Тропинка, на которую ступил Харитонов, оказавшись по другую сторону границы, уже многие недели вела его дальше, постепенно расширяясь и превратившись наконец в грунтовую дорогу. Эта дорога пересекала леса, поля и сады, перебиралась по мостам через реки и речушки, проходила совсем рядом с человеческим жильем, но не свернул с нее странник, чтобы подойти к людям. Не возникало в нем больше этого желания.
Теплое межсезонье начинало раскрашивать листья деревьев в яркие цвета. Высоко в вылинявшем небе пели жаворонки. Приближалось время сбора урожая.
Когда солнце стало припекать, Харитонов остановился и присел в тени придорожного дерева. Стащил с ног сапоги, размотал портянки, сработанные из одной «смирилки», и расстелил их для просушки. Растянулся на земле, положив вещмешок под голову. Дотронулся рукой до бороды, клочковатой и такой же «сапернолопаточной», какую носил он на барже. Одно время выросла она на добрых полметра, но как-то он нашел кусок стекла и, с полчаса помучавшись, окоротил ее.
Звонкое жужжание мошкары, тоже спрятавшейся от солнца в тени дерева, навевало дрему. И странник, уставившись закрытыми глазами в небо, окунулся в теплый поток, понесший его куда-то. Закружились вокруг солнечные блики, и словно кто-то теплой ладонью прошелся по его лицу и дотронулся до горла, отчего Харитонов вздрогнул. Ладонь исчезла, и уже ничто не тревожило его сон.
Пробуждение было долгим и трудным, словно возвращался он к жизни после летаргического сна. Поднял голову, огляделся и не узнал места, где спал, хотя и сапоги стояли на месте, и портянки, давно высохшие, лежали расстеленными на траве. Странник поднялся на ноги и вышел на дорогу, которую тоже не узнал. Это была уже не грунтовка, а настоящая бетонка. Два ряда деревьев по обе стороны бетонки образовывали аллею, тенистую и прохладную даже при летнем солнце. Идти по ней было легко, и Харитонов, не задумываясь, пошел в том же направлении, в котором шел он по прошлой, грунтовой дороге.
За деревьями, по обе стороны от дороги, стали появляться одиночные дома. Харитонов замедлил шаг. Перед ним начинался город, большой город, видимо, даже больше бывшего Пафнутьевска, и от этого возникло сомнение – а стоит ли идти в такой город, ведь если он больше бывшего Пафнутьевска, значит, и больше зла может причинить Харитонову.
Но люди, во множестве появившиеся на дороге, шедшие и навстречу страннику, и по пути с ним, выглядели счастливо, улыбались, и хоть были их улыбки странные, слишком самостоятельные и, казалось, вообще не связанные ни с жизнью, ни с миром, эту жизнь окружавшим, Харитонов все-таки усомнился в своих опасениях. Ведь тот город остался далеко позади, за колючей проволокой и полосатыми столбами государственной границы, а значит, этот город был надежно защищен от бывшего Пафнутьевска и всех его окрестностей, включая и берег Японского моря. Стало быть, жизнь здесь протекала другая, судя по улыбкам жителей, жизнь эта была странно-радостная и, возможно, счастливая. И пошел Харитонов дальше. Вдоль дороги стали выстраиваться деревянные дома, появились улицы, под прямым углом прорезавшие дорогу, и в начале каждой стоял бюст на невысоком, метра в полтора, постаменте. Приглядевшись к ближайшему бюсту, странник узнал Ленина, и это успокоило его окончательно.
Прошло еще немного времени, и впереди показалась огромная, высотою с колокольню, скульптура-памятник, изображавшая также основателя Родины, а рядом через огромный каменный дефис таким же памятником высились четыре бетонные буквы «ГРАД».
– Ленин-ГРАД! – понял Харитонов, и сердце его взволнованно забилось. Он остановился, не сводя глаз с этого скульптурного названия города. Вспомнил треххрамье, вспомнил всю свою жизнь и поклонился памятнику, словно был это не памятник, а храм, святыня, именно та святыня, к которой он шел.
Сразу за названием города стояли аккуратно выстроенные в шеренги высокие каменные дома серого и желтого цвета. Бетонная дорога, по которой он шел, превратилась в булыжниковую мостовую, широкую и чуть взгорбленную посередине.
Все еще взволнованный, Харитонов направился дальше. Люди куда-то исчезли, но по-прежнему на каждом перекрестке стояли памятники Ленину. Все головы были одинаковы, но постаменты отличались один от другого. На одном из них, широком мраморном кубе, виднелась надпись, сделанная бронзовыми, покрытыми патиной, буквами: «Основателю Санкт-Петербурга от благодарных сограждан».
У парадных подъездов некоторых зданий лежали каменные львы, создавая видимость охраны. Чахлые деревья поднимались из земляных лунок, пробитых в сплошном булыжнике. И все-таки город казался Харитонову радостным. И шел Харитонов дальше, радуясь присутствию солнца и отсутствию людей.
