Глава шестнадцатая ЛЕВ У НОГ ДЕВУШКИ. — ПОСОЛ, ПОНЕСШИЙ НАКАЗАНИЕ

Эвтибида была женщиной незаурядной. Но ум ее всегда был подчинен порывам страсти, а страсти всегда были неумеренными, и нередко все доводы рассудка уничтожались бурным полетом ее безудержной фантазии. Одаренная необычайной энергией, так не соответствовавшей ее хрупкому и изящному сложению, гречанка была скорее похожа на юную девушку, чем на женщину. Читатель уже знает, что с самого раннего возраста она утратила два самых лучших качества женщины: стыдливость и способность отличать добро от зла.

Она не умела сдерживать свои желания и добивалась того, чего хотела, любыми средствами: для нее главным было достижение желаемого. С непоколебимым упорством шла она к намеченной цели, и благодаря невероятной силе воли ей всегда удавалось удовлетворять свои желания.

Богатая, избалованная поклонением наиболее знаменитых щеголей и богатых патрициев, она увидела Спартака во всем блеске его красоты, храбрости, отваги, победителем в кровопролитной схватке на арене цирка, как раз в тот момент, когда ничто в жизни уже не прельщало ее и она изверилась в возможности счастья. Эвтибида увидела Спартака и увлеклась им; ей казалось, что она без особого труда сможет удовлетворить свой каприз. А может быть, это была и любовь — Эвтибида на первых порах сама не знала и не понимала того чувства, которое почти помимо воли влекло ее к этому храброму гладиатору.

Когда же возникли непредвиденные препятствия, когда она убедилась, что Спартак равнодушен к ее чарам, которые покорили столько сердец, когда она узнала, что другая женщина оспаривает у нее власть над любимым человеком, безумная ревность воспламенила воображение гречанки, кровь забурлила в ее жилах, сердце затрепетало, как еще никогда не трепетало, и, как мы уже видели, ее каприз превратился в безудержную страсть; страсть этой испорченной, полной энергии и решительной женщины вскоре достигла наивысшей своей точки.

Она хотела забыть этого человека, но ничто не могло вытеснить Спартака из ее сердца. Эвтибида отправилась путешествовать, побывала в родной Греции, поразила своей красотой Коринф и Афины, но неразделенная страсть сопутствовала ей повсюду, мешала жить. Тогда она решила снова попытаться овладеть душой гладиатора, ставшего теперь грозной силой, исполином, поднявшим знамя борьбы угнетенных против владычества Рима.

Прошло четыре года. Спартак мог забыть Валерию. И Эвтибида подумала, что теперь пришло время, когда она может всецело предаться своей любви к фракийцу. Гречанка продала все свои драгоценности, собрала все свои богатства и отправилась в лагерь гладиаторов. Она решила с безграничной преданностью восточной рабыни посвятить себя служению человеку, который зажег в ее душе такую сильную любовь.

Если бы Спартак ответил на ее чувство, она была бы счастлива и — кто знает? — может быть, стала бы добродетельной женщиной. Она чувствовала себя способной на любой честный и смелый поступок, лишь бы снискать любовь человека, который в ее глазах принял теперь блистательный образ полубога.

Она ждала, она надеялась, и она обманулась в своих ожиданиях… Второй раз Спартак отверг ее. Эвтибида вышла из палатки вождя гладиаторов с искаженным лицом, в слезах; глаза ее сверкали гневом, лицо залил румянец стыда от пережитого унижения.

Сначала она шла, ничего не замечая, по затихшему лагерю, охваченная глубоким волнением. Она шла словно ощупью, спотыкаясь о подпорки палаток и ударяясь о столбы веревочных загородок для лошадей, и наконец, сама не зная почему, очутилась у частокола. Мысли Эвтибиды текли беспорядочно, в воспаленном мозгу не было ни ясного представления о собственных переживаниях, ни правильного восприятия внешнего мира. Она сознавала лишь, что страдания ее ужасны и она жаждет мести, мести беспощадной и кровавой.

Утренний ветерок, свежий и чистый, пронизывал тело Эвтибиды, холодил руки и плечи и постепенно вывел ее из состояния какого-то оцепенения, призвав к действительности. Эвтибида завернулась в свой пеплум, осмотрелась кругом, как будто придя в себя после бреда или обморока, пытаясь собрать мысли и понять, где она находится. Наконец она сообразила, что стоит среди палаток восьмого легиона, и постаралась попасть самым коротким путем на Квинтанскую улицу, а оттуда, идя по дороге, которая отделяла расположения шестого легиона от пятого, вышла к своей палатке.

Эвтибида остановилась, подняв свои зеленые, искрившиеся гневом глаза к небу, и мысленно с глубокой ненавистью в душе поклялась всеми богами неба и ада отомстить за оскорбление и унижение, перенесенные ею, и дала обет принести в жертву фуриям-мстительницам и подземным богам голову Спартака.

На следующий день Спартак, который с того момента, как окружил под Фунди лагерь претора Анфидия Ореста, постановил, чтобы у Граника, Крикса и Эномая было по четыре контубернала для связи между ними, сообщил Эномаю, что посылает ему для услуг одного из своих контуберналов.

Эномай этому не удивился, но как велико было его изумление, когда он увидел перед собой Эвтибиду. Он не раз любовался красотой ее лица и стройностью стана, но никогда не разговаривал с ней, считая гречанку возлюбленной Спартака.

— Как!.. Ты?.. — воскликнул пораженный германец. — Это тебя Спартак направляет ко мне контуберналом?

— Да, именно меня! — ответила девушка; на ее бледном лице отражались забота и глубокая печаль. — Почему ты так удивлен?

— Почему… почему… Я думал, что ты Спартаку очень дорога…

— О! — ответила с горькой усмешкой девушка. — Спартак человек добродетельный и думает только о нашей победе.

