Як у землi кралевськiй да добра не було.
Як жиды рандари
Всi шляхи козацки зарандовали…
Подъехав к дому полковника, Хмельницкий бросил повода подбежавшему конюху и медленною важною походкою взошел на высокое крыльцо. Полковница Барабашиха сама отворила ему дверь и с низким поклоном приняла дорогого гостя. Лицо ее, однако, далеко не выражало приветствия, а в голосе, когда на вопрос Хмельницкого: "Дома ли кум?" – она отвечала: "Дома, милости прошу!" – звучала спесь пополам со злобою.
Они вошли через узкие низкие сени в просторную большую комнату. В печи пылали дрова и ярко освещали незатейливое убранство комнаты: несколько лавок, дубовый стол, оружие на стенах, в углу на полках посуду, на полу несколько звериных шкур.
Поговаривали, что у пана Барабаша денег много, но жил он скупенько, жался во всем, в чем мог, лишней прислуги не держал, пиров не задавал. К тому же он был уже стар и частенько вздыхал, что полковничья булава ему не под силу.
Барабаш сидел на лавке у печки и, по-видимому, до прихода Хмельницкого сладко дремал. Его немного тучная, но благообразная фигура с длинными седыми усами дышала добродушием и приветливостью.
– Здорово будь, кум Богдан! – весело проговорил он, усаживая подле себя гостя, и в ту же минуту с некоторым беспокойством взглянул на пани Барабашиху. Она величественно стояла посреди горницы, сложив руки на груди.
– Эй, пани! – обратился он к ней самым ласковым голосом, – нам бы с кумом-то горилки да медку, да бражки. С дороги кум, верно, озяб.
– Озяб, ох, озяб, кум Барабаш! – лукаво проговорил Хмельницкий, с усмешкою посматривая на пани. – А у ясновельможной пани горилка чудо как хороша. Да уж если милость ваша будет, то приютите меня и на ночлег, – все так же лукаво посматривая на обоих, прибавил он.
Барабаш как будто немного смутился, а пани даже застыла от удивления. Такой дерзости она не ожидала от "этого казака", как она за спиной его называла. Но делать было нечего. Там, где дело касалось горилки и угощения, Барабаш умел настоять на своем, а отказать в ночлеге не позволяло гостеприимство.
Пани плавно заходила по комнате, сердито шурша шелковою плахтою, то и дело поправляя выбивавшиеся из-под бархатного кораблика полуседые кудри. Она приподняла брови, сжала губы, но зато глаза метали молнии, и пан Барабаш невольно ежился за чаркою, стараясь не смотреть на сердитую хозяйку.
– Я к вам, кум, с покорнейшею просьбою, – начал Богдан. – Через четыре дня Николин день, затеваю пир, так уж не откажите пожаловать.
Пани строго посмотрела на пана, но он старательно рассматривал дно своей чарки и отвечал вполголоса:
– Приду, приду! У тебя, кум, веселые вечеринки.
Барабашиха не выдержала.
– И что вам взнудилось моего пана тащить? – проговорила она Хмельницкому. – Мой пан вам не пара, он стар и горилки пить совсем не может, все хворает.
Богдан усмехнулся и закусил ус.
– Ясновельможная пани, – отвечал он, – я за честь почту, если и вы удостоите меня своим посещением.
– Я! – задыхаясь выговорила Барабашиха. – Я? Да я и к самому пану Конецпольскому не езжу, сколько ни зовут.
– Жаль, – продолжал Богдан все в том же тоне, – тогда уж, если милость ваша будет, отпустите ко мне кума. Мы с ним по родственному повеселимся.
– Не бывать этому, не бывать! – забывшись, крикнула пани, но сейчас же стихла и холодно проговорила:
– Впрочем, это его дело, а мое бабье дело гостя принять, постель приготовить. Ваша постель готова, пан. Не угодно ли пожаловать.
Спровадив гостя она накинулась на мужа:
– И что тебе за охота знаться с этим казаком? Ты послушай, что про него говорят-то, доведет он тебя до беды.
– Не шуми, пани! – кротко успокаивал ее Барабаш. – Кум Богдан хороший человек, славный воин, веселый товарищ.
– Задаст он тебе веселья, дожидайся! Слыхала я от хлопов, что он вольницу мутит, всем исподтишка о королевской грамоте рассказывает. Ой, подведет он тебя, старина! Болтаться тебе вместе с ним на виселице!
– Молчи, жена! – грозно крикнул Барабаш, – ничего ты в этих делах не смыслишь!
