9. НА СЕЙМЕ И У КОРОЛЯ

“…Есть у вас при боках сабли, так обидчикам и разорителям не поддавайтесь и кривды свои мстите саблями!"

С.Соловьев. История России, т.Х, гл.III, стр.218

Хмельницкий по возвращении из тюрьмы окончательно решил искать правосудия на сейме в Варшаве.

Сейм в этом году был назначен в мае, так что Богдану пришлось прожить в Чигирине несколько месяцев. Следом за Хмельницким поехал на сейм и Чаплинский.

В Варшаве Хмельницкий посоветовался с опытными законоведами, подал пространную жалобу и приложил к ней свидетельство, данное ему на имение гетманом Конецпольским. Кроме того, в доказательство своих прав на хутор, он ссылался на давность владения и просил удовлетворения за наезд, похищение невесты и смерть сына.

Чаплинский в свою очередь представил выписку из земских книг воеводства, по которой было видно, что Суботово принадлежит к Чигиринской даче. Он оправдывался тем, что пану старосте угодно было пожаловать ему это имение в награду за службу. Что же касается издержек, понесенных Хмельницким, то пан староста определил выдать ему пятьдесят флоринов.

Дело Хмельницкого разбирали недолго и резолюция была сообщена ему от имени сейма. "Пусть пан Хмельницкий сам себя винит в потере хутора, ему следовало давно запастись форменным свидетельством на владение, для этого существуют земские книги, присяжные чиновники и форма записей. Речь Посполитая не может принимать свидетельств за частными подписями и не может руководствоваться давностью владения, так как не всякий владелец вещи есть ее господин по закону. Пану Хмельницкому следует обратиться к старосте Чигиринскому и просить его выдать форменное свидетельство".

Дело об убийстве сына разбиралось отдельно. Чаплинский явился на сейм для оправдания и представил несколько свидетелей, в том числе, конечно, и Дачевского, теперь явно перешедшего на сторону подстаросты. Выслушав обвинение он возразил:

– Я и зять мой Комаровский приказали, действительно, мальчишку высечь, потому что он говорил возмутительные угрозы; но что мальчик умер от побоев, это клевета и ложь, представленные мною свидетели опровергнут это обвинение.

Свидетели показали, что мальчишку высекли в меру, а умер он неизвестно от чего.

Сенат признал Чаплинского по суду оправданным.

Третий пункт обвинения – похищение невесты, суд даже не стал рассматривать.

– Невеста ваша добровольно вышла за другого, – ответили Хмельницкому, – и вам не остается ничего иного, как тоже искать себе другую.

Хмельницкий вышел с сейма опечаленный, растерянный, у него оставалась одна шаткая надежда на всегдашнего его покровителя, короля Владислава.

– Что же вы думаете теперь предпринять? – спросил его знакомый шляхтич, участвовавший на сейме.

– Пойду просить защиты у короля, – отвечал Хмельницкий.

– Навряд ли король может оказать вам защиту, – насмешливо отвечал шляхтич, – ему самому на этом сейме не повезло. Он поддерживал просьбу казаков на освобождение Украины от постоя, и эту просьбу сейм отвергнул. Мало того, сейм еще увеличил поборы в пользу войска. Всякий старался на сейме сказать королю что-нибудь неприятное. Епископ Гнешов резко обвинял его в пристрастии к иноземцам и в неприязни к дворянству. Король так огорчился, что тут же в собрании заплакал, встал и ушел, не дождавшись конца сейма.