Он остановился на очередном перекрестке и уловил запах моря в ветре, дувшем с уходившей направо улицы. Вспомнил далекое море, от которого он давно ушел, и поспешил по прогретому солнцем булыжнику навстречу ветру. Но и эта улица была бесконечной. И оставались позади такие же человеческие головы на постаментах, неживые львы и чахлые деревья.
А улица все продолжалась и продолжалась, медленно поднимаясь к уже видимому каменному горизонту, и там, дальше, перевалив за него, уходила вниз, подчиняясь закону об округлости земли.
Ветер все так же дышал в лицо, и было его дыхание приятно Харитонову, все ближе и ближе подходившему к каменной линии городского горизонта. Вскоре он достиг этой линии и увидел с ее высоты продолжение и конец улицы, по которой шел. Улица заканчивалась морем, и там, далеко, на краю ярко-синей воды, отражавшей солнечные лучи, виднелся огромный величественный крейсер.
«Вот он где, этот крейсер, до которого так и не добрались погибшие балтийцы!» – подумал Харитонов.
И горько стало на душе. Жаль было и Кошкодайло, и Петра, и Михалыча, благодаря которым он так быстро добрался сюда. Может, их еще ждут на крейсере? Ждут и поэтому не отплывают? Может, надо им сказать, что все они погибли и больше никогда не смогут петь свои залихватские матросские песни?
Неожиданно заявил о своем присутствии духовой оркестр, заигравший что-то незнакомое Харитонову. Музыка была радостной и бодрой, и, прислушавшись к ней, странник больше не мог думать о погибших «балтейцах», не мог думать о плохом или печальном. Музыка была многокрасочной; словно художник, она нарисовала яркое пятно неопределенного будущего счастья в воображении Харитонова. Он остановился, широко открытыми глазами глядя на громадину крейсера.
На пристани что-то происходило. Рядом с пришвартованным военным кораблем стояло множество необычно одетых людей с фотоаппаратами и блокнотами в руках. Чуть в стороне от них шептались трое отечественных граждан, легко узнаваемых по широкоштанным костюмам. Оркестр работал в другом конце площади под охраной двух милиционеров. Над оркестром на торце пятиэтажного каменного здания висел большой красный лозунг: «Да здравствует одностороннее разоружение!».
Оркестр доиграл мелодию, и в возникшей паузе услышал Харитонов непонятное жужжание, доносившееся с крейсера. Несколько рабочих в чистеньких белых комбинезонах копошились у одной из пушек. Что они делали, не было видно, но через минуту пушка гулко ударилась о палубу и покатилась по ней с шумом, пока не уперлась в фальшборт. Над площадью взлетело троекратное «Уррра!» – его прокричали стоявшие где-то рядом матросы, их не было видно. И толпа с фотоаппаратами и блокнотами в руках заколыхалась, зашумела разнообразными нерусскими голосами и ближе подвинулась к пришвартованному кораблю.
Рабочие подцепили лебедкой лежавшую на палубе пушку и сбросили на каменный причал.
Толпа иностранцев плотно окружила ее и защелкала фотоаппаратами.
– Видите! – сказал один их трех шептавшихся двум другим. – Как мухи на мед!
Двое других закивали.
Бригада рабочих в белых комбинезонах уже копошилась у небольшой орудийной башни. К ней подкатили автогенный аппарат, и шипение огня усилило общий шум.
Харитонов с подозрением наблюдал за происходящим, не понимая сущности его, но всей своей кровью ощущая присутствие зла, чувствуя себя во вражеском окружении.
Лебедка подняла над палубой орудийную башню и, развернув стрелу, опустила башню на пристань. На башню тут же вскочил какой-то иностранец, а остальные защелкали фотоаппаратами. Потом его сменил другой корреспондент, потом туда вскарабкались две женщины.
Троица отечественных руководителей с неодобрением во взгляде наблюдала за мельтешащими иностранцами.
– Хуже детей! – сказал Первый из Трех.
Двое других кивнули.
– Впрочем, – продолжал Первый из Трех, – можно сделать еще лучше…
Двое других придвинулись поближе.
– Заложить пару мин ниже ватерлинии и подорвать кораблик!
– Эффект отличный! – сказал Второй. – Такая фотография обойдет все журналы мира!
– Да, это настоящая пропаганда! – согласился Третий.
– Выполняйте! – уверенно приказал Первый.
Тем временем бригада старательно срезала автогеном очередную пушку. Иностранцы успокоились и уже немного безразлично поглядывали на корабль.
На палубу поднялись несколько человек в штатском, с портфелями, и зашли в овальную дверь главной башни. Оркестр заиграл «Прощание славянки».
Один из двух милиционеров, охранявших музыкантов, вытащил из полевой сумки булку, разломал ее и половину протянул товарищу, после чего они зашли за эстраду и пропали из виду. Несколько крупных чаек опустились на пристань и важно прохаживались по самому ее краю. Иностранец в клетчатом костюме сменил объектив на своем фотоаппарате и, присев на корточки, прицелился в ближайшую птицу.
Харитонову показалось, что стало темнее, он глянул вверх – там все так же сияло солнце на совершенно безоблачном небе. Почувствовав вдруг усталость в ногах, странник сел прямо на булыжник и снял с плеч вещмешок.
