Два дня, которые мы провели на позициях, стали самыми долгими в моей жизни — даже растянутые дни плавания из Петербурга проскакивали значительно быстрее. Солдаты копали, углубляя траншеи, устанавливая рогатки, маскируя волчьи ямы. Казаки уходили в разведку и возвращались с вестями, от которых кровь стыла в жилах: американцы подтягивают резервы, их колонны тянутся по горным тропам на пять вёрст, у них есть осадные пушки, которые они везут на быках, и люди у них не кончаются.
Токеах, вернувшийся из очередного рейда, привёл с собой троих индейцев из племени, жившего к северу от предгорий. Они говорили, что видели, как к американцам присоединились несколько родов из южных долин — те, кто не хотел признавать власть русских, те, кто помнил старые обиды. Я слушал и чувствовал, как внутри закипает глухая, тягучая ярость. Мы делились с ними золотом, давали землю, защищали от мексиканцев, а они продавали нас за обещания, которые американцы никогда не сдержат.
— Сколько? — спросил я.
Токеах покачал головой:
— Не много. Два рода, может, три. Человек сто, не больше. Но они знают наши тропы, знают, где можно обойти позиции.
— Ты сможешь их остановить?
— Мои воины будут следить. Если они попытаются пройти — мы их встретим.
Я кивнул, но тревога не собиралась меня покидать. Сто человек, знающих наши тропы, могли стать той соломинкой, которая сломает хребет выносливому верблюду. У нас и так было слишком мало людей, чтобы держать все направления.
На рассвете третьего дня разведчики принесли весть: американцы вышли из предгорий. Вся их армия — четыре с половиной тысячи человек — двигалась к долине. Они шли медленно, развернувшись широким фронтом, с пушками в центре, с кавалерией на флангах. Они знали, что мы здесь. Они готовились к бою. Хотя последний раз они воевали большим фронтом в тот момент, когда наши войска рвали друг друга на полях битв с Наполеоном, но сейчас американцы понимали, что они находятся в превосходстве. Сколько бы ни укреплялись, ни готовились, ни точили штыки, ни копили порох и свинец, они были более многочисленными, а метрополия — в разы ближе, с куда лучшей способностью подвести подкрепления. С точки зрения любой военной науки любой эпохи у них было преимущество по всем порядкам. На одного нашего приходилось несколько американцев, а о числе профессиональных штыков и говорить не хотелось.
Я поднял людей. Они вставали молча, проверяли ружья, загоняли пули, точили штыки. Над долиной висел туман, но он был не таким густым, как два дня назад, и сквозь него уже проступали очертания холмов, реки, леса.
Рогов, стоявший рядом, смотрел на восток.
— Идут, — сказал он.
— Вижу.
— Четыре с половиной тысячи. У нас тысяча пятьсот.
— Я умею считать.
Он не обиделся. Только спросил:
— Что прикажете?
Я посмотрел на позиции. Траншеи, рогатки, волчьи ямы. На холмах — пушки, заряженные картечью. В лесу — казаки, готовые к вылазке. На склонах — индейцы Токеаха, затаившиеся в кустах, с луками и ружьями наготове. Мы сделали всё, что могли. Теперь оставалось только ждать.
— Стоять, — сказал я. — И бить каждого, кто появится в зоне обстрела. Биться до последнего. Не бежать и хранить в себе уверенность.
Они вышли из тумана, когда солнце поднялось над гребнем. Сначала показались всадники — разведка, человек пятьдесят, с карабинами на плечах. Они ехали медленно, оглядываясь по сторонам, и я видел, как они напряжены, как их руки лежат на оружии. Они ждали засады. Но мы не трогали их — пусть идут, пусть смотрят, пусть думают, что здесь никого нет.
За разведчиками шла пехота. Колонны, ровные, сомкнутые, с развёрнутыми знамёнами. Я считал ряды. Десять, двадцать, тридцать. Каждый ряд — сто человек. Три тысячи пехоты. За ними — пушки. Двенадцать полевых и четыре осадных, которые везли на быках, медленно, тяжело, но неумолимо. Ещё дальше — обоз, растянувшийся на полверсты, и кавалерия на флангах — человек пятьсот, с саблями и карабинами.
