь туман, застилавший глаза умирающего, Эномай разглядел гречанку в одежде, обагренной ее собственной кровью и кровью убитых, лежавших рядом с нею; он со страхом подумал, что и она при смерти, но по мрачному блеску ее глаз и силе движений, с которой она отшвыривала ногой трупы, усеявшие землю, он понял, что она только ранена, и, может быть, даже легко. Внезапно ужасная мысль мелькнула в его сознании, но он постарался отогнать ее и уже чуть слышным голосом произнес:
— О Эвтибида!.. Один только поцелуй… подари мне… Эвтибида!
— Мне некогда! — ответила гречанка, проходя мимо умирающего и бросив на него равнодушный взгляд.
— Ах! Да поразят ее… молнии Тора! — воскликнул Эномай. Сделав последнее усилие, он приподнялся и, широко раскрыв глаза, крикнул, насколько у него еще хватило голоса: — О, теперь я все понял!.. Подлая обманщица!.. Спартак ни в чем не виновен… Ты изверг… была и есть преступница… будь проклята… про…
Он рухнул на землю и больше уже не проронил ни слова, не сделал ни одного движения.
При первых же словах германца Эвтибида повернулась, взглянула на него гневно и угрожающе, даже сделала несколько шагов к нему, но, увидев, что он умирает, остановилась, протянула свою маленькую белую руку, залитую кровью, и с жестом проклятия крикнула:
— К Эребу!.. Наконец-то я увидела тебя умирающим в отчаянии! Да ниспошлют мне великие боги счастье увидеть такую же мучительную смерть проклятого Спартака!..
И она направилась в ту сторону, откуда доносился гул нового сражения.