Люди в штатском покинули крейсер и спустились на пристань. Один из них подошел к Трем шептавшимся и четко по-военному что-то доложил, на что трое кивнули. После этого люди в штатском ушли за угол ближнего дома.
Прозвучала краткая команда. Рабочие на крейсере засуетились, быстро собрали инструменты и сошли по трапу вниз.
Из-за эстрады выбежали двое милиционеров. Один из Трех поманил их пальцем и, когда они подошли, что-то сказал, сердито взмахивая рукой.
Второй, отличавшийся от Двух Других лишь большой бородавкой на подбородке, шевелил губами, словно говорил сам с собой, и смотрел на крейсер.
И вдруг один за другим ударили два взрыва; над кораблем поднялись два дымных облака.
Руководитель с бородавкой повернул голову к музыкантам и кивнул. «Хотят ли русские войны?!» – выкрикнул дирижер. Оркестр заиграл вышеназванную песню.
Крейсер дал крен. Его палуба, возвышавшаяся метров на пять над пристанью, стала опускаться. Казалось, это не корабль идет ко дну, а кто-то вытащил пробку, и море, как вода в ванной, уходит куда-то по невидимым трубам. Помутневшим взглядом странник смотрел на гибнущий корабль. Не отводя от него взгляда, поднял с земли вещмешок, сделал несколько шагов к пристани и вдруг услышал женский крик. Обернулся и заметил, как шарахнулась в сторону женщина из толпы иностранных корреспондентов, испугавшись выскочившей из-под ног крысы.
А крыса уже бежала мимо срезанной орудийной башни к тонущему крейсеру, бежала быстро, словно разгоняясь для прыжка.
Палуба крейсера почти сравнялась с пристанью. У Харитонова от волнения перехватило горло.
– Стой, дура! – заорал он крысе. – Куда ты? Утонешь!!!
Но зверек, разогнавшись, прыгнул на железную палубу и исчез среди построек. И только тихая дробь его бега прозвучала во внезапно наступившей тишине. Потом забурлила вода, поглотившая палубу.
На лицах корреспондентов, наблюдавших за односторонним разоружением, появилась растерянность.
Корабельные надстройки и мачты с антеннами скрылись под водой. Но тишина длилась. Люди неподвижно стояли на пристани, и даже запоздалый щелчок фотоаппарата не спугнул тишину.
Харитонов закрыл глаза и до боли в скулах сцепил зубы.
– Крысы бегут с тонущего корабля, – проговаривал он мысленно. – Крысы бегут с корабля… с одного тонущего корабля на другой.
Правая его рука потянулась к шнуру. Спички были уже в левой руке.
Он открыл глаза и зажег спичку. Медленно поднес ее к шнуру. Шнур заискрился…
Резкий удар свалил его. Перед его лицом чьи-то сапоги затаптывали искрящий конец бикфордова шнура. Харитонов лежал и смотрел, как сопротивляется огонь толстым резиновым подошвам. Но тут сапог ударил его в лицо, и красные круги поплыли перед глазами.
Корреспонденты ожили и снова защелкали камерами, наблюдая, как люди в штатском, потоптав ногами странного бородатого человека в старой военной форме, взяли его под руки и вбросили в легковую машину.
Очнулся Харитонов в комнате с цементным полом и узкими нарами, прикрученными к холодной стене. Дотронулся до лица и одернул руку – резкая боль чуть не отобрала у него сознание.
Он перевернулся на спину, опустил руку, попытался вытащить из-под нар вещмешок, но не нашел его там. Приподнял голову и осмотрел камеру. Остановил взгляд на железной двери с квадратным зарешеченным окошком.
За дверью зазвенели ключи.
Вошли двое – надзиратель в военной форме и пожилой врач в халате, маловатом и с дырками, сквозь которые был виден салатовый свитер. Врач наклонился к лицу Харитонова, раздвинул своими толстыми пальцами разбитые губы.
– Двойной перелом скулы, – сказал он, вздохнув и выпрямившись. – Боюсь, что говорить ему будет трудно.
Надзиратель пожал плечами.
– Надо его взять в тюремную больницу, – предположительным тоном произнес врач.
– Вставай! – мягко приказал надзиратель.
В тюремной больнице кормили жидкой манной кашей. Давали чай, прозрачный, как вода. Ничего не говорили.
Через три дня Харитонов вернулся в камеру. И увидел, что на нарах напротив лежит толстый мужичок. Лежит и курит, задумчиво глядя в потолок.
– А, сосед! – он повернул голову к Харитонову и улыбнулся, показав два золотых зуба. – С возвращеньицем!
Харитонов кивнул и сел на свои нары.
– Что такой невеселый? – Мужичок приподнялся на локтях, с любопытством разглядывая соседа.
– Чего веселиться? – мрачно, с трудом шевеля языком, спросил Харитонов.
– Как чего?! – удивился сосед. – Скоро праздники! Печенье к чаю дадут!
Харитонов хмыкнул и улегся.
– Слыхал я, что ты тоже шпион? Коллеги? – не унимался сосед.
Харитонов отвернулся к стене. Сосед еще несколько раз попытался завязать разговор, но Харитонов молчал.