Я смотрел на эту армаду, и в голове крутились цифры. Четыре с половиной тысячи. У нас — тысяча пятьсот. Втрое меньше. Но у нас были траншеи, рогатки, волчьи ямы. У нас были пушки на высотах, и казаки в лесу, и индейцы на склонах. У нас было то, чего не было у них, — отчаяние.
Колонна вышла на равнину. Они шли к мосту, и я ждал, пока головные отряды не окажутся на середине долины. Ещё двести шагов. Сто. Пятьдесят.
— Огонь! — крикнул я, и пушки ударили.
Картечь выкосила первые ряды, смешала строй, разметала людей, как кегли. В ту же секунду из леса вылетели казаки. Две сотни всадников, с пиками наперевес, ударили во фланг, рубя, коля, сметая всё на своём пути.
Но американцы не были похожи на авангард, который мы разбили два дня назад. Они не заметались, не побежали. Их офицеры, обнажив сабли, перестраивали людей, разворачивали пушки, и через несколько минут ответный огонь заставил казаков отойти.
Я видел, как падают наши всадники, как лошади, вскинувшись на дыбы, валятся на землю, как казаки, спешившись, пытаются отстреливаться, но их слишком мало, их оттесняют, и они уходят в лес, оставляя убитых.
— Пехота! — скомандовал Рогов, и солдаты, засевшие в траншеях, открыли огонь.
Залпы гремели один за другим, и каждый находил цель. Американцы падали, но их ряды смыкались, и они шли, шли, шли, не обращая внимания на потери. Я видел, как их офицеры, идущие впереди, взмахивают саблями, как солдаты, перешагивая через тела убитых, двигаются к мосту, к нашим позициям.
Мы били из пушек, били из ружей, и каждый залп стоил им десятков жизней, но они шли. Их было слишком много. Их было втрое больше, и они это знали.
Бой длился уже два часа, когда я заметил движение на левом фланге. Там, за скалами, где, по словам Токеаха, не было троп, мелькнули тени. Я приставил к глазам трубу и увидел. Индейцы. Те самые, что перешли к американцам. Они шли по едва заметной тропе, обходя наши позиции, готовясь ударить в тыл.
— Токеах! — крикнул я. — Слева!
Он уже видел. Его воины, засевшие на склонах, развернулись и открыли огонь. Индейцы, шедшие в обход, залегли, отстреливаясь, но их было больше, они знали местность, и я видел, как наши воины, теснимые, начинают отходить.
— Рогов! — крикнул я. — Отводи людей! Они заходят с фланга!
— Куда?
— К городу! Оставляем позиции!
Он хотел возразить, но я уже бежал к траншеям, отдавая приказы. Солдаты, услышав команду, начали отходить, перебежками, короткими перебежками, под прикрытием огня. Американцы, заметив движение, усилили натиск, и я видел, как наши люди падают, как кричат раненые, как кто-то, не добежав до спасительной лощины, оседает на землю и больше не поднимается.
Мы отступали к мосту, и каждый шаг давался ценой крови. Казаки, вылетевшие из леса, прикрывали отход, рубясь с американской кавалерией, пытавшейся отрезать нам путь. Индейцы Токеаха, отойдя с левого фланга, засели на холмах и били по наступающим, не давая им поднять головы.
У моста я остановился. Надо было выиграть время, чтобы основные силы успели переправиться. Рогов, поняв меня без слов, развернул роту и дал залп по американцам, уже выходившим на противоположный берег. Пули косили их, но они лезли, и я видел, как их офицер, высокий человек в сюртуке, тот самый, что уходил от меня у перевала, ведёт людей в атаку.
— Пли! — скомандовал я, и солдаты, перезарядив, снова выстрелили.
Американцы дрогнули, но не побежали. Они залегли за камнями, открыв ответный огонь, и пули засвистели над головой, выбивая искры из камней. Рядом упал солдат, потом ещё один, и я, не думая, выхватил саблю.
— Вперёд! — заорал я, и мы бросились на них.
Короткая, жестокая схватка. Штыки против штыков, сабли против сабель, и в этой свалке, в этой мясорубке, я видел лица — злые, испуганные, решительные. Рогов рубился справа, и его сабля мелькала в воздухе, оставляя кровавые полосы. Казаки, подоспевшие вовремя, ударили с фланга, и строй американцев дрогнул, рассыпался, побежал.