Хмельницкий распрощался со шляхтичем и, мучимый невеселыми думами, отправился в королевский дворец. Он сознавал, что от панов ему ждать нечего, знал и бессилие короля, мало рассчитывал на его поддержку, шел к нему только для очистки совести. Он слишком живо чувствовал на самом себе притеснения и угнетения, господствовавшие на Украине. Без приюта, выгнанный из родного угла, стоившего ему столиких забот и трудов, оттолкнутый старостой Конецпольским, которому он и отец его всю жизнь служили, – теперь более, чем когда-нибудь, он способен был сочувствовать народному движению. На сейме он наглядно ознакомился с порядком судопроизводства, увидел, как легко подкупить депутатов даже не деньгами, а только красноречием, умением поставить ловко вопрос, и здравый смысл подсказывал ему, что при таких порядках справедливое решение дела не всегда возможно. Он чувствовал в себе достаточно и сил, и энергии, чтобы стать во главе этого притесненного, угнетенного народа, и все-таки что-то тянуло его к панам, все-таки, идя к королю, он колебался, он желал, чтобы король заступился за него, принял его под свое покровительство и дал ему возможность добиться своих прав. Если бы король хоть слово сказал ему в утешение, если б подал ему какую-нибудь помощь, он, может быть, остался бы тем же зажиточным паном Зиновием, владельцем хутора Суботова.

В богатой приемной королевского дворца Хмельницкого встретил канцлер Оссолинский. Это был высокий уже не молодой человек с холодными, даже суровыми чертами лица, не утратившим его красоты. В его голубых глазах светился ум; изящные манеры, полные достоинства, обнаруживали светского человека.

– Пан Хмельницкий желает видеть его величество? – осведомился канцлер. – Могу я знать, по личному или общественному делу?

– На этот раз по личному, пан государственный канцлер, – отвечал Хмельницкий.

– В таком случае не смею предлагать пану советов, – осторожно проговорил канцлер. – В личных делах я не считаю себя в праве быть посредником, хотя и слышал кое-что о постигших пана Зиновия несчастьях. Могу только заметить, что сегодня его величество мене чем когда-либо способен выслушать пана. Лучше бы отложить аудиенцию до другого раза.

– Я не могу долго ждать, – проговорил Богдан, – так как тороплюсь уехать из Варшавы.

– Как угодно пану Хмельницкому; я доложу его величеству. Но сперва еще один вопрос.

Оссолинский понизил голос.

– Каковы дела на Украине? Уверен ли пан Хмельницкий, что если бы королю понадобилась помощь казаков, то он мог бы поднять людей?

Богдан колебался с ответом.

– А пан канцлер полагает, что его величество рассчитывает на казаков? – спросил он в свою очередь.

– Его величество не переменил своих воззрений, а вражда его с панами за это время еще более обострилась.

– Я могу пану канцлеру сказать только, – уклончиво отвечал Богдан, –что казачество, как один человек, встанет против своих притеснителей панов.

Оссолинский ловко прекратил разговор и пошел доложить королю о Богдане.

Король, видимо, еще находился под впечатлением постигших его неудач на сейме, тем не менее он принял Богдана ласково, пригласив движением руки занять кресло против себя.

– Канцлер доложил мне, что пан Хмельницкий желает видеть меня по личному делу?

– Да, ваше величество, мне пришлось на самом себе испытать все несправедливости, которым подвергается народ.

Богдан рассказал все, что с ним случилось.

Король слушал внимательно, потом подумал немного и сказал:

– Да, дело твое правое, в этом я вполне уверен, но помочь тебе невозможно: судебным порядком ты ничего не можешь добиться, там все основано на формальностях, а форменных документов у тебя нет.

– Но, может быть, ваше величество найдете возможным оказать влияние на старосту Чигиринского, – заметил Богдан. – От него зависит дать мне нужный документ на владение Суботовым.

Король горько усмехнулся.

– Мое влияние ничего не значит, – отвечал он. – Я самый несчастный король, какого только можно представить. Я должен смотреть из рук панов, делать то, что они прикажут. Ты, Хмельницкий, как честный человек, как казак, гораздо счастливее меня. Ты можешь силе противопоставить силу, как воин и оскорбленный человек, а я? Что я могу сделать? Я связан по рукам и ногам, в моем распоряжении нет даже войска. Всякий из моих приближенных может меня оскорбить, и я не могу требовать удовлетворения, так как это ниже моего королевского достоинства.