— Ну, это не могло помешать ему разглядеть, что ты красивая девушка, самая прекрасная из тех, которые вдохновляли резец скульпторов, самая прекрасная из всех родившихся под солнцем Греции.

Красота Эвтибиды настолько поразила Эномая, что медведь сразу стал ручным и грубый дикарь вдруг превратился в учтивого человека.

— Надеюсь, ты не вздумаешь объясняться мне в любви! Я пришла сюда бороться с нашими угнетателями; во имя этого святого дела я пренебрегла богатством, жизнью в роскоши и удовольствии. Учись у Спартака быть воздержанным и скромным.

Надменно произнеся эти слова, она повернулась спиной к Эномаю и направилась к стоявшей рядом палатке, в которой жили его контуберналы.

— Клянусь божественной красотой Фреи, матери всего сущего, эта девушка не менее прекрасна и горда, чем самая гордая и прекрасная из валькирий! — воскликнул Эномай, пораженный красотой и поведением гречанки; неожиданно для самого себя он стал думать с несвойственной ему нежностью о прелестной фигурке и очаровательном личике девушки.

Нетрудно догадаться о том, что задумала Эвтибида: она решила увлечь сурового германца. Кто бы мог сказать, какую цель она преследовала? Очевидно, любовь германца к Эвтибиде должна была иметь какое-то отношение к планам мести, замышляемой гречанкой.

Как бы то ни было, такой женщине, как Эвтибида, красивой и обаятельной, владеющей всеми тайнами обольщения, нетрудно было в короткое время полностью завлечь в свои сети грубого и простодушного Эномая. Вскоре она безраздельно властвовала над ним.

Тем временем в лагере под Венусией Спартак неутомимо обучал военному искусству два новых легиона. Ровно через восемнадцать дней после свидания и беседы с консулом Марком Теренцием Варроном Лукуллом для этих легионов были доставлены в лагерь гладиаторов десять тысяч панцирей, щиты, мечи и дротики, затребованные в обмен на четыре тысячи пленных, которые были полностью разоружены и отправлены в Рим.

Как только два последних легиона получили оружие, один из них, одиннадцатый, состоявший из галлов, был придан к четырем, которыми командовал Крикс, а другой, состоявший из фракийцев, был отдан под командование Граника. Спартак оставил лагерь в Венусии и малыми переходами двинулся в Апулию. Сначала он отправился в Барий, а затем подошел к стенам Брундизия, самого значительного и важного военного порта римлян на Адриатическом море. Во время этого перехода, длившегося два месяца, не произошло ни одной сколько-нибудь значительной стычки между римлянами и гладиаторами, так как стычками никак нельзя было назвать слабое, легко преодолеваемое сопротивление, которое оказывали армии Спартака некоторые города.

В конце августа Спартак, отойдя от превосходно укрепленного Брундизия, в который он даже не пытался вступить, расположился лагерем близ Гнатии, в хорошо укрепленном месте, которое он, по своему обыкновению, укрепил еще более, окружив его широкими рвами. Фракиец решил перезимовать в этой провинции, где плодородная почва, прекрасные пастбища и обилие скота обеспечивали его войско продовольствием.

В то же время вождь гладиаторов подолгу обдумывал, что следовало бы сделать, чтобы начатая им война приняла более решительный характер. После зрелых размышлений он созвал своих военачальников на секретное военное совещание; там долго обсуждался вопрос о том, что надо предпринять; по всей вероятности, были приняты важные решения, но в лагере гладиаторов никому не удалось узнать эту тайну.

Ночью, после совещания, закончившегося поздно, Эвтибида сняла с себя доспехи, завернулась в пеплум и села на скамью внутри своей палатки.

Небольшой медный светильник опускался со столба, поддерживавшего палатку, и слабо освещал ее.

Эвтибида была бледна, ее мрачный и злой взгляд был устремлен на вход в палатку; она как будто машинально направила туда свое внимание, тогда как голову ее наполняли совсем иные, глубокие размышления. Внезапно она вскочила и, напрягая слух, стала прислушиваться. Глаза ее вдруг загорелись от радости: шум шагов доносился все явственнее и, казалось, подтверждал приход того, кого она ждала и желала видеть.

Вскоре на пороге палатки показалась огромная фигура Эномая, которому пришлось наклонить голову, чтобы проникнуть в храм Венеры, как он в шутку называл палатку Эвтибиды.

Приблизившись к гречанке, гигант стал перед ней на колени и, взяв обе ее руки, поднес их к губам.

— О моя божественная Эвтибида! — произнес он.

Стоя на коленях, Эномай все же был на голову выше девушки, сидевшей на скамье; только присев на корточки, он мог взглянуть своими маленькими черными глазками в лицо красавицы.

Две эти головы являли необычайный контраст: правильные черты лица и белизна кожи Эвтибиды еще сильнее подчеркивали грубость черт и землисто-смуглый цвет лица Эномая, а его всклокоченные волосы и взъерошенная каштанового цвета борода еще сильнее оттеняли красоту рыжих кос красавицы гречанки.

— Долго продолжалось совещание? — спросила Эвтибида, глядя доброжелательно и ласково на огромного германца, простертого у ее ног.

— Да, долго… к сожалению, чересчур долго, — ответил Эномай. — Уверяю тебя, мне так наскучили эти совещания! Я солдат, и, клянусь молниями Тора, не по душе мне эти собрания.

— Но ведь и Спартак тоже человек действия, и если к его храбрости прибавить осторожность, то это будет только способствовать торжеству нашего дела.

— Так-то оно так… я не отрицаю этого… но я предпочел бы идти прямо на Рим.

— Безумная мысль! Только когда у нас будет армия в двести тысяч, мы сможем сделать такую смелую попытку.

Оба умолкли. Эномай смотрел на гречанку с выражением такой преданности и нежности, на которую, казалось, не был способен этот неуклюжий человек с огромными руками и ногами. Эвтибида старалась выказать пылкие чувства, которые она, конечно, не могла испытывать, и притворно нежным взглядом смотрела на простодушного германца.