– Я не смыслю! – обиделась пани. Да если б я то ничего не смыслила, то куда бы ты без меня и делся! Давай мне скорее королевскую грамоту. Барабаш вынул сложенный лист из-за пазухи и передал жене.
– Спрячь, спрячь! Оно, пожалуй, и лучше будет, – покорно проговорил он.
На другое утро Хмельницкий распрощался с кумом и его женою и отправился к другому своему знакомому, переяславскому полковнику Кречовскому.
Пан Кречовский, еще не старый человек, принял Богдана чрезвычайно ласково.
– Спасибо, пан Богдан, что навестил. Я уже собирался было посылать за тобою, – сказал он, вводя Хмельницкого в роскошно убранную комнату: стены скрывались под шелком и бархатом, в поставцах стояло множество золотой и серебряной посуды, на полу лежали мягкие ковры, по углам и стенам красовалось дорогое оружие. Пан Кречовский изо всех сил тянулся за богатою шляхтою, и в его гордом шляхетском сердце таился непочатый угол честолюбия. Он метил очень высоко и постоянно чувствовал себя обиженным, так как мечты его не осуществлялись и наполовину. В Хмельницком он чуял силу и рассчитывал, хотя этим путем, хотя дружбою с казацкою вольницею добиться высокого положения.
– А что нового? – спросил Хмельницкий, усаживаясь вместе с хозяином за роскошную закуску, поданную одним из хлопов в нарядном кафтане яркого цвета.
Пан сделал знак и слуга удалился.
– Видишь ли что, друже, – понизив голос, стал говорить пан Кречовский, – коли хочешь дело делать, начинай, а то как бы не было поздно. Больно на тебя точит зубы подстароста чигиринский, не попадись в его лапы.
– Знаю, брат, знаю! Да только сделать-то ничего не могу. Надо мне королевскую грамоту в руках иметь.
– Зачем тебе грамота? – спросил Кречовский, – тебе казаки и так доверяют.
– Доверяют, это так, – отвечал Богдан, – но одних казаков недостаточно, надо и хана поднять на ноги, а с этими татарами без доказательства ничего не сделаешь.
– Ну, так торопись и доставай грамоту. На днях я слышал, как Чаплинский хвалился упечь тебя туда, где ты и света не увидишь. Ведь, ты знаешь, – прибавил он еще тише, – никто не чует, что я тебе друг, при них я тебя еще больше их браню. Все несчастия скликаю вместе с ними на твою голову, – прибавил он, смеясь.
– Спасибо, пан, спасибо! – проговорил Хмельницкий, пожимая ему руку, – зато и я надеюсь на тебя, как на каменную стену. Если же удадутся все наши замыслы, – прибавил он, – так вот тебе рука и крепкое казацкое слово, мы все разделим по-братски, пополам.
В глазах Кречовского блеснул огонек.
– Обошли меня паны… – проговорил он. – Как я им служил, из кожи лез, ничего не добился. Ну, и полно же теперь, больше они от меня службы не увидят. Послужу хлопам, все равно двум смертям не бывать, а одной не миновать.
Последние слова Кречовского, видимо, неприятно подействовали на Хмельницкого, он наморщил лоб и вперил в пана не то неприязненный, не то насмешливый взор.
– Да, – сказал он как-то загадочно, – хлопы честнее панов и службу твою оценить сумеют.
Затем он сразу переменил разговор и беспечно проговорил:
– В день Николая Чудотворца, 6-го декабря, милости прошу пана до моего двора.
– Что так? – спросил Кречовский. – Пир затеваешь?
– Пир не пир, а маленькую вечеринку. Где нам, бедным казакам, пиры затевать.
– И Чаплинский у тебя будет? – спросил Кречовский с видимым любопытством.
– Обещал, отчего ему не быть? – небрежно проговорил Богдан.
– Вот еще что, пан Богдан, – проговорил Кречовский, как бы вспомнив что-то. – Берегись ты своего джуры Дачевского. Я его несколько раз видел у Чаплинского, не за добром он туда ходит.
– У Чаплинского? – с удивлением спросил Богдан. – Ты думаешь, что он шпионит за мной?
– Не думаю, а почти уверен в этом, – отвечал Кречовский.
Богдан, видимо, что-то соображал.
– Да, да! – в раздумье говорил он, – это очень возможно. Спасибо тебе, друже! Это я приму к сведению.
Поговорив еще о том, о сем, Хмельницкий встал и при прощании заметил хозяину:
– А слышал ты, что татарский загон появился?
– Нет, ничего не слыхал, – ответил Кречовский.