– Вашему величеству стоит только пожелать, и войско у вас будет –казаки довольно натерпелись от панов. То, что я испытал теперь, испытывает каждый; многим приходится еще горше, чем мне. Паны так привыкли к своеволию, что даже воля короля для них не священна. Милости, оказанные вашим величеством, только еще более раздражили их против казаков. Они чувствуют, что стоит вашему величеству сказать одно слово, и вы найдете в казаках верных своих слуг.

Король задумчиво слушал Хмельницкого.

– Я знаю обо всех утеснениях, причиняемых панами казакам; но в настоящее время я не в силах помочь им. Я не могу стать в открытую борьбу со шляхетством, для этого нужно слишком много военных сил, одних казаков недостаточно.

Хмельницкий ожидал такого ответа.

– Итак, ваше величество, и вы не можете мне сказать ничего утешительного. Несмотря на то, что Чаплинский не прав, он будет владеть Суботовым, а я останусь ни с чем.

– Этого я не говорю! – возразил король. – Мог же Чаплинский найти себе и товарищей, и приятелей, это можешь сделать и ты.

Король поднялся с места; его примеру последовал и Хмельницкий.

– Вообще, я удивляюсь вам, казакам, – продолжал король. – Вы ищите защиты у короля, а он и сам был бы рад, чтоб его кто-нибудь защитил.

– Что же нам делать, ваше величество, – возразил Богдан, – где же нам искать наших прав, как не у нашего законного повелителя.

– Права, закон!.. – с горечью сказал король, – все это слова! А на деле силе надо противопоставлять силу…

Король сделал два шага к Хмельницкому, прикоснулся к его сабле и сказал:

– Вот ваша защита! Разве вы не воины, у вас есть сабли, кто же вам запрещает постоять за себя?.. А, может быть, наступит время, когда и мне ваши сабли пригодятся.

Хмельницкий отвесил низкий поклон.

– Ваше величество разрешаете мне то, о чем я уже не раз и сам думал, – отвечал он.

Король отпустил его, а в приемной его опять встретил Оссолинский и несколько раз повторил ему, что все их планы остаются по-прежнему без всяких перемен; если Хмельницкому удастся поднять казаков, то они легко могут способствовать тем преобразованиям, о которых мечтает король.

В гостинице Хмельницкого ожидал православный священник, невысокого роста, подвижный, с греческим типом лица, с проницательными быстрыми глазами.

– Здравствуй, отец Иван, – приветствовал его Хмельницкий. – Что нового?

– Об этом тебя надо спросить, – отвечал священник.

– Кажется, теперь скоро придется начать дело, – отвечал Хмельницкий, усаживая гостя. – Сам король советует постоять за себя.

Отец Иван пытливо взгляну на него своими рысьими глазками и с презрительной усмешкой возразил ему:

– Ты все еще надеешься на короля? Ни в чем тебе твой король не поможет! При его слабохарактерности, при его неумении вести дело, казаки только проиграют, если будут держаться за него.

Богдан хитро посмотрел на своего собеседника.

– Вижу, что ты опять будешь мне говорить про царя московского.

– Конечно, московский царь мог бы больше вам помочь в вашем деле. Он только ждет повода, чтобы начать войну с Польшей.

– Знаю я, только нам-то от этого не легче… Нет, уж я лучше обращусь к татарам: те проще, от них потом откупиться можно.

– Не дело ты говоришь! – остановил его отец Иван. – Союз с нехристями – плохой союз; ты их привлечешь на русскую землю, покажешь им путь, они потом и повадятся рабов в Украине набирать.