— И вы обсуждали серьезные и важные дела на сегодняшнем совещании? — как бы между прочим, рассеянно спросила гречанка.

— Да… серьезные и важные… так они говорят… Спартак, и Крикс, и Граник…

— Да, вы, наверное, говорили о планах предстоящих военных действий?..

— Не совсем так… но то, о чем мы совещались, почти непосредственно относится к этому. Мы обсуждали… ах да, — воскликнул он, сразу спохватившись, — мы ведь связали друг друга священной клятвой не разглашать того, что там обсуждалось. А я-то, даже сам того не замечая, чуть все не выболтал.

— Ведь не врагу же ты сообщаешь о своих планах… я надеюсь.

— О моя обожаемая Венера!.. Неужели ты могла подумать, что если я не рассказываю тебе о наших решениях, то только потому, что не доверяю тебе!

— Этого бы еще не хватало! — воскликнула возмущенная гречанка. — Клянусь Аполлоном Дельфийским, этого еще не хватало! Неужели после того, как я отдала делу угнетенных все мои богатства, принесла в жертву все преимущества жизни среди роскоши и из слабой девушки превратилась в борца за свободу, ты или кто-либо другой осмелится усомниться в моей преданности?

— Да избавит меня Один!.. Верь мне, что я не только боготворю твою красоту, но и высоко чту благородство и твердость твоего духа… Я настолько уважаю тебя, что, несмотря на данную клятву, я хочу сообщить тебе о…

— Нет, нет, ни за что! — сказала девушка, делая вид, что она еще больше рассержена. — Какое мне дело до ваших тайн? Я о них ничего не хочу знать…

— Ну вот, ты опять, по обыкновению, сердишься на меня… За что ты на меня обиделась?.. О моя обожаемая!.. — смиренно произнес Эномай, и в его голосе чувствовались слезы. — Выслушай меня, прошу тебя… Знай, что…

— Замолчи, замолчи! Я не хочу, чтобы ты нарушил клятву и поставил под угрозу наше дело, — с иронией сказала гречанка. — Если бы ты верил мне… уважал меня… любил, как говоришь… если бы я была для тебя, как ты для меня, частью меня самой… ты понял бы, что твоя клятва обязывала тебя держать все, что говорили, в тайне от всех, но не от меня… если я, по твоим словам, душа твоей души и все помыслы твои обращены ко мне… Но ты не любишь меня любовью чистой, преданной, безграничной, делающей человека рабом любимого… ты любишь во мне только мою проклятую красоту, а любви искренней, глубокой у тебя нет… Я разочаровалась… это было только мечтой…

В голосе Эвтибиды слышались дрожь, волнение, слезы, и наконец девушка разразилась «безудержными» притворными рыданиями.

Впечатление, произведенное кокетством и всеми ухищрениями Эвтибиды, было как раз то, какого она и ожидала; за последние два месяца она не раз испытывала на Эномае силу своих чар.

Гигант был вне себя. Встревоженный, бормоча бессвязные слова, он бросился целовать ноги девушки, стал просить у нее прощения, клялся, что никогда ни в чем не мог подозревать ее; горячо и искренне уверял ее в том, что, с тех пор как он узнал ее, он любит и обожает ее как нечто для него священное, боготворит, как боготворят богов. И, так как гречанка продолжала сердиться, говоря, что она не желает знать никаких чужих секретов, германец стал заклинать ее всеми богами своей религии и начал горячо просить девушку выслушать его, уверяя, что теперь и впредь, какой бы клятвой он ни был связан, он всегда будет поверять ей все, так как она душа души его и жизнь его жизни.

И он вкратце рассказал девушке все, что обсуждали начальники гладиаторов. Он сообщил, что после высказанных соображений о необходимости иметь на своей стороне часть патрициев и римской молодежи, обремененной долгами, жаждущей перемен и мятежно настроенной, было решено завтра же отправить надежного гонца к Катилине с просьбой принять командование над войском гладиаторов; выполнить это поручение взялся Рутилий.

Несмотря на то что германец поведал все тайны Эвтибиде, что и было целью всех ухищрений и уловок гречанки, она продолжала еще некоторое время хмуриться и притворяться недовольной, но вскоре повеселела и стала улыбаться Эномаю, который простерся на полу и, поставив маленькие ножки гречанки себе на голову, сказал:

— Вот, Эвтибида… разве я не раб твой?.. Топчи меня своими ножками… я повержен в прах… голова моя служит скамьей для ног твоих…

— Встань… встань, о мой возлюбленный Эномай, — произнесла гречанка, голос ее звучал тревожно и робко, между тем как лицо сияло от радости, а глаза мрачно блестели при виде колосса, распростертого у ее ног. — Встань, не твое это место. Встань… и иди сюда, ко мне… ближе, к моему сердцу.

С этими словами она схватила гладиатора за руку и нежно притянула к себе. Тот вскочил и, обняв девушку, поднял ее на руки и едва не задушил своими бешеными поцелуями.

Когда Эвтибида могла наконец произнести несколько слов, она сказала:

— Теперь оставь меня… я должна пойти к моим лошадям, каждый день я проверяю, задал ли им корму и позаботился ли о них Зенократ… Увидимся позже… когда все в лагере утихнет. Помни, никто не должен знать о нашей любви, никто… в особенности Спартак!

Германец послушно опустил ее на землю и, в последний раз крепко и горячо поцеловав, вышел первым и направился к своей палатке, расположенной недалеко от палатки Эвтибиды.