– Мне на днях казак сказывал. Надвигаются, говорят, через Дикие поля. Надо бы разузнать.
– Ну, брат, как бы тебя не послали, – проговорил Кречовский. – Наш пан староста тоже начинает на тебя зубы точить. Недавно вспоминал на пиру, как ты тогда его отцу про крепость ответил.
– Это про Кодак-то? – заметил Хмельницкий. – Что ж и теперь повторю: "Что руки человеческие созидают, то руками и разрушается". И разрушим, Бог даст, и разрушим! – гордо проговорил Хмельницкий.
– Бог даст, разрушим! – повторил Кречовский, – но и осторожность не мешает.
– Так, что же про меня говорил пан староста? – переспросил Богдан.
– Он рассказывал, как его отец уже на смертном одре жалел, что оставил твою буйную голову у тебя на плечах.
– Ну, так то отец, а с сыном я, кажется, лажу.
– Много тут портит Чаплинский. Сколько раз мне случалось слышать, как он тебя расписывает перед старостой.
– Бог с ним! – небрежно проговорил Богдан, – еще наше не ушло. Он мне простить не может, что я женюсь на Марине. Бог с ним, – повторил он, – я ему зла не желаю. А все-таки спасибо, друже, за твои советы, остерегаться буду.
Расставшись с Богданом, Иван Довгун подъехал к шинку, отдал своего коня мальчишке жиду, сыну корчмаря, и вошел в низенькую горницу, битком набитую мелким людом. Он сел к одному из столов и стал прислушиваться к разговорам. Сидевшие в корчме были уже навеселе, языки развязались и никто не стеснялся высказывать то, что у него было на душе. Старый слепой кобзарь заунывно пел что-то, сидя в углу, но его никто не слушал.
– Нет, вы послушайте, добрые люди, – говорил в одном углу высокий худой хлопец резким крикливым. – Разве это так можно жить? И пашню у тебя возьмут на корне, и покос у тебя оттянут, и последнюю скотинку из дому выведут, да и тебя самого, в угоду пана, угонят. Нарядят в дурацкую, шутовскую одежду и ступай за паном по белу свету мыкаться. А тут жена с ребятишками голодает, да и из них жид последнее повытянет, того гляди на улицу выгонит, последний хуторишко и тот отнимет…
– Что и говорить, – вторили окружающие, – плохие времена…
– А слыхали вы, братцы? – перебил толстый приземистый человек в одежде мещанина, – говорят, опять звезда с хвостом на небе появилась.
– Не звезда, брат, а два меча, – перебил его другой. – И мечи те остриями сходятся. Один меч панский, а другой казацкий. Вот и рассуди, что это значит…
– Что там на небе, – заговорил опять высокий крестьянин, – небо небом а ты посмотри, что на земле-то делается. Сгрубил пану, голову тебе долой или камень на шею и в воду. Да, что я говорю, пану, довольно жиду-арендатору не понравиться, так он тебя одними церковными налогами доймет. Крестить ли ребенка, иди жиду поклонись. Какую цену заломит, ту и давай. А нет у тебя денег, так и останется дитя некрещенным, оно для жида, для нехристя, еще лучше. Ему над нами, над православными, надругаться куда как любо. Умрет кто в доме, опять к жиду, в ноги кланяйся: "Позволь, мол, добродзею, похоронить!" Ни жениться, ни Святого Причастия принять, ничего нельзя без жидовского разрешения, и за все плати взятки. Спрашиваю вас, добрые люди, можно ли так жить? – заключил он, обводя глазами слушателей. – Верно, верно! – загудела толпа. – Житья нам нет от панов, пора с этим покончить!
Довгун внимательно прислушивался к речи крестьянина, всматривался в него, и странная улыбка появилась на его лице.
– Вот так хлопец! – засмеялся он про себя. – Да ведь это казак наш Брыкалок! Ей-ей, это Брыкалок. Каким же манером он обернулся в крестьянина?
Улучив минуту, когда толпа отхлынула, он подошел к высокому оратору и дернул его за полу.
– Гей, Брыкалко! – тихо проговорил он. – Что ты тут за чепуху городишь? Какой ты крестьянин? Ты и земли-то пахать не умеешь!
Брыкалок с досадою обернулся к товарищу и погрозил кулаком.
– А этого хочешь? – тихо, но выразительно сказал он. – Молчи, держи язык за зубами и не суйся не в свое дело.
– Э-ге! – протянул Довгун, – понимаю… Ну, ладно! Довольно уж наболтал тут, пойдем, я тебе чарку поднесу, у тебя, небось, в горле-то пересохло.
