Сидониу Роза из всего лабиринта тропинок поселка Мгла знает только ту улочку, что ведет от пансиона до медпункта и сворачивает к дому семьи Одиноку. Именно по этой песчаной дорожке он идет сейчас, будто по минному полю. Сразу видно: европеец на свой страх и риск осваивает заповедные глубины Черного континента. Каждый шаг португальца продуман, он чуть ли не крадется на цыпочках, сверля взглядом землю. Все здесь подозрительно, собственная тень — и та ему не подчиняется. Проходя по рынку, он шарахается от торговцев, от попрошаек, от пьяных. «Что за жизнь! — думает он. — Кто бы ко мне ни обратился, никому как человек я не нужен. Одни хотят что-то всучить, другие — обобрать. Бескорыстного интереса не дождешься. Боже мой! До чего тяжелый крест — раса». Впрочем, когда с ним наконец здороваются, настроение его сразу меняется:
— Доброго вам дня, доктор!
Приветствие повторяется, неожиданно открытое, искреннее и дружелюбное. И вот уже душа португальца просияла, он улыбается, и Вселенная обнимает его. Тут же он чуть не натыкается на статную молодку. И не может отвести глаз, завороженный мерным покачиванием ее обширных бедер. На память приходят слова Бартоломеу:
— Податливая девица — вот лучшее лекарство и для вас, и для меня.
Старый Одиноку — приверженец народной медицины: переспать с девственницей — самое надежное средство для очистки крови. В глубине души он не очень в это верит, но процедура кажется куда приятнее тех, что прописывает доктор, рецептами которого битком набита прикроватная тумбочка.
— Раньше я получал письма, теперь мне, кроме рецептов, ничего не пишут. Раньше все смотрел в почтовый ящик, а теперь — как бы самому в ящик не сыграть.
Наконец врач подходит к дому Одиноку, и идти становится намного труднее. Рытвины, камни, препятствия, рассыпанные в явно неслучайном беспорядке.
Это старый диверсант Бартоломеу перегородил улицу. Во время первого визита Мунда говорила, словно оправдываясь:
— Это все Бартоломеу. Навыворачивал камней из мостовой, ям нарыл, лишь бы никто не мог к нам пройти.
«Если я больше не выхожу из дому, так пусть и в дом мой никто не приходит», — бормотал он, копая ямы, клонясь к земле, вонзая в нее лопату, а Мунда маячила у него за спиной, пыталась отговорить, намекая на то, что собственные кости ему жестоко отомстят.
Неповиновение таки вышло боком: кроме выговора от жены, Бартоломеу получил повестку о крупном штрафе от Администратора.
— Вандализация общественного достояния! — провозгласил Уважайму.
Бывший механик пожал плечами.
— Ну, бросим собакам эту кость… Или хозяевам тех собак… — прокомментировал он и красноречиво замолчал.
Разрушенное так и не было восстановлено, и именно по этой причине доктор притопывает ногами, отряхивая ботинки, прежде чем войти в дом, и уже в коридоре подворачивает брюки. В доме душно, от ковров тяжелый запах, зеркала завешены простынями, как лица покойников. Закрытые ставни напоминают обрубленные крылья. Да уж, не видать тем птицам неба.
Португалец, ускоряя шаг, подходит к последней двери в глубине коридора. Ручка поворачивается, и голос старика звучит свободно, без натуги.
— Как я? Жив, слава богу.
На конце зажженной сигареты — длинный, не рассыпавшийся столбик пепла. Вот точно так же Бартоломеу пытается удержать и не рассыпать уже истраченное время. Не зря же сам он сетовал: «живем, транжиря жизни». Сам он уже мало что способен растранжирить: горстку пепла, крошки печенья, которые жена выметает в тех редких случаях, когда он ее допускает в комнату.
Врач следит за струйкой дыма таким осуждающим взглядом, что слова уже излишни.
— Это не я курю, доктор Сидоню. Это сигарета меня курит.
— Тут я с вами полностью согласен. Вам не следовало бы вообще прикасаться к сигаретам.
— Вы извините, доктор, но в курении вы ничего не смыслите.
— Как это?
— Мы не табак изводим. Мы курим тоску.
— Сегодня, похоже, вам лучше. Препираетесь со мной не так желчно, а скорее — поэтично. Вот-вот стихи начнете писать, как в былые времена на борту «Инфанта Дона Генриха».