— К мосту! — крикнул я, и мы, отходя, перешли на свой берег.
Позади нас, на том берегу, остались убитые. Наши и их. Много убитых.
Отступление продолжалось до вечера. Мы шли к городу, и американцы шли за нами, но теперь они были осторожнее, не лезли в лоб, пробовали обходить с флангов, и каждый раз казаки, вылетавшие из леса, отсекали их, не давали окружить.
К сумеркам мы вышли к восточным холмам. Впереди, в долине, виднелись стены города, шпиль собора, мачты кораблей в порту. Я приказал остановиться и пересчитать людей.
Рогов, израненный, усталый, подошёл ко мне.
— Шестьсот, — сказал он. — Шестьсот тридцать семь человек. Остальные… остались там.
Я кивнул. Шестьсот тридцать семь из тысячи пятисот. Почти тысяча человек, которых мы потеряли в двух боях. Тысяча могил на склонах холмов, у реки, в лесу.
— Американцы? — спросил я.
— Потери у них больше. Наши пушки, наши стрелки… они потеряли не меньше двух тысяч.
— Две тысячи из четырёх с половиной. У них осталось больше, чем у нас было в начале.
Рогов промолчал. Мы стояли и смотрели на восток, где в темноте уже брезжили огни вражеского лагеря. Американцы остановились на ночлег, но завтра они придут снова. И тогда мы будем биться у стен.
В этот момент к нам подскакал запыхавшийся казак.
— Павел Олегович! Там… у восточных холмов… кавалерия! Человек триста! Идут к городу!
Я оглянулся. В долине, между нашими позициями и стенами, действительно двигались всадники. Они шли быстро, не таясь, и я узнал их по тёмным мундирам и развевающимся значкам — американская кавалерия, та самая, что билась с нашими казаками у переправы. Они обошли нас, пока мы отступали, и теперь рвались к городу, чтобы отрезать нам путь, чтобы войти в ворота раньше нас.
— Рогов! — крикнул я. — Строй людей! Задержим их!
— Но у нас нет сил! — возразил он. — Нас шестьсот, они триста, но мы устали, у нас кончились патроны…
— Надо! — перебил я. — Или мы их остановим здесь, или они войдут в город раньше нас. А в городе — наши семьи.
Он понял. Не сказал ни слова, только развернулся к солдатам.
— В ружьё! — крикнул он, и люди, усталые, израненные, но всё ещё живые, построились в линию.
Мы пошли навстречу кавалерии. Я шёл впереди, и каждый шаг давался тяжелее предыдущего, но я шёл, потому что не мог остановиться. Не мог позволить себе слабость.
Американцы увидели нас. Их командир, молодой офицер с развевающимся на ветру плащом, поднял саблю, и всадники, пришпорив коней, бросились в атаку.
— Первая шеренга — огонь! — скомандовал Рогов, и залп ударил по скачущим.
Лошади падали, всадники летели на землю, но остальные не остановились. Они мчались, сомкнувшись, с пиками наперевес, готовясь смять наш строй.
— Вторая шеренга — огонь! — снова залп, и снова кони, и снова люди, летящие на землю.
Но они уже близко, уже в сотне шагов, в пятидесяти, в двадцати.
— Штыки! — заорал я, и солдаты, бросив ружья, выхватили штыки.
Мы встретили их ударом. Конница, налетевшая на строй, смешалась, всадники рубились с пехотой, и в этой свалке, в этой мясорубке, не было места ни жалости, ни страху. Я рубился в первых рядах, и каждое движение давалось тяжелее предыдущего. Кровь заливала лицо, руки скользили на прикладе, но я бил, бил, бил, не давая себе остановиться. Рядом бился Рогов, и его сабля мелькала в воздухе, оставляя кровавые полосы.
Казаки, подоспевшие вовремя, ударили с фланга, и строй американцев дрогнул, рассыпался, побежал. Мы не преследовали. У нас не было сил.
Я стоял на поле, усеянном телами, и смотрел, как наши люди добивают раненых, как перевязывают своих. Рогов, шатаясь, подошёл ко мне.
— Потери? — спросил я.
— Сорок семь человек. Убитыми. Раненых — больше сотни.
Я закрыл глаза. Сорок семь. Ещё сорок семь могил.
— Американцы?
— Мы их рассеяли. Человек сто убито, остальные ушли.