За железной дверью зазвенели ключи. Вошел надзиратель.
– Эй ты, с поломанным лицом, подымайсь! – приказал он.
Харитонов поднялся. Минут пять они шли коридорами вдоль одинаковых железных дверей и слушали гулкое эхо своих шагов, разносившееся по всему зданию. Поднялись по лестнице с проволочным ограждением в два человеческих роста. Прошли сквозь двойные решетчатые двери и оказались в следующем коридоре.
– Не люблю!!! – завопил кто-то истерическим голосом, и Харитонов, опешив, остановился.
– Давай-давай! – подтолкнул его в спину надзиратель. – Это он не тебя не любит.
Остановились у коричневой деревянной двери. Надзиратель вежливо постучал.
– Входи! – ответили оттуда.
Надзиратель подтолкнул Харитонова, и они вошли в комнату, в которой сидел худощавый мужчина лет сорока, одетый в штатское. Короткие волосы были зачесаны на пробор. На лацкане пиджака висел латунный «ромбик» какого-то института.
– Долго же вы к нам шли! – приветливо произнес он.
– Еле ноги передвигал, – возмутился надзиратель. – Чуть какой шум в коридоре услышит – останавливается!
– Да… – хмыкнул хозяин кабинета, убрав с лица улыбку. – Садитесь! А ты там подожди!
Харитонов сел на стул напротив худощавого.
– Меня зовут следователь Берутов, – сказал тот. – А как вас?
– Младший матрос Василий Харитонов.
Следователь ухмыльнулся.
– Как назывался ваш крейсер? – ехидно спросил он.
Харитонов не ответил.
– Ладно, пора говорить серьезно! – Следователь встал и, упершись ладонями в полированную поверхность стола, сказал: – За попытку террористического акта вас ждет высшая мера, и это в лучшем случае. Я не говорю сейчас про худший случай. Так вот, если вы не хотите узнать, что такое худший случай, – будьте предельно искренни со мной, ведь я – ваш следователь!
Харитонов молчал.
Берутов сел и недовольно уставился на этого рыжебородого с разбитым лицом человека.
– Итак, ваше настоящее имя?
– Василий Харитонов.
– Допустим. От кого вы получили задание совершить теракт?
– Ни от кого… Сам.
– Сам?! – удивленно переспросил Берутов.
– Да.
– А где взяли бикфордов шнур?
– На барже, на которой я плавал.
– Когда плавали?
– Во время войны.
– Так, так… Где спрятана взрывчатка?
– Динамит на барже, – устало отвечал арестованный, – на берегу Японского моря. Туда же и шнур тянется…
Следователь прищурил глаза.
– Не разыгрывайте сумасшедшего! – с угрозой произнес он. – Отсюда и сумасшедшие, и здоровые выходят в одни двери. Ладно. Поговорим о другом.
Следователь наклонился и поднял с пола вещмешок Харитонова. Вынул ноты, песочные часы, карту Российской империи.
– Начнем по порядку: вы увлекаетесь музыкой?
Харитонов мотнул головой.
– Тогда откуда у вас это? – следователь взял ноты и помахал ими, как веером.
– Композитор из Музлага просил в Кремль передать…
– А что такое Музлаг?
– Музыкальный лагерь.
– Разве у нас музыканты не в общих сидят? – словно сам у себя спросил следователь. – Кому в Кремле вы должны это передать?
– Тому, кто музыкой руководит, – негромко ответил Харитонов.
– Интересно! – Следователь нажал маленькую черную кнопку на столе.
Из незаметной двери вышел военный в звании лейтенанта.
– Вот! – Берутов протянул ему ноты. – Расшифруйте и установите адресата; легенда – он в Кремле музыкой руководит. Выполняйте!
Лейтенант шаркнул сапогом и вышел.
– Ну что ж, продолжим! – миролюбиво сказал следователь. – Теперь поговорим о времени. Откуда у вас эти часы?
– Сам собрал, – прошептал Харитонов.
– Так вы матрос или э… стеклодув?
– Матрос.
Следователь тяжело вздохнул.
– Вы должны убеждать меня в том, что все ваши слова – правда, иначе… Кто собрал эти часы?
– Я.
– Где?
– В бывшем Пафнутьевске.
– Это что такое?! – искренне удивился Берутов. – У нас таких названий нет… Может, не Бывший Пафнутьевск, а какой-нибудь Новопафнутьевск или Краснопафнутьевск?
Харитонов отрицательно мотнул головой.
– Он сейчас без названия, а раньше Пафнутьевском назывался. Вот на той карте он есть…
Следователь расстелил карту на столе.
– Покажите!
Харитонов отыскал Уральские горы, а потом и сам город.
– Странно! – сказал следователь и подошел к большой карте Советского Союза, висевшей на стене.
Вернулся к старой карте. Недоуменно уставился в глаза Харитонову.
– Нет такого города! – сказал он.
– Но ведь здесь он есть.
Следователь задумался.
– Откуда у вас эта карта? – спросил он через минуту.
– Оттуда же, из Бывшего Пафнутьевска, – ответил Харитонов.
– Да-а, – вздохнул следователь. – Трудновато с вами.
