(1932)
На четвертом месте данного рейтинга мы вдохнули глоток свежего воздуха на вершине «Волшебной горы» Томаса Манна. В конце немецкого шедевра красивая русская женщина Клавдия Шоша допускает весьма провокационное высказывание: «Мы считаем, что нравственность не в добродетели, но скорее в обратном […] когда мы грешим, когда отдаемся опасности, тому, что нам вредно, что пожирает нас».
Эта хлесткая декларация датируется 1924 годом. Подобный отказ от популярных ныне гигиенических и моральных стандартов вызвал у меня желание вновь погрузиться в лучшую книгу Колетт (так она считала: «Возможно, когда-нибудь все заметят, что это моя лучшая книга») «Чистое и порочное», эта коллекция декадентских портретов была опубликована в мае 1932 года в нескольких выпусках журнала Gringoire. Текст вызвал тогда такой скандал, что под давлением шокированных читателей журнал прекратил публикацию после четырех выпусков. Уже ставшая знаменитой 59-летняя Колетт, перемещавшаяся между своей квартирой в отеле Claridge на Елисейских полях и своим домом в Сен-Тропе, воздала должное тем порочным людям, с которыми она общалась в молодости. В «книге своего бабьего лета» она рассказывает о лесбиянках и шлюхах, трансвеститах и наркоманах. Воспоминания возвращают ее в курильню опиума, где собираются развратники. Из «блуждающей памяти ночей» высвобождается чистая красота, ведь мы знаем еще со времен Бодлера, что «красота всегда причудлива». Колетт нравятся женщины, которые симулируют наслаждение так же сильно, как и ревность, которая его стимулирует. Она растрогана разговорами с соблазнителями-женоненавистниками, но обнаруживает, что гомосексуалы понимают ее лучше, чем гетеросексуалы. Сегодня, когда правители принуждают нас соблюдать дистанцию и носить маски, давайте вспомним, что величайшая феминистка всех времен восхваляла запретные наслаждения и сладостно предавалась грязному разврату и похоти. До сексуального освобождения люди были намного свободнее, чем после. Духоподъемным наставникам 2020-х годов Колетт направляет тот компас, по которому можем ориентироваться даже мы в условиях отсутствия будущего: «Смотри!», так ей говорила ее мать. Роль литературы состоит не в том, чтобы отличать чистое от порочного, а в том, чтобы СМОТРЕТЬ на все с благодарностью, стремиться скорее к истине, чем к здоровью, скорее к свободе, чем к нравственности, и благодарить природу за ее красоту, даже – и, возможно, прежде всего – тогда, когда она причиняет нам вред. Погоня за чистотой неосуществима. Общечеловеческим свойством является только порочность: «Можно ли жить с равнодушием? Так же, как с пороком, причем последний ничего от этого не теряет. […] Слово „чистое" не раскрыло мне своего доступного пониманию смысла. Мне остается утолять зрительную жажду чистоты прозрачными явлениями, напоминающими о ней: воздушными шарами, жесткой водой и воображаемыми пейзажами, надежно скрытыми в глубине массивных кристаллов».
Колетт была любимым писателем моей бабушки. Между двумя войнами не говорили «писательница»; у женщин не было избирательного права, и им приходилось вести другие битвы. Колетт была необычайно популярна. Сто лет назад ее читали все – в автобусе, поезде или в только что построенном метро. Это говорит о том, как сильно изменилась Франция. Единственным автором, добившимся равноценного успеха, сегодня мог бы считаться Гийом Мюссо. Это большая стилистическая катастрофа. Отныне французы читают на урезанном языке, основанном на американизированных диалогах и скудном словарном запасе. Не нужно путать бедность языка и простоту. Качество слога всех книг Колетт делает их своего рода формальным эталоном во Франции. Когда Жорж Сименон работал под ее началом в газете Le Matin, она ему передала свою тягу к простоте: «Слишком литературно! Слишком много редких слов! Пишите проще. Главное – никакой литературщины!» Можно ли дать более ценный совет молодому автору? Сименон воздал ей должное в интервью Роже Стефану: «Я старался писать максимально просто. Это совет, который пригодился мне больше всего в жизни. Я крайне обязан Колетт за то, что она мне его дала». Даже американский писатель Джеймс Солтер незадолго до своей смерти признавался мне в своем бесконечном уважении к кристальной прозе Колетт в «Рождении дня»: «То, что она написала о своем доме в Сен-Тропе, непревзойденно. Это было ее воспоминание, и она его нам подарила».