– Не повадятся, можно потом и отвадить… Лишь бы сила была, вот что главное… Надо нам силой народной заручиться, а там и паны по нашей дудке плясать, друзьями нашими станут; нужно только припугнуть их хорошенько… – Не запугать вам панов, – с уверенностью возразил священник, – притихнут они на время, а там опять начнут хлопов давить… Уж потому они не могут быть нашими друзьями, что они нашу веру презирают. А под властью самодержавного царя московского, православного, жить вам будет куда свободнее…

– Бог весть, Бог весть! – с сомнением проговорил Богдан. – Да царь-то московский от нас еще и не уйдет, как не уйдет и король польский… А лучше ты мне вот что скажи, есть ли у тебя надежные товарищи из духовенства, такие, чтобы на них можно было положиться вполне?

– Найдется довольно, – отвечал отец Иван. – В каждом селе, в каждой деревне человека по два, по три найдется недовольных, и наша братия, священники, помогут их тебе выставить. Со всяким русским священником, если только он не униат, можешь говорить свободно, по душе. Бери только оружие, все мы станем за тобой, поднимется земля русская, как еще никогда не поднималась…

– Вот увижу сам, как поеду назад, – отвечал Хмельницкий, провожая гостя. – Спешить теперь мне некуда, хозяйства нет; буду прислушиваться, да присматриваться…

– Ох, хорошего немного увидишь! – заметил с горькой улыбкой отец Иван.

На следующий день Хмельницкий оставил Варшаву и отправился обратно а Украину. Он ехал не торопясь, останавливался всюду, где только видел или слышал интересное. В одном селе он заметил необычайное волнение и подъехал к кучке людей узнать, в чем дело.

– Зарежем его, хлопцы, зарежем поганого жида! – кричали они.

– Зарежем-то зарежем, – отвечали другие, – а пан что скажет?

– Довольно и пану издеваться над нами; он хочет с нас две шкуры снять, и то по две барщины ему правим…

Хмельницкий спросил, в чем дело.

Оказалось, что жид-арендатор за какую-то провинность запер церковь и вот уже третью неделю не позволяет отправлять службу, требует тяжелого выкупа.

– А где же ваш священник? – спросил Хмельницкий.

– Священника тот же жид позвал к себе и так припугнул, что он скрылся.

– Да что! Поговаривают, что пан хочет нашу православную церковь обратить в униатскую. Так сделали в соседнем селе, так сделают и с нами, перепишут всех в унию, и делу конец.

– Что же вы думаете делать? – спросил Богдан.

– А не отворит жид церкви в воскресенье, так мы его или утопим, или зарежем… Сунется пан, так и пану достанется…

– Повремените православные! – отвечал Богдан. Скоро, скоро придет день судный, а пока берегите свои силы и терпеливо ждите, когда вас кликнут пойти против врагов…

– А ты что за человек? – спрашивали хлопы, теснясь около него.

– Я казак, я сам потерпел от панов, – отвечал он. – Меня тоже они кругом обидели: и дом, и имение, и невесту отняли, а сына убили…

В другом месте Хмельницкий увидел сцену иного рода. На окраине какого-то городка стоял православный монастырь. Богдану невольно бросился в глаза общий вид разрушения. Полуразбитые ворота стояли настежь, на дворе валялись трупы, на них не было видно образа человеческого, кельи пустовали, а в церкви монастырской все было поломано и разрушено. В городе Хмельницкий узнал, что накануне на монастырь сделали нападение шляхтичи.

– Вчера под вечер, – рассказывал Богдану седой старик лавочник, –целая толпа шляхтичей, что живут у нашего старосты, проскакали мимо моей лавки вместе с панским отрядом. Защемило у меня на сердце, думаю, дело не ладно. Поплелся я за город, а со мной еще кое-кто из соседей. Видим, поворачивают они прямо к монастырю. Мы не посмели идти за ними, остановились у дороги в лесочке и ждем, что будет. Монахи затворились, да ворота у них старые, не выдержали, вломились паны и пошли буйствовать. Иноков, попавших к ним в руки, кого замучили, кого заставили перейти в унию; всю утварь церковную переломали, а что поценнее, с собой увезли. Настоятеля убили, а земли монастырские, сказывают, пан себе хочет взять… Ох, не было на нас еще никогда такого горя! – со вздохом заключил старик, опустив голову.