Верность прогнозов Сидониу прошла уже почти трехмесячное испытание. Раньше Бартоломеу каждый раз отвечал одинаково: пойдите-ка излечите весь мир, доктор. Потому что у него, у Бартоломеу, болит дерево, болит камень, вся земля его мучит. Вся вселенная у него разболелась. Так что врач пусть вылечит вселенную, а там и Бартоломеу полегчает.
Но сегодня окно открыто, в комнате светло, воздух свежий, и у больного как будто уже не такие синяки под глазами. Доктор удивлен переменой.
— Все из-за этой козы Мунды, доктор Сидоню. Только чтобы ей досадить, задерживаюсь на этом свете…
— Отличная шутка.
— Скажите честно, доктор, моя добренькая Мундинья у себя на кухоньке рыдает обо мне?
— Рыдает?
— Говорите смело, выкладывайте все как есть, доктор, она признавалась вам, как отчаянно меня любит?
Врач не в силах выдавить из себя ни слова. Единственное, что он в силах сделать — это неопределенно покачать головой.
— Мунда не понимает, что, если чем я ее и обидел, я этого не хотел.
— Почему вы с ней не разговариваете?
— То, что я хочу ей сказать, при жизни не скажешь.
Бартоломеу подзывает врача поближе, загораживает рот ладонью, чтобы не потревожить нездоровым дыханием, и робко просит:
— Не могли бы вы уговорить Мунду притвориться лекарством?
— Притвориться лекарством?
— Не понимаете? Скажите ей, пусть переоденется девочкой, прикинется молоденькой, и будто она пришла навестить меня. Теперь поняли, доктор?
— Не знаю, я не смогу…
— Так вы не хотите меня вылечить? Не хотите избавить от страданий?
— Тогда уж я предпочитаю сделать то, о чем вы все время меня просили. Поймаю на улице и приведу вам малолетку. Даже двух…
— Да не надо мне другой… Я хочу ее, только ее.
Врач уверен: абсурдный план будет отвергнут доной Мундой с порога. Но вот идея: можно привести проститутку, которая согласится сыграть роль жены. Старик почти слепой, он не заметит подмены, если подобрать похожий голос и духи. Да, так и надо сделать.
— Я согласен, Бартоломеу.
— Согласны?
— Да, я постараюсь уговорить дону Мунду.
Неловкое объятие — в благодарность за нежданную уступчивость. Доктор спешит освободиться от рук едва стоящего на ногах пациента: в таких объятиях передается душа, более заразная, чем самый вредоносный микроб. Прощание получается кратким, как доктору больше по вкусу.
Старик идет к окну, отодвигает занавески с усилием, как будто пытается прочистить заржавевший механизм, и с опаской подглядывает за врачом, пока тот не скрывается за вторым поворотом. Пустынная улица кажется родной, такой же одинокой, как его спальня.
Вдовьим шагом Бартоломеу плетется к комоду за пачкой сигарет, которую врач каждый раз для него оставляет. Лекарственная отрава — так его называет Сидониу. И тут механик замечает: папка Сидониу осталась на комоде, он ее забыл. Старик делает еще несколько шагов и кричит в коридор:
— Доктор! Доктор, вы забыли папку!
Дотащившись до входной двери — последнего рубежа, отделяющего его от мира — он выглядывает наружу, мгновение колеблется, потом издает вопль утопающего:
— Доктор Сидоню!
Но поздно: португалец уже затерялся где-то среди людей и улиц. Бартоломеу Одиноку каменеет в дверном проеме. Там, впереди — Вселенная, а может быть, море — мрачная пропасть, готовая навеки поглотить его следы.
— Доктор! — кричит он все тише и тише.
И вот уже, баюкая папку на груди, возвращается в убаюкивающий полумрак дома, в свою надежную спальню. И так и сидит, вертя забытую папку в руках, будто делясь с нею своей растерянностью.
Через час любопытство уже вконец изгрызло бедного отставного механика. Молния на папке не до конца застегнута, и в щелочку выглядывают какие-то бумаги. А вдруг там что-нибудь секретное о нем, о его состоянии? Вдруг там черным по белому — его приговор? Вдруг там сказано, что ему конец? Не сумев побороть поселившегося в душе беса, Бартоломеу Одиноку открывает папку и принимается ворошить ее содержимое. Он разглядывает лист за листом и все сильнее таращит глаза от удивления. И наконец взрывается:
— Ах, сукин сын!
С кривой злорадной ухмылкой прячет старик папку в ящик комода.
— Ну ты у меня попляшешь, сукин сын! Я-то уж найду для тебя снадобье, такое снадобье, которое вмиг прочищает горло мошенникам.