Он подошел к стене, открыл незаметную дверь и пропустил Харитонова вперед.
Комната была небольшая. В углу стоял стул, а с потолка, с самой середины, свисал на веревке серый валенок.
– Вы знаете, что это? – спросил следователь, показывая на валенок.
Харитонов пожал плечами.
– Это – русский валенок. Вы становитесь вот сюда, к стенке! – он указал Харитонову место.
Арестованный прислонился спиной к стене.
– А я, – продолжил следователь, – беру валенок, отхожу назад и отпускаю его…
Валенок описал дугу и ударил Харитонова в грудь. Удар оказался неожиданно сильным – арестованный от боли сел на пол.
– Ну-ну, поднимайтесь, это не так больно! – следователь улыбнулся. – В этом валенке всего два килограмма песка. Но я могу добавить еще три. Как вы думаете?
Харитонов не ответил. Он понял, что это, быть может, последняя переделка, в которую он попал, и выйти живым из нее ему вряд ли удастся.
– Так что вы думаете об этом валенке? – снова спросил следователь. – Добавить еще три килограмма или пока оставить все как есть?!
Харитонов поднялся, прислонился к стене, устало посмотрел на Берутова.
– Что-то вы уж слишком молчаливый, – следователь вздохнул. – А ведь мы с вами еще не начали разговаривать по-настоящему! Мы еще только знакомимся.
Любые выражения на лице у следователя выглядели неестественно, и поэтому странное ощущение возникло у арестованного. Каждая фраза, произнесенная игривым тоном, звучала совсем не шутливо, в каждом взгляде присутствовала странная, чуть грустная улыбка, в движениях тонких губ была надменность и усталость.
– Давайте вернемся в кабинет! – сказал он Харитонову.
Снова заняли свои места: следователь сидел за столом, напротив – Харитонов. Берутов протянул Харитонову тетрадь и ручку.
– Напишите подробную автобиографию, составьте список родственников с адресами. Особенно подробно изложите, чем занимались в послевоенное время. Когда все это сделаете, мы продолжим.
Следователь нажал кнопку, и в кабинет вошел надзиратель.
– До свидания! – Берутов протянул было руку, но тут же ее опустил.
Харитонов, не попрощавшись, пошел к двери.
– О, какой невежливый! – буркнул надзиратель.
Сжимая в руке тетрадь и чернильную ручку, арестованный опять прошел длинными глухими коридорами, слушая эхо своих шагов. В камере он увидел соседа, играющего на своих нарах в карты с маленьким мальчикоподобным мужчиной, одетым в полосатую арестантскую одежду с номерной биркой на груди.
Этот настоящий арестант выглядел гостем в их камере, потому что ни сосед в его серых штанах и голубой рубашке, ни сам Харитонов в своем выцветшем от времени х/б не были похожими на заключенных.
– Привет, молчун! – крикнул сосед. – В картишки сбацаем?!
Харитонов покачал головой и лег на свои нары, уставился на одинокую муху, сидевшую на потолке.
– Да, не повезло тебе с соседом! – пробурчал полосатый гость. – Со шпионами сидеть скучно. Хочешь, я замолвлю словечко оперу, чтобы тебя к нашим перевели?
– Конечно! – обрадовался сосед.
– А сколько тебе еще допросов осталось? – спросил гость.
– Один, наверно.
– Тогда порядок! Через день-два будешь в роскошном месте!
Они говорили и бросали карты на нары. Муха покинула потолок и, жужжа, полетела вдоль стен в поисках выхода. Харитонов следил за ней, думая о том, что даже муха может быть заключенной. Жужжание мухи и неторопливый говор соседей, игравших в карты, вдруг перенесли Харитонова в какое-то по-летнему жаркое место, в тень дерева, за которым желтело поле. Он прикрыл глаза, и так легко стало на душе, словно он все еще продолжал свой путь к неведомой цели, словно тянулся все еще за ним бикфордов шнур, привязанный к лямке вещмешка. Он дремал, слыша сквозь дрему жужжание мошкары, маленьким облачком кружившей под ветвями и, видимо, тоже наслаждавшейся тенью.
И вдруг пришел Голос. Знакомый голос, только опять постаревший. Пришел словно человек. Опустился на корточки, наклонился к уху и зашептал:
– Время, уложенное как банкноты в пачки по десять лет в каждой, накапливается в моей нынешней жизни, и вот уже я путаюсь иногда, пытаясь сам себе ответить на вопрос: «Сколько мне лет?» Но это только иногда. На вчерашнем моем именинном торте должно было быть двести пятьдесят свечей. Торт занимал добрую половину овального стола, и мои друзья, втыкавшие в него свечи, старались как могли, но для всех свечей не хватило места. Торт и так напоминал скорее густой лес деревьев с горящими кронами, и выглядел он, без сомнения, очень странно.