Они подошли к шинкарю, выпили по чарке горилки да по кружке меду и вышли на улицу.
– Знаешь что, Брыкалко, – сказал Довгун, – сегодня, ведь, воскресенье, значит, у девушек вечерницы. Хочешь со мною отправиться?
– А куда? – спросил длинный казак.
– Да недалеко. Вот тут к Чигиринскому подстаросте в имение. Коня-то мы здесь оставим, а сами пешочком и проберемся.
– Пойдем, пожалуй, – согласился Брыкалок.
Они вошли во двор. Ивашко о чем-то переговорил с жиденком, сунул ему в руку блестящую монету, и тот в несколько прыжков исчез в корчме.
– Что там с ним, колдуешь, что ли? – спросил Брыкалок, стоя у ворот. – Колдую! – усмехаясь, ответил Ивашко.
Через несколько минут жиденок вернулся с каким-то свертком в руках и передал его Довгуну.
– Все ли тут? – спросил казак.
– Все, добродзею!
– Ты у меня смотри! – пригрозил ему Довгун. – Коли что не так, я с тебя стребую, не в последний раз видимся.
– Смилуйтесь, пан казак! Смею ли я?
– Что ты там у него взял? – спросил Брыкалок.
– Да уж идем! По дороге все расскажу, времени терять некогда, –торопил Ивашко, увлекая за собою товарища.
В обширном доме Чаплинского было темно и тихо. Хозяин вернулся домой взбешенный, угрюмый. Все попрятались по углам. Когда пан бывал не в духе, у хлопа за малейшую провинность могла и голова с плеч слететь. Пан Данило прошел в свою опочевальню и потребовал к себе сельского фельдшера.
В одной из задних комнат, при тусклом мерцании лучины в светце, сидела черноокая панна Катря и нетерпеливо перебирала свои монисты. Перед нею стояла ее мамка, старая татарка Олешка. Катря была в полном смысле красавица. Огненные черные глаза, опушенные длинными ресницами, смотрели бойко, решительно, весело из-под густых бровей дугою. Черные вьющиеся волосы прихотливыми змейками выползали из толстых длинных кос. Смуглое личико с ярко-алыми губками было игриво, подвижно, обворожительно, хотя немного слишком мужественно для молоденькой девушки. Худощавая, стройная, живая, она, казалось, ни минуты не могла посидеть на месте. "Никакое горе на ней не висло", – как говорила ее мамка.
– Мальчишка ты, вот что! – ворчала старуха, когда Катря затевала какую-нибудь проказу, – какая ты панночка, ты на панночку и не похожа.
– Я татарченок! – дразнила ее Катря, – ведь ты меня выкормила, а ты татарка…
– Фу, сорви-голова! – отмахивалась от нее Олешка.
Она не любила, когда ей напоминали ее татарское происхождение: выросла она в казацкой семье и считала себя настоящею казачкою.
– Мама пусти меня на вечерницу, – упрашивала девушка, – умильно посматривая на мамку. – Ну, право, я долго не засижусь!
– В уме ли ты? – испуганно уговаривала ее старуха. – Ты слышала, что пан подстароста приехал домой гневен. Ну, вдруг спросит тебя? Ведь, он меня в живых не оставит.
– Зачем ему обо мне спрашивать? Я тихонько уйду, никто не увидит.
– И что тебе дались эти вечерницы? – ворчала мамка. – Панское ли это дело с сельскими дивчатами песни распевать?
– Весело, мамуля, страх как весело! – притоптывая цветными черевичками, сказала Катря.
От одного воспоминания у нее у нее уже глаза разгорелись.
Мамка с любовью на нее посмотрела.
– Ну, уж иди, что с тобою делать, – согласилась она. – Я огонь потушу, а если спросит, скажу: голова разболелась, спать легла.
Девушка бросилась старухе на шею.
– Ах, мамуся! Ты моя кралечка, торбочка, бубличек, колобочек! –кричала она, целуя старуху.
Мамка отмахивалась от нее обеими руками.
– Да ну уж, полно! Иди, что ли!
Девушка живо собралась. Надела тонкую рубаху с расшивным воротом и рукавами, обмотала ярко-синюю шелковую плахту, подвязала ее красивым кушаком с вышитыми концами, обвила косы вокруг головы, а поверх их положила алую ленту. Взяла она было атласный жупан, обшитый дорогим мехом, но сейчас же отложила его в сторону и обратилась к мамке:
– Дай мне, мамуся, твою свиту и шапку; боюсь, чтобы кто не узнал.