Я кивнул и повернулся к городу. Ворота были открыты, и в них, с зажжёнными факелами, стояли люди. Женщины, дети, старики. Они ждали нас.
— В город, — сказал я.
Мы вошли в ворота под крики, под слёзы, под молитвы. Женщины обнимали мужей, дети хватались за руки, старики крестились. Елена, стоявшая в первом ряду, увидела меня и побелела. Я подошёл к ней, взял за руку.
— Жив, — сказал я. — Жив.
Она не ответила, только прижалась ко мне, и я чувствовал, как дрожат её плечи.
В ратуше меня ждали. Обручев, Марков, отец Пётр, Ван Линь — все, кто оставался в городе. Луков, едва поднявшийся с постели, сидел в углу, бледный, с перевязанной грудью, но живой. Увидев меня, он попытался встать, но я жестом остановил его.
— Сиди.
— Что там? — спросил он, и голос его был слабым.
— Мы отступили. Потеряли почти тысячу человек. У американцев — больше, но у них ещё три тысячи, а у нас — шестьсот. Завтра они будут у стен.
Луков закрыл глаза. Обручев опустился на стул, закрыл лицо руками. Марков молчал, только крестился.
— Но мы их остановили, — сказал я. — Мы выиграли время. Может быть, достаточно, чтобы подготовиться к осаде.
— Осаде? — переспросил Рогов, вошедший следом. — У нас нет сил для осады. У нас нет людей, чтобы держать стены.
— Будут, — ответил я. — Каждый, кто может держать ружьё, встанет на стену.
— А если они пойдут на приступ?
— Тогда будем биться. Или победим, или умрём.
Тишина повисла в комнате. Я обвёл взглядом лица — усталые, измученные, но не сломленные.
— А теперь, — сказал я, — я хочу знать, как они обошли наши позиции.
Токеах, стоявший в углу, поднял голову.
— Тропа, — сказал он. — Та, что идёт через скалы. Её знали только мои воины. Но кто-то показал её американцам.
— Кто?
Он помолчал, потом сказал:
— Юта. Те, что перешли к американцам. Они знают эти места. Они провели врага.
Я смотрел на него и чувствовал, как внутри закипает холодная ярость. Мы делились с ними землёй, давали им право охотиться, торговать, жить. А они продали нас.
— Где они сейчас? — спросил я.
— В своих деревнях. Они вернулись после боя.
Я повернулся к Рогову.
— Возьми людей. Арестуй всех, кто был с американцами. Всех, кто знал о тропе. Всех, кто помогал врагу.
— А если они будут сопротивляться?
— Тогда стреляй.
Он кивнул и вышел. Я остался сидеть, чувствуя, как усталость наваливается на плечи. Мы потеряли тысячу человек. Мы отступили к городу. Мы готовились к осаде, у которой не было конца. И теперь, вдобавок ко всему, у нас был враг внутри.
Через час Рогов вернулся. Лицо его было мрачным.
— Взяли, — сказал он. — Сорок три человека. Мужчины, женщины, дети. Они не сопротивлялись.
— Дети? — переспросил я.
— Дети. Их отцы были с американцами. Матери знали, но молчали.
Я смотрел на него, и в голове крутились цифры. Сорок три человека. Сорок три предателя. Сорок три человека, которые жили среди нас, ели наш хлеб, дышали нашим воздухом.
— В тюрьму, — сказал я. — Всех. До суда.
— А дети? — спросил Рогов.
Я молчал. Дети. Они не выбирали, чьими детьми родиться. Но они носили кровь тех, кто предал нас.
— Детей — отдельно, — сказал я. — Они не виноваты. Но пусть сидят под замком. Пока не разберёмся.
Рогов кивнул и вышел. Я остался один, глядя на карту, на восточные склоны, где за гребнем гор затаился враг. Завтра они придут. И тогда мы будем биться. Но теперь, вдобавок ко всему, я знал, что удар в спину нам нанесли те, кого мы считали своими. И это знание жгло больнее, чем пуля, чем потеря людей, чем отступление.
Внизу, в городе, затихали последние голоса. Люди ложились спать, не зная, что завтра им, возможно, придётся умирать. Я подошёл к окну и посмотрел на восток. Там, за холмами, уже занималась заря. Бледная, тревожная. Завтра будет новый день. И новый бой.