– Что же вы молчите и позволяете творить над собой такое насилие? –сказал Богдан.

– А что же мы будем делать? Православных осталось мало, во всем городе и четвертой части не найдешь. Кого заставили к унии приписаться, а кто и бежал. Вон сосед мой в Москву, говорят, уехал. Собираюсь и я тоже, хотя под старость лет тяжело с родной хатой расставаться.

– Погоди, старик, может быть и лучшие времена настанут, – утешал Хмельницкий.

– Ох, уж и веру-то в лучшие времена потеряли! – печально отвечал лавочник.

Как-то вечером Богдан остановился в крестьянской хате, стоявшей на окраине села, у самого леса. Угрюмый хозяин встретил его недружелюбно.

– Нам и самим-то есть нечего, да и не до тебя, пане! – Стучись-ка дальше, – проговорил он, собираясь захлопнуть дверь.

– Я не голоден, – отвечал Богдан, – есть не попрошу, а только переночую.

Крестьянин неохотно впустил его.

В дымной курной мазанке при свете лучины дремала старуха за прялкой, а на печи кто-то стонал и охал. Молодая баба жалобно причитала в углу; на полу сидело несколько ребят разного возраста; несмотря на позднее время, они не спали и испуганно смотрели на плакавшую.

– Что у тебя, болен кто-нибудь? – спросил Хмельницкий.

– Что за болен, – угрюмо возразил хозяин, – сына вон избили, искалечили, а за что? Одному Богу известно.

– Как так? – спросил Богдан.

– Да вот давно уже на нас жид Хакель, панский арендатор, зубы точит, все отнял, что только можно было. Корову увел, лошадь взял, хлеб еще на корню другому крестьянину продал. Когда ничего не стало, последнюю курицу с петухом унес, да еще посмеивается, нехристь. Смотрит по углам: "Нет ли у вас еще чего-нибудь?" говорит. Было это на прошлой неделе, не стерпел мой Гриць. "Дай, говорит, батько, пойду к пану". А пан у нас живет в городе, верстах в восьми отсюда. Удерживал я его и старуха усовещевала, и жинка упрашивала. Нет, заупрямился хлопец: пойду да пойду. И пошел на свое несчастье. Жид пронюхал, что Гриць собрался к пану, да раньше туда и махнул. Приходит Гриць, а жид его уже на крыльце встречает.

– А, голубчик, ты зачем пожаловал? На арендатора доносить. Почешите-ка, хлопцы, ему спину батогами.

Без всяких разговоров схватили его слуги, отделали так, что на нем живого места не осталось, да и выбросили за ворота полумертвого. Спасибо, добрый человек сосед ехал, подобрал его в телегу и привез к нам. Хмельницкий осмотрел избитого; у него оказалась переломлена кость правой руки. Несмотря на какие-то примочки, перелом был сильно воспален, и больной метался в бреду.

– Вам бы лекаря позвать из города, – посоветовал Богдан.

– Не поедет к нам лекарь, – махнув рукой, ответил старик. – И знахарку-то едва затащил, да вот что-то не помогает ее зелье.

Стоны, оханье больного и причитания родных его всю ночь не дали уснуть Богдану. К утру рука хлопца совсем почернела, он как-то ослаб, осунулся, пришел в себя и стал просить, чтобы позвали священника. Но священника нельзя было пригласить без разрешения арендатора, а это разрешение стоило денег. Хмельницкий дал старику, сколько требовалось, но старик медлил.

– Что же ты, – торопил Богдан, – видишь, как больному худо.

– Не могу себя перемочь! – угрюмо проговорил старик, насупив брови. –Ведь убью я его, собаку, как увижу. Ступай лучше ты, Галька, – крикнул он невестке, отдавая ей деньги.