Через несколько минут вышла и гречанка. Она направилась в палатку, где рядом с ее лошадьми находились двое ее верных слуг, безгранично ей преданных. Она размышляла про себя:

«Да, да!.. Задумано недурно… недурно: призвать Катилину, чтобы он возглавил шестьдесят тысяч рабов!.. Это значило бы облагородить армию и самое восстание… За Катилиной пошли бы все самые знатные и отважные римские патриции… возможно, восстали бы и тибрские плебеи… и восстание рабов, которое неминуемо будет подавлено, превратилось бы в серьезную гражданскую войну, следствием которой явилось бы, по всей вероятности, полное изменение государственного строя… Нечего надеяться на то, что влияние Спартака поколеблется, если Катилина станет вождем: Катилина слишком умен, он поймет, что без Спартака ему не справиться с этими дикими толпами гладиаторов… О нет, нет, это в мои планы не входит… и доблестный и добродетельный Спартак ничего этим не добьется!»

Так размышляя, Эвтибида дошла до палатки своих верных слуг; там, отозвав Зенократа в сторону, она вполголоса по-гречески долго и оживленно разговаривала с ним.

Ранним утром следующего дня тот, кто находился бы на консульской дороге Гнатии, которая ведет от Брундизия к Беневенту, увидел бы стройного и сильного юношу в обыкновенной тунике из простой и грубой шерсти; на его плечи была накинута широкая темная пенула, на голове надета меховая шапка. Юноша ехал верхом на гнедом апулийском коне, который шел рысью по дороге от Гнатии в сторону Бария. И если бы кто-нибудь встретился с ним и обратил внимание на открытое смуглое лицо юноши, на его довольный, спокойный и непринужденный вид, то по одежде и внешности принял бы его за местного зажиточного земледельца, направляющегося по своим делам на рынок в Барий.

Три часа спустя путник прибыл на почтовую станцию, расположенную примерно на полпути между Гнатией и Барием; там он остановился, чтобы дать передышку своему коню и немного подкрепиться самому.

— Привет тебе, друг мой, — обратился он к слуге хозяина станции, пришедшему принять его коня.

Юноша соскочил с лошади и добавил, обращаясь к толстому краснощекому мужчине, появившемуся в этот момент на пороге дома:

— Да покровительствуют боги тебе и твоему семейству!

— Да хранит тебя Меркурий во время твоего путешествия! Ты желаешь отдохнуть и подкрепиться после долгого пути? Судя по усталости твоего благородного красавца апулийца, ты издалека.

— Он уже шесть часов в пути, — ответил путешественник и тут же добавил: — Тебе нравится мой апулиец? Не правда ли, хороший конь?

— Клянусь крыльями божественного Пегаса, такого красавца не часто увидишь!

— Эх, бедняга! Кто знает, каким он будет через месяц! — произнес со вздохом путешественник, входя в дом хозяина станции.

— Почему же? — спросил тот, следуя за своим гостем.

Он тотчас же предложил путешественнику сесть на скамью за один из трех столиков, стоявших вдоль стен зала.

— Не желаешь ли чего-нибудь поесть? — предложил хозяин станции. — А почему это бедное животное… Не хочешь ли ты старого формианского, оно может поспорить своим изысканным вкусом с нектаром Юпитера… А почему твой конь через месяц будет в таком плохом состоянии?.. Не желаешь ли жареной баранины?.. Барашек нежный и сладкий, как молоко, которым его кормила мать. Могу тебе предложить также вкусного масла… свежего сыра, со слезой, похожей на росу на нежной траве, где паслись коровы, из молока которых он приготовлен… А этот бедный конь, о котором ты только что говорил…

Путешественник поднял голову и посмотрел с легкой насмешкой на толстого и краснощекого хозяина станции, суетившегося, хлопотавшего и болтавшего без умолку, не поспевая даже взглянуть на своего гостя. Болтовня хозяина была прервана приездом нового гостя, соскочившего в этот момент с сильного и горячего коня, у которого раздувались ноздри, пена покрыла удила, а бока вздымались от частого, прерывистого дыхания: вероятно, коню пришлось пробежать немалое расстояние.

Новый гость был человек высокий и плотный, с сильно развитыми мускулами, у него было смышленое загорелое безбородое лицо; по одежде его можно было принять за раба или отпущенника, служившего в какой-нибудь богатой родовитой семье.

— Да сопутствуют тебе боги! — произнес хозяин, обращаясь к входившему путешественнику. — Да ниспошлют они силы твоему крепкому коню; он, по-видимому, очень сильный, но если ты заставишь его бежать так и дальше, то он долго не протянет. Издалека ли едешь?.. Не желаешь ли присесть и подкрепиться? Не угодно ли тебе отведать жареного барашка? Барашек такой нежный, как травка, на которой паслась его мать… Путь твой был такой длинный и ты так мчался… ты, видно, едешь издалека… Могу предложить тебе старого формианского, его не превзойдет нектар, который подается на трапезе самого Юпитера. Что может быть лучше чаши крепкого вина после такого долгого пути, а ты ведь проехал много миль, не правда ли? Потом я дам тебе чудесного масла и сыру… А запах-то у него какой!.. Да садись же, ты, вероятно, очень устал…

— От твоей болтовни!.. Да, признаюсь, она мне надоела, клянусь Сатурном! — в нетерпении резко ответил новый путник.

— Было бы гораздо лучше, если бы ты, вместо того чтобы набивать наш желудок твоими дурацкими вопросами и восхвалениями яств, которыми собираешься нас потчевать, подал сразу к столу этого жареного барашка, масло, сыр, вино… — сказал путешественник, прибывший первым, и, обращаясь к вновь приехавшему, спросил его: — Не правда ли?

— Привет тебе, — произнес раб или отпущенник; приветствуя апулийца, он с уважением поднес руки к губам. — Конечно.

С этими словами он сел за средний из трех столов, в то время как хозяин почтовой станции, закончив приготовления, сказал:

— Сейчас подам!.. И через минуту вы сами сможете судить, был ли я прав, расхваливая свои кушанья.

И он ушел.

— Хвала Юпитеру всеблагому, великому освободителю, — сказал апулиец, — за то, что он избавил нас от глупой болтовни этой плакальщицы.