Даже я удивился, почувствовав впервые в жизни некую неприязнь к этому огню, но это было лишь минутное сомнение. Собравшаяся за именинным столом компания состояла в основном все из тех же моих занудливых родственников, давно уже покойных и живущих здесь со мной, и из моих друзей, многих из которых я, к сожалению, встретил только здесь и только здесь с ними познакомился. Среди них есть немало блестящих ученых, давших оставшемуся внизу миру множество знаний и изобретений. Некоторые сейчас жалеют об этом. Странно, но встретил я здесь одного ученого, для которого мое имя оказалось знакомым. «А-а! – сказал он. – Это вы посвятили себя охране труда шахтеров?!» – «Боже мой! – воскликнул я в ответ, искренне удивившись услышанному. – Скажите, уважаемый, а если бы вы создали подводную мину, и однажды кто-то заметил бы, что после взрыва вашей мины на поверхность всплывает много оглушенной рыбы, и стал бы использовать ваши мины для рыбного промысла? Можно ли было бы утверждать, что вы посвятили жизнь повышению эффективности труда рыбаков?! А?» Услышав мои слова, ученый хмыкнул, помолчал, а потом произнес: «Видимо, Божья рука направляла ваши деяния в сторону добра, вопреки вашей злой воле!» После этого мы несколько дней избегали друг друга. Но было это, по меньшей мере, глупо, и уже после этого случая о чем бы ни говорили, мы всегда оставались приятелями. Интересно, однако, что есть среди нас ученые мужи, искренне стремившиеся к улучшению жизни там, внизу, но принесшие человечеству много вреда и горя. Одного из них я встречаю довольно часто, это красивый пожилой немец с роскошной седой шевелюрой и такой же седой бородой. Я бы не сказал, что он очень разговорчив, но по неизвестной мне причине ко мне он расположен более, чем к другим, и иногда по вечерам – а вечера здесь долгие – мы беседуем, сидя в саду на скамейке. Интересно, что к спинке скамьи привинчена бронзовая табличка со словами «В память о Доре Вайт, доброй женщине, покинувшей этот мир 21 апреля 1876 года. От старых друзей». Довольно странно было для меня увидеть эту скамью здесь, в этом, настолько отличающемся от земного мире. И я не переставал с тех пор задаваться вопросом: какой же мир покинула Дора Вайт? Тот, что внизу? Но тогда бы и скамья стояла там, внизу, где-нибудь на холмистом берегу моря в Лайм-Реджисе или Биире. Неужели она покинула именно этот мир, в котором живу теперь я? И если это правда, то какой следующий мир открывается для тех, кто покидает этот? Неужели третий? Где-нибудь еще выше? Так вот, мы сидели с немецким философом на скамейке в саду. Был вечер, и звезды – а здесь они в несколько раз ярче земных – хорошо освещали полянку и деревья. Время от времени со странным свистом проносились над нами летучие мыши. «Мне так трудно забыть о своей вине! – сказал в тот вечер философ. – Стоит лишь вспомнить о ней днем, и я уже до следующего утра не смыкаю глаз…» Я сразу было хотел расспросить его, но решил не быть навязчивым. То, что он хочет сказать, – он скажет и без моих вопросов. Так, в принципе, и случилось. «Причина моей вины в моем заблуждении, – сказал он. – Меня всю жизнь окружали умные, образованные и порядочные люди. Собственно, я сам выбирал себе окружение, но происходило это как бы само собой, я не сознавал этого. Занимался я большей частью философией, экономией и другими общественными науками. Мне казалось, что весь мир состоит из умных, порядочных и образованных людей, и я задался целью изменить мир, чтобы этим людям жилось лучше, ведь не секрет то, что во многих странах таким людям живется нелегко.
Ошибкой было то, что я принял свое окружение за типичных представителей всего человечества, идеальных людей. И все мои последующие теории были написаны из расчета на этих людей. Но, не считая моего окружения, таких людей оказалось совсем немного, хотя теории и зажгли умы многих других, но те многие другие увидели в моих книгах совсем не то, что я написал. И они, подняв эти книги над головой и выкрикивая на ходу мое имя, двинулись в каком-то странном направлении. И то, что они создали, якобы руководствуясь моими теориями, заставило меня пожалеть не только о том, что я написал, но и вообще о моем рождении. Уже перед тем, как перейти в этот мир, я сел за свой старый дубовый стол, обмакнул ручку в чернильницу и написал несколько писем этим людям, в которых я счел нужным отказаться от своих прежних идей и частично опровергнуть собственные теории. Не знаю, получили ли они эти письма, и если получили, то что с ними сделали…» – «Не стоит беспокоиться, – ответил я ему на это. – Видимо, Божья рука направляла ваши деяния в сторону зла вопреки вашей доброй воле». Конечно, я просто переиначил слова, сказанные ранее в мой адрес, тем самым подсмеиваясь над обоими учеными. Благо, они об этом не знали. Философ пожал плечами и замолчал, глубоко задумавшись. Странно, но этот разговор как бы успокоил его и больше он не заговаривал о своей вине перед человечеством. Но, наверно, не потому, что не хотел. Просто тема эта исчерпала себя в его мыслях, и все его последующие разговоры касались уже – чего бы вы