Закрепить свои собственные воспоминания в памяти своих читателей – трудная затея. Тут вопрос не столько в стиле, сколько в образе жизни. Колетт могла бы снабдить нас хорошим определением писателя: это буржуа, который должен предпочесть небуржуазный образ жизни. Сначала надо пожить, обзавестись воспоминаниями, а затем записать их, тогда их запомнят и другие. Прусту – с которым Колетт несколько раз встречалась в гостиной мадам де Кайлаве, а также в отеле Ritz, и который обожал ее роман «Шери» – потребовалось три тысячи страниц, чтобы объяснить, насколько сложно, невозможно и необходимо помнить. Писатель не может довольствоваться лишь тем, чтобы писать, это было бы слишком просто. Он должен жить интенсивнее, лучше и быстрее, чем другие… и все потерять. Ни одна современная женщина не прожила столько жизней, сколько Колетт: актриса-мим, писательница, журналист, публицист, стриптизерша, жена, лесбиянка на сцене в «Мулен Руж», хозяйка косметической фирмы, яхтсменка в Сен-Тропе, театральный критик, отсутствующая мать, член Гонкуровской академии и даже педофилка-кровосмесительница, вступившая в связь с сыном своего мужа. Единственной столь же свободной женщиной была Франсуаза Саган, а теперь представьте себе Саган с фигурой Скарлетт Йоханссон. Представьте себе гения слова, при этом обладающего талантом «говорящего тела».
Писателю, который живет, как все, не о чем рассказывать. В основе мастерской романа лежит безумие бытия: романы рождаются в детстве, созревают в юности, а затем проживаются в тюремных камерах, на диванах борделей, за кулисами театров, с монстрами и изгоями, алкоголиками и курильщиками опиума. Я говорю об этом не только для того, чтобы оправдать свою ночную жизнь. Вот уже полтора века принято все сваливать на Колетт, французские писатели используют ее в качестве алиби для жизни без морали. На нее мог бы сослаться даже Вуди Аллен, когда бросил жену ради приемной дочери.
«Писать… Это значит не сводить загипнотизированного взгляда с отражения окна на серебряной чернильнице и, умирая от счастья, записывать холодеющей рукой слова, в то время как лоб и щеки пылают божественным жаром». Своим стилем Колетт обязана первому мужу Вилли, одним из литературных «негров» которого был поэт Поль-Жан Туле. Вилли не просто эксплуатировал Колетт (как видно из идиотского фильма-биографии с Кирой Найтли в роли худосочной Сидони-Габриэль): своими насмешками он отбил у нее вкус к слащавости.
Когда муж читал ее первые тексты, он был с ней резок: «Я не знал, дорогая, что женился на последней из лириков!» Раздосадованная, она принималась все исправлять, вырезать, сокращать. Источником вдохновения для нее служила ее сумасбродная мать, но дисциплинированность досталась ей от ленивого и неверного светского льва Вилли. «Никакой литературщины!» Таков урок серии книг «Клодина». Попутно она изобретает автофикшн. В этом бедствии XXI века виновата Колетт: так говорю не я, а Серж Дубровский (создатель слова). После серии «Клодина» Колетт публикует романы, в которых героиней является она, под своим собственным именем, однако она поправляет действительность, скрывает то, что ее смущает, воображает то, что с ней произойдет. Приемлем лишь такой автофикшн, где автор является выдумщиком, который считает себя искренним. Одной из самых значительных фраз в ее жизни является торжественное предупреждение: «Все, о чем пишешь, в конечном счете становится правдой».