— Скучнейший человек! — ответил отпущенник.

И разговор двух путешественников на этом прекратился.

В то время как отпущенник, казалось, был погружен в свои мысли, апулиец разглядывал его проницательными глазами, играя ножом, лежавшим на столе.

Вернулся хозяин и принес каждому на небольшом блюде обещанного жареного барашка, и оба путешественника стали есть с большим аппетитом. Тем временем хозяин поставил перед каждым сосуд с пресловутым формианским, и хотя его и не нашли достойным трапезы Юпитера, но все же признали недурным, чтобы как-нибудь оправдать преувеличенные похвалы красноречивого хозяина.

— Итак, — сказал апулиец после недолгого молчания, когда он покончил с жарким, — я вижу, что тебе нравится моя лошадь, не так ли?

— Клянусь Геркулесом, нравится ли мне она?.. Конечно, нравится… Настоящий апулиец… стройный, горячий… с слегка приподнятыми боками… а ноги у него тонкие, нервные; шея такого изящного изгиба… Он обладает всеми достоинствами этой породы. Я больше двадцати лет состою хозяином этой почтовой станции и, согласитесь сами, должен кое-что понимать в лошадях, и я знаю в них толк; кроме того, я сам родом из Апулии, мне досконально известны все преимущества и все недостатки наших лошадей. Представьте себе…

— Дашь ты мне, — опросил, потеряв терпение, апулиец, — в обмен на мою одну из твоих двадцати лошадей?

— Из сорока, гражданин, из сорока, потому что моя станция первого, а не последнего разряда, знаешь…

— Ну, так даешь мне одну из твоих сорока, из ста, из тысячи, которые стоят у тебя на конюшнях? — раздраженно крикнул апулиец. — Да пошлет тебе Эскулапий нарыв на язык!

— Э… вот… скажу я тебе, поменяешь лошадь, которую хорошо знаешь… на другую… хотя и красивую… она как будто и молодая… да, но я-то ее не знаю… — ответил с плохо скрытым смущением, почесывая за ухом, хозяин станции, не обращая внимания на ругательства апулийца. — Меня это не очень-то прельщает… потому что, должен тебе сказать, лет пять назад со мной приключился как раз такой случай…

— Я вовсе не желаю уступать тебе лошадь, не променяю я ее на самую лучшую из твоих: я хочу оставить ее у тебя в залог… Ты дашь мне одну из своих, чтобы доехать до ближайшей станции: там я оставлю твою, и возьму другую, и так далее, пока не доеду до…

Тут апулиец остановился и бросил недоверчивый взгляд не на болтливого хозяина почты, а на молчаливого и почтительного отпущенника или раба. Затем закончил свою речь:

— Пока не доеду, куда мне надо… Когда я поеду обратно, я проделаю то же самое и, приехав к тебе, заберу своего Аякса; моего гнедого зовут Аяксом.

— Ну, уж о нем ты не беспокойся. Ты его найдешь упитанным, сильным; я знаю, как надо ухаживать за лошадьми… Ты не сомневайся. Но, вот видишь, я сразу догадался, что ты спешишь и что ехать тебе далеко… Наверное, в Беневент?

— Может быть, — улыбаясь, ответил апулиец.

— Или, может быть, даже в Капую?

— Может быть.

— Кто знает, может быть, тебе надо ехать даже и в Рим?

— Может быть.

Оба замолчали.

Апулиец, оказывавший честь маслу и сыру, принесенным хозяином, продолжал улыбаться, глядя на добродушного болтуна, который был разочарован и недоволен, потому что остался в дураках от всех этих «может быть», ничуть не удовлетворявших его любопытство.

— Ну, что же ты молчишь? — спросил путешественник. — Может быть, я еду в Корфиний, Аскул, Камерин, в Сену галльских сенонов, в Равенну?.. А отчего бы мне не поехать также в Фалерии, Сполетий, Хиос, Кортону, Арретий, Флоренцию? В страну галльских боийев или к лигурийцам? Почему бы мне не…

— Да сопутствует тебе великий Юпитер! Не смеешься ли ты надо мной? — спросил сконфуженный хозяин станции.

— Я пошутил, — ответил апулиец, добродушно улыбаясь и подавая хозяину чашу, наполненную формианским вином. — Выпей из чаши дружбы, не обижайся на меня, когда я шучу и разжигаю твое любопытство. Ты, по всей видимости, человек хороший… только болтун и излишне любопытен…

— Но не ради дурного, — ответил добродушный хозяин, — и, клянусь всеми богами неба и преисподней, человек я благочестивый и честный, а если я лгу, пусть погибнут от чумы моя жена и дети!

— Да ты не накликай бедствий, я тебе верю. Пей!

— Желаю тебе счастливого путешествия и благополучия, — сказал хозяин станции и, отпив из чаши два-три глотка формианского, передал ее затем апулийцу.

Апулиец чаши не взял, сказав:

— Передай ее теперь другому гостю и выпей сначала за его здоровье.

И, обратившись к отпущеннику, апулиец добавил:

— Ты, кажется, отпущенник?

— Да, я вольноотпущенный, — почтительно ответил этот могучего сложения человек, — я из рода Манлия Империозы…

— Знаменитый и древний род, — заметил хозяин станции. — Один из предков, Марк Манлий Вулсон, был консулом в двести восьмидесятом году римской эры, а другой…

— Я еду в Рим известить Тита Манлия об убытках, причиненных его вилле близ Брундизия мятежными гладиаторами, явившимися в наши края.

— А, гладиаторы! — вполголоса произнес хозяин станции, невольно вздрогнув. — Не говорите о них, во имя Юпитера Статора! Я вспоминаю, какой страх я испытал два месяца назад, когда они проходили здесь, направляясь в Брундизий…

— Да будут прокляты они и их презренный вождь! — с жаром воскликнул апулиец, сильно стукнув по столу кулаком.