думали?! – идей, направленных на улучшение жизни обычных, то есть плохих людей. Я был очень рад тому, что только здесь он серьезно задумался об этом и, слава богу, отсюда он был не властен что-то изменить внизу. Кстати сказать, все, кого я здесь знаю, в большей или меньшей мере одержимы идеями великих перемен в прошлой жизни. Все они готовы представить обширные проекты, имеющие целью довести жизнь там, внизу, до идеала. Я, пожалуй, один из немногих, если не единственный, для которого идеальная жизнь внизу возможна только при полном или хотя бы частичном переходе человечества в другой мир. Но я не часто говорю об этом, и уж тем более не имею серьезно проработанных и продуманных проектов осуществления этого идеала. Я слишком хорошо знаю Землю, обошел многие места, многие труднодоступные закоулки континентов, и понимаю, что ни один проект не может быть осуществлен в таком странном демографическом месте, каким является наша планета. И вчера, сидя за своим именинным столом, я немного думал об этом. Но мои покойные родственники, сидевшие напротив, громко галдели, вспоминая красоты Девоншира, а тетушка из Блэкпула все время пыталась перекричать их, пыталась доказать, что ее родные места куда красивее, и земли там более плодородные, и патиссоны, выращенные на этих землях, весят раза в два больше девонширских. Но потом они все сосредоточили свое внимание на свечах, костром полыхавших над моим именинным тортом. Они долго и нерешительно смотрели на огонь, время от времени бросая косые взгляды на меня – они ведь знали, за что я их всегда ненавидел, – смотрели и молчали. Я тоже молча наблюдал за этим множеством свечных огоньков, слившихся в один широкий и низкий факел. Горели они долго, и, я думаю, пришлось бы ждать не меньше часа, прежде чем они опустились бы к торту, но и в этот раз, в двести пятидесятый раз в моей жизни, родственники по невидимой и неслышимой команде набрали полные легкие воздуха и выдохнули его на горящие свечи. Огоньки жалобно заколыхались и потухли. Лишь одна свечка, потухнув, снова разгорелась, и ее одинокий огонек пугливо трепетал среди десятков исходящих белым дымом свечей. Я едва сдерживал себя от гнева, готового прорваться и обрушиться на моих покойных родственников каждую секунду. И тут тетушка из Блэкпула неожиданно наклонилась к этой выстоявшей свечке и задула ее. Гнев мой улетучился. Понял я, что судьба моя такова, ибо один я был там внизу и один я здесь. И вопреки моему желанию поддерживать огонь, существуют у остальных людей обратные желания, а может быть, даже надобность: тушить все, что может разгореться, или же просто все, что горит. И, осознав свое бессилие в обоих мирах, я помог друзьям убрать свечи с торта. После этого та же тетушка из Блэкпула достала откуда-то кремовый шприц и вывела своим полудетским наклонным почерком на неровной поверхности торта мое имя розовым кремом. Неожиданно для самого себя я улыбнулся и, взяв нож, отрезал кусок торта с первым слогом моего имени. «Вил…» – прочитал я вслух этот кремовый слог перед тем, как съесть его. Торт оказался довольно вкусным и в меру сладким. Это был обычный девонширский торт со множеством орехов и изюмом, пропитанный хорошо выдержанным бренди. Тетушка отрезала себе кусочек торта со вторым слогом моего имени и в мгновение съела. «Ам, и нету “льям”», – шутливо произнесла она.
Странного свойства облегчение почувствовал я в своей душе. Имени моего более на торте не было. Ничем я более не отличался от других, за столом сидящих. И вдруг озарением пришла ко мне мысль, объясняющая неудачу моей жизни, – понял я, что все эти долгие годы мои родственники, да и вообще люди, не имели ничего против горящих свечей. И если бы я не показывал свое рвение в попытках сохранить их огоньки, догорели бы свечи наверняка дотла и неизвестно – возник ли бы после этого взрыв. Но люди видели мое стремление во что бы то ни стало сохранить огонь и в этом чувствовали угрозу себе. Хотя чего они так боялись?! Огня? Взрыва? Вряд ли. Они боялись моей непохожести на них. Они задували свечи, чтобы задуть огонь желаний в моей душе. Они хотели задуть меня, и им это удалось. И вот теперь я ничем, кроме мыслей и чувств, не отличаюсь от других, за столом сидящих. И мне снова грустно. Я слышу, как за окном шуршит по листьям дождь. Этот мир так мало отличается от прошлого, земного. И почему идет дождь? Неужели у каждого мира есть свое небо и свои облака?! Господи, сколько миров ты создал?
Гости все еще жуют, негромко переговариваясь, а за окном темно, и я, стараясь не шуметь, выхожу из-за стола и покидаю этот праздничный дом. В глубоко-синей темноте я спешу в сад, к скамейке, сидя на которой мы долго беседовали с немецким философом. Я спешу, чтобы посидеть там в одиночестве, размышляя о мирах и судьбах, чтобы побыть ближе к следующей тайне моего будущего бытия – к разгадке судьбы Доры Вайт, покинувшей этот мир и, наверное – эту скамью, 21 апреля 1876 года. Где она теперь? Что с ней? И последую ли я следом за ней? Будет несправедливо, если я останусь в этом, втором мире навсегда. Непременно надо что-то сделать, но что?