Богдан не дождался окончания этой тяжелой сцены и собрался в путь. На прощанье он сказал старику:

– Мы с тобой еще увидимся! Если ты будешь мне нужен, с пришлю к тебе кого-нибудь из хлопов. А чтобы ты знал, что это от меня, хлоп покажет тебе вот этот перстень. Встанем дружно на панов и отомстим им.

Глаза старика загорелись.

– Ой, казаче! – проговорил он. Только бы нашелся атаман, что повел бы на панов, у нас вся деревня как один человек встанет, жен и детей бросим, дома свои пожжем, а панам лихо от нас достанется.

Всюду, где Богдан ни проезжал, он видел насилие, творимое народу. Там у хлопов побрали всех детей в прислугу к пану и, несмотря на то, что в семье и душ, и рабочих рук стало меньше, повинности брали с них те же и те же. В другом месте пчельники обложили пошлиной по числу ульев, хотя и в половине их пчел уже не было: из некоторых ульев пришлось выбрать весь воск, так велики были поборы. В одном селе, где было несколько озер и протекала большая речка, Богдан не мог достать себе рыбы на обед. Оказалось, что еврей-арендатор совсем запретил хлопам ловить рыбу для самих себя, а кто из них был побогаче и желал в праздник иметь рыбу, тому приходилось платить особую пошлину. Это впрочем повторялось почти везде, где был рыбный промысел, с той разницей, что в богатых селах арендаторы за известную плату разрешали крестьянам ловить рыбу в свою пользу. В какой-то деревне Богдан встретил осиротевшую семью; отец и двое его сыновей были повешены арендатором только за то, что они не согласились второй раз идти на барщину. Богдан прислушивался в шинках к речам толпившегося там простого люда и везде говорилось одно и то же:

– Пусть бы только народился атаман казацкий такой, как Гуня или Остраница, уж на этот раз мы бы не сплошали, все бы разом поднялись на панов.

– Братия, – взывали священники, – не отдавайте на поругание веру православную, не давайте нечистым жидам издеваться над церквами!

Хлопы слушали речи своих духовных отцов и готовы были хоть сейчас броситься на панские усадьбы. В двух, трех местах, где насилие превысило всякое терпение, Богдан встретил уже настоящий бунт. Вся деревня или село поголовно отказались слушать жида-арендатора. Мужчины толклись у шинка, пили напропалую, а втихомолку готовили оружие: кто точил старую заржавелую саблю, уцелевшую от казацкого житья, кто доставал, Бог весть, откуда, самопал и прятал в укромном месте, а кто довольствовался только косой или топором, оттачивая их поострее. Женщины плакали, старались припрятать подальше домашний скарб, зарывали в лесах, что получше, уводили и скрывали домашний скот, уверяя арендаторов, что он собою пропал. Всюду ходили темные слухи о том, что на Запорожье собирается войско, только оно пойдет не против татар, а против панов; что украинские казаки собираются тоже на войну, что и регистровые готовы тотчас же пристать к движению, как только объявится атаман казачий.

Богдану невольно приходило на мысль, что он самой судьбой предназначен руководить восстанием.

– Разорву с панами окончательно, – думал он, – что мне и король, препятствовать мне он не будет, а как подниму народ, как увидят во мне силу, сами паны будут со мной заискивать.

Он чувствовал ужу в себе эту силу и всюду, где только мог говорил о королевской грамоте, о том, что король не ладит с панами и разрешил казакам взяться за сабли. Но по временам его мучили сомненья и невольно приходили на память прежние вожди казаков, погибшие в борьбе с панством.

– Но те погибли оттого, что они рассчитывали только на народ, –утешал он себя. – А я сумею повернуть и панов по-своему.

Богдан действовал чрезвычайно осторожно: он объявлял о своих намерениях только тем, кто казался вполне надежным; тем не менее у него набралось порядочно приверженцев и между духовенством, и среди крестьянства и в среде городовых казаков. Они же в свою очередь не сидели сложа руки, а деятельно подготовляли народ.

Загрузка...