Затем он спросил у хозяина станции:

— Они причинили тебе большой ущерб?

— По правде говоря, нет… надо сказать правду… они с уважением отнеслись ко мне и к моей семье… взяли у меня сорок лошадей… но заплатили за них золотом… Они, правда, не дали того, что стоили лошади… но ведь… могло быть и хуже…

— В конце концов, — сказал отпущенник, прерывая хозяина станции, — они могли увести лошадей, не дав тебе ни гроша.

— Конечно! Надо признаться, что эта война, ставшая такой ужасной, унизительна для римлян, — сказал хозяин станции все так же испуганно и вполголоса. — О, видели бы вы их, когда они здесь проходили!.. Неисчислимое войско… Конца не было видно. А в каком порядке шли легионы!.. Если бы не было кощунством сравнивать наших славных солдат с этими разбойниками, я бы сказал, что их легионы ничем не отличались от наших…

— Говори без обиняков, — прервал его отпущенник, — пусть это будет даже позорным, но надо быть справедливым: Спартак великий полководец, — из шестидесяти тысяч рабов и гладиаторов он сумел создать войско в шестьдесят тысяч храбрых и дисциплинированных солдат.

— Клянусь римскими богами Согласия! — с негодованием воскликнул удивленный апулиец, обращаясь к вольноотпущеннику. — Как! Низкий гладиатор опустошил виллу твоего хозяина и благодетеля, а ты, негодный, осмеливаешься защищать этого гладиатора и превозносить его добродетели?

— Во имя великого Юпитера, не думай так! — почтительно и смиренно возразил вольноотпущенник. — Я этого не говорил!.. Но я должен сказать тебе, что гладиаторские легионы вовсе не разорили виллу моего господина…

— Почему же ты только что рассказывал, что едешь в Рим сообщить Титу Манлию Империозе, владельцу виллы, об ущербе, понесенном им из-за появления в этих местах гладиаторов?

— Но ущерб, о котором я упомянул, гладиаторы нанесли не самой вилле и не землям моего господина… Речь идет о пятидесяти четырех рабах из шестидесяти, обслуживающих виллу: все они были освобождены гладиаторами, которые предоставили им право решать, желают ли они следовать за мятежниками и бороться под их знаменами. И из шестидесяти только шестеро остались на вилле — это были старики и инвалиды; а все остальные ушли в лагерь Спартака. Ну что ты теперь скажешь? Разве это малый ущерб? Кто будет теперь работать, кто будет пахать, сеять, подрезать виноградники, собирать урожай в поместьях моего хозяина?

— К Эребу Спартака и гладиаторов! — гордо и презрительно произнес апулиец. — Выпьем за то, чтобы их уничтожили, и за наше процветание!

И, после того как хозяин станции снова выпил за здоровье вольноотпущенника, последний выпил за благополучие своих собеседников и передал чашу апулийцу, который в свою очередь выпил за благополучие хозяина и вольноотпущенника.

Затем апулиец, уплатив по счету, поднялся, собираясь отправиться в конюшни и выбрать там лошадь.

— Подожди минуточку, уважаемый гражданин, — сказал хозяин станции. — Я не хочу, чтобы кто-нибудь говорил, что добропорядочный человек побывал на станции у Азеллиона и не получил от него гостевой таблички.

И он вышел из комнаты, где остались апулиец и отпущенник.

— Видно, он действительно человек порядочный, — заметил отпущенник.

— Конечно, — ответил апулиец.

Он стал в дверях, расставив ноги и заложив за спину руки, и запел излюбленную пастухами и крестьянами Самния, Кампаньи и Апулии песенку в честь бога Пана.

Вскоре вернулся хозяин почтовой станции и принес деревянную табличку, на которой стояло его имя — Азеллион. Он разделил ее пополам и одну половинку, на которой был написано: «лион», отдал апулийцу.

— Эта половинка таблички поможет тебе: предъявляй ее хозяевам других почтовых станций, и они будут оказывать тебе всевозможные услуги, дадут тебе лучших лошадей и прочее, как это всегда бывало со всеми, у кого была такая половинка моей гостевой таблички. Я помню, как семь лет назад здесь проезжал Корнелий Хрисогон, отпущенник знаменитого Суллы…

— От всей души благодарю тебя, — сказал апулиец, прерывая Азеллиона, — за твою любезность, и будь уверен, что, несмотря на твою беспрерывную болтовню, Порций Мутилий, гражданин Гнатии, не забудет твоей доброты и сохранит к тебе чувство искренней дружбы.

— Порций Мутилий!.. — повторил Азеллион. — Хорошо… Чтобы не забыть твоего имени, я запишу его в дневник моих воспоминаний, написанный на папирусе… ведь здесь ежедневно проезжает столько народу… столько разных имен, столько дел… нетрудно и…

Он ушел, но вскоре снова вернулся, чтобы проводить в конюшни Порция Мутилия, который должен был там выбрать лошадь.

В эту минуту прибыл еще один путешественник. По его одежде видно было, что он чей-то слуга; он сам отвел свою лошадь на конюшню, где в это время находился Порций Мутилий, наблюдавший за тем, как конюх седлал выбранного им коня. Только что прибывший слуга обратился с обычным приветствием «привет тебе» к Порцию и Азеллиону и сам поставил своего коня у одного из отделений мраморных яслей, расположенных вдоль стены конюшни, снял с него уздечку и сбрую и положил перед ним мешок с овсом.

В то время как слуга был занят всеми этими хлопотами, в конюшне появился отпущенник Манлия Империозы; он пришел посмотреть свою лошадь, стал ласкать ее и незаметно для Порция Мутилия и Азеллиона обменялся быстрым взглядом с вновь прибывшим слугой.

Последний, закончив уход за своей лошадью, направился к выходу, но, проходя мимо отпущенника, сделал вид, будто только что заметил и узнал его, и воскликнул:

— Клянусь Кастором, — Лафрений!..