И размышляя, пытаясь найти объяснение происходящему и происшедшему, я сижу на этой скамейке, глядя на полупрозрачную пленку перистых облаков, спешащих в неведомое и заставляющих крупную желтоликую луну подмигивать мне. Я сижу, и на моих глазах луна скатывается медленно за горизонт, а с другой стороны горизонта тяжело выползает огромное ярко-белое солнце. Как хочется уйти! Уйти подальше, туда, где меня уже не будут сопровождать души покойных родственников и совестливых немецких философов!
Когда солнце поднялось не менее чем на сто футов над землей, я встал и пошел между деревьями сада, внимательно рассматривая эти деревья и пытаясь найти на их ветвях плоды. Увы, вероятно, еще не время. Хотя странно, ведь все ветви в густой листве, но ни цветков, ни бутончиков.
Так прогуливаясь, я вышел на следующую поляну и увидел посреди поляны скамейку из темного дерева. Быстро подойдя к ней, я застыл, ошеломленно глядя на спинку скамейки. Гладкое отполированное дерево, тонкие прожилки грациозно тянутся из конца в конец. И ни одной таблички, увековечивавшей чью-то память, ни одного слова о чьей-то жизни.
«Как это прекрасно!» – думаю я и, пятясь шаг за шагом, удаляюсь, отхожу в тень деревьев, а потом разворачиваюсь и снова в спешке иду назад, к своему дому, к скоплению покойных людей, переселившихся в этот мир со своими бедами, идеями, навязчивыми идеалами.
Иду вдоль полупрозрачной улицы и читаю названия мастерских и магазинчиков, занимающих первые этажи двухэтажных зданий. Останавливаюсь перед витриной «Граверный мастер». На черном бархате под стеклом стоят серебряные сосуды с посвящениями, сделанными твердой самоуверенной рукой. Это то, что мне надо. Я открываю дверь – и тут же звякает колокольчик. Мне навстречу выглядывает хозяин. «Чем могу помочь?» – спрашивает он. «Мне нужна бронзовая плакетка с несколькими словами, выгравированными на ней», – говорю я. «На дверь?» – со знанием дела интересуется владелец мастерской. «Нет, – помедлив, отвечаю я. – На спинку парковой скамейки, в память об одном человеке…» Гравер, поджав нижнюю губу, кивает, и лицо его в этот момент выражает понимание и скорбь. Он берет в руку перо, макает в китайскую фарфоровую чернильницу, сделанную в форме малюсенького камина, и, остановив руку с пером над чистым листом бумаги, вопросительно смотрит на меня. Да, я понимаю, он ждет тех слов, которые надо вырезать на бронзе, но со мной происходит что-то странное: неожиданно неприятные ощущения возникают в пересохшем горле и я глотаю слюну, чтобы избавиться от них. «Так… что бы вы хотели написать?..» – спрашивает гравер, глядя мне в глаза. «В память о… – диктую я дрожащим голосом, – …о Вильяме Бикфорде, покинувшем этот мир сегодня, 11 августа 1989 года…» Гравер, дописав текст, поднимает голову. «Я слышал об этом человеке, – неожиданно говорит он. – Один знакомый шахтер мне рассказывал…» – «Что вы слышали?» – удивленно спрашиваю я. «Слышал, что это был талантливый инженер, который изобрел какое-то очень полезное приспособление для безопасного труда шахтеров. И даже, мне говорили, в его деревне теперь есть музей… да, точно, музей в том доме, где он когда-то жил…» Ну вот, еще одна огорчающая новость! Ненавидимые тобою воздают хвалу тебе! «Когда можно будет прийти за плакеткой?» – интересуюсь я. «Завтра утром». Еще раз звонит колокольчик, когда я выхожу из мастерской. На полупрозрачной улице тихо и безветренно. Никто не идет мне навстречу, и это приятно. Возвратившись домой, я долго наслаждаюсь одиночеством. За окном горят звезды. Только тиканье настенных часов нарушает тишину, и я останавливаю часы. Теперь можно будет спокойно просидеть перед окном до утра, до первых лучей солнца.
Утром, забрав у гравера плакетку и прихватив с собой четыре гвоздика и молоток, я направился в сад. Разыскать ту полянку со скамейкой из темного дерева не составило труда, и вскоре я уже занялся делом. К сожалению, не додумался я взять из дому линейку и карандаш, так что пришлось потратить немало времени на то, чтобы плакетка была прибита ровненько по самой середине скамейки. Но в конце концов дело было сделано. Полированная бронза блестела на солнце, а я смотрел на нее и радовался, словно это была не скамейка, а мой ребенок. Во всяком случае, только здесь останется маленькая память обо мне, даже не память, а всего лишь имя, которое мало что скажет людям, захотевшим здесь присесть и отдохнуть.
Но пора идти. Пора исчезать из этого мира. И я иду дальше меж деревьев сада. Позади остается городок с его полупрозрачными улицами, а впереди только деревья, и ничего не видно за ними. Сад огромен, может быть, даже он занимает почти весь этот мир? Ну и что же? Это не останавливает меня, и я продолжаю свой путь. Путь в поисках следующего мира, где я, возможно, встречу Дору Вайт и тогда решу – стоит ли останавливаться в том следующем мире или же и он не последний?!