– Черевики-то промочишь, смотри, снег какой, – говорила мамка, подавая свиту.
– И то правда, дай лучше чоботы.
В один миг Катря переменила свои красные черевики с серебряными подковами на черные чоботы и побежала из дому в одну из ближайших хат, кутаясь в длинную свиту и подбирая на ходу рукава. Катря знала, что Довгун должен был приехать из Сечи; не раз она уже видела его прежде на вечерницах и теперь рассчитывала, что, может быть, он догадается зайти на село.
В хате было и дымно, и душно от множества горевших лучин, но зато неудержимое веселье так и разливалось, так и шумело, словно весенний поток. Множество девушек сидело рядышком на лавках около стены хаты. Перед каждою стоял поставец с лучиною и прялка: все они прилежно пряли, перекидываясь остротами и шутками с паробками. В углу сидел старый бандурист с длинными седыми усами, в высокой бараньей шапке, в длинной суконной свите и лычаных лаптях. Он рассеянно перебирал струны и молча посматривал на девушек из-под нахлобученной шапки. Посреди комнаты в толпе паробков стоял высокий, худой крестьянин. Катря его в первый раз видела. Она поспешно оглядела всю избу: Ивашка не было. Девушки обрадовались ее приходу, многие повскакали с мест, усаживая ее, и все голосили:
– Панночка, панночка пришла!
В эту минута хозяйка, высокая, плотная женщина с дородным, но еще красивым лицом, принесла целую груду пряников в большой деревянной чашке и поставила ее на стол. Девушки принялись за лакомство. Катря подошла к столу и взяла для приличия один пряник. Старый бандурист ударил по струнам и хриплым дребезжащим старческим голосом запел какую-то песню. На него мало кто обращал внимание и в углу, где он сидел, не горела лучина.
– Панночка, а панночка, ясные оченьки! – проговорил он тихим хриплым голосом, – подойди поближе, не бойся старика, я тебе поворожу.
Катря засмеялась и подошла.
Старик говорил вполголоса и никто из девушек не слыхал его слов. Он грянул по струнам и из-за звуков бандуры Катря услыхала голос Ивашка:
– Или не узнала меня, сердце мое?
Девушка с испуга чуть не вскрикнула, но в ту же минуту зажала рот рукой. Она взглянула в глаза бандуристу и тихо засмеялась.
– Экий ты шальной, Ивашко, напугал меня до смерти, я думала оборотень. Как тебе в голову пришло так нарядиться?
– Это мне моя панночка в прошлый раз приказала, – усмехнулся Ивашко. – А я ж тебе не приказывала! – удивилась Катря.
– Не ходи, говорила часто, не садись близко. Узнает опекун, обоих нас со свету сживет. Ну, вот я и умудрился.
В это время к ним подошли девушки и Катря от души пожелала им провалиться. Но делать было нечего; девушки увели ее с собою петь песни и прясть лен.
Старик-бандурист через некоторое время незаметно исчез из избы. Когда его хватились, чтобы сыграть плясовую, его уже не было.
– Ишь ты, старый дид, – ворчали паробки, – утек.
Катря стала собираться домой.
– Куда так рано, панночка? – уговаривали ее девушки. – Подожди, сейчас плясать будем. Вон длинный хлоп обещается достать бандуру у соседа. Брыкалок, действительно, боясь, чтобы не стали разыскивать Ивашка, обещал скорехонько добыть инструмент и скрылся за дверью.
– Нет, сердыньки, пустите, – вырывалась от подруг Катря, – боюсь, как бы не хватились дома.
– Как же ты одна пойдешь? – уговаривали ее. – Еще упырь либо оборотень встретится.
– Здесь недалеко! – весело крикнула им Катря на прощание, – а оборотней я не очень-то боюсь.
На дворе навстречу Катри попался Брыкалок с бандурой.
– Ступай, панночка, влево, – шепнул он ей. – За второй избой, на пустыре, твой бандурист тебя дожидается.
Катря удивленно взглянула на хлопа, но, тотчас же сообразив, в чем дело, кивнула головой и побежала на пустырь, где ждал ее Довгун.
Молодые люди передали друг другу все, что случилось с ними за это время. Ивашко не видал Катрю уже с месяц. Когда Катря узнала о постигшей Довгуна опасности, она разразилась гневными восклицаниями на пана Данила. – Злодей он, кровопийца, больше ничего! – говорила она. – Кабы воля моя, – сейчас бы от него ушла.
– Потерпим, сердце, – отвечал Ивашко. – Будет и на нашей улице праздник.