Колетт – первая писательница медийной эпохи. Она осознает ключевую роль скандала, важность сценической постановки, позирования на фотографиях, в одежде или без. Ее порочность не препятствует чистоте ее слога. Она поняла, что одного стиля теперь недостаточно: составной частью работы является имидж писателя. Колетт быстро сообразила, что в боксерском поединке между Прустом и Сент-Бёвом нокаутом проиграл Пруст. (Сверх того, никто не читает Пруста так, как ему хотелось бы, то есть без малейшей ссылки на его биографию. Наоборот, все читают Пруста, думая лишь о хиляке, страдавшем астмой, который ставил на кровать клетки с крысами, чтобы зрелище их битвы помогало ему добиться желанного оргазма.) Идея об отделении личности творца от его искусства вполне устроила бы Пруста, но сегодня бой выиграл Сент-Бёв.
Проблема автофикшн состоит в том, что никто больше не пишет так, как Колетт. Если бы она вернулась, то пришла бы в ужас, прочитав напыщенных авторов, причисляющих себя к ее последователям. Чтобы иметь стиль, мало обладать субъективностью: нужно постичь Ронсара, усвоить Рембо, пересечься с Гитри, ошеломить Кокто, покорить Жида и восхитить Мориака.
Ну конечно, ее можно считать слишком буколической, очень пасторальной, почти жеманной, к ней можно относиться несерьезно, по-снобистски посмеиваться над румяной крестьянкой. Все бабочки и розы в ее чарующем саду довольно смехотворны. И все же смею заверить вас, что ее глухомань является нашей последней надеждой. Давайте не будем забывать, что двум ее братьям и сестре не удалось избежать ностальгии по этому детскому раю: к тому же Эдем, о котором говорит Колетт, также является адом, из которого никому не выйти живым. Мне нравится, как Колетт осмеливается на все, она обращается лично к тебе, она смешивает прошлое и твое желание, деревья и твою смерть. Она, жившая над изысканным рестораном Grand Vfour, лишает нас свободы, а потом снимает с нас ограничения в «Усиках виноградной лозы» и в «Чистом и порочном». Она пантеист-агностик. Если сравнивать Колетт с кулинарным изделием, то она была бы чем-то от шеф-повара Алена Пассара, взрывом вегетарианских вкусностей. Ты чувствуешь, что это полезно для твоего здоровья, но не можешь удержаться от мысли об удовольствии. Ты заново открываешь для себя морковь, сельдерей, укроп, благородные чувства. В предисловии к «Диалогам животных» Франсис Жамм (друг моего деда[5]) пишет: «Иногда кажется, будто мы рождаемся. И смотрим».
Как решить все наши проблемы, понять смысл жизни, существование Бога? Достаточно просто смотреть. Например, на «густую траву, [которая] устилает подножия деревьев». В городских джунглях, среди мелкодисперсных частиц и социального жилья, между гневливыми таксистами и горящими киосками, Колетт показывает нам путь для выхода из капитализма гиперпотребления с его климатическим апокалипсисом и параличом в сфере здравоохранения. Ее «волосы, пахнущие лесом» – наш последний шанс. Я знаю, что рассуждаю как неосельский парижанин, ну и пусть, я не стыжусь своего стремления к зелени. Человечество больше не может жить задыхаясь. Колетт пришла в литературу, когда мир ощутил запах пыли. Она прошла через две войны, а потом открыла окно. Это Жанна д’Арк эпохи индивидуалистов: ее эпикурейство является антиконсюмеристским. А ее гедонизм – это буддизм.
Нравоучение Колетт состоит в том, что можно достичь вершин в литературе… при условии, если к ним не стремиться. «С минимумом средств и максимумом музыки», – резюмирует ее друг Леон-Поль Фарг. В настоящее время читать Колетт просто необходимо. В качестве оздоровительного литературного упражнения. Колетт больше чем феминистка: она женственна. Ее сила обусловлена ее родной сельской местностью. Она эколог-гурман: первое гарантированно 100 % органическое человеческое существо. Она роза, клубника, кошка, «восхитительная и успокаивающая листва, которой жаждет моя душа». Представительница исчезнувшего вида показывает нам дорогу, по которой нужно следовать, ведь скоро у нас не будет иного выбора, кроме как вернуться на лужайку на берегу моря, поговорить с пчелами и соловьями, воскресить материнскую любовь, возделать наш огород без глифосата и в ожидании финального цунами перечитать все прекрасные книги Дамы из Пале-Рояля.