— Кто это? — спросил тот, быстро обернувшись. — Кребрик?.. Какими судьбами?.. Откуда едешь?

— А ты куда?.. Я еду из Рима в Брундизий.

— А я из Брундизия в Рим.

Эта встреча и восклицания привлекли внимание Порция Мутилия, и он стал незаметно наблюдать за слугой и отпущенником. Однако те заметили, что Мутилий украдкой поглядывает на них и прислушивается к их разговорам. Они стали говорить вполголоса и вскоре разошлись, пожав друг другу руку и что-то шепнув один другому, но недостаточно тихо, так что Порций, сделав вид, будто собирается уходить, приблизился к ним, как бы не обращая на них никакого внимания, и услышал следующее:

— У колодца!

Слуга вышел из конюшни, а отпущенник продолжал ласкать свою лошадь. Вышел и Порций, тихонько напевая песенку гладиаторов:

Этот кот, весьма ученый,

Хитрый, жизнью умудренный…

Мигом мышь поймал за хвост.

Вольноотпущенник Лафрений тоже напевал какую-то песенку, но на греческом языке. Как только Порций Мутилий вышел из конюшни, он сказал Азеллиону:

— Подожди меня здесь минутку… я скоро вернусь.

И, обойдя дом хозяина станции, он очутился во дворе. Там действительно оказался колодец, из которого брали воду для поливки огорода; за круглой его стеной спрятался Порций, как раз с той стороны, которая выходила на огород.

Он не пробыл там и трех минут, как вдруг услышал шаги человека, приближавшегося с правой стороны дома; почти одновременно кто-то подошел и с левой стороны.

— Итак? — спросил Лафрений. (Порций сразу узнал его голос.)

— Мне стало известно, что мой брат Марбик, — быстро и тихо проговорил другой (Порций догадался, что говорил слуга), — ушел в лагерь наших братьев; я убежал от своего хозяина и направляюсь туда же.

— А я, — тихо сказал Лафрений, — под предлогом, что еду в Рим сообщить Титу Империозе о бегстве его рабов, на самом деле еду за своим любимым сыном Гнацием: я не хочу оставлять его в руках угнетателей; а потом вместе с ним я также отправлюсь в лагерь нашего доблестного вождя.

— Будь осторожен, нас могут заметить: этот апулиец посматривал на нас так подозрительно…

— Да, я боюсь, что он за нами наблюдает… Привет, желаю тебе счастья!

— Постоянство!

— И победа!

Порций Мутилий услышал, как слуга и отпущенник быстро удалились.

Тогда он вышел из своего укрытия и удивленно огляделся вокруг. Ему показалось, что это был сон; он сам себя спросил, была ли это та великая тайна, которую он собирался раскрыть, были ли это враги, которых он хотел захватить врасплох. И, думая о происшедшем, он покачивал головой и улыбался. Затем он снова стал прощаться с Азеллионом. Хозяин без конца кланялся Порцию, желая ему счастливого пути и скорого возвращения, и обещал к тому времени приготовить великолепное массинское вино, которое затмит нектар Юпитера. Когда же Порций вскочил на коня и, пришпорив его, поскакал, направляясь к Барию, Азеллион пробежал за ним десять — двенадцать шагов и все кричал:

— Доброго пути! Пусть боги сопутствуют вам и хранят вас!.. Ах, как чудесно он скачет!.. Как великолепно он выглядит на моем Артаксеркс! Отличный конь мой Артаксеркс!.. Прощай, прощай, Порций Мутилий!.. Что и говорить, я полюбил его… и мне жаль, что он уезжает…

В эту минуту он потерял из виду своего гостя, исчезнувшего за поворотом дороги недалеко от станции.

Опечаленный Азеллион отправился домой, рассуждая про себя:

«Бесполезно… таков уж я… чересчур добрый».

И он тыльной стороной руки отер слезу, катившуюся по щеке.

А Порций Мутилий, в котором читатели, конечно, уже узнали свободнорожденного начальника легиона Рутилия, посланного в Рим гонцом от Спартака к Катилине, все время ехал рысью, размышляя о странном происшествии, и спустя час после наступления сумерек добрался до Бария, но даже не заехал туда, а остановился в трактире на дороге в Гнатию. Там он велел отвести на конюшню Артаксеркса, который действительно оказался резвым и сильным конем, а затем нашел для себя постель, чтобы отдохнуть до рассвета.

На следующий день, еще до восхода солнца, Рутилий уже мчался по дороге в Гнатию, которая вела к Бутунту; на эту станцию он прибыл после полудня, поменял Артаксеркса на вороную кобылу с кличкой Аганиппа и, немного подкрепившись, поскакал в Канузий.

Под вечер на полпути между Бутунтом и Канузием Рутилий заметил на дороге столб пыли; очевидно, впереди ехал какой- нибудь всадник. Осторожный и предусмотрительный Рутилий пришпорил свою Аганиппу и вскоре догнал всадника. Это был не кто иной, как вольноотпущенник Лафрений, которого Рутилий встретил на станции Азеллиона, близ Бария.

— Привет! — произнес отпущенник, даже не повернув головы, чтобы посмотреть, кто его обгоняет.

— Привет тебе, Лафрений Империоза! — ответил Рутилий.

— Кто это? — с удивлением спросил тот, быстро обернувшись.

Узнав Рутилия, он произнес, облегченно вздохнув:

— А, это ты, уважаемый гражданин!.. Да сопутствуют тебе боги!

Благородный и великодушный Рутилий был растроган, узнав бедного отпущенника, ехавшего в Рим, чтобы похитить своего сына и затем отправиться вместе с ним в лагерь гладиаторов. Он молча смотрел на него. Ему захотелось подшутить над отпущенником, и он сказал ему строгим голосом:

— Так ты едешь в Рим, чтобы украсть своего сына из дома твоих хозяев и благодетелей, а потом убежишь вместе с ним в лагерь низкого и подлого Спартака!

— Я? Что ты говоришь!.. — пробормотал Лафрений в смущении; лицо его страшно побледнело, или это только показалось Рутилию.

— Я все слышал вчера, потому что стоял позади колодца на станции Азеллиона. Мне все известно, коварный и неблагодарный слуга!.. В первом же городе, как только мы приедем, я прикажу арестовать тебя, и ты должен будешь перед претором, под пыткой признаться в измене.

Лафрений остановил коня; Рутилий также.

— Я ни в чем не сознаюсь, — произнес мрачно и угрожающе вольноотпущенник Империоза, — потому что я не боюсь смерти.

— Не побоишься даже распятия на кресте?

— Даже распятия… потому что знаю, как освободиться от этого.

— А как? — спросил, будто бы удивившись, Рутилий.

— Убью такого доносчика, как ты! — воскликнул разъяренный Лафрений; вытащив короткую, но увесистую железную палицу, спрятанную под чепраком лошади, он пришпорил своего коня и бросился на Рутилия. Тот громко расхохотался и крикнул;

— Остановись, брат!.. Постоянство и…

Лафрений левой рукой остановил лошадь, а правую, которой он сжимал палицу, поднял вверх и удивленно произнес:

— О!..

— …и?.. — спросил Рутилий, ожидая в ответ от Лафрения второй части пароля.

— …и победа! — пробормотал тот, еще не вполне придя в себя от изумления.

Тогда Рутилий протянул ему руку и три раза нажал указательным пальцем на ладонь левой руки отпущенника и этим окончательно успокоил его. Сам он теперь был уверен в своем собеседнике и спутнике и не колеблясь признал в нем товарища, также состоявшего в Союзе угнетенных.

Стемнело. Всадники обнялись и поехали рядом, рассказывая друг другу о своих невзгодах.

— Ты действительно можешь удивляться, как это я, свободнорожденный, продался ланисте в гладиаторы. Знай же, я родился и вырос в богатстве, но как только надел претексту, тотчас же погряз в кутежах и расточительстве. А тем временем мой отец проиграл в кости почти все свое состояние. Мне было двадцать два года, когда он умер. Долги полностью поглотили все, что он оставил; моя мать и я впали в крайнюю нищету. Меня нужда не испугала, я был молод, силен и отважен, но моя бедная мать… Я собрал двенадцать или пятнадцать тысяч сестерциев — все, что осталось от нашего прежнего благосостояния, — присоединил сюда то, что выручил, продав себя ланисте, и таким образом обеспечил мою бедную родительницу до глубокой старости… Только во имя этого я продал свою свободу, которую теперь, через восемь лет, испытав бесчисленные страдания и опасности, теперь, когда умерла моя мать, получил возможность обрести снова.

Рутилий закончил свой рассказ дрожащим голосом, несколько слезинок скатилось по щекам, побледневшим от волнения.

Мрак сгущался. Братья ехали теперь по крутой дороге, по обе стороны которой тянулся лес; широкие рвы отделяли его от дороги.

Оба всадника продолжали молча путь еще с четверть часа, как вдруг лошадь Лафрения Империозы, то ли испугавшись тени дерева, отбрасываемой на дорогу, то ли по какой-то другой неизвестной причине, вздыбилась, сделала два-три безумных прыжка и свалилась в ров, тянувшийся вдоль обочины по левой стороне дороги, которая вела из Бутунта в Канузий.

Услышав крик Лафрения, звавшего на помощь, Рутилий сразу остановил своего коня, спешился, привязал его за повод к кустарнику и, спрыгнув в ров, хотел помочь новому другу.

Но не успел он сообразить, в чем дело, как вдруг почувствовал сильнейший удар в спину. От этого удара Рутилий свалился и, в то время как он пытался осмыслить, что происходит, получил второй удар, в плечо.

Рутилий понял, что попал в ловушку, расставленную ловко и хитро; он выхватил из-под туники кинжал, но в это время Лафрений молча нанес ему третий удар, в голову. Рутилию удалось приподняться, и он с криком бросился на своего убийцу, поражая его в грудь.

— Презренный, мерзкий предатель!.. Ты не посмел открыто напасть на меня!

Но тут Рутилий понял, что у убийцы под туникой был панцирь.

Произошла короткая отчаянная схватка между раненым и почти умирающим Рутилием и Лафрением, сильным и невредимым, который, казалось, растерялся, пораженный мужеством и душевным благородством своего противника. Слышны были только стоны, ругательства, глухие проклятия.

Вскоре послышался шум падающего тела и слабый голос Рутилия:

— О подлое предательство!..

Потом все затихло.

Лафрений наклонился над упавшим и прислушался, желая убедиться в том, что тот больше не дышит. Затем он поднялся и, вскарабкавшись на дорогу, стал что-то шептать, направляясь к лошади Рутилия.

— Клянусь Геркулесом, — вдруг воскликнул убийца, почувствовав, что теряет сознание, — я вижу… Что же это со мной?..

И он зашатался.

— Мне больно, вот здесь… — простонал он слабеющим голосом и поднес правую руку к шее, но тотчас отнял ее. Рука была в крови.

— О, клянусь богами, он поразил меня… как раз сюда… в единственное… незащищенное место.

Он зашатался и рухнул в лужу крови, которая била ключом из сонной артерии.

Здесь, на этой пустынной дороге, среди ночной тишины, тщетно пытаясь приподняться и призывая на помощь, умер в жестоких муках ужасной агонии человек, назвавшийся Лафрением Империозой, а в действительности бывший лишь рабом и низким орудием мести гречанки Эвтибиды. В нескольких шагах от него, во рву, лежал труп бедного Рутилия, погибшего от руки подлого убийцы, который нанес ему восемь ран